ГЛАВА 2
Овощная площадь оказалась наводнена людьми до отказа. День выдался на удивление теплым и ясным, извечный туман наконец-то расступился, превратившись из густой пелены в легкую кисейную дымку, и народ высыпал на улицы, подставляя ярким солнечным лучам бледные лица. Повсюду слышались оживленные разговоры, где-то играла скрипка, звенели монетки на ожерельях ромалийских танцовщиц.
Весна.
Алыми сполохами взлетают при каждом резком движении широкие оборчатые юбки, блестят грубоватые, крупные украшения, рассыпающие вокруг девушек десятки крохотных радуг. Юные смуглые лица улыбаются всем и каждому, а сильный, высокий женский голос выводит резкую, жгучую песню о запретной любви и жарком огне, о дороге за море, о чужестранцах и соплеменниках.
За прошедшую зиму я стала немного лучше понимать людей, но все равно многие вещи оказалось проще заучить, чем понять. Почему женщина плачет, а мужчина готов крушить все вокруг, если узнает, что вторая половинка гуляла и обменивалась поцелуями с кем-то еще? Почему словом «люблю» люди пытаются оправдать жестокое отношение к близким? Ведь если любишь, нужно оберегать и защищать, а не раздавать удары кулаком да плетью жене и детям со словами: «Я же вас люблю, это для вашего же блага». Какое может быть «благо»? Чему можно научить с помощью боли? Только беспрекословному подчинению, из которого рано или поздно непременно вызреет ненависть.
Мне объяснили, что так принято. Не у всех, но у многих. У тех, кто не уверен в себе, у людей, слабых духом, кто надеется привязать к себе женщину страхом, а не преданностью, — потому что страх вызвать гораздо проще, чем уважение и любовь, и редкая женщина сумеет преодолеть этот страх, так уж их воспитали.
Впрочем, Михей-конокрад, рассказывая мне тонкости человеческой жизни, поспешил оговориться, что у ромалийцев все иначе. Дорога сближает людей, заставляет относиться друг к другу честнее и бережнее. Ведь всякое может случиться на славенских трактах, и для того чтобы прожить долгую жизнь, людям в таборе нужно быть единым целым. Поддержать того, кто споткнулся, защитить слабого, накормить голодного. Потому что все сделанное добро, равно как и зло, непременно возвращается к человеку.
Закон равновесия, поддерживать который боги Тхалисса доверили своим змееподобным детям…
Я невольно улыбнулась, стоя чуть в стороне от плотного кружка зрителей, пришедших посмотреть не столько на ромалийские пляски, сколько на точеные смуглые ножки девушек, при каждом шаге открывающиеся почти до колена, на гладкие, золотистые плечи, обрамленные яркими блузками, на молодые, смеющиеся лица, на темные кудри, в которых запутались мелкие первоцветы. Все-таки не всесильна Госпожа. Пока люди тянутся к свободному ромалийскому огню, пока невольно притоптывают в такт скрипке и улыбаются при взгляде на стайку ярко одетых девушек, босиком пляшущих на холодных камнях мостовой, есть надежда на то, что когда-нибудь Загряда останется ни с чем. Либо люди уйдут из нехорошего места, либо самой Госпоже придется потесниться.
Я вздохнула, плотнее запахнула концы теплого платка на груди. Искра вчера ушел из зимовья со словами, что не намерен всю жизнь прятаться от дудочника, ошивающегося в городе, и до сих пор о харлекине ничего не было слышно. Но раз змеелов с разными глазами до сих пор тут и уезжать, судя по всему, пока не собирается, Искра ему на пути еще не попался.
Кто-то неловко ткнул меня локтем под ребра, я охнула, подалась назад — и уперлась спиной в человека, стоящего твердо и незыблемо, будто скала. Тяжелая ладонь с мерцающим на мизинце золотым перстнем с крупным зеленым камнем сжала мое плечо, крепкие, натруженные пальцы смяли аккуратно уложенные складки цветастого ромалийского платка.
— Ну надо же, какая встреча! — Голос ровный, спокойный. Хорошо узнаваемый.
Хриплый, будто надорванный голос. Тяжелый, пугающий взгляд разных глаз, такой страшный, что невольно хочется выколоть один из них, либо зеленый, либо темно-карий — все равно. Только бы не видеть это сочетание прозрачной зеленоватой воды и кладбищенской твердокаменной земли в человеческом взгляде. Страшно. До дрожи в коленях.
И одновременно любопытно…
— Посмотри на меня. Что ты видела?
— Змею.
Я медленно повернула голову — и невольно вздрогнула, встретив страшный, ледяной взгляд разных глаз змеелова. Спокойное, породистое лицо, не молодое, но и не старое, светлые волосы, зачесанные назад ото лба и открывающие небольшой белесый шрам, рассекающий бровь. Строгий темно-серый камзол, застегнутый на частый ряд металлических пуговиц, со знаком Ордена на груди. Высокие, кое-как отчищенные от дорожной грязи сапоги и тяжелая, окованная железом трость. Неужели распознал? Понял, какую ошибку совершил, и теперь пришел завершить начатое когда-то дело? Или просто увидел знакомое лицо в толпе?
— Смотрю, ты, как и прежде, молчалива. Неплохое, я бы даже сказал, ценное качество для женщины. — Дудочник ловко развернул меня к себе и шагнул вперед, втискиваясь в плотно сбитую толпу зрителей так, что вывернуться из его рук и сбежать стало совсем уж невозможной задачей. — Как я понимаю, в таборе ты прижилась.
Я втянула голову в плечи и затравленно оглянулась, высматривая высокую фигуру Искры. Вот уж действительно — когда не надо, не отвяжешься, а как понадобится — не дозовешься.
— Девочка, почему ты так боишься старого, хромого музыканта? — Реплика казалась странной издевкой, да и, судя по всему, была таковой. Дудочник склонил голову и едва заметно холодно улыбнулся. — Тебе есть что скрывать?
— А вы в зеркало на себя давно смотрели, господин хороший? — отозвалась я с традиционным ромалийским говорком, с каким гадалки пристают к прохожим: «Позолоти ручку, красавица! Всю-всю правду расскажу, про жениха бедного аль богатого, про жизнь долгую…» — Нешто порчу навели, раз взгляд у вас такой страшный, нехороший? Да куда же мне, девке, не испугаться такого?
В ответ змеелов улыбнулся чуть шире и вежливей и наставительно поднял указательный палец к небу, будто читая лекцию или проповедь.
— Наш Орден создан, чтобы защищать человечество от нечисти и нелюди поганой, оскорбляющей своим видом Творца и угрожающей людским жизням. Честному человеку нечего бояться змеелова, а следует оказывать ему всяческую помощь и поддержку. — Он рассказывал заученно, как по написанному, с слегка рассеянным видом, но его глаза следили за каждым жестом, будто бы цепляя крючьями в надежде что-то выяснить, подловить на лжи. — Проводишь меня к вашей лирхе.
И ведь не спросил даже, приказал.
— А зачем? — Я попятилась назад, пользуясь тем, что толпа несколько поредела: ромалийки завершили танец и теперь обходили зрителей по кругу с потертой войлочной шляпой в руках. Считалось, что не бросить бродячему актеру хотя бы мелкой монетки, когда тот проходит мимо, значит надолго отвадить от себя удачу, а вот если уйти из зрителей пораньше, — то вроде и не просили у тебя ничего.
Он холодно ухмыльнулся, ловко бросая медяшку в шляпу.
— Я же сказал — оказывать всяческую помощь и поддержку. Об остальном говорить тебе не имеет смысла, особенно если ты не в состоянии уяснить такую простую вещь с первого раза.
— Ай, господин хороший, тогда, как полагается, на поклон к вожаку нашему, в зимовье ромалийское. Все по правилам: придете, испросите разрешения посетить нашу мудрую «зрячую», а уж ей и цель разговора изложите, и совета спросите, — затараторила я, копируя интонации одной из близняшек, Зарины. Она частенько пользовалась этим приемом, заговаривая зубы беспечному горожанину, пока вторая сестренка ловко и незаметно срезала кошелек с его пояса. — Вы ведь за советом к ней, за гаданием, так ведь? К ней многие ходят, большая очередь, всем правдивого гадания хочется, а уж какие она снадобья готовит…
Хлоп!
Ладонь змеелова надежно запечатала мой рот, тонкие пшеничные брови сдвинулись к переносице, и взгляд, и без того вызывающий неприятную мелкую дрожь в коленях, заледенел настолько, что мне почудилось, будто бы он прямо здесь и сейчас поставит меня на колени и объявит шассой, которую надлежит умертвить немедля.
— Ты. Отведешь. Меня. К. Ней. — Он медленно, отчетливо проговаривал каждое слово. — У меня создается впечатление, что кто-то совершенно не умеет помнить сделанное ему добро. А зря. Пока я иду разговаривать сам. И по-хорошему. Думаешь, если я появлюсь с отрядом стражи, то вашему вожаку, — последнее слово он презрительно выплюнул, — это больше понравится?
Правильно когда-то учила лирха Ровина — рано или поздно любой позабытый, но не преодоленный страх вернется для новой схватки, и чем дольше тянуть и увиливать, тем меньше шансов на победу. Значит, придется учиться говорить от лица «зрячей» и знающей не только с ромалийцами и людьми, приходящими за помощью и верным гаданием, но и с дудочниками, которые могут воспользоваться дарованной Орденом властью и учинить беспредел там, где каждому оброненному слову не повинуются с первого раза.
Дудочник убрал ладонь от моего лица и выжидающе, с выражением легкого раздражения посмотрел на меня.
— Хорошо, господин. — Краем глаза я заметила в толпе рыжую Искрову шевелюру. Харлекин наблюдал за нами, но благоразумно держался в стороне, не решаясь приблизиться к змеелову без острой на то необходимости. Умница. Просто умница. Всегда бы так. — Пойдемте к гадальному шатру, господин хороший. Там у лирхи совета спросите.
— Провожай, — согласился музыкант. — И что мешало сделать это до того, как я был вынужден прибегнуть к угрозам?
Я не ответила. Осторожно высвободившись, я кое-как выбралась из толпы и неторопливо направилась к ярко-голубой с золотыми лентами на входе гадальной палатке. Там ромалийки постарше продавали цветастые платки и мешочки с целебными сборами, крупные янтарные бусы, медные узорчатые браслеты и приворотные зелья, а в самой глубине шатра, в небольшом закутке, стоял низкий столик, покрытый синим шелковым платком. Туда я сейчас и направлялась. Зачем вести змеелова в собственный дом, если он всего лишь хочет поговорить с таборной лирхой, зачем открывать ему свое убежище раньше времени, если в том нет нужды?
Солнечный свет, лившийся с неба, вначале поблек, а потом и вовсе растаял в сгустившейся туманной пелене. Стук окованной железом змеелововой трости о камни мостовой стал глуше и тише, дома в конце улицы Звонарей утратили четкие очертания, превратившись в безжизненные остовы скал. Я подняла голову к небу, но вместо солнца увидела лишь тусклый кругляшок, едва-едва проглядывавший сквозь сырую туманную пелену, — прямо-таки потемневшая от времени серебряная монетка, а не дневное светило. Луна и то ярче бывает, когда не прячется за облаками.
— Ну и погодка у вас. — Дудочник подошел ближе, а потом цепко ухватил меня за руку. Сильные, гибкие пальцы железным наручником оплели мое запястье, широкое кольцо на мизинце больно вдавилось в кожу. На мой вопросительный взгляд музыкант лишь холодно улыбнулся и нарочито тяжело оперся на трость. — Ты же видишь, я слишком стар, чтобы поспевать за тобой. Придется тебе немного потерпеть и идти со мной вровень.
Я медленно кивнула и торопливо отвела взгляд. От жесткой, широкой ладони змеелова вверх по руке разливалось странное, непонятное, но приятное тепло. Как будто солнечный луч ползет к плечу, ласковый и осторожный.
— Ты что, настолько меня боишься?
Жаркий наручник медленно разжимается, отпуская меня на волю, и я неосознанно хватаюсь за запястье, не то пытаясь стереть непрошеное прикосновение, не то, напротив, силясь удержать полученное тепло. Жалобно, почти жалко плачут золотые бубенцы на Ровининых браслетах.
Что же я… так…
Откуда-то с перекрестной улицы, из-за дома, пахнуло сыростью, речной тиной и запахом гниющих на солнце водорослей. Я вздрогнула, неуверенно шагнула вперед, вслушиваясь в людской говор. Запах тины и застоявшейся воды стал сильнее, а еще к нему добавился едва-едва ощутимый рыбный запах, такой, как если бы я стояла на берегу реки в жаркий день, а у моих ног, на мелководье, в частой сетке лежали пойманные караси. Уже обессиленные и почти неподвижные. Часто-часто разевающие круглые беззубые рты и все еще пытающиеся дышать в перегретой мутной воде.
Бабка Пелагея прикладывает крохотный уголек к горке табака, умятой в маленькую, изящную чашечку потемневшей от времени деревянной трубки, ждет, пока к низкому потолку шатра не поднимется сизый дымок, и смотрит на меня, неловко застывшую у входа с полным подолом натрушенной в крестьянском саду сливы.
— Радка, опять по чужим садам шастала? — Пелагея заходится кашлем, глухо, отрывисто. На миг мне чудится, будто бы в двух шагах от тускло горящей свечи сидит, нахохлившись, огромная старая ворона с вылинявшими от времени перьями и здоровущим крепким клювом. — Поймают ведь тебя и надерут задницу розгами так, что три дня сесть не сможешь. Зачем пришла-то?
— Бабушка Пелагея, — от сладко пахнущей сливы рот наполняется слюной, и я торопливо сглатываю, подходя ближе к старухе и раскрывая подол, демонстрируя «улов», — а куда Таська пропала? Всем говорят, что сбежала с бродягой каким-то, но это же неправда! Она же чуть ли не королевича ждала лет с десяти, какие там бродяги?! Бабушка, расскажи, ты же точно знаешь…
Голос у меня прерывается всхлипом, я по привычке тянусь рукой к лицу, уголок подола выскальзывает из пальцев, и вся собранная слива дождем осыпается на плетенку, раскатываясь по углам едва заметными в темноте ароматными комочками. И вот тут я реву, громко и обиженно, как ребенок, несмотря на то что мне уже минуло тринадцать и я почти невеста. Сажусь там, где стояла, даже не пытаясь собрать раскатившуюся сливу, зарываюсь лицом в сырой, пропахший сладким соком и древесной корой подол, и тотчас ощущаю, как на макушку мне опускается горячая жесткая ладонь.
— Вот дура девка! — В скрипучем голосе бывшей лирхи звучат одновременно легкая насмешка и материнское сострадание. — Ну чего разревелась? Прекращай слезы лить, лучше подол раскрой пошире.
Я шмыгаю носом и послушно расправляю юбку, за пятна на которой мать в очередной раз изругает меня, наверняка даст подзатыльник и отправит мыть общий котел, оставшийся после ужина, но это потом. Сейчас я во все глаза смотрю на бывшую лирху, которая внезапно распрямляется, став едва ли не на голову выше обычного, расправляет плечи и горделиво ведет рукой в воздухе, отчего дымок, поднимающийся от ее трубки, вдруг связывается в хитрый узел. Что-то упругое и холодное перекатывается по моей руке, оставляя влажный след, и мягко шлепается в подставленный подол. Я ойкаю, глядя на то, как рассыпанные по полу шатра сливы сами собой скатываются обратно в подол, ловя на блестящие бока отблеск одной-единственной свечи.
— А ты плакала, — усмехается старуха, наблюдая за тем, как растет горка сливы на моей расстеленной по полу юбке. Да только какая она старуха-то? В полумраке чудится, будто бы надо мной возвышается немолодая, но крепкая ромалийка с ровной, как у девушки, спиной, с гордо расправленными плечами и ясным орлиным взглядом, в котором дважды отражается алый огонек от тлеющего в трубке табака.
Выходит… что «бывших» лирх попросту нет?
Последняя слива подкатывается к моим ногам, и тогда Пелагея стремительно разметает ладонью висящий надо мной дымный узел и тяжело опускается на подушки напротив сгорбленной годами бабкой, едва удерживающей в узловатых пальцах длинную трубку.
— Значит, ты про Таську узнать пришла. — Пелагея выдыхает дым, колечками поднимающийся к потолку шатра, и смотрит на меня. — Небогатое подношеньице, но от тебя большего и не дождешься. Но раз знать хочешь, то расскажу. Сбежала твоя подружка. С тем, кого себе накликивала, с тем и сбежала.
— С королевичем? — Я привстаю, аккуратно ссыпая сливы на сдернутый с плеч застиранный платок. — Да откуда она его выловила-то? На большой дороге, что ли?
Пелагея смеется, глухо и надрывно, будто ворона каркает.
— Не на дороге, а в реке. Речник ее увел в свое подводное царство, вот и весь сказ. Нежить водяная, до живых девок охочая. Где место нехорошее, дурное, там в реке рано или поздно речник заводится. Выходит он на берег чаще лунной ночью, но может и днем, в туман или дождь. И принимает вид статного, красивого молодца в богатой одежде. Кудри у него всегда длинные, мокрые, даже если нет дождя, руки холодные, а одежда сырая, настывшая. За левым ухом у него висит тонкая лента из водорослей, ее он накидывает на руку своей возлюбленной — и тогда девка идет за ним куда угодно, как заколдованная. Хоть на сеновал, хоть на речное дно. И пахнет от этого королевича илом и застоявшейся водой, но околдованная девка этого уже не замечает.
— А сторонние люди? Не вмешиваются?
— Куда им! — Пелагея отмахивается и глядит так, что меня прошибает холодным потом. — Видят богатого мужика с девкой в обнимку, ну и что с того, что от мужика болотом тянет — может, у него одежка слегка заплесневела, а может, и вовсе почудилось. Девка-то сама идет, никто ее за волосы к берегу не тянет, нож к горлу не прикладывает.
— А если бы приложил?
Бабка негромко, хрипло смеется, хлопает в ладоши и запускает руку в горку слив, выхватывая одну, черную, с треснувшим от спелости бочком.
— Речник каленого железа боится похуже, чем вампир — солнца, потому он не притронется к девке, на которой хоть пряжка железная, хоть подковки на каблучках, но есть. Потому что если речник дотронется до железа, с него морок разом спадает и силу колдовскую он до восхода нового месяца теряет. И тогда до реки он может и не добраться — либо задохнется, либо крестьяне те же на вилы поднимут. Что тот речник без колдовства-то? Так, рыба с руками и ногами заместо плавников. — Пелагея ломает сливу пополам, вытаскивает желтоватую косточку и отправляет мякоть в рот. Задумчиво прожевывает, глядя на меня, и добавляет: — Зубастая такая рыба, хищная. Щука…
Из туманной взвеси выплыла молодая пара. Он — высокий, хорошо сложенный мужчина в дорогом, расшитом золотом тяжелом плаще до самой земли. Она — хрупкая и бледная, как первоцвет, голубоглазая барышня со смешной прической, делающей ее похожей на кудрявую фарфоровую куклу, ту, у которой закрываются глаза, если положить ее на спину. Дорогую куклу, такую только богачи своим дочерям подарить могут. И взгляд у девушки такой же, как у куклы, — стеклянный, пустой. Она кивала в ответ мужчине, покорно улыбалась на каждую его улыбку и тесно жалась к вытертому бархатному камзолу, стискивая тонкими белыми пальчиками винно-красный рукав с обтрепанным краем.
Пара приблизилась. Запах речной тины и застоявшейся воды под ковром из ряски стал сильнее. Я подалась вперед, всматриваясь в лицо незнакомца, — из-под шляпы мне был виден только заостренный, гладко выбритый подбородок, тонкие губы и чуть подрагивающие крылья небольшого носа.
Змеелов нетерпеливо сдавил мою руку, напоминая о своем присутствии. Я не задумываясь хлопнула его по пальцам, скользя взглядом по идущей вниз по улице паре.
На плечах мужчины, там, где тугие кольца медных волос касались малиновой ткани плаща, расплывались едва заметные темные пятна, а запястье девушки обвивала почти незаметная на фоне коричневого платья лента, скользкая и сырая даже на вид. Если это речник, то достаточно даже подковки или железной бусины, чтобы его прогнать, да только где ее взять-то? Из всех украшений на мне лишь золотые Ровинины браслеты да два ряда янтарных бус на шее, и ни ножа, ни гребенки. Не башмаком же в этого господина кидать? Это ж ведь еще попасть надо подковкой, что на каблуке, да в голую кожу, иначе толку с того железа — чуть.
— Детка, ты чего застыла? — Змеелов выпустил мою руку и выпрямился, будто бы невзначай кладя ладонь на узкий чехол на поясе. — Заметила что?
Я посмотрела на музыканта. Взгляд невольно упал на крупные пуговицы, украшавшие его камзол. Серые, тяжеленькие, со скупым узором-петлей.
— Из чего у тебя пуговицы? — недолго думая, поинтересовалась я у змеелова. — Не железные?
— Может, и железные. А тебе зачем?
— За надом.
Дудочник даже возразить ничего не успел, как я дернула за пуговицу, ту самую, что и без моего вмешательства оторвалась бы сегодня-завтра, поскольку висела на двух тонехоньких нитках. А стоило холодному кругляшку скользнуть в мою ладонь, как я метко запустила его через всю улицу, попав в подбородок роскошно одетому господину.
Крепкая ругань была мне ответом. Мужчина оттолкнул свою спутницу, прижимая ладонь к челюсти, девушка-куколка, упав на мостовую, внезапно начала плакать, оглядываясь по сторонам, а музыкант крепко ухватил меня за руку чуть повыше запястья, как следует встряхнул и поинтересовался, за каким бесом я обстреливаю мирных людей чужими пуговицами.
— Людей, говоришь? — Я кивнула в сторону девицы, которая указывала трясущимся пальчиком в сторону своего спутника, которому всего минуту назад в рот смотрела с бесконечным доверием и щенячьей любовью.
А посмотреть было на что. Холеная рука, которой мужчина закрывал подбородок, удлинилась и обзавелась белесыми перепонками, кожа посерела, став как у утопленника недельной давности, а когда речник отнял изменившуюся ладонь от лица, пытаясь скрыть ее в складках плаща, я заметила зеленоватую чешую на его щеке, аккурат там, куда угодила железная пуговица.
— Ты смотри! — неподдельно восхитился змеелов, отталкивая меня себе за спину и вытягивая из чехла на поясе длинную металлическую дудку. — Первая распознала. Поделишься потом секретом?
Ответить я не успела, потому как речник, едва осознав, что обман раскрыт, бросился бежать. Река его укроет даже от музыки змеелова, вода — его суть, его сила, особенно здесь, в Загряде, где само место укрывает нечисть от людских глаз, облегчая охоту хищникам и одурманивая жертв. Если речник успеет добраться до воды, не поймаешь его потом, как ни старайся. Все равно уйдет. А до воды по загрядской весне рукой подать — любой сточный колодец здесь связан с рекой, обнимающей город по восточной стороне.
Если сегодня речник не получит желаемое, он непременно придет завтра. Или послезавтра. Или неделю спустя, когда голод выгонит его на берег за первой встречной. И вот тогда он уже не будет ни церемониться, ни притворяться: просто накинет женщине на шею колдовскую ленту из водорослей и утянет на дно, невзирая на свидетелей. Да и кто рискнет обшаривать баграми илистое дно, когда под поверхностью свинцово-серой, мутной из-за поднявшегося ила воды рыщет нечисть с щучьей пастью? Речник и этих смельчаков утопит. Много ли трудов надо, чтобы человек, укутанный в теплую одежду, камнем пошел ко дну?..
— Играй на призыв речной нечисти, — скомандовала я, выныривая из-за спины дудочника и устремляясь в погоню за удирающим речником.
Я успела свернуть за угол, когда меня окатило мощным, тугим аккордом, издаваемым усыпанной драгоценными камнями дудочкой. Неистовая, жаркая петля, она как огненный кнут оплела мои ноги на короткое мгновение — и сразу же скользнула дальше, в темный и узкий переулок в поисках намеченной жертвы.
Живая!
Я встала как вкопанная, не в силах поверить. Медленно опустилась на колени, глядя перед собой шассьими глазами. И впервые — за столь долгое время! — прозрела.
Песня, что играл дудочник, была живой, настоящей. Она огненной змеей тянулась через загаженный переулок, вилась тугим, мощным телом, покрытым рыжей чешуей, сверкающей подобно солнцу на закате. Если присмотреться, то можно даже узор разглядеть, угольно-черный, повторяющий рисунок на инструменте разноглазого змеелова.
Где-то впереди раздалось приглушенное бульканье, мелодия стала ровнее, тише, а потом из густой тени в конце переулка медленно вышел речник, с головы до ног опутанный колдовской петлей. Этот, в отличие от Искры, который готов был драть железными когтями все вокруг: и холодный камень мостовой, и подвернувшегося под руку человека — только бы освободиться, шел спокойно, без сопротивления, неуклюже переступая с ноги на ногу. Круглые, навыкате, водянистые глаза остановились на мне, и нечисть, окончательно утратившая сходство с человеком, шагнула ближе, широко и часто разевая круглый рыбий рот, поросший мелкими, чуть загнутыми внутрь зубами.
«Задыхается», — поняла я. Без воды сбросившему морок речнику приходится очень туго, совсем как карасям в садке на мелководье, — дышит-то он жабрами, вон они вздуваются алыми мешками за сизыми щитками на короткой шее. И наверняка студеный апрельский воздух ему — как человеку лютый морозный ветер, выжигающий легкие, заставляющий захлебываться кашлем при каждой попытке вздохнуть.
Речник качнулся ко мне, выставив перед собой худые лапы с перепонками меж пальцев, оставляя на грязной мостовой влажный след. Кинется — не удержу. Жаль, что нет в руках старого Ровининого посоха: с ним любое чарование удается вдвое легче и отнимает не так много сил, как должно бы. Но на нет и суда нет, придется воспользоваться тем, что есть.
Заплакали, зарыдали колокольчики на ромалийских браслетах, где-то за спиной почудилось змеиное шипение, недовольная трель. Я резко развернулась, начиная круг танца, на этот раз и для речника, застывшего у влажной каменной стены, и для дудочника, чья мелодия-змея тянула водяную нечисть прочь из тесного, темного переулка на улицу, залитую солнечным светом, подальше от сливных колодцев и возможности сбежать.
Разноцветным радужным сполохом вьется подол оборчатой юбки, из-под алого полотнища то и дело выныривает желто-зеленый подъюбник, солнечным лучиком пляшет в темной подворотне в трех шагах от зачарованной нечисти, покачивающейся всем телом в такт мелодии браслетов. Все сильнее, все громче звенит в рукотворном ущелье меж стен домов дудочка змеелова, мне чудится, будто бы я слышу тяжелые, глухо отдающиеся эхом шаги — и торопливо зажмуриваюсь, пряча разлитое в глазах змеиное золото. Да только видеть мне уже не нужно: меня ведет звон колокольчиков, перемешанный с протяжными вздохами дудочки, ведет по спирали, с каждым шагом приближая к нечисти, воняющей речной тиной и затхлой водой.
Быстрее, еще быстрее!
Пауза, звенящая, напряженная до боли.
Я распахнула глаза, осознав, что нахожусь на расстоянии вытянутой руки от дышащей гнилью нечисти, что могу рассмотреть каждую чешуйку, покрывающую одутловатое лицо с круглыми, навыкате, бесцветными глазами… Прянула вперед, как хищная птица, на лету сбивающая добычу, — и прошла сквозь нечисть. Будто в прорубь нырнула, не ощутив сопротивления плоти, только стремительно высыхающую на коже стылую воду.
И все.
Я привалилась плечом к сырой каменной стене, глядя на то, как речник с шумом оседает, растворяется, как мыльная пена в кадке, оставляя после себя лишь небольшую грязную лужу, в которую шлепнулись измазанные рыбьей чешуей и илом драные портки. Колени ходили ходуном, по спине в три ручья лился горячий, липкий пот. О том, чтобы выйти из переулка, даже речи быть не могло — тут бы на ногах удержаться и не сползти вниз по стеночке прямо в лужу, оставшуюся после речника. И, как назло, ни посоха, чтобы опереться, ни Искры поблизости, которому ничего не стоит отнести меня в гадальную палатку или в ромалийское зимовье.
— Впечатляет. Даже очень. — Сильная, жесткая рука подхватила меня под локоть, не давая упасть, а потом жарким кольцом обняла за талию, помогая устоять. — Все лирхи так умеют или только особо одаренные?
— Не знаю, — честно ответила я, прижимаясь щекой к колючему, нагретому чужим теплом камзолу и глядя на сиротливо болтающиеся нитки на месте оторванной пуговицы. — Ровина умела и меня научила.
— Вот, значит, как… — Змеелов ненадолго замолчал, разглядывая мое лицо в тусклом свете, едва-едва пробивающемся в переулок. — Как тебя зовут, лирха?
— Ясмия. Мия. Так меня назвали в приютившем таборе.
— Ясмия, — медленно повторил дудочник, перекатывая мое имя на языке и будто бы пытаясь ощутить его вкус. — Занимательно.
— Что именно?
Вопрос, разумеется, остался без ответа. Музыкант кое-как выволок меня на залитую солнцем улицу, усадил на ближайшую, протестующе скрипнувшую скамейку у чьего-то крыльца и осторожно опустился рядом, вытягивая больную ногу и принимаясь растирать колено.
— А тебя-то как называть?
Змеелов оторвался от своего занятия и недовольно посмотрел в мою сторону. Протянул руку, снимая с растрепанной косы налипшую на прядь зеленоватую чешуйку, и нехотя ответил:
— Викториан. Для тебя — Вик.
Коротко, будто камень в воду кинул. Черный такой, тяжелый камень, утонувший в светло-зеленом омуте.
Мы помолчали. Какая-то тетка выглянула из окна и, увидев, что мы заняли ее скамейку, принялась ругаться на чем свет стоит, угрожая вылить на нас вначале таз с мыльной водой, а потом и содержимое ночного горшка, но Викториан в ответ только поднял голову и откинулся назад, демонстрируя орденскую нашивку на груди. Сварливая баба ойкнула и поспешила скрыться в доме, напоследок с треском захлопнув ставни. Я опасливо покосилась на окно, а потом все-таки поинтересовалась:
— Вик, так чего ты у лирхи узнать-то хотел? Я слушаю.
Он глянул на меня так, будто впервые увидел, и внезапно рассмеялся сочным, раскатистым, приятным на слух смехом.
Искра метался по наглухо запертой комнате, заставленной сундуками, корзинками и коробочками, каким-то чудом умудряясь ничего не сбить и не перевернуть. Молча, не говоря ни слова — только сверкая морозным огнем в глазах, который, признаться, пугал меня сильнее, чем крики и ругань. Потому что если харлекин начинал ругаться, то можно было вздохнуть поспокойнее: гнев прошел, и осталось только желание поучить меня уму-разуму на свой манер. Но сегодня вечером все сложилось иначе. Когда я вернулась с «прогулки» под ручку со змееловом, в комнате меня встретила напряженная тишина, полумрак, едва разгоняемый несколькими масляными лампами, подвешенными к потолку, и ярко горящие синим точки у закрытых ставень. Искру я разглядела не сразу, потому поначалу едва не запустила ему промеж глаз подвернувшейся под руку ловушкой для шкодливых духов — обвешанным птичьими перьями и бусинами шаром размером с кулак из высушенной виноградной лозы и тонкой медной проволоки. От драки по недомыслию нас спасло то, что харлекин вовремя выдвинулся на свет, к счастью, пребывая в человечьей, а не в металлической форме.
Впрочем, выражение его лица ничего хорошего все равно не сулило. В последний раз Искра так злился, когда я сделалась лирхой, и результатом нашей ссоры стало новое тело харлекина и более напряженная, чем обычно, обстановка в Загряде. Искра тогда нарочно доводил местную нежить, обладающую хоть каким-то разумом, до белого каления своей нахальностью и изворотливостью, и в результате поучаствовал в десятке уличных драк, четыре из которых закончились безвозвратным упокоением обидчиков металлического оборотня. И только после этого харлекин успокоился настолько, что решил вернуться в ромалийское зимовье. А как теперь быть, когда в городе змеелов и его наемники, которые моментально примут охотничью стойку, едва услышат слово «нелюдь»?
— Искра, что случилось? — Башмаки я сняла еще у порога и теперь неловко мялась у двери, переступая с ноги на ногу и чувствуя себя весьма неуютно.
Молчание. Напряженное, злое. В тишине слышно лишь, как завывает ветер за неплотно прикрытыми ставнями и потрескивает фитилек в лампе. Глаза харлекина все еще колючие, сияющие бело-голубыми огоньками на бесстрастном, суровом лице. Губы поджаты, пальцы стиснуты в кулаки, спокойно лежащие на широко расставленных коленях.
— Почему ты злишься на меня?
Искра поднялся с табурета и оказался рядом со мной столь быстро, что я не успела даже ахнуть, сгреб меня в охапку и ощутимо тряхнул, да так, что я умудрилась прикусить себе кончик языка до крови.
— Ты правда не понимаешь?! — Голос у харлекина был тихий-тихий, больше похожий на предупредительное рычание, такое, после которого собака обычно кидается рвать глотку. — Ты шляешься со змееловом, думая, что если так хитро спряталась у него под носом, он тебя не заметит? Убиваешь с ним за компанию в надежде, что это тебе зачтется на эшафоте?
— Нет. — Я уперлась ладонями в каменно-твердые Искровы плечи, заглянула в медленно гаснущие лисьи глаза. — Перед Виком бесполезно выслуживаться, он и своих не щадит, чего уж говорить о чужих. Мне было… любопытно.
— Любопытно?! — Харлекин улыбнулся кривой, некрасивой улыбкой. Блеснули острые железные зубы, и на миг мне почудилось, будто бы под свободной одеждой дрогнули стальные доспехи. — Ты ходишь по краю пропасти из чистого любопытства?
— Край пропасти? Да ты видел его вообще, этот край, хоть когда-нибудь? — Я в сердцах ударила Искру по плечу, но только ушибла кулак. — Кто из нас двоих поставил на уши всю нечисть Загряды, добившись почетного статуса «откупной жертвы»? Кто попытался удрать из города, а потом едва не отдал концы, насаженный на железные колья? Кто в начале весны ушел на промысел, забыв простейшее слово «осторожность»? А?
Харлекин вновь улыбнулся, но уже мягче и по-человечески. Аккуратно поставил меня на пол и склонил голову, всматриваясь прозрачными лисьими глазами в мое лицо.
— Милая, а тебе не приходило в голову, что это все я делал, прекрасно зная, на что иду?
— А тебе? — Я сложила руки на груди. Колокольчики на браслетах протестующе звякнули и затихли. — Искра, он всего лишь человек, вооруженный бесполезной дудочкой. Да к тому же хромой. Сам посуди, ну что он может мне сделать?
— О, это уже слова шассы, а не пастушьей собаки на страже ромалийского покоя, — усмехнулся харлекин. — Действительно, что он может тебе сделать? Наверное, он пришел один, да и дудочка его настолько бесполезна, что ее можно не брать в расчет. Ты так думаешь?
Я промолчала — просто не знала, что ответить. На самом деле я почему-то не видела в Викториане, человеке с волшебной дудочкой, врага. Прекрасное оружие, почти совершенное, холодное, добротное — да. Существо, способное к принятию собственного, ни от кого не зависящего решения, — да. Но не врага.
Объяснить Искре я это не смогу, но иногда у шасс, которые всю жизнь смотрят в суть вещей и подчас умудряются заглянуть в будущее, случаются подобные озарения. Когда просто знаешь — и все. Вот и сейчас: нельзя объяснить, почему, едва заглянув в душу этого человека и увидев там яркое пламя мечты-одержимости, скрывающееся в ледяной небесной синеве спокойствия, я поняла, что это не враг. Кто угодно, но не тот, кто будет преследовать по пятам до конца жизни по чьей-то указке. По своей воле — да, и еще как, но не по чужому приказу. И мне стало любопытно, сможет ли этот человек, во всем и всегда опирающийся лишь на собственное мнение, понять шассу. Даже если та находится в облике ромалийской лирхи.
— Вот видишь, — харлекин, судя по всему, истолковал мое молчание по-своему, — тебе нечего возразить. Ты не можешь отрицать ни того, что дудочник, бесспорно, опасен для ромалийцев. Ни того, что в одиночку он, конечно, кажется не представляющим опасности. Но такие, как он, никогда не странствуют в одиночестве. А чем больше людей, тем они сильнее. Ты никогда не видела, как свора псов терзает медведя? Он мог бы зашибить каждую из собак лапой, но они берут числом.
— По-моему, ты слишком боишься людей. — Я покачала головой и в следующее мгновение поняла, что допустила ошибку, ткнув наугад и, судя по всему, неожиданно для себя попав в больное место.
Харлекин медленно выдохнул, низко опустив голову, и я услышала тихий, зловещий треск — это сминалась под пальцами Искры деревянная обшивка стены, у которой мы стояли.
— Значит… ты веришь в то, что сможешь ужиться… среди людей. Что можешь стать такой же, как они…
Дерево натужно заскрипело под железными когтями, медленно прорезавшими доски в палец толщиной. Я застыла, ощущая, как сквозняк холодной ладонью оглаживает заледеневшие босые ступни, как пробирается под юбку, студит колени.
— Змейка, — голос Искры рокотал, как далекий гром, предвещающий бурю. — Змейка, ты сама разденешься или мне испортить и это платье?
— 3-зачем?
— Чтобы я мог любить тебя так, как это делают люди. — Харлекин склонился, неровно остриженные рыжие волосы мазнули по моей щеке — осторожно, будто украдкой погладили. — А они это делают постоянно.
— Я не хочу.
— А женщину далеко не всегда спрашивают, хочет ли она. Так устроено человеческое общество. — Он выпрямился, железная рука скользнула по моей груди, царапая блузку кончиками когтей. Искра улыбнулся и встряхнул ладонью, возвращая пальцам человеческий вид. — Никакого металла. Раз уж мы «как люди».
Он рывком ухватил меня за плечи, дернул за собой и бесцеремонно бросил поперек кровати, навалившись сверху. Я взвизгнула, уперлась руками в его плечи, изо всех сил пытаясь оттолкнуть, чувствуя, как пальцы обрастают бронзовой чешуей, а крепкие коготки пробивают Искрову рубашку и впиваются в плоть, расцвечивая белую ткань бордовыми пятнами.
— Искра, не надо!
И тотчас почувствовала, как он приподнялся, удерживая вес на локтях. Желтоватые лисьи глаза смотрели на меня серьезно, чуточку грустно и, как мне показалось, с осуждением.
— Дура. Неужели ты и впрямь поверила, что я хочу взять тебя силой?
С этими словами он поднялся и вышел, напоследок от души хлопнув дверью, а я осталась лежать на кровати с задранной выше колен юбкой и окровавленными пальцами, с которых медленно сползала бронзовая чешуя.
Прав Искра. Таких дур, как я, еще поискать надо.