Часть третья
I
Люди ищут судьбу, а судьба – людей… И катится жизнь по тому кругу… И если верно, что судьба всегда норовит попасть в свою цель, то так оно случилось и на этот раз. Все произошло на редкость просто и оттого неотвратимо, как рок…
Надо же было Базарбаю Нойгутову подрядиться в тот день к геологам проводником. Базарбай и знать не знал, что геологам потребуется провожатый, геологи сами его разыскали, сами предложили.
Добрались они сюда, в Таман, по тракторной колеe, по которой подвозят корма для овец.
– Почему это место называется Таман? – спросил один из них.
– А что такое?
– Да так, любопытно…
– Таман – это подошва. Видишь, вот подошва сапога. А здесь подошва гор, потому и называется Таман.
– Вот оно что! Значит, отсюда и Тамань и знаменитая Таманская дивизия!
– Этого не скажу, браток. Про то генералы знают. А наше дело, сам понимаешь, пастушье.
Так вот, значит, добрались геологи до Тамана, а дальшe, заявляют, путь им известен только по карте, поэтому лучше будет, если их проводит по горам кто-нибудь из местных. Отчего бы и нет! Тем более не бесплатно. Всего и делов-то – провести четырех мужиков со вьюком в ущелье Ачы-Таш, там они, геологи эти, вроде пробы какие-то будут брать, известное дело, на золото – они одно золото и ищут. А если найдут, то большие премиальные за то получают. Ну это, допустим, их забота, а самому Базарбаю предстояло к вечеру вернуться в таманскую кошару, где он зимовал со своей отарой. Вот и все дела.
А парни оказались насчет денег совсем не кумекающие, даром что городские, и стоило Базарбаю заартачиться: некогда, дескать, мне в провожатых ходить, того и гляди начальство совхозное нагрянет, вам-то что, а с меня спрос, где, скажут, старший чабан Базарбай Нойгутов, почему отлучается, когда cкотная кампания на носу, кто тогда будет отвечать? – тут братцы эти сразу накинули, пообещали четвертной. Вот дурни! А чего с ними цацкаться – деньги казенные, казна не обеднеет. Сами небось так и норовят прихватить деньгу, где что плохо лежит. Так пусть платят. А Базарбаю проводить геологов до места раз плюнуть – сел верхом да и поехал. Он и так чуть не через день мотается по своим и нужным и не нужным делам, особенно если где свадьба или поминки, где выпивкой пахнет. А когда за зарплатой в совхозную контору уезжает, вся бригада: и пастух, и двое подпасков, и ночник, и особенно жена (она тоже числится в рабочих), а в расплодную и помощники-сакманщики – все переживают. Приезжает Базарбай ночью вдрызг пьяный, на коне еле держится, а ведь деньги людям везет. И никак жена-подлюга нажаловалась директору совхоза: вот уж месяца три как кассир Боронбай сам стал привозить в кошару получку. Говорит, по закону положено, чтобы каждый самолично расписывался в ведомости. Ну и пусть его ездит, если охота…
А тут четвертной, почитай, дуриком сам в карман лезет. Правда, тропа в Ачы-Таше каменистая, а где и такая обрывистая, что аж дух захватывает, недолго и шею свернуть, что ж, горы на то и горы, это тебе не по стадиону бегать кругами да еще медаль за это на шею. А чему удивляться – справедливости как не было в мире никакой, так и нет – ты тут зимой и летом в горах, ни тебе асфальта, ни тебе водопровода, ни света электрического, вот и живи как хочешь, ходи круглый год за овцами по вонючему назьму, а там шустрик эдакий в тапках белых пробежится резвенько по стадиону или гол забьет в ворота – и самому удовольствие, и народ на стадионе с ума сходит от радости, и слава тому шустрику, и в газетах везде и повсюду о нем пишут, а кто горбатится с утра до вечера, без выходных, без отпусков, тому едва на прокорм хватает. Ну выпьешь с досады, так тоже потом жена заест, и сам не рад. А ведь приплод дай, чтобы ни одна матка яловой не осталась, привес дай, шерсть тонкорунную дай, все грозились синтетику найти вместо руна, только где она, эта синтетика, а как стрижка, так сто контролеров налетят, точно стервятники, и выметают подчистую – до последней шерстинки им все отдай. На валюту, мол, нужна тонкорунная шерсть… Сильно нужна, видать, им эта валюта… И все это как в прорву уходит. Пропади оно все пропадом – и овцы, и люди, и вся эта жизнь постылая…
Такие невеселые думы одолевали Базарбая в пути. Потому он всю дорогу помалкивал, лишь изредка оборачивался к едущим позади геологам – предупреждал, где какая опасность… Муторно было на душе. И все из-за подлюги бабы… Вот ведь зараза! Обязательно встрянет – обязательно ей хай поднять надо. Раскричалась и в этот раз, да еще при посторонних. А не то дурнота подступит. И вот так вся жизнь кувырком идет! Недаром говорили исстари: жена ночью кошкой ластится, а днем – змеей. Надо же! Разоралась! Тебе бы, говорит, только куда смотаться, и зачем они тебе сдались, эти геологи, тут дел невпроворот, овцы пошли плодиться, малышня висит на шее, старшие в интернате совсем хулиганами заделались, а как на каникулы приедут, им бы все жрать, хоть лопни, да подай, а помощи от них никакой, курят как опупелые, да поди еще и водку хлещут, кому за ними в интернате следить, директор – пьяница, а и дома с кого им пример брать? Ты сам только и норовишь куда закатиться, тебе только где бы выпить. Хорошо еще конь сам довозит, не то давно бы околел спьяну где-нибудь на дороге…
И вот ведь паскуда! Сколько бил-учил, всю жизнь в синяках ходит, оттого и прозвали ее Кок Турсун – Сизая Турсун, а попридержать язык свой поганый все ума не хватает.
И в этот раз, подлюга, раскричалась при геологах некстати. А ведь сколько раз, бывало, душил так, что глаза выкатывались! После давала слово не перечить, да где там! Но он нашел способ заткнуть ей глотку. Позвал в дом вроде для разговора, а как вошла, притиснул молчком к стене, лицом к лицу – из нее и дух вон; тут он и разглядел в потухшем уже, посиневшем, морщинистом лице жены, в помутневших от страха глазах всю тоску и безотрадность прожитых лет, все неудачи и злобу нa жизнь прочел он в ее помертвевшем взоре, в поползшем на сторону беззубом черном рте, и противен он стал самому себе и прошипел грозно:
– У, сука, попробуй у меня вякни еще, раздавлю, как гниду! – И отшвырнул в сторону.
Жена молча подхватила ведра и, хлопнув дверью, пошла во двор. А он перевел дух, вышел, сел на коня и двинулся с геологами в путь…
Хорошо еще конь добрый – единственная его отрада, хороший конек, из коннозаводских, какой-то чудак выбраковал его за масть, не разберешь, какой он из себя – то ли гнедой, то ли бурый. Да разве в том дело? Резвый конек, по горам сам знает, куда ступать, и, главное, выносливый, ну что твой волк. Все время под седлом, а с тела не спал. Что и говорить, конь у него хорош, пожалуй, ни у кого из окрестных чабанов такого коняги не найдешь, разве что у Бостона, у этого передовика совхозного, ну и тип, редкий, надо сказать, скаред, всю жизнь почему-то недолюбливают они друг друга, так вот у него конек что надо и масти нарядной, золотистый дончак, Донкулюком прозывается. Повезло Бостону. Холит коня Бостон, а как иначе – должен на коне выглядеть молодцом, теперь у него жена молодая, вдова Эрназара, того самого, который года три назад провалился в расщелину во льдах на перевале Ала-Монгю да так и остался там…
В горы большей частью двигались гуськом и потому молчали, да и настроение у Базарбая после скандала с женой не очень-то располагало к разговорам. Так и ехали. Зима была уже на исходе. Оказывается, на бокогреях – солнечных склонах, доверчиво обнажившихся из-под снега, – попахивало уже весной. Тихо и ясно было в тот час на земле. На противоположной стороне перламутрово синеющего в низине великого горного озера уже высоко поднялось над горами полуденное солнце.
Вскоре Базарбай привел геологов в горловину ущелья – и вот в последний раз мелькнуло перед взором чистое зеркало Иссык-Куля, и вот уже обзор позади скрылся за горами. Угрюмо нависая над головой, сплошь пошли скальные кручи. Кругом камень, дикое безлюдье, и чего они тут выискивать будут? – недоумевал Базарбай, поглядывая по сторонам. Он решил, как только доведет геологов до места, сразу же возвращаться. Ущелье Ачы-Таш не такое длинное, как соседнее, идущее параллельно ему ущелье с выходом к приозерью. Про себя он решил, что на обратном пути перевалит в Башатское ущелье. Там путь к дому покороче. Распрощавшись с геологами, так и сделал, но перед этим, положив в карман вожделенную двадцатипятирублевую бумажку, все-таки ввернул:
– Вы ведь, друзья, мужики вроде, – усмехнулся он, надменно поглаживая ус, – да и я не мальчонка, что ж, мне уезжать от вас с сухим горлом, что ли?
Базарбай и рассчитывал всего лишь на стаканчик, а они расщедрились на поллитровку – эдакую зеленоватую бутылочку производства местного пищепрома. На, мол, выпей дома! От такой нечаянной радости Базарбай вмиг повеселел. Засуетился, показал, где лучше разбить палатку, где нарубить колючек для костра, долго тряс руки, прощаясь с каждым по очереди, и не стал даже подкармливать коня овсом, что прихватил в переметной суме – курджуне. И так выдюжит, ему не впервой. Поскорее взгромоздился в седло и двинулся в обратную дорогу. Как и задумал, вскоре нашел тропку и, перевалив полузаснеженную гряду, спустился в Башатское ущелье. Тут, в ущелье, по склонам рос негустой лес да и посветлее было – не так мрачно, как в Ачы-Таше, но, главное, много текло ручьев и родников, потому это место и называлось Башатским – Родниковым – ущельем.
Бутылочка в кармане дождевика поверх полушубка нe давала ему покоя. Он то и дело поглаживал ее и все примерялся, где, возле какого ручья будет лучше приостановиться. Норму он свою знал – половину бутылки мог употребить, запить водой и ехать дальше. Для Базарбая в таких случаях главное было как-то сесть в седло, а там кoнь надежный, сам довезет. Многострадальная Кок Турсун правду говорила, что Базарбая черт под мышку держит – ни разу еще не падал с седла.
Но вот наконец приглянулся ему один ручeй по пути, подмерзший, упоенно булькающий по камням под прозрачной кромкой хрупкого припая. Место показалось Базарбаю удобным. Кругом заросли тальника и барбариса, и снега немного, и коня можно напоить и подкормить. Он разнуздал лошадь, сдернул курджун с овсом с седла, распустил завязку и подсунул развязанной стороной коню под морду. Конь захрустел овсом, зажевал, облегченно вздыхая, прикрывая глаза и как бы стряхивая с себя усталость. А Базарбай расположился поудобней на коряге возле воды, достал поллитровку, любуясь, посмотрел на свет, но ничего особого не увидел, разве что заметил – день уже шел к концу, тени в горах ложились косо, до заката солнца оставался час с лишним, если не меньше. Но торопиться Базарбаю было некуда. Предвкушая знакомое отупляющее действие водки, он не спеша откупорил толстым ногтем поллитру, понюхал, помотал головой, приложился к бутылке. Сделал судорожно несколько больших обжигающих глотков. Затем пригоршней зачерпнул из ручья воды и хлебнул вместе с обломками льда. Захрустел льдинками – аж в мозгу хруст отдался. Лицо Базарбая исказила безобразная гримаса, он хмыкнул, затем крякнул, прикрыл глаза, ожидая, когда дурман ударит в голову. Ждал того мгновенья, когда весь окружающий мир – горы, скалы – станет зыбким, поплывет как в тумане, взлетит, ждал, когда разгоряченной голове его почудятся смутные звуки и шумы, и замер, зажмурился, готовый отдаться опьянению. И в минуту расслабления услышал где-то рядом невнятное поскуливание, как будто ребеночек захныкал, – что же это могло быть? Где-то там, за зарослями барбариса, за завалом камней, кто-то опять затявкал совсем по-щенячьи… Базарбай насторожился, еще раз машинально хлебнул из бутылки, затем отставил ее, прислонив к камню, крепко вытер губы и встал. Еще раз прислушался, напрягая слух. И смекнул: точно, он не ошибся. Какие-то зверята подавали голоса.
То было волчье логово, то поскуливали волчата Акбары и Ташчайнара, тоскуя из-за затянувшегося отсутствия родителей. После великого бегства из Моюнкумской саванны, после вынужденно холостого года, вслед за пожаром в приалдашских камышах то был не по сезону ранний помет – к весне у Акбары народилось четверо щенков.
А Базарбай уже шел к логову, высматривая лазы. Будь Базарбай трезвый, он, наверное, подумал бы прежде, стоит ли туда лезть. Не сразу отыскал он нору в расщелине. Выручил опыт – тщательно рассматривая снежный наст, он обнаружил четкую цепочку следов – понятное дело, соблюдая предосторожность, волки ступали все время по старым следам. Дальше Базарбай нашел в кустах среди завалов камней целое кладбище обглоданных, полуизгрызенных костей. Значит, звери нередко притаскивали сюда часть добычи и не спеша доедали здесь. Судя по количеству мослов и сочленений, оставшихся от волчьих трапез, звери жили здесь давно. Теперь отыскать ход в логово не составляло труда. Трудно сказать, почему Базарбай не побоялся лезть в расщелину, где могли оказаться и взрослые звери. Но проголодавшиеся несмышленыши, все время поскуливая, выдавали себя с головой и как бы звали к себе.
Знали бы сосунки, что не от хорошей жизни Акбара пошла в этот раз на охоту с Ташчайнаром – для волков наступили тяжкие предвесенние дни, когда вся живность отощала, когда наиболее слабые дикие козы и архары в окрестностях были уже выбиты, когда в ожидании приплода козьи стада ушли в труднодоступные скалы, а домашние отары по этой же причине содержались теперь только в закрытых кошарах. В этих условиях кормить молоком постоянно подсасывающий выводок было не так-то легко. Акбара отощала, была на себя не похожа – головастая, цыбастая, сосцы обвисли. Волки вообще-то исключительно выносливые звери – могут несколько дней подряд обходиться без пищи, но кормящая волчица не может так ограничивать себя в еде. Жизнь вынуждала Акбару рисковать – идти на большую охоту, но если бы ей суждено было погибнуть, погибли бы и ее сосунки.
Ташчайнар, как всегда, следовал за ней. Им нужно было быстро обернуться – быстро выйти на добычу, быстро одолеть ее, быстро нажраться мяса, заглатывая пищу кусками, и быстро прибежать назад в логово переваривать пищу, для волчицы ведь главное – питать сосунков молоком.
В тот день путь оказался осклизлым на солнцепеках и жестким от зимней стылости в теневых местах. Однако волки, не сбавляя хода, напористым скоком шли по горам. В это время года, когда мелкая живность хоронится под землей, а до диких и домашних стад ие добраться, жизнь осложняется тем, что охотиться на крупных животных – на лошадей, на рогатый скот, на верблюдов – нельзя без напарника. Как ни могуч был Ташчайнар, ему не дотащить крупную добычу до логова. В последний раз, дня два тому назад, он загрыз осла, забредшего в предгорья. Ночью Акбара отлучилась из логова и нажралась ослиного мяса, но ведь не каждый день ослы бродят так беспечно по предгорьям. Обычно при них бывают люди. Вот почему Акбара пошла на вылазку сама – насытиться на месте охоты.
Поначалу Акбара чувствовала себя неуверенно, все тревожилась, раз-другой даже хотела вернуться с пути – беспокоилась за волчат: ведь им постоянно требуется и тепло и молоко, – но пересилила себя, заставила забыть на время о логове. А когда уже у приозерной зоны вышли на след, охотничий инстинкт возобладал в ней над всем.
Акбаре и Ташчайнару повезло: идя по свежему следу, они попали в обширную лощину, где одиноко паслись на отшибе три яка, должно быть, отбившихся от стада, – волки с ними уже имели дело год тому назад, и тоже по крайней нужде. Тогда им, пришлым волкам, ничего другого не оставалось, как брать то, что подвернется. А теперь времени было в обрез. Людей поблизости не оказалось, и волки, оглядевшись, открыто пошли в атаку. Завидев подбегающих волков, яки пустились в бегство, неуклюже взбрыкивая и ревя, но волки настигали, и яки остановились – бока у них ходили ходуном – и пошли рогами на волков. Другого выхода у них не было. На какое-то мгновение в мире воцарилось изначальное равновесие: солнце в небе, пустынные горы, полная тишина, отсутствие людей в равной мере принадлежали как жвачным, так и хищникам. Жвачные хотели избежать столкновения, но хищники не могли просто так повернуться и уйти, не могли забыть о терзавшем их голоде. Они неминуемо должны были вступить в борьбу и загрызть хотя бы одного из яков, чтобы выжить самим и дать жизнь потомству. Яки были не крупные, но и не мелкие, средней упитанности, к концу зимы обросшие косматой шерстью. И эти быки с конскими хвостами поняли неизбежность борьбы. В страхе и злобе они опустили головы к земле, глухо мыча и роя копытами землю. А в небе по-прежнему светило солнце, и горы, где уже начал таять снег, безмолвно обступали открытую желтую лощину, где лицом к лицу встретились травоядные и плотоядные. Волки кругами ходили около яков, перемещались прыжками, выжидая удобный момент. Времени у Акбары было в обрез – волчата ждали ее возвращения. И она кинулась первая, рискуя собой, к тому яку, которого сочла послабее. Глаза яка были налиты кровью, и все же Акбара разгадала в его взгляде неуверенность, хотя она могла и ошибиться. Но раздумывать было уже поздно. Акбара кинулась яку на шею. Дело решали секунды. Пока взбешенный як, тряся головой, пытался скинуть волчицу, чтобы пригвоздить ее рогами к земле, Ташчайнар должен был подскочить с другого боку, впиться яку клыками в горло, да так, чтобы с ходу рассечь ему шейные артерии, пустить кровь, вывести из строя мозг.
Так оно и случилось. Но перед этим як все же успел сбросить Акбару, прижать ее к земле и теперь ревел и подкидывал ее рогами – еще бы чуть-чуть, и он окончательно раздавил и затоптал бы ее, но Акбара выскользнула из-под рогов, как змея, и снова прыгнула на голову яка, вгрызлась в его крепкий загривок, поросший жесткой, режущей пасть, как осока, шерстью. В этом нападении проявилась ее жестокая волчья сущность, сказалось жестокое волчье предназначение – убить, чтобы жить. Но тут ей попалась жертва не из безобидных – не сайгак и не заяц, безропотно покоряющиеся насилию. Свирепый як, хоть и истекал кровью, мог еще долго сопротивляться, а то и выйти победителем. И все-таки воссияла звезда – хранительница Акбары: почти в ту же минуту Ташчайнар бросился сбоку и вцепился в глотку яка, увлеченного схваткой с волчицей. Убийственный бросок, убийственная хватка были у Ташчайнара. В этот бросок он вложил всю свою силу. Як зашатался, захрипел, захлебываясь собственной кровью, и рухнул с перерезанным горлом, мыча и содрогаясь. Глаза его стекленели. Пока шла битва, два других яка, оставшиеся в живых, пустились наутек, отбежав на приличное расстояние, перешли на шаг и не торопясь побрели дальше по лощине как ни в чем не бывало.
А волки кинулись терзать еще полуживого быка. Им некогда было ждать, пока добыча испустит дух. Некогда было разбираться, с какого конца ее поедать. Акбара рвала яку пах, помогая себе лапами и когтями, и тут же заглатывала куски еще горячего, живого мяса. Ей нужно было наглотаться как можно больше таких кусков и как можно быстрее отправиться назад к логову, где ее ждали малые волчата. Ташчайнар не отставал от нее. Свирепо урча, он сокрушал мощными челюстями сочленения суставов, раздирая тушу на бесформенные части, как варвар мясник.
Все шло как полагалось. Сначала звери нажрутся мяса, потом кинутся в путь, чтобы побыстрее добраться до логова, а ночью снова вернутся, чтобы еще раз наесться и оттащить оставшееся мясо куда-нибудь про запас, но это потом. А пока волки, давясь, глотали куски…
А в той расщелине под свесом скалы, где было логово, проголодавшиеся волчата поневоле поскуливали, сбивались клубком, чтобы согреться, расползались и снова собирались кучкой, и когда снаружи послышался шорох – это в логово вползал Базарбай, – они еще пуще заскулили и устремились на неверных ножках к выходу, чем очень облегчили человеку его задачу. Базарбай весь взопрел от напряжения. Он пробрался в тесный лаз ощупью, в одном пиджаке, полушубок скинул, похватал и, держа последнего, четвертого, пятерней за шиворот, выполз на свет. А когда выполз, зажмурился – так сверкали высокие горы. Вдохнул полной грудью воздух. Тишина стояла оглушающая. Он слышал лишь свое дыхание. Волчата за пазухой заелозили, а тот, которого он держал за шиворот, попытался высвободиться. Базарбай заторопился. Все так же тяжело дыша, он подхватил полушубок, рванулся к ручью, а уж дальше все пошло как по писаному. Четверых волчат, которых он решил похитить и продать, очень удобно будет поместить в курджун. В том, что сумеет продать их выгодно, он был более чем уверен: в прошлом году один чабан продал в зообазу целый выводок, за каждого волчонка огреб по полсотни.
Базарбай выхватил курджун с овсом из-под морды хрумкающего коня, быстро высыпал овес на землю, сунул по паре волчат в каждую сумку, перебросил курджун через седло, подвязал его седельными ремнями, чтобы не болтался, взнуздал коня и не мешкая вдел ногу в стремя. Надо было убираться, пока не поздно. Вот это удача так удача! Но нужно унести ноги, пока не появились волки, – это Базарбай хорошо понимал. О недопитой бутылке с водкой, прислоненной к камню, он вспомнил, когда уже был в седле. Но и на водку плюнул. Бог с ней, он столько выручит за волчат, что купит не один десяток таких поллитровок. С тем и торопил коня. Надо было как можно скорее, пока не зашло солнце, выбраться из ущелья.
Потом Базарбай и сам будет удивляться, как это он не подумал, не поостерегся – у него ведь и оружия при себе не было – полезть в логово. А что, если бы волчица, а то и сам волк оказались поблизости… Ведь на что олениха смирная, а и та защищает своих детенышей – кидается на врага…
Но обо всем этом подумается ему позднее. И самому станет тошно, когда померещится расплата за содеянное. А в тот час он понукал гнедо-бурого коня, чтобы тот бежал побыстрее по каменистому дну Башатского ущелья, и все поглядывал на солнце, садящееся за спиной в глубине гор, откуда как бы вдогонку надвигались ранние сумерки. Да, надо было поспешать, побыстрее выбираться в предгорья, к обширному приозерью – там места открытые, куда хочешь, туда и скачи – в любую сторону, не то что в тесном ущелье…
И чем ближе Базарбай был к приозерью, к обжитым просторам, тем уверенней и даже нахальнее становился он. Ему уже хотелось побахвалиться удачей, и он подумывал, а не стоит ли по дороге завернуть к какому-нибудь чабану из своих собутыльников, чтобы показать добычу да обмыть ее, ну хотя бы по сто грамм за каждого из четверых – ведь он в долгу не останется, как только сбудет живой товар. Он начинал сожалеть, что впопыхах оставил у ручья недопитую чуть не на две трети поллитровку: ах, хватить бы на ходу прямо из горла… До чего ж хотелось ублажить себя! Но рассудок все-таки подсказывал, что с этим успеется, прежде надо довезти волчат в целости да покормить, они хоть и живучие, а все же сосунки, только-только прозрели, вон глаза-то какие неосмысленные… Как-то им там, в курджуне, как бы не подохли. Базарбай и не подозревал, что за ним уже гонится страшная погоня и что один бог знает, чем все это кончится…
Наевшись до отвала мясом убитого яка, волки тропой возвращались в логово. Первой – Акбара, за ней Ташчайнар. И больше всего им хотелось добраться до волчат в норе под скалой, залечь с ними в круг, успокоиться, а потом, передохнув хорошенько, вернуться к недоеденной туше яка, оставленной в лощине.
Такова жизнь – туда успевай, сюда успевай, но потому ли говорят: волка ноги кормят… Если бы только ноги… Ведь на тушу могут позариться и другие волки – бывают такие, что им и на чужое нипочем посягнуть, и тогда без драки не обойтись, и нешуточной, кровопролитной драки. Но право есть право, и сила на стороне права…
Еще издали, еще на подступах к логову сердце Акбары почуяло что-то неладное. Точно какая-то птица летела рядом с ней подобно тени, что-то ужасное чувствовалось ей в свете предзакатного солнца. Тревожный багровый отсвет на снежных вершинах становился все темней и мрачней. И с приближением к логову она убыстрила бег – на Ташчайнара и не оглядывалась, наконец и вовсе понеслась вскачь, охваченная необъяснимым предчувствием. И тут тревога пронзила ее еще острей, она уловила в воздухе чужой запах: пахло крепким конским потом и еще чем-то отвратительно дурманным. Что это? Отчего бы это? Волчица кинулась через ручей, через лазы в кустах к расщелине под свесом скалы, юркнула в логово, вначале замерла, затем зафыркала, как охотничья собака, обнюхивая все углы опустевшего и осиротевшего гнезда, метнулась вон и, столкнувшись у выхода с Ташчайнаром, мимоходом злобно задрала его, точно он был виноват, точно он был враг, а не отец и не волк-супруг. Ни в чем не повинный Ташчайнар, в свою очередь, ринулся в логово и нагнал волчицу уже на берегу ручья. Акбара, вынюхивая следы, вне себя бегала взад-вперед, узнавая по ним о случившемся. Кто-то здесь был, свежие следы говорили ей о совсем недавнем пребывании человека – вот куча рассыпанного овса, отдающего конской слюной, вот куча лошадиного навоза, а вот и нечто в бутылке, дурманное, отвратительное по запаху, и волчица содрогнулась, втянув в себя запах спиртного, а вот следы человека на снегу. Следы кирзовых сапог. В таких сапогах ходят чабаны. Страшный враг, прибывший сюда на коне с каким-то омерзительным жидким веществом в бутылке, опустошил гнездо, похитил детенышей! А что, если он их сожрал! И снова Акбара бросилась на ни в чем не повинного Ташчайнара, кусала его как бешеная, затем, глухо рыча, бросилась бежать туда, куда уводили следы. Ташчайнар – за ней.
Волки безошибочно шли по следу – все вперед и вперед, к выходу из ущелья, все вперед и вперед – туда, в людскую сторону, к приозерью вели следы…
А Базарбай, миновав ущелье, ехал рысцой уже по открытой местности, по отлогим взгорьям, где простирались летние выпасы, и вот уже завиднелся вдали темнеющий край озера. Еще часок – и он дома. Солнце тем временем село на самый край земли, улеглось между горными вершинами и меркло, догорая. Студеным ветерком потянуло со стороны Иссык-Куля. «Как бы звереныши не померзли», – подумал Базарбай, но завернуть их было не во что, и он решил посмотреть, как там они, в курджуне, живы ли. А то привезешь мертвяков – кому они нужны! Он спешился, хотел развязать седельные ремни, чтобы снять сумку да поглядеть, что там, но конь стал мочиться, расставив ноги, разбрызгивая мочу. И вдруг, круто остановив обильную струю, дико храпя, шарахнулся в сторону, едва не вырвав поводья из рук Базарбая.
– Стой! – заорал Базарбай на коня. – Не балуй!
Но конь, точно от огня, испуганно метнулся сторону. И тут Базарбай и не глядя догадался, в чем дело. Спиной, вмиг похолодевшей, он почуял набегающих волков. Базарбай рванулся к коню и едва схватился за гриву, как лошадь, храпя и взбрыкивая, бешено понеслась. Пригнувшись от ветра, Базарбай оглядывался по сторонам. Пара волков бежала неподалеку. Оказывается, конь давеча перепугался, когда звери с разбега выскочили на бугор. И теперь волки старались выйти ему наперерез. Базарбай взмолился, вспомнил богов, которым в другие дни, бывало, плевал в бороды. Поносил геологов, свалившихся как снег на голову: «Чтоб вам подавиться тем золотом!» Каялся, просил прощения у жены: «Вот тебе слово! Останусь в живых, никогда пальцем не трону!» Жалел, что позарился на волчат: «И зачем надо было трогать, зачем полез в ту дыру? Стукнул бы о камень башкой одного за другим – и делу конец, а теперь куда их, куда?» Сумка накрепко привязана седельными ремнями – на ходу не выкинешь. А тут еще стало быстро смеркаться, сумерки растеклись, заполнили безлюдные пространства – никому нет дела до его страшной участи. Только верный конь мчит во весь опор, обезумев от страха.
Но больше всего сожалел Базарбай, что не было при нем ружья – уж он бы им влепил по пуле, уж он бы не промахнулся. Эка невидаль ружье, у каждого чабана оно дома есть, но кто ж его постоянно носит с собой! Эх, кабы знать! Базарбай орал что есть мочи, чтобы застращать зверей. Вся его надежда была на коня – хорошо, что он из коннозаводских…
Гонка была не на жизнь, а на смерть…
Так они мчались по сумеречным взгорьям – всадник на коне с похищенными волчатами в переметной суме, а за ним Акбара и Ташчайнар. А волки, учуяв запах похищенных детенышей, о своем молились, о своем сокрушались. Если б конь споткнулся хоть раз, хоть на одно мгновение! Если бы они не нажрались до этого бычьего мяса до отвала, разве так бы они бежали, разве не настигли бы уже похитителя и не разнесли бы с ходу в клочья, чтобы кровавым возмездием утвердить справедливость в извечно жестокой борьбе за продление рода. То ли дело в Моюнкумских степях во время облавы на сайгаков, когда вдруг в стремительном беге волки нажимали еще сильнее, чтобы завернуть уходящую добычу в нужную сторону. Но на облаву волки выходили натощак, заранее готовясь к молниеносному броску.
Особенно трудно было бежать Акбаре, наевшейся про запас, чтобы кормить детенышей. Но и она не сдавалась, мчалась что есть сил, и если бы ей удалось настичь верхового, ни секунды не колеблясь, ринулась бы в схватку, чем бы это для нее ни кончилось. Разумеется, рядом с ней был Ташчайнар, несокрушимая сила и опора, но ведь умирает каждый за себя… А она готова была принять любую смерть, только бы достичь, только бы догнать этого человека на резвом коне… только бы…
И хотя конь под Базарбаем был резвый, он с ужасом заметил, что волчья пара медленно, но верно настигает его сбоку, с правой стороны, отрезая ему путь к приозерью. Коварные звери намеревались повернуть всадника, загнать в горы – и тогда он неминуемо рано или поздно встретится с ними лицом к лицу. Так и выходило – вне себя от страха, конь все время норовил податься от набегающих справа волков в сторону гор. Однако конем управлял человек, мыслящее существо, способное разгадать их маневр, и в этом заключался просчет зверей.
И еще одно обстоятельство спасло Базарбая. Когда благодареньем судьбы впереди завиднелись огни ближайшей кошары, это – вот уж повезло так повезло! – оказалась кошара Бостона Уркунчиева. Да-да, того самого Бостона, передовика-кулака, которого он так невзлюбил. Но сейчас ему было не до того, кто кому нравится или не нравится, – какая разница, любая живая душа была ему сейчас желанна, как своя жизнь. Главное, человеческое жилье встретилось на пути – вот в чем радость, вот в чем спасение! И он возликовал, пришпорил коня каблуками, и конь с новой силой понесся туда, где были люди, отары. Однако для Базарбая прошла целая вечность, прежде чем он осмелился сказать себе, что может надеяться на благополучный исход, но вот уже затарахтел, как пулемет, Бостонов электродвижок, вот уже переполошились чабанские псы и с тревожным лаем кинулись ему навстречу. Впрочем, и волки не отставали – они надвигались все ближе и ближе, конь выбивался из сил, и до Базарбая уже доносилось запаленное дыхание зверей. «О боже Баубедин, только спаси, – взмолился Базарбай, – принесу тебе семь голов скота в жертву!»
«Спасся-таки! Спасся!» – ликовал Базарбай.
Конечно, не пройдет и часа, как он забудет о своих обещаниях, так уж устроен человек…
Но в тот момент, когда к нему подбежали чабаны, он буквально свалился к ним на руки, то и дело повторяя:
– Волки, волки за мной гнались! Воды, воды дайте!
А волки, судя по всему, кружили где-то рядом, не уходили, выжидали, упорствовали. На бостоновском зимнике поднялся переполох – пастухи забегали, закрывали двери загонов, перекрикивались в наступившей тьме, один из них залез на крышу, дал из ружья несколько залпов. Собаки подняли громкий несмолкающий лай, но со двора не выбегали. Держались поближе к свету. Трусость псов возмущала хозяев.
– Ату его! Взять! Да это не волкодавы, а дерьмодавы! – науськивал кто-то псов хриплым голосом. – А ну вперед! Акташ, Жолбарс, Жайсан, Барпалан! Вперед! Ату, ату его! Эх вы, хвосты поджали, боитесь схватиться с волками!
– Собака есть собака, – возражал ему другой голос. – Чего разорался? Верхового они могут стянуть с седла за сапог, а с волком им не совладать! Что ты хочешь! Против волка ни одна собака не пойдет. Оставь их, пусть себе лают!
Но не сразу, совсем не сразу вспомнил Базарбай, почему за ним гонятся волки. Только когда парень, которому было ведено прохаживать Базарбаева коня, спросил вдруг: «Базарбай-байке, а что это у вас в курджуне? Вроде шевелится что-то», – тут он и спохватился.
– В курджуне? Да это же волчата! Черт бы их побрал, четыре щенка-болтюрука []. Взял их прямо из логова в Башате. Потому волки и гнались за мной.
– Вот оно что! Вот это здорово. Вот это огреб так огреб! Прямо из логова? Хорошо еще ноги унес…
– А не подохли они в курджуне? Не задохнулись, не подавились они там при скачке?
– Скажешь тоже! Что это, урюк, что ли? Они, брат, живучие, как собаки.
– Давай глянем! Какие они из себя?
Переметную суму с волчатами сняли наконец с седла и понесли в дом Бостона. Такое важное дело должно было произойти в доме Бостона, главного здесь человека, хозяина кошары, хотя самого Бостона в тот вечер не было дома: проходило очередное собрание в районе, и в очередной раз передовик Бостон Уркунчиев должен был сидеть в президиуме.
Базарбая повели в Бостонов дом чуть ли не как героя, и ему ничего не оставалось, как покориться. В конце концов, так он оказался здесь пусть ненароком, но гостем. Нельзя сказать, что прежде Базарбай не переступал порога этого дома. За многие годы, что он чабанил по соседству с Бостоном, километрах в семи отсюда, Базарбай побывал здесь раза три: первый раз, когда были поминки по пастуху Эрназару, провалившемуся в ледяную расщелину на перевале Ала-Монгю, во второй опять же приезжал на похороны – полгода спустя после гибели Эрназара померла прежняя жена Бостона (и хорошей, сказывали, женой была покойная Арзыгуль), так вот, тогда приехал Базарбай на похороны, как и все окрестные чабаны и жители, народу было тьма, а уж сколько коней, тракторов, грузовиков – и не счесть. А в третий раз он побывал здесь, правда, не по своей воле, когда областное начальство решило устроить производственный семинар, чтобы Бостон Уркунчиев передал пастухам свой опыт; не хотелось ему ехать, но куда денешься, заставили, вот и пришлось чуть не полдня слушать лекцию, как да что делать, чтобы ягнята не дохли, а шерсти и мяса давали побольше. Одним словом, как выполнять план. Подумаешь, хитрость какая – он и без них все знает: зимой корма подавай вовремя, летом в горах пораньше вставай и попозже ложись, в общем, хорошо работай, не спускай со скота глаз. Радетелем будь. Как Бостон, да и не он один. Однако у одних лучше, у других хуже получается. Так ведь одним везет, а другим не везет. Вот, скажем, работает у Бостона на базе движок – всю ночь свет, электричество и в домах, и в сараях, и вокруг двора. А почему? Сумел он выбить себе два агрегата – один выходит из строя или становится на профилактический ремонт, другой подключается. А у всех других чабанов – и у Базарбая в том числе – по одному движку круглый год. А с одним движком морока: то он работает, то нет, то привезли горючего, то не привезли, то что-то сломалось, то парень, что смыслит в этом деле, плюнет на все да подастся в город – там молодежи во сто раз лучше жить и работать. Вот так и получается – по отчетам во всех чабанских бригадах электричество, а на деле ничего этого нет…
И, конечно же, кто хорош? Бостон хорош, непьющий к тому же. А кто плох? Базарбай и ему подобные, они вдобавок и пьющие. А раз ты плох, пусть бы тебя гнали в шею, так нет же, попробуй заяви об уходе, чуть ли не милицию на тебя напустят, паспорт отберут, никаких документов не дадут, иди работай, дорогой, не уходи, нынче никто не хочет чабанить, таких дураков мало, все хотят жить в городах, там отработал свои часы – и гуляй себе культурно, а нет, на квартире у себя отдыхай на всем готовом, топить печь не надо, свет круглые сутки, хоть днем, хоть ночью, водопровод под носом, нужник и тот рукой подать, в коридорчике… А при отаре какое уж житье? В расплодную без малого с полутора тысячами голов скота управляйся, ни минуты покоя ни днем, ни ночью, все полторы тысячи над душой стонут, попробуй тут не полазить по навозу, не озверей, не избей жену, не избей помощников, не напейся… А потом: кто плох? Базарбай и ему подобные…
А чуть что в глаза тычут – посмотри на Бостона Уркунчиева, вот передовик, вот образец… Так бы и дал в морду этому передовику-куркулю! А Бостону везет, к нему и люди идут лучшие, и не уходят от него, работают как одна семья. Базарбай да и многие другие чабаны давно уже плюнули на свои заглохшие движки, живут по старинке, при керосиновых лампах да ручных фонарях, а у Бостона электрогенераторный агрегат МИ-1157 прямо как часы за кошарой стучит, так что слышно далеко вокруг и свет от него далеко видно. Тем и волков отпугнули – давеча как гнались, вот-вот настигнут, а как завидели свет да заслышали стук движка, враз остановились.
Собаки все лают. Где-то бродят еще, должно быть, волки, но подойти поближе боятся…
Да, везет, определенно везет Бостону – вон как у него на подворье все ладно, и в доме яркий свет, чистота, хоть и на овечьем становище живут. Пришлось разуться, сбросить кирзачи да портянки в прихожей и в одних носках вязаных пройти по кошмам в комнату.
Уж если человеку везет, везет во всем. Вот ведь раньше не замечал Базарбай, что вдова Эрназара, погибшего на перевале, такая видная собой баба и нестарая. А теперь она, Гулюмкан, жена Бостона и хоть и пережила горе, а, судя по виду, счастлива. Лет-то ей под сорок, а может, и того меньше, две дочери от Эрназара в интернате учатся, а она возьми да роди еще недавно Бостону, и опять же повезло человеку – сына ему родила, а две дочери Бостона от прежней жены те вроде замуж уже повыскакивали. И приветливая какая Гулюмкан, и неглупая, нет, совсем не глупая, знает, что они с Бостоном не терпят друг друга, а виду не подала, приняла его радушно, переживала, сочувствовала. Проходи, мол, сосед наших соседей, проходи, присаживайся на ковер, ой, да что же за напасть такая, слыханное ли дело, чтобы волки гнались по пятам, слава богу и духам предков – арбакам, что спасли тебя от беды, а самого нет дома: опять какое-то собрание в районе, должно быть, скоро вернется, обещали подбросить на директорском «газике», садись, садись, надо же чаю выпить после такого случая, а подождешь немного, так и горячим скоро накормлю.
А Базарбай, поскольку уж попал в такой переплет, решил все-таки испытать хозяйку, насколько она искренна с незваным гостем, да и потом уж очень выпить хотелось, прийти в себя после пережитого, и он набрался нахальства.
– Чай – это питье для баб, – сказал без обиняков. – Ты уж извини, но чего-нибудь покрепче не найдется в доме богатея Бостона? Слава-то о нем куда как далеко идет!
Такая уж гнусная натура была у Базарбая: даже если бы и не дали ему выпить, все равно был бы доволен тем, как сразу переменилась в лице Бостонова жена. Не по нутру пришлась ей прямота Базарбая. А чего тут церемониться – не беки какие-нибудь, не ханы, такие же скотоводы совхозные.
– Ты уж извини, – ответила она, хмурясь. – Сам-то Бостон не очень, понимаешь ли, до этого дела охоч…
– Знаю, знаю, не пьет твой Бостон! – небрежно перебил ее Базарбай. – Я это так, к слову. Спасибо за чай. Думал, хоть сам и не пьет, а гости бывают…
– Да нет, почему же, – засмущалась Гулюмкан и посмотрела на Рыскула, сидевшего рядом с Базарбаем, – у его колен лежала злополучная переметная сума с волчатами.
Рыскул приподнялся было – собрался идти за водкой, – но тут в дверях появился второй Бостонов помощник – не доучившийся в пединституте студент Марат, разбитной малый, который, изрядно покуролесив по области, теперь остепенился и осел у Бостона.
– Слушай, Марат, – обратился к нему Рыскул. – У тебя где-то припрятана поллитровка. Я знаю. Не бойся, если что, отвечать перед Бостоном буду я. Давай свою бутылку поскорее, обмоем добычу Базарбая.
– Обмыть! Так это я мигом! – довольно хохотнул Марат.
И вот уже после первого полстакана, прогнавшего досаду, Базарбай, у которого страх уступил место привычной самоуверенности и бесцеремонности, растянулся на ковре точно у себя дома и стал рассказывать, что да как было, и волчат показал. Развязал оба мешка-курджуна, достал волчат и тут сам впервые хорошенько их рассмотрел. Вначале волчата были вялы, почти ни на что не отзывались, все старались спрятаться, словно искали защиты, а потом ожили, согрелись, заползали по кошме, поскуливали, тыкались мордочками в людей, глядя ничего не понимающими, неосмысленными глазами, – искали мать, искали ее сосцы. Хозяйка жалостливо покачала головой:
– Так ведь они же, бедняги, оголодали! Детеныш, хоть он и волчий, а есть детеныш. Что как подохнут они у тебя с голоду? Зачем это?
– С чего бы им подохнуть? – оскорбился Базарбай. – Эти твари живучие. Два дня чем-нибудь подкормлю, а там сдам в район. На зообазе знают, как их выхаживать. Начальство, если захочет, оно все умеет – волка и то приручит и заставит в цирке выступать, и за цирк люди деньги платят. Может, и эти в цирк попадут.
Тут все, хоть хозяйка и заразила их своей жалостью, заулыбались. Но женщины, сбежавшиеся посмотреть нa живых волчат, стали перешептываться.
– Базарбай, – сказала Гулюмкан, – у нас тут есть ягнята, сироты-сосунки, их молоком прикармливают, а что, если принести волчатам те ягнячьи бутылочки?
– А что! – не удержался от смеха Базарбай. – Овцы будут выкармливать волков. Вот это здорово! Давайте попробуем!
И наступил час, вспоминая о котором каждый из них впоследствии преисполнится ужасом. Людей потешало и то, что кормили диких зверей овечьим молоком, и то, что волчата были доверчивые и забавные, и то, что один щенок из выводка – самочка – оказался синеглазым, сроду никто не слыхал, чтоб у волчицы были синие глаза, такого и в сказках не встретишь. И то, как веселился совсем еще маленький мальчуган, Бостонов сынишка-последыш Кенджеш. То-то радовался Кенджеш – сразу четыре зверенка в доме. Взрослых умиляло, как этот полуторагодовалый карапуз лепетал на своем, только ему понятном языке, как разгорелись у него глазенки, как увлеченно он играл с волчатами. И четверо волчат почему-то льнули к ребенку, точно бы угадывая, что он для них тут самое близкое существо. Взрослые переговаривались: смотри, мол, дите чувствует детей, – старались выяснить у Гулюмкан, что говорит малыш волчатам. А Гулюмкан, счастливо улыбаясь, тискала сыночка, ласково приговаривая:
– Кучюк, кучюгом, щенок, щеночек мой! Видишь, прибежали к тебе маленькие волчата. Смотри, какие они мяконькие, серенькие. Ты будешь с ними дружить, да?
Тут Базарбай и произнес фразу, которую потом тоже будут вспоминать:
– Был один волчонок в доме, а стало пять. Хочешь быть волчонком? А то давай подкину тебя, Бостонова последыша, в логово, будешь расти вместе с ними…
Все от души смеялись шуткам, пили чай. Базарбай с Маратом, раскрасневшись от выпитого, прикончили поллитровку, закусывали салом и жареным мясом, все более оживляясь по мере выпитого. На дворе же наступила тишина – собаки перестали лаять, а самый большой пес Жайсан – рыжая лохматая громадина – вдруг появился на пороге неприкрытой двери. Пес задержался в дверях, вилял хвостом, не решаясь переступить порог. Ему бросили кусок хлеба, он подхватил кусок на лету, громко клацнув зубами. И тогда подвыпивший Марат схватил для смеха одного волчонка и поднес его псу.
– А ну, Жайсан, взять его! Взять, говорю! – И поставил перед псом дрожащего, тщедушного звереныша.
К удивлению присутствующих, Жайсан злобно заворчал, поджал хвост, втянул голову и кинулся наутек. И только потом, уже во дворе, под окном, залаял трусливо и жалко. Все захохотали, и громче всех Базарбай:
– Зря стараешься, Марат! Нет такой собаки, чтобы от одного волчьего духа не обделалась! Ты что хочешь, чтобы ваш Жайсан был львом? Такому не бывать!
Все перестали смеяться, когда маленький Кенджеш расплакался – ему стало жалко волчонка, и, опасаясь за него, он заковылял к нему, чтобы оберечь от непонятных проделок взрослых людей.
А Базарбай, покидав в курджун четверых злополучных волчат, вскоре уехал. Конь его к тому времени отдохнул, его переседлали, и он бодрой рысью покинул Бостоново зимовье. Рядом с Базарбаем трусили верхами Марат и Рыскул с ружьями за плечами, оба тоже подвыпили, но Марат опьянел сильнее и оттого был сверх меры словоохотлив. Эти крепкие парни вызвались проводить Базарбая, чтобы хоть как-то сгладить тот досадный случай, который произошел перед самым отъездом непрошеного гостя из дома Бостона. Уже собираясь выходить, Базарбай, довольный, что оказался в центре внимания в Бостоновом доме, передал курджун с волчатами Марату: на, мол, перекинь через седло, – а сам снял со стены ружье, висевшее рядом с огромной волчьей шкурой. Он внимательно осмотрел ружье, оно ему понравилось – добротное, поблескивающее вороненой сталью, радующее глаз ладной формой нарезное многозарядное ружье для крупной дичи. Волчью шкуру, висевшую как трофей на стене, Бостон добыл метким выстрелом из этого ружья. Об этом знали все.
– Послушай, Гулюмкан, – не спеша сказал Базарбай, переводя пьяный взгляд с ружья на хозяйку. Попадись ему эта Гулюмкан, мелькнула у него мысль, в укромном месте… Он привык брать женщин нахрапом, иногда прямо в поле или у дороги, когда это удавалось, когда – нет, но он не жалел ни в том, ни в другом случае, и, сравнивая исподволь Гулюмкан со своей битой-перебитой Кок Турсун, он живо представил себе, как бы сейчас вмазал ей наотмашь за то, что она, а не Гулюмкан досталась ему, за то, что опостылела, и, пересилив себя, сказал: – В доме у вас хорошо, ты хорошая хозяйка. Да что я хотел сказать? Понимаешь, Гулюмкан, я боюсь, как бы волки опять не погнались за мной. Что, если я прихвачу с собой это ружье, а завтра передам с кем-нибудь из своих…
– Ради бога, повесь на место, – строго сказала Гулюмкан. – Бостон никому не позволяет притрагиваться к этому ружью. Он не любит, когда трогают его ружье.
– А ты сама без него не можешь распорядиться ружьем? – мрачно усмехнулся Базарбай, живо представляя себе, как бы он притиснул эту бабу, представься ему удобный случай.
– Да ты что! Приедет Бостон и увидит, что нет ружья, зачем мне это… К тому же я и не знаю, где патроны. Бостон их сам где-то прячет. Ни одного патрона никому не дает.
Базарбай мысленно обругал Бостона по-черному; костерил и себя: разве не знал он, какой занудный скупердяй этот самый Бостон, и жена его, оказывается, ничуть не лучше; чуть было не сказал ей. мол, подавись ты этим ружьем, но тут Рыскул выручил его, разрядил, что называется, обстановку:
– Зря беспокоишься, Базаке. Мы с Маратом проводим тебя верхами, если хочешь, с ружьями до самого дома, – заверил он, смеясь. – Времени у нас навалом, вся ночь впереди, а это ружье ты и в самом деле лучше не трожь, повесъ на место. Тебе ли не знать: Бостон он и есть Бостон, он порядок любит!
Они собрались уже выходить, но Рыскул вынужден был задержаться еще на пару минут – успокоить Бостонова малыша: Кенджеш задал ревака, зачем, мол, дядя побросал волчат в мешок и куда их уносит. Малыш вертелся, вырывался из объятий матери, требовал вернуть полюбившихся ему зверят…
А когда выехали со двора, недоучившийся студент Марат завел рассказ про один потешный случай, который, как он полагал, мог развеселить попутчиков:
– Недавно в районе у нас был скандал на весь мир – кишки надорвешь! Не слыхал, Базаке?
– Да нет, не слыхал, – признался Базарбай.
– Нет, в самом деле скандал на весь мир. Клянусь!
– Давай, давай, студент! – подначил его Рыскул, понукая каблуками коня.
– Звонит, значит, один областной начальник редактору нашей районной газеты. Почему, говорит, у вас на страницах газеты «Заря социализма» идет пропаганда капиталистической Америки? А редактор – мы с ним когда-то вместе учились, трус и подхалим каких мало – от таких слов даже заикаться начал. «М-мы об Америке н-ничего н-не п-писали! Из-звините, к-какая т-та-к-кая п-про-пропаганда?» А тот ему: «Как не писали? А это что за заголовок черным по белому: „Бостон зовет нас за собой?“ – „Так это же наш передовой чабан Бостон Уркунчиев, о нем, о его работе написано“. – „Это ясно, что о нем писали, но многие читают в газетах только заголовки“. Ха-ха-ха! Вот это номер, а! Здорово? „Так как же быть?“ – спрашивает редактор. А начальник ему: „Прикажите передовику изменить имя“.
– Постой, – перебил Базарбай, – а что в Америке тоже есть свой Бостон?
– Да нет же, – веселился Марат. – Бостон – это город в Америке, один из главных городов, разве что чуть меньше Нью-Йорка, а у нас бостон – серая шуба. Бос – серая, тон – шуба. Теперь ясно?
– Тьфу ты, черт побери! И правда! – согласился Базарбай, сожалея, что все это дело яйца выеденного не стоит и потому нанести никакого вреда Бостону не может. – Так оно и есть. Бостон – серая шуба…
В тот час ночь накрыла своим звездным покровом все – и горы, и небо, и озеро вдали, чья могучая горбатящаяся спина еле угадывалась в темноте. И трое всадников, балагуря, ехали к Таману и не подозревали, что той ночью завязались крепким – не распутаешь – узлом тяжкие судьбы… И вот уже все тише и невнятней доносились и их речи, и цокот копыт по камням… Остался позади привычный стук Бостонова движка, свет от него выхватывал из тьмы, окутавшей горную сторону, небольшой круг чабанского жилья и преддворья. А где-то неподалеку таились волки…
II
Гулюмкан с большим трудом уговорами и ласками удалось уложить малыша спать, сама она не ложилась – ждала мужа. Он вот-вот должен был вернуться. И когда на дворе дружно взлаяли собаки, она, накинув нa плечи теплую шаль, прильнула к окну. Прорезая тьму горящими фарами, директорский «газик» развернулся возле большой кошары, где держали овцематок. Гулюмкан видела, как вылез из кабины Бостон, как, попрощавшись, хлопнул дверцей и как машина, круто развернувшись, укатила обратно. Гулюмкан знала, что муж не сразу придет домой. В таких случаях он сначала обходил овечьи загоны и сараи, заглядывал под сенной нанес, расспрашивал ночника Кудурмата как и что, как день прошел, не было ли падежа, выкидышей, не народились ли ягнята…
Растапливая плиту заранее приготовленными для этой цели дровами, чтобы встретить мужа горячей – с пылу с жару – едой и хорошим чаем, без которого Бостону жизнь была не в жизнь, Гулюмкан прислушивалась, когда зазвучат мужнины шаги на пороге, и заранее радовалась, представляя, как маленький Кенджеш заворочается в теплой постели, зачмокает губами от прикосновения холодных с морозца усов отца. Обычно Бостон сам укладывал малыша, перед этим долго возился с ним, а бывало, и сам купал его в корыте, предварительно хорошо истопив дом и закрыв все двери и окна. Соседи считали, что Бостон стал к старости слишком чадолюбив – прежде он не был таким, прежде он работу любил больше, чем детей, те, старшие его дети уже сами родители, у них своя жизнь. Они бывают только наездами, а последыш всегда самый сладкий, и любят его больше всего. Все это так, но кому как не ей, Гулюмкан, понятна истинная и горькая причина привязанности Бостона к малышу Кенджешу. Ведь никогда не думали они – ни он, ни она, – что доведется им стать мужем и женой и что народится у них сын: ведь если б не погиб ее прежний муж Эрназар на перевале и если б не умерла вслед затем первая жена Бостона Арзыгуль, никогда бы этому не бывать. Они стараются не вспоминать о былом, хотя и знают: наедине каждый из них думает о прошлом… А малыш – это то общее, связывающее их, что досталось им слишком дорогой ценой. Ведь путь на перевал прокладывал Бостон, и помощник его Эрназар погиб у него на глазах, остался там, на дне глубокой расщелины… Только малыш мог заполнить ту брешь в его душе, ибо издавна сказано – лишь рождение может возместить смерть.
Но вот раздались шаги, и Гулюмкан проворно вышла навстречу мужу, помогла скинуть сапоги, принесла воду, мыло, полотенце. Молча лила воду на руки мужа, но пока они не заводили разговор, разговор у них пойдет потом за чаем, тогда Бостон, начав разговор со своей любимой присказки: «Ну а теперь послушай, чего только на свете не бывает», подробно расскажет, что видел, что узнал нового, и в такие минуты, особенно когда они наедине, им обоим хорошо. Свой разговор, разговор между близкими людьми, – как знакомая пристань, где заранее известно, где мель, а где глубоко. Помнится, уже после поминок, когда прошел год со смерти Арзыгуль и они наконец решились пожениться, вот тогда и приехал Бостон с гор к ней, в ее вдовий дом на окраине приозерного поселка, и тогда они, оставив Бостоновa коня на коновязи, сели в местный автобус, неловко чувствуя себя на людях впервые вместе, и поехали в районный загс, где постарались поскорее подписать нужные бумаги, и поскорее ушли оттуда, а потом, не желая больше садиться в автобус и не желая встречаться со знакомыми на улице, пошли к озеру и дальше берегом в ее вдовий дом. В сухой, безветренный осенний день, яркая синь Иссык-Куля была, как всегда, чиста и безмятежна. И вот тогда на тропке у берега, заросшего лиственным лесом, Бостон увидел две лодки на причале и остановился. Лодки покачивал тихий прибой, под ними было видно песчаное дно.
«Смотри, кругом вода, горы, земля – это жизнь. А эта пара лодок, как мы с тобой. Куда нас понесет волна – будет видно. Что с нами было и что мы пережили – пока мы живы, это никуда от нас не денется. И давай будем всегда вместе. Я, можно сказать, старик. Зимой стукнет сорок девять. А у тебя дети малые еще, надо их учить да определить на место… Пошли, будем собираться. Снова поедешь в горы, дочь рыбака, только на этот раз со мной… Невмоготу мне одному жить…»
Гулюмкан, сама не зная почему, расплакалась, и он долго успокаивал ее… И потом, когда они оставались наедине и вели разговоры про жизнь, Гулюмкан часто вспоминала ту пару лодок на озере. Оттого и думалось ей – разговор с близким человеком все равно как знакомая пристань. На этот раз, однако, от нее не ускользнуло, что муж озабочен больше обычного. При свете помигивающей лампочки в прихожей Бостон, рослый, на голову выше ее, комкая полотенце, вытирал нарочито медленно большие огрубелые руки. Хмур был взгляд его прищуренных зеленоватых глаз, загорелое, обветренное лицо с тяжелым крупным подбородком было темно-красное, цвета потемневшей меди. Что бы это все значило? Вытерев руки, Бостон первым делом подошел к малышу, опустился на колени у смастеренной им самим деревянной кроватки, поцеловал сына обветренными губами, нашептывая ласковые слова, и заулыбался невольно, когда Кенджеш, почувствовав поцелуй, зашевелился во сне.
– Кудурмат сказал, что Базарбай тут без меня побывал, – проронил он, садясь за еду. – Нехорошее это дело…
Гулюмкан, поняв его по-своему, покраснела и едва не вспылила от обиды:
– А что мне еще оставалось делать? Ворвались в дом всей гурьбой. Волчат, мол, показать хотим. И Кенджеш тут как тут – ему-то забава… Ну, подала я им чай…
– Да я не об этом. Бог с ним, как пришел, так и ушел. Только сдается мне, нехорошее это дело…
– А что тут плохого? – не понимая, к чему он ведет, сказала Гулюмкан. – Так ведь ты и сам стрелял волков-то. Вон прошлогодняя шкура висит, и отделали ее на славу, – кивнула она на волчью шкуру на стене.
– Висит-то она висит, – ответил Бостон, протягивая жене опорожненную пиалу. – Правда твоя, случалось и мне подстрелить волка, раз уж так устроено на свете, что есть волк и есть человек. Но логова волчьего я никогда не разорял. А Базарбай, подлая его душа, волчат уворовал, а волков, зверей свирепых, оставил на воле. Это же он нам пакость подстроил. Волки живут здесь – деваться им некуда, и теперь, понимаешь, они в страшной злобе…
Слова его ошеломляюще подействовали на Гулюмкан. Она завздыхала по-бабьи, поправила съехавшую на плечо косу.
– Вот беда-то! И что его принесло, непутевого, в наши края? Зачем надо было трогать логово? Да и жалко их – ведь любая тварь тоже детенышей своих любит, кто этого не знает. И как я сразу не сообразила?
– Я вот что думаю, – озабоченно продолжал Бостон. – Какие же это волки? Не те ли самые? – Бостон помолчал и добавил: – По словам Кудурмата выходит, что волки гнались за Базарбаем со стороны Башатского ущелья.
– Ну и что?
– А то, что как бы это не оказались те самые, пришлые волки – Ташчайнар и Акбара. Есть такая пара.
– Ой, да оставь ты свои шутки! – залилась смехом Гулюмкан. – Неужто у волков имена есть, как у людей? Скажешь тоже!
– Какие шутки! Не до шуток мне. Мы этих волков знаем. На здешних они не похожи. Иным случалось видеть их. Лютая, сильная пара, в капкан не попадают, подстрелить их не удается. И надо же, чтобы этот прохиндей, алкаш Базарбай на их логово наткнулся, выкосил под корень все их отродье. А ты еще удивляешься, что у них имена есть! Самец – Ташчайнар, такой сильный, что может лошадь свалить. А волчица Акбара – анабаша [], умная зверюга, ой какая умная! И оттого особенно опасная.
– Да перестань, отец моего сына, не шути! Что я тебе, ребенок? – недоверчиво усмехнулась Гулюмкан. – Ты про них рассказываешь так, будто с ними с детства живешь… Ну как такое может быть?
Бостон снисходительно улыбнулся, но, призадумавшись, решил успокоить жену.
– Да ладно, – сказал он, помолчав, – выкинь все это из головы. Просто я тебя позабавить хотел. Давай-ка стели постель. Поздно уж очень. Утром надо пораньше подняться, сама знаешь, до большого окота пара дней осталась. А иные матки могут и в ночь или к утру разродиться, особенно те, у которых двойня, а то и тройня!
Уже когда, загасив свет, они лежали в постели, Бостон, засыпая, а засыпал он быстро, рассказал немного о собрании в районе, на котором уже не в первый раз обсуждали, почему современная молодежь не идет в овцеводство и что тут делать да как быть, и вот тут-то и послышался на дворе топот конских копыт. Гулюмкан вскочила с постели, подбежала к окну в исподнем, лишь шаль на плечи накинула, и увидела, что у большой кошары спешились двое всадников с ружьями.
– Это наши вернулись, Рыскул с Маратом, – сказала она. – Ездили Базарбая провожать.
– Вот дурни! – пробормотал Бостон и с тем заснул.
Гулюмкан же уснула не сразу. Прикрыла потеплее сыночка в кроватке его самодельной – вечно он раскрывается во сне, сбрасывает с себя одежду. Беда, не ребенок – вечно не дает спать, особенно когда спать хочется. А сегодня сон не шел к ней. День выдался уж очень суматошный, дурной какой-то. И всему помеха Базарбай. Свалился как снег на голову. А Бостону это нож острый. Такой он человек, Бостон, не любит шума и суеты, не любит таких хамов, как Базарбай, пусть тот ничего дурного ему и не сделал. Конечно, Базарбай ему не друг, завидует, что у Бостона дела хороши… А сколько на это надо трудов положить, Базарбаю невдомек. Завтра как с раннего утра впряжется, так и до поздней ночи, и везде сам, и везде хозяйский глаз нужен…
Гулюмкан подходила к окну, всматривалась в алюминиевую тьму ночи, луна ярко светила над горбатыми горами, и звезды – все до единой – мерцали в полную силу. К утру луна зайдет, и звезды погаснут, но в тот поздний час ночь казалась вечной, неизбывной. В глубокой тиши предгорий раздавался лишь привычный стук движка, стоявшего на отшибе.
Трудно сказать, долго ли проспала Гулюмкан, возможно, всего лишь задремала, но тут сквозь сон среди поднявшегося вдруг собачьего лая послышался какой-то длительный вой. Гулюмкан невольно проснулась, перебарывая сон, и теперь уже явственно услышала тягостный, возносящийся к небу, надсадный волчий вой. Вой нагонял жуть. Гулюмкан стало не по себе, и она поближе придвинулась к мужу, прижалась. Но тут вой перешел уже в горестный плач – в нем звучали нестихающая боль, стон и вопль страдающего зверя.
– Это она, Акбара! – охрипшим со сна голосом проговорил Бостон, резко приподнимая голову с подушки.
– Какая Акбара? – Гулюмкан даже не поняла, о чем идет речь.
– Волчица! – сказал Бостон и, вслушиваясь в волчий вой, добавил: – И он, Ташчайнар, тоже ей подвывает. Слышишь, ревет, как бык на бойне.
Они замерли, затаив дыхание.
Оу-оу-у-у-уа-а-а-а! – и снова дикие, полные тоски рыдания далеко разнеслись в бескрайней ночи.
– Что это она, о чем воет? – испуганно прошептала Гулюмкан.
– Как что? Горюет зверь!
Они помолчали.
– Эка беда! – Бостон досадливо выругался. – Ты полежи тут да посмотри, чтобы ребенок не проснулся. Да ты не бойся, не маленькая! Ну воет волчица где-то поблизости, плачет по волчатам, что ж теперь поделаешь? А я пойду гляну, что в кошарах делается.
С этими словами он наспех оделся, не гася света, вышел обуваться, потом вернулся в комнату, погасил свет и ушел, захлопнув за собой дверь прихожей. Она слышала, как он прошагал под окнами, бормоча какие-то ругательства, как окликал собаку: «Жайсан, Жайсан! Поди сюда!» – и как постепенно шаги его стихли. И тут снова донесся затяжной вой волчицы, ей басовито-утробно подвывал волк. В их вое клокочущая ярость, угроза сменялись плачем, а потом в нем вновь нарастали безумные отчаяние и злоба, и вновь их сменяла мольба…
Невозможно, невыносимо было слушать этот вой. Гулюмкан зажала уши, потом пошла, накинула крючок на двери, словно волки могли ворваться в дом, и, дрожа и кутаясь в шерстяной платок, вернулась к постели, не зная, что и делать, страшась, что волки снова завоют и разбудят малыша. Больше всего она боялась, что Кенджеш проснется и перепугается.
А волки все выли, и чудилось, что они кружат где-то около, переходят с места на место, бродят окрест. В ответ им злобно и визгливо лаяли собаки, но покинуть пределы двора не смели. И вдруг раздался один оглушительный выстрел, за ним другой. Гулюмкан поняла, что Бостон и ночник Кудурмат палят для острастки.
После этого все стихло. Смолкли собаки. Смолкли и волки. «Ну слава богу, а то прямо напасть какая-то!» – подумала с облегчением Гулюмкан. И все-таки на душе у нее было тревожно. Она взяла спящего Кенджеша, унесла к себе в большую постель, положила посередине, чтобы ребенок находился между родителями. Тем временем вернулся и Бостон.
– Сон перебили, чтоб им всем неладно было, – сердито бурчал он, должно быть имея в виду и волков, и собак, и все с ними связанное. – Ну и скотина этот Базарбай, ну и скотина! – негодовал он, укладываясь снова в постель.
Гулюмкан не стала тревожить мужа расспросами, и так волки не дали ему нормально поспать. Ведь утром спозаранку ему надо быть на скотном дворе – он не из тех чабанов, которые могут позволить себе встать попозже.
У Гулюмкан отлегло от души, когда она увидела, как муж успокоился, как радовался, прижимая к себе малыша, шепча ему ласковые слова. Любил Бостон своего Кенджеша, потому и дал ему имя – Кенджебек, то есть младший бек, младший князь в роду. Во все времена пастухи мечтали выйти в князья, но в том и была ирония судьбы, что во все времена пастухи оставались пастухами. И Бостон был в этом смысле не исключение.
Они снова заснули, в этот раз с малышом посередке, но вскоре проснулись опять от заунывного волчьего воя. И опять залаяли во дворе растревоженные собаки.
– Да что же это такое! Что это за жизнь! – в сердцах посетовала Гулюмкан и сама пожалела о своих словах: Бостон молча встал и начал одеваться впотьмах. – Не уходи, – попросила она. – Пусть их воют. Я боюсь. Не надо, не уходи!
Бостон не стал перечить жене. И так лежали они в темном доме темной ночью в горах, невольно прислушиваясь к вою волков. Уже давно минула полночь, ужe дело шло к рассвету, а волки все надсаживались, донимая людей горестным, злобным воем.
– Всю душу вымотали, и чего только им надо? – нe выдержала Гулюмкан.
– Чего им надо? Ясное дело, детенышей своих требуют, – ответил Бостон.
– Так они же не здесь, детеныши эти. Их давным-давно увезли.
– А откуда им об этом знать? – ответил Бостон. – Они звери, они знают одно: их сюда привел след и здесь для них все – конец, свет клином сошелся. Поди попробуй объясни им. Жаль, что меня не было тогда дома. Я бы этому скотине Базарбаю за такое дело шею свернул. Добычу взял он, а расплачиваться нам…
И в подтверждение его слов над кошарой разносился вой то заунывный и тягостный, то яростный и злобный – это волки, ослепленные горем, кружа, блуждали во тьме. Особенно надрывалась Акбара. Она голосила, как баба на кладбище, и Гулюмкан вспоминала, как сама она голосила и билась головой о стены, когда погиб на перевале Эрназар, – ее охватила невыносимая тоска, и ей стоило немалых усилий, чтобы сдержаться и не рассказать Бостону, о чем думала и что чувствовала она в эти минуты.
И так лежали они, не смыкая глаз, лишь малыш Кенджеш, невинный младенец, спал непробудным сном. И слушая неумолчный вой Акбары по похищенным волчатам, еще сильнее тревожилась мать о своем ребенке, хотя ничто ему не угрожало.
Над горами забрезжил ранний рассвет. Уходила, растворяясь, тьма в небесах, отслужив ночную службу, меркли звезды, четче прорисовывались дальние и ближние горы, и земля становилась землей…
В этот час волки, Акбара и Ташчайнар, уходили в горы, в сторону Башатского ущелья. Их силуэты то вырисовывались на возвышенностях, то растворялись во мгле. Волки понуро трусили – нелегко им дались утрата детенышей и неумолчный вой всю ночь напролет. Отсюда им было бы по пути завернуть в ту лощину, где оставалась большая часть туши яка, убитого накануне. Обычно они не преминули бы вновь насытиться до отвала свежатиной, но на этот раз Акбара не пожелала возвратиться к законной добыче, а Ташчайнар не посмел сделать это без нее, анабаши.
На восходе солнца уже вблизи логова Акбара стремглав рванулась бежать, как если бы ее ожидали сосунки. Эти самообман и самообольщение передались и Ташчайнару, и теперь уже они оба неслись по ущелью – их гнала вперед надежда поскорее увидеть свой выводок.
И все повторилось – юркнув в лазы среди зарослей, Акбара вбежала в расщелину под свесом скалы, снова обнюхала пустые углы, холодную подстилку, снова убедилась, что их, ее детенышей-сосунков, нет, и, не желая смириться, выскочила из норы, и, ошалев от горя, снова задрала Ташчайнара, неловко столкнувшегося с ней у входа, и снова заметалась у ручья, вынюхивая следы Базарбаева пребывания накануне. Здесь все было отвратительно и враждебно – особенно прислоненная к камню початая бутылка водки. Резкий и едкий дух вывел волчицу из себя, и она рычала, кусала себя, грызла землю, а потом заскулила протяжно, задрав морду, заплакала в голос, как будто ее смертельно обидели, и из ее необыкновенных синих глаз покатились градом мутные слезы.
И некому было утешить ее в горе, некому было ответить плачем на ее плач. Холодны были великие горы…
III
Утром другого дня, часов примерно около десяти, Базарбай Нойгутов собрался седлать лошадь, чтобы наведаться в райцентр, но тут заметил направляющегося к ним всадника. Интересно, что ему понадобилось на Таманском зимовье? Всадник в желтой дубленой шубе нараспашку и лисьей шапке ехал дорожной полурысью с западной стороны, по подножью малого склона. Хорошо, отменно сидел он в седле. Базарбай сразу узнал конного и, вглядевшись получше в золотистого дончака, убедился, что не обознался – это был сам Бостон Уркунчиев верхом на Донкулюке. Неожиданное появление Бостона неприятно удивило Базарбая, настолько неприятно, что он отложил в сторону седло и решил дождаться своего соседа-недруга. А чтобы Бостон не подумал, что он его встречает, принялся обтирать коня пучком соломы. Делал вид, будто занят своим делом. У Базарбая было такое странное ощущение, словно Бостон застиг его врасплох. Он окинул взглядом подворье, кошары, пастухов, занятых поутру делами, – все ли в порядке. Конечно, на зимовье у Бостона порядка побольше, Бостон на работе зверь зверем, но на то он и передовик (злые языки поговаривали – в те славные годы быть бы ему сосланным как кулаку в Сибирь), а Базарбай что – обычный, рядовой азиатский чабан. Таких, как он, не счесть по горам да по степям, они и пасут те миллионные стада, копыта которых не дают траве подняться над землей, стаптывая ее на корню. А потом ведь с каждого свой спрос. Бостон – одно дело, он – другое. Пока Бостон приближался, в голове заметались мысли. «И чего это наш кулак вдруг припожаловал с утра пораньше? Никогда такого не бывало! – недоумевал Базарбай. – К чему бы это? С какой стати?» Решил было пригласить Бостона в дом, раз такое дело, но, представив себе свое жилище, запущенный бригадный дом и прежде всего свою жену, несчастную, злобную Кок Турсун (разве ее можно сравнить с Гулюмкан!), отказался от такой мысли.
Приближаясь к Таманскому зимовью, Бостон придержал на краю двора коня, огляделся по сторонам и, заметив подле навеса самого хозяина, направился к нему. Они сдержанно поздоровались – Бостон так и не слез с седла. Базарбай продолжал заниматься своим делом. Впрочем, ни один не увидел в том для себя обиды.
– Хорошо, что я тебя застал, – сказал Бостон, приглаживая ладонью усы.
– Как видишь, я на месте. А что такое, если не секрет?
– Какой тут секрет, дело есть.
– Ну, такой человек, как ты, по пустому делу не приедет, – надменно проронил Базарбай. – Верно я говорю?
– Верно.
– Тогда слезай с коня, если по делу прибыл.
Бостон молча спешился, привязал Донкулюка к коновязи. Как всегда, и на этот раз не забыл – ослабил подпругу чтобы конь отдохнул от ремней, стесняющих грудь, чтобы двигался вольней. Затем осмотрелся вокруг, как бы оценивая, что творится во дворе.
– Что стоишь? Что высматриваешь? – с плохо скрываемым раздражением окликнул его Базарбай. – Садись вот на колоду, – предложил он, а сам пристроился нa тракторной покрышке, валявшейся под ногами.
Они посмотрели друг на друга все с таким же глухим неодобрением. Все в Бостоне не нравилось Базарбаю – и что шуба на нем добрая, обшитая по краям черной мерлушкой, и что распахнута она на его широкой груди, и что сам он здоровый и глаза у него ясные, и что лицо цвета темной меди, а ведь Бостон его, Базарбая, лет нa пять старше, не нравилось и то, что вчера Бостон наверняка лежал в постели с Гулюмкан, хотя какое, казалось бы, ему дело до этого.
– Так выкладывай, слушаю тебя, – кивнул Базарбай.
– Понимаешь, я по какому делу, – начал Бостон, – видишь, вон и курджун прихватил, подвязал к седлу. Ты этих волчат отдай мне, Базарбай. Надо их вернуть на место.
– На какое место?
– Подложить в логово.
– Вон оно что! – ехидно скривился Базарбай. – А я-то думал, с чего бы это наш передовик пожаловал с утра. Дела свои бросил и прискакал. Ты, наверно, забываешь, Бостон, что я у тебя не в пастухах хожу. Я такой же чабан, как и ты. И ты мне не указ.
– При чем тут указ – не указ! Ты что, не можешь спокойно выслушать? Если ты думаешь, волки забудут о том, что вчера произошло, ты крепко ошибаешься, Базарбай.
– А мне-то что! Пусть их не забудут, мне-то какое дело до этого, да и какое тебе дело?
– А такое, что вчера мы глаз не сомкнули всю ночь, волки воем выли в две глотки. Эти звери не успокоятся, пока им не вернут детенышей. Я знаю волчью натуру.
Бостон явился к нему просителем. И от этого подмывало Базарбая покуражиться, поиздеваться, показать себя. Чтобы сам Бостон пришел к нему кланяться – такое и во сне не привидится. И Базарбай решил, раз уж подвернулся такой случай, не упустить своего. И вдобавок мелькнула злорадная мысль: хорошо, что не было им ночью покоя, хорошо, что не до ласк Гулюмкан было Бостону. Всегда бы так! И он сказал, искоса метнув нa Бостона взгляд:
– Не морочь мне голову, Бостон! Тоже нашел дурака! Не для этого я брал выводок, чтобы возвращать его чуть не с поклонами. Много ты о себе понимаешь! И потом у тебя свои, а у меня свои интересы. И мне плевать, спалось тебе там с твоей бабой или не спалось, мне от этого ни жарко, ни холодно.
– Подумай, Базарбай, не отказывайся с ходу.
– А чего тут думать?
– Напрасно ты так, – еле сдерживаясь, сказал Бостон. Он понял, что совершил большую ошибку. Теперь ему оставалось прибегнуть к последнему средству. – В таком случае, – сказал он, все еще пытаясь не терять самообладания, – давай сторгуемся по-честному – ты продаешь, я покупаю! Тебе все равно продавать этих волчат, так продай их мне. Называй свою цену – и по рукам!
– Не продам! – Базарбай даже привскочил. – Тебе ни за какие деньги не продам! Подумаешь, нашелся – продай! У тебя деньги, а у меня нет! Да плевал я на то, что у тебя деньги. Я их пропью, волчат, но тебе не продам, слышал? Мне плевать, кто ты и что ты! Слушай, садись-ка ты поскорей на коня и уезжай подобру-поздорову!
– Не говори глупости, Базарбай. Давай поговорим как мужик с мужиком. Какая тебе разница, кому продать волчат?
– А такая! Не тебе меня учить. И без тебя ученый. А если хочешь, я тебе такое устрою, что на своем партийном собрании, где ты все выставляешься, я, мол, всем передовикам передовик, всех уму разуму учишь, так вот я тебе там такое устрою, что позабудешь, откуда солнце исходит и куда заходит. Такое устрою, что век нe забудешь!
– Ну и ну! – искренне удивился Бостон, невольно отгораживаясь от Базарбая рукой. – Ты постой меня пугать, объясни, за что ты так взъелся?
– За что взъелся? А за то! Ты против властей идешь. Ясно! Один ты умный! Начальство требует уничтожать повсюду хищников, а ты решил волков миловать, решил размножать – так выходит? Подумай сам кулацкой своей головой! Я целый выводок извел, стало быть, большую пользу государству принес, а ты хочешь подложить их в логово. Пусть растут, пусть плодятся – так, что ли? Да еще меня подкупить хочешь!
– Не тебя подкупить я хочу – глаза б мои на тебя не глядели, – а купить волчат. Только напрасно ты меня стращаешь чуть ли не судом. Ты вначале подумай, пораскинь мозгами, что ты делаешь и кто ты после того есть! Ты вначале взрослых волков убери, если ты такой герой! И прежде всего волчицу, раз ты наткнулся на логово. А если тебе слабо, скажи другим, вот, мол, так и так, и пусть этим займется тот, кому это по силам.
– А кто это – уж не ты ли?
– А хотя бы и я! А теперь попробуй найди этих волков – ищи ветра в поле. Раз ты разорил их логово, теперь волка и волчицу и не выследить и не убить. Теперь они будут резать по округе всю живность, весь скот, в любой час мстить будут человеку – попробуй справься с ними. Ты об этом подумал?
– Рассказывай, рассказывай, ишь выискался адвокат волчий. Пойди докажи – кто тебе поверит? Рассказываешь о волках как о людях, привык вкручивать мозги. Да я тебя вижу насквозь! Я тебе другое скажу. Если ты приперся сюда на меня давить… – Базарбай, не договорив, сорвал шапку с лысой головы, подскочил к Бостону: ни дать ни взять крутолобый бык, – и они сошлись вплотную, лицом к лицу, оба сопели, их душила ненависть.
– Ну, что еще ты хочешь мне сказать? – охрипшим от напряжения голосом сказал Бостон. – А то некогда мне!
– Я всегда знал, что ты жмот, себе на уме, только под себя гребешь, потому и по собраниям таскаешься – без тебя там, пастуха, не обошлись. Только никто не знает, что ты от зависти подыхаешь, как собака, когда кому что-то светит. Не ты, видишь ли, взял добычу, не ты огреб выводок, тебе вот и неймется, вот ночи и не спишь, когда у кого хоть какая-то удача!
– Тьфу ты! – не стерпел Бостон. – И я еще разговариваю с таким гадом! Да сам я дурак! Знал бы, не приехал! Кончай разговор! Все! Теперь если и отдашь волчат – не возьму. Иди, делай свое дело!
Бостон, раздосадованный не на шутку, подошел к коновязи, резко выдернул чумбур, подтянул рывком подпругу так, что конь зашатался, переступая ногами, и с маху сел в седло. Он был настолько зол, что не услышал, как его окликала жена Базарбая. Бедная женщина самую малость опоздала. Выйдя из дому, она заметила, что муж ее с кем-то громко разговаривает, размахивает руками. «С кем это он? – подумала она. – Да никак сам Бостон пожаловал, впрочем, с чего бы это ему к нам приехать?» Но тут же поняла, что между мужчинами какой-то спор, и поспешила к ним. Однако добежать не успела – Бостон уже отъехал на золотистом дончаке, и вид у него был разгневанный. Нахлобучив лисью шапку, он хлестанул коня и унесся прочь, полы шубы развевались, как крылья.
– Бостон! Бостон! Постой! Послушай меня! – крикнула Кок Турсун, но Бостон не обернулся – кто знает, то ли не услышал, то ли не захотел откликнуться.
– Ты чего человека обидел? Из-за чего у вас спор? – подступилась Кок Турсун к Базарбаю.
– Не твое дело! И не ори, чего тебе понадобилось его звать? Кто он тебе?
– Да ведь раз в сто лет приехал к тебе, а ты?! И кто только тебя такого родил на свет? Изверг ты, не человек!
Слова жены лишь распалили Базарбая, он взвился, вскочил на колоду и заорал вслед Бостону:
– Мать твою затопчу! Не на такого напал! Привык, чтобы все голову перед тобой гнули! Мать твою…
– Перестань! Прекрати! – Кок Турсун отважно кинулась к мужу, стащила его с колоды. – Лучше меня избей, зачем позоришь человека? За что?
– Отойди, зараза! – оттолкнул ее Базарбай. – Какое твое дело? Он, видишь ли, решил, что Базарбай будет лебезить перед ним. На, мол, возьми, ради бога, волчат, пусть будет по-твоему! Не на того напал!
– Так это ты из-за волчат? – подивилась Кок Турсун. – Было бы из-за чего! Прямо конец света! Конец света! Срам-то какой…
IV
В тот день волки снялись с места. И не просто снялись, а покинули логово, не вернулись на ночь и стали бродить на стороне – то уныло отлеживались где придется, то вновь рыскали по округе, особенно не скрывались, вели себя нагло, точно перестали остерегаться людей. В те дни многие окрестные чабаны замечали их в самых неожиданных местах. И всегда волчица с низко пригнутой головой шла впереди, точно бы одержимая безумием, а волк неизменно следовал за ней. Впечатление было такое, будто эта пара ищет свою погибель – настолько очевидно они пренебрегали опасностями. Несколько раз, вызвав невиданный переполох среди собак, они проходили вблизи жилищ и кошар. Псы поднимали злобный лай, бесновались, выходили из себя, делали вид, что вот-вот кинутся в атаку, но волки упорно не обращали на них внимания и, даже когда им вслед стреляли, не убыстряя шага, продолжали свой путь, словно не слышали выстрелов. Одержимость этих странных волков стала притчей во языцех. И еще больше заговорили о них, когда Акбара и Ташчайнар нарушили волчье табу и стали нападать на людей. В одном случае они средь бела дня осадили тракториста прямо посреди дороги. Он вез сено в прицепной тележке. Заклинило руль, и тракторист, молодой парень, полез вниз поглядеть, в чем дело. Он долго возился там, орудуя ключами, и вдруг заметил невдалеке двух волков, ступающих по таявшему снегу, – они шли к нему. Больше всего его поразили волчьи глаза. С лютым, как он потом рассказывал, оцепеневшим взглядом они приближались к нему, причем волчица была чуть ниже в холке и синеглазая. Глаза у нее были влажные и пристальные. Хорошо, парень не растерялся, успел заскочить в кабину и прихлопнуть дверцу. Хорошо, мотор завелся от стартера, а то все приходилось заводить сплеча, от рукоятки. А тут прямо-таки повезло. Трактор затарахтел, и волки отпрянули, но уйти не ушли, а все норовили приблизиться то с одной, то с другой стороны.
В другой раз лишь чудом уцелел подросток-пастушок. И тоже дело было днем. Он отправился верхом на ослике за топливом, отъехал недалеко от дома – ему надо было привезти хворосту на растопку. Пока он резал серпом в кустарнике сухостойный хворост, откуда-то выскочили два волка. Ослик даже не успел подать голоса. Нападение произошло мгновенно, молчком и кроваво. Мальчик бежал, не выпуская серпа из рук, и, добежав до кошары, упал и стал кричать не своим голосом. Когда люди из кошары с ружьями побежали к кустарнику, волки неспешной трусцой скрылись за холмом. Даже выстрелы не заставили их убыстрить шаг…
А чуть погодя волки устроили настоящую бойню среди суягных маток, выгнанных попастись неподалеку от кошары. Никто не видел, как и что произошло. Спохватились только тогда, когда оставшиеся в живых животные примчались в страхе во двор. Полтора десятка суягных маток лежали растерзанные на пастбище. Всех их убили зверски, перерезав горло, убили бессмысленно – нe для насыщения, а ради умерщвления.
И пошел счет злодеяниям Акбары и Ташчайнара. И пошла о них страшная слава. Но люди видели лишь внешнюю сторону дела и не знали подлинной подоплеки, подлинных причин мести – не ведали о безысходной тоске матери-волчицы по похищенным из логова волчатам…
Базарбай гулял, куражился – пропивал дуриком доставшиеся ему деньги, куролесил в те дни по прибрежным курортным ресторанам, пустынным и мрачным в мертвый сезон, зато водки было всюду навалом. И везде Базарбай, напившись так, что даже лысина багровела, вел один разговор – о том, как он здорово отшил этого возомнившего о себе и возгордившегося Бостона, этого жмота и змея, этого неразоблаченного тайного кулака, которого в прежние времена приставили бы к стенке как классового врага, и все тут. Жаль, что те времена минули. Такого типа пустить в расход – святое дело! А что! В двадцатые, тридцатые годы любой милиционер мог пристрелить кулака ли, богатея ли прямо у него на дворе. Об этом книги написаны, и по радио читали, как один кулак прижимал, обсчитывал батрака, а его за это пустили в расход средь бела дня у всех на глазах, чтобы неповадно было обижать бедноту. Но больше всего Базарбай любил рассказывать, сам возбуждаясь от своих слов, как он дал Бостону от ворот поворот, как он его костерил да материл, когда тот заявился к нему на Таман. Базарбаевы собутыльники, по большей части слонявшиеся в зимнее время от безделья домотдухчу [], гоготали так, что стекла звенели в промозглых и смрадных от табачного духа помещениях общепита, поддавали и подначивали пьяного Базарбая, еще больше разжигая его бахвальство. Эти разговоры доходили и до ушей Бостона. Вот почему произошел большой скандал на совещании у директора совхоза.
Накануне всю ночь проворочался Бостон от бессонницы, от нахлынувших вдруг тягостных дум. А все началось с того, что опять закружили поблизости от зимовья волки и опять затянули ту невыносимую, душу выворачивающую песню, и опять, дрожа от страха, прижималась Гулюмкан к мужу, а потом не выдержала, принесла снова спящего Кенджеша в постель и поглаживала его, прикрывала телом, точно ему что-то угрожало. Не по себе становилось от этого Бостону, хоть он и понимал, что женщине простительно бояться темноты и непривычных звуков.
Несколько раз порывался Бостон пойти и дать залп из ружья, но жена не отпускала, не желала ни на минуту оставаться одна. Потом она все же уснула тревожным, чутким сном, но Бостон так и не смог одолеть бессонницу. Всякие мысли лезли в голову. И получалось, что чем дольше он жил на белом свете, тем трудней и сложней становилось жить, и не столько даже жить, сколько понять смысл жизни. То, о чем прежде не думалось или думалось невнятно, где-то в глубине души, теперь возникало в мыслях с настоятельной необходимостью ответить себе, что есть что.
Вот ведь с самого детства жил своим трудом. Судьба ему выпала тяжелая: отец его погиб на войне, когда он во втором классе учился, потом умерла мать, старшие братья и сестры жили сами по себе, иных уже и не было в живых, и он всем был обязан только себе, только своему труду, он, как теперь понимал, шел к некой поставленной самому себе цели упорно, неуклонно изо дня в день, работал не покладая рук и считал, что только в этом и может заключаться смысл жизни. Так же истово он заставлял трудиться и всех, кто работал под его началом. Многих из тех, кто прошел его школу, он вывел в люди, научил работать, а через это и ценить саму жизнь в труде. Тех же, кто не стремился к этой цели, Бостон откровенно не любил и не понимал. Считал таких людей никчемными. Был с ними сух и неприветлив. Знал, что многие его за это поносили за глаза, называли жмотом, кулаком, сожалели, что Бостон поздновато родился, а не то гнить бы его костям в снегах Сибири. Ни на какую хулу Бостон, как правило, не отвечал, ибо никогда не сомневался, что истина на его стороне, иначе и не могло быть, иначе свет перевернулся бы вверх дном. В этом он был убежден так же, как и в том, что солнце восходит на востоке. И лишь однажды слепая судьба поставила его на колени и заставила горько каяться, и с тех пор познал он тяжесть и горечь сомнений…
V
С Эрназаром, покойным мужем Гулюмкан, до того трагического случая они проработали вместе три года. Хороший был работник, ничего не скажешь, и человек надежный – именно такой нужен был Бостону в его бригаде. Эрназар сам пришел к нему, и с того и началась их общая работа. Как-то осенью приехал он к Бостону в Бешкунгей, где стояла тогда отара перед зимой. Поговорить, сказал, приехал. За чаем как раз и поговорили. Надоело, сетовал Эрназар, работать с кем попало; как ни старайся, а если старший чабан не хозяин, мало проку в одном старании. Вот годы идут, две дочери подрастают, смотришь, замуж скоро выдавать, время-то быстро катится, и сколько ни работаю, а сам весь в долгах, дом построил, кто не знает, во что это обходится, а у тебя, Боске, так называл он его уважительно, не скрою, можно и поработать и заработать. За шерсть, за приплод, за привесы всегда у тебя, Боске, премиальные идут, и немалые. Вот и надумал просить тебя, если не возражаешь, поговори с директором, пусть перебросит меня к тебе первым чабаном, твоей правой рукой. Не подведу, сам понимаешь, иначе не стал бы этот разговор заводить…
Бостон знал Эрназара и до этого, как-никак в одном совхозе жили, причем Гулюмкан приходилась отдаленной родственницей его жене Арзыгуль. Стало быть, свои люди. Но главное, Бостон сразу поверил в Эрназара и потом никогда не пожалел об этом.
Вот с этого все и началось, с этой немудреной житейской истории. Сработаться им было несложно, потому что Эрназар, как и сам Бостон, был прирожденный хозяин, с точки зрения других – дурак каких мало: к совхозному скоту относился как к своему, будто он лично ему принадлежал. Больной, что ли? А отсюда вытекало и все остальное – и трудился как на себя, и заботился о хозяйстве как о своем кровном. Трудолюбие было в натуре Эрназара. Он был и наделен им от природы, и развил его в процессе жизни, качество это вселенского порядка, им, этим качеством, должны быть наделены все люди, только одни его развивают в себе, это качество, а другие нет. Ведь если подумать, сколько их, лодырей, везде и повсюду – и взрослых, и юных, и мужчин, и женщин. Словно люди не понимают, сколько несчастий и убожества в их жизни проистекает и проистекало во все времена от лени. Но Бостон и Эрназар были истинными трудягами и потому родственными душами. Оттого и работалось им дружно и согласно, и понимали они друг друга с полуслова. Однако случилось так, что, пожалуй, именно эта черта и сыграла свою роковую роль в их жизни…
Впрочем, так это или не так, кто знает… Дело в том, что еще задолго до появления бригадных и семейных производственных подрядов Бостон Уркунчиев, вероятно, в силу какой-то своей интуиции настаивал при каждом удобном случае, чтобы за ним, вернее, за его бригадой, закреплена была бы земля в постоянное пользование. Простая цель эта, правда, бесхитростно высказанная, но с точки зрения иных ортодоксов вызывающая, сводилась к тому, что пусть, мол, у меня будет своя пастбищная территория, то есть своя земля, пусть у меня будут свои кошары и за них я сам буду в ответе, а не завхоз-комендант, у которого голова не болит, если крыша течет, пусть у меня будут в горах летние выпасы, чтобы не гонять меня с отарой куда попало, и пусть все знают, что те выпасы закреплены за мной, Бостоном, а не за кем другим, и чтобы всем этим распоряжался я сам как хозяин, как работник, и тогда я сделаю во сто раз больше и дам гораздо больше продукции сверх плана, нежели на обезличенной земле, где я работаю все равно как батрак-джалдама [], который следующей осенью перейдет неизвестно куда.
Нет, не проходила эта Бостонова идея. Вначале все соглашались, да, это, конечно, правильно, разумно, за всеми бы так закрепить участки, пусть люди чувствуют себя хозяевами и чтобы дети, семья знали об этом и вместе трудились на своей земле, но стоило кому-нибудь из бдительных местных политэкономистов засомневаться: а не есть ли это посягательство на священные принципы социализма? – как все немедленно шли на попятный и начинали говорить обратное, доказывали то, что не было нужды доказывать. Никто не хотел быть заподозренным в ереси. И лишь Бостон Уркунчиев – невежественный пастух – упрямо продолжал твердить свое почти на каждом совхозном или районном собрании. Его слушали, восхищались и посмеивались: а что, мол, ему, Бостону, что думает, то и говорит, терять ему нечего, с работы его не снимут, карьеру не поломают. Счастливец! И каждый раз ему давали отповедь с теоретических позиций – особенно усердствовал в этом деле парторг совхоза Кочкорбаев, типичный грамотей с дипломом областной партшколы. С этим Кочкорбаевым отношения у Бостона были почти анекдотичные. Столько лет тот был парторгом совхоза, но Бостону так и не удалось разобраться – то ли Кочкорбаев прикидывался наивным буквоедом (наверное, это давало ему какие-то преимущества), то ли и в самом деле был им. С виду эдакий краснощекий скопец – гладенький, как яичко, всегда при галстуке, всегда с какой-то папкой, всегда озабоченный – дела-дела, – быстро ходит и быстро говорит, точно газету читает. Иногда Бостону думалось: может быть, он и во сне говорит как по писаному.
– Товарищ Уркунчиев, – упрекал Бостона с трибуны парторг Кочкорбаев, – вам дaвно пора понять, что земля у нас общенародное достояние. Так написано в Конституции. Земля в нашей стране принадлежит народу, только народу и никому другому. А вы требуете себе, можно сказать, чуть ли не в частную собственность зимние и летние пастбища, кошары, корма и прочий инвентарь. Этого мы допустить не можем – мы не имеем права искажать принципы социализма. Вы поняли, куда вы клоните и куда хотите нас завести?
– Никуда я не хочу никого заводить, – не сдавался Бостон. – Если хозяин не я, а народ, пусть народ идет и работает в моей кошаре, а я посмотрю, что из этого выйдет. Если я не хозяин своему делу, кто-то в конце концов должен же быть хозяином?
– Народ, товарищ Уркунчиев, еще раз повторяю – советский народ, государство.
– Народ? А я кто, по-вашему? Что-то я не возьму в толк. Почему я не государство? Вроде ты, парторг, молодой ученый, только чему вас там учили, если мне твоих слов не понять?
– Я, товарищ Уркунчиев, не пойду у вас на поводу, потому что вы разводите кулацкую демагогию, но запомните – ваше время прошло, и мы никому не позволим посягать на основы социализма.
– Ну, смотрите, вам, начальству, виднее, – огрызался Бостон, – только я все равно на своем стою, работать-то мне, а не кому другому. Чуть что – вы мне рот затыкаете: народ, народ! Народ – хозяин! Ну, хорошо. Пусть тогда народ и рассудит: скота становится из года в год все больше и больше, сорок тысяч голов только мелкого скота в совхозе – такое прежде никому и не снилось, земли свободной все меньше, а планы растут. Вот смотрите сами: раньше я настригал шерсти по три килограмма семьсот грамм с головы, а лет двадцать тому назад начинал – все знают – с двух килограммов, то есть за двадцать лет с большим трудом дал прибавку в кило семьсот. А теперь за один год план повысили на полкилограмма. Откуда я возьму его? Я что, колдовать должен? А не выполню план, бригада ничего не получит. А у них семьи. Зачем тогда людям работать, круглый год ходить за овцами? А как можно выполнить такой план, когда каждый чабан только и кружит, как коршун, чтобы перехватить у другого выпас получше, потому что земля общая, никто ей не хозяин. И сколько же драк чабанских было из-за выпасов, а ты, парторг, сам ни хрена не делаешь и директору руки вяжешь! Что я, не вижу, что ли?
– Что я делаю или не делаю – об этом судить райкому. Но только и райком не пойдет на вашу опасную авантюру, товарищ Уркунчиев!
И так всякий раз разговор уходил в песок…
A тут опять же судьба привела в чабанскую бригаду Эрназара, и у Бостона появился близкий единомышленник и союзник. Жены их, Арзыгуль и Гулюмкан, посмеивались, бывало, над ними; два сапога пара подобрались дружки – ни сна, ни отдыха, им бы только работать. Вот тогда и родился у них замысел погнать на лето скот за перевал Ала-Монгю. Идея эта принадлежала Эрназару. Что, говорит, перебиваться все лето по предгорьям, за каждую травинку с соседями за грудки хвататься, не лучше ли двинуть на лето за перевал, на Кичибельский выпас. Старики говорят, что в прежние времена баи-скотоводы будто бы ходили туда с табунами и отарами. В те еще времена и сложили песню «Кичибель». Они знали, что хоть Кичибельское джайляу и не очень большое, зато травы там, сказывают, былинные. За пять дней скот набирает вес, как за целый месяц на откорме.
Бостон и прежде подумывал об этом, но с Кичибелем было много неясностей. Колхозные животноводы еще до войны ходили на лето в Кичибель через единственно возможный перевалочный путь – через ледяной Ала-Монгю. В войну, когда в аилах остались лишь старики да дeти, уже никто не отваживался на такой поход. А потом бедствующие колхозы объединились в один большой совхоз с нелепым названием, состоящим из шести слов какого-то очередного …летия, который местные переименовали в «Берик» по названию речки Берик-суу, и в той суете объединений и превращений забыли постепенно о том, что летом целых два месяца, а то и больше можно выгуливать скот за заснеженным перевалом великого Ала-Монгю. А может быть, никому уже и не хотелось преодолевать такую высоту: ведь чтобы гнать скот через такой трудный горный перевал, требуется энтузиазм, одержимость хозяина, желающего как можно лучше содержать своих животных. Не оттого ли в старые времена, встречаясь, киргизы спрашивали друг у друга: «Мал жан аманбы?» – то есть в здравии ли скот и души. В первую очередь говорили о скоте. Что ж, жизнь есть жизнь…
Загоревшись этой стародавней идеей, Бостон и Эрназар прикинули с карандашом в руках все кичибельские варианты: даже по самым минимальным подсчетам, учитывая, что животные, преодолевая перевал в ту и другую сторону, сбросят вес, игра стоила свеч. Дело сулило большую выгоду – ведь прямых затрат, если не считать провоза соли-лизунца, кроме оплаты труда, практически никаких. Правда, пока еще это были лишь заманчивые расчеты.
Бостон решил прежде всего обратиться к управляющему отделением, затем к директору совхоза, а к парторгу обращаться не стал. Не любил он парторга, не раз убеждался – пустослов, знай предостерегает: этого нельзя, того нельзя, ему бы только на собраниях выступать, пересказывать, что в газете написано, да щеголять в галстуке. А директору, голове совхоза, Бостон рассказал о замысле: так, мол, и так, Ибраим Чотбаевич, собираемся с Эрназаром воскресить для пользы дела старые пастбища за перевалом Ала-Монгю. Вначале, мол, пойдем на пару разведывать путь, глянем, какие места на Кичибеле и какие травы, а потом, по возвращении, двинем туда гуртом на все лето. И если получится, все, как желательно, пусть тот выпас Кичибельский закрепят за ним, за Бостоном, ну а если кто из чабанов пожелает пробиваться вслед за ним за перевал, пожалуйста, и тому места хватит, главное, чтобы он, Бостон, знал, какие выпасы ему выделят и на что он может рассчитывать в течение сезона. Вот, мол, с этим и пришел к вам, через два дня решили мы с Эрназаром двинуться на перевал Ала-Монгю, а дела пока женам и помощникам перепоручим.
– Кстати, Боске, а как жены смотрят на вашу затею? – поинтересовался директор. – Ведь дело это нешуточное.
– Вроде с пониманием. К чему бога гневить, моя Арзыгуль с головой баба, да и Гулюмкан, жена Эрназара, та хоть и помоложе, но, сдается, совсем не глупая. И между собой они, гляжу я, здорово поладили. Вот еще чему я рад. А то хуже нет, когда бабы грызутся. Тогда жизнь не в жизнь… Бывали прежде случаи…
И еще кое о чем переговорили они с директором. Оказалось, что осенью на выставку в Москву с трудно произносимым названием ВДНХа или ВДНХы намечалась поездка передовиков района и будто бы Бостон значился в списке чуть не первым.
– А нельзя ли, Ибраим Чотбаевич, мне с женой поехать? Моя Арзыгуль давно мечтает Москву повидать, – признался Бостон.
– Я тебя понимаю, Боске, – улыбнулся директор, – поживем – увидим, как говорится. Почему бы нет? Надо только согласие парторга получить. Я поговорю с ним насчет этого.
– С парторгом? – призадумался Бостон.
– Да ты не сомневайся, Боске. Что он, из-за тебя будет придираться к твоей жене, что ли? Не по-мужски ведь.
– Да не в этом дело. Подумаешь, поедем – не поедем. Велика беда. Я вот о чем хотел поговорить с тобой, директор. Скажи, тебе очень нужен такой парторг в хозяйстве? Никак не можешь обойтись без него?
– А что?
– Ну, мне важно знать. Вот, скажем, есть у телеги четыре колеса – и все на месте, а если взять и приделать пятое колесо, оно и само не катится, и другим не дает. Так нужно это колесо или нет?
– Видишь ли… – Директор, рослый, крупный мужчина с раскосыми глазами на широком грубоватом лице, посерьезнел, стал перекладывать бумаги на столе, прикрыл глаза усталыми веками. «Недосыпает, все крутится», – подумал Бостон. – Честно говоря, толковый парторг нужен, – сказал он после паузы.
– А этот?
Директор коротко глянул ему в лицо.
– Зачем нам с тобой это обсуждать? Раз его райком прислал, что тут поделаешь.
– Райком. Вот видишь, – вырвалось у Бостона. – Мне иной раз сдается, будто он все прикидывается, что ему для чего-то надо так себя вести. Зачем ему все время стращать людей, точно я социализм хочу подорвать? Ведь это же неправда. Ведь я если чего и требую, так для дела. Землю эту я не продам, не отдам кому-то, она как была совхозная, так и останется. И все равно я, пока живу, пока работаю, буду жить своим умом.
– Да что ты мне все толкуешь, Боске. Нельзя делать того, что ты предлагаешь.
– А почему нельзя?
– Потому что нельзя.
– Разве это ответ?
– Что я еще могу тебе ответить?
– Я тебя понимаю, Ибраим Чотбаевич. Ты однажды погорел, хотел как лучше, а тебе дали по шее, понизили – перевели из райкома в совхоз.
– Правильно, и больше не хочу, чтобы мне давали по шее: ученый уже.
– Вот видишь, каждый думает прежде всего о себе. Я не против, о себе надо думать, только думать надо по-умному. Наказывать надо не того, кто что-то новое сделал, а того, кто мог сделать и не сделал. А у нас все на оборот.
– Тебе хорошо рассуждать, – усмехнулся директор.
– Всем так кажется. А мне надоело жить как в гостях. Из гостя какой работник? Сам понимаешь. Ну день-два поначалу повкалывает, а потом надоест… А у нас что получается: работаешь, работаешь, а Кочкорбаев тебя все по носу щелкает – ты гость, ты не хозяин.
– Вот что, Боске, давай договоримся так: ты на меня не ссылайся, но делай так, как сочтешь нужным…
С тем и расстались…
Через три дня на рассвете они с Эрназаром двинулись в Кичибель. Все еще спали, когда они сели на коней. Бостон ехал на кауром мерине, Донкулюк его – в ту пору двухлетка – еще был молод, а в горы лучше отправляться на тихоходной лошади, ведь на перевал не поскачешь галопом. У Эрназара тоже был под седлом добрый конь. Лошади к тому времени года были уже в теле, шли быстро. Каждый вез с собой курджун овса – на случай ночевки в снегах. Везли с собой и шубы овчинные тоже на этот случай.
Бывает, сам путь приносит радость. Особенно если попутчик подберется по душе да разговор неторопливый неприхотливо течет. А в тот день погода выдалась на редкость ясная – впереди возвышались горы, снежный хребет за снежным хребтом, каждый следующий вce более кряжистей и снежней, а если оглянуться, позади в низине лежало насколько хватало глаз великое озеро. И всякий раз хотелось оглянуться на застывшую, как притемненное зеркало, синеву Иссык-Куля.
– Эх, увезти бы хоть чуток синевы Иссык-Куля в курджуне, – пошутил Эрназар.
– А лошадь чем будешь кормить, вместо овса – синевой? – резонно ответил ему Бостон.
И оба рассмеялись. Им редко удавалось освободиться от повседневных, тяжких чабанских забот, и хотя ехали они с тем, чтобы разведать перегон через перевал, а впереди им предстояло еще более трудное и мучительное дело, в тот час обоим было хорошо, и тропа предков пока была к ним милостива. Эрназар ехал в отличном настроении – все-таки его идея пошла в дело. С самой войны, целых сорок лет никто не ходил за тот перевал, а они с Бостоном отважились.
Эрназар, к слову сказать, любил порассуждать, порасспросить. И собой был видный малый, в армии, оказывается, служил в последних кавалерийских частях после войны. Выправка была у него что надо, хотя и прошло столько лет. Гулюмкан, смеясь, рассказывала, что ее Эрказар однажды чуть было артистом не стал. Приехал какой-то кинорежиссер и стал уговаривать Эрназара сняться в кино. Если бы, говорит, твой Эрназар жил в Америке, играть бы ему ковбоя в кино. А Гулюмкан ему и ответь: «Знаю я ваше кино, слышала, одного табунщика взяли сниматься, так он и сгинул – какая-то артистка увела его. А я своего Эрназара не отпущу». Смех один!
А Бостон подумывал, как бы осенью, когда они возвратятся с Кичибеля, помочь Эрназару получить под начало бригаду. Пусть человек работает постоянно, давно пора доверить ему чабанство, негоже держать его так долго в подпасках, был бы он, Бостон, директором совхоза или парторгом, знал бы, каких людей, когда и куда ставить, но, как говорят в народе, «бири кем дуние» – в мире всегда что-то не так.
В горах им уже не встречались трактора и верховые, все реже попадались на пути зимовья и кошары, менялся и ландшафт: природа была здесь чужая, более суровая, холодная. К вечеру, еще до захода солнца, Бостон и Эрназар добрались по каменистому ущелью до подножья перевала Ала-Монгю. Можно было бы, пока не стемнело, проехать еще дальше, но рассудили, что при перегоне скота, даже если выйти на заре, при звездах, все равно за целый день большего расстояния в горах покрыть не удастся, а раз так, значит, здесь, в ущелье, под самой завязкой перевала, и придется останавливаться на ночь. Скотоводы называют такую ночь шыкама, ночь перед штурмом перевала. К тому же место для шыкамы оказалось очень удобным – речка стекала с ледников, здесь был ее исток, можно было выбрать место под склоном, куда не достигал бы ветер с ледников. Чабаны хорошо знали, что пронизывающий и опасный ветер с ледников всегда начинается с полуночи и держится до восхода солнца. Укрыть многочисленный скот от ледникового ветра на ночь и утром со свежими силами начать штурм перевала – в этом хитрость шыкамы.
Спешившись и расседлав притомившихся коней, путники начали устраиваться на ночлег. Облюбовали место под небольшим утесом, набрали кое-какого топлива – Эрназар не поленился спуститься по ущелью довольно далеко, туда, где росли низкорослые горные деревца. Потом поужинали у огня провизией, что захватили с собой из дома, даже чай вскипятили в жестяном чайнике и, довольные, стали укладываться после долгого пути на покой.
В высотах под перевалом быстро стемнело, и сразу стало холодать – точно зима нагрянула. Путь из лета в зиму составил всего лишь день верховой езды. Стужей повеяло с ледников Ала-Монгю – ведь они были совсем недалеко, эти вековечные ледники, как говорится, рукой подать. Бостон вычитал в какой-то газете, что льды эти лежат на высотах уже миллионы лет и что благодаря им и возможна здесь, в долинах, живая жизнь – льды постепенно подтаивают и дают начало рекам, которые несут свои воды в жаркие низины и поля, вот как мудро устроено все в природе.
– Эрназар, – сказал уже перед сном Бостон, – а холод-то какой! Чувствуешь, как пробирает? Хорошо, что шубы захватили.
– Шубы что, – отозвался Эрназар. – В прежние времена еще спасались молитвой, она так и называлась – перевальная. Помнишь ее?
– Да нет, не помню.
– А я помню, как ее дед читал.
– Ну-ка прочти.
– Да я ведь как помню – с пятого на десятое.
– Все лучше, чем никак. Давай начинай!
– Ну, хорошо. Я буду говорить, а ты повторяй. Слышишь, Бостон, повторяй: «О, Владыка студеного неба, синий Тенгри, не ужесточи пути нашего через перевал ледяной. Если тебе надо, чтобы скот полег в метель, возьми взамен ворону в небе. Если тебе надо, чтобы дети наши задохнулись от стужи, возьми взамен в небе кукушку. А мы подтянем подпруги коней, прикрепим покрепче вьюки на бычьих горбах и обратим к тебе наши лица, только ты, Тенгри, не становись на нашем пути, пропусти нас через перевал к травам зеленым, к водопоям студеным, а возьми взамен эти слова…» Кажется, так, а дальше не помню…
– Жаль…
– Да что жалеть? Теперь такие молитвы никому не нужны, теперь учат в школах, что все это отсталость и темнота. Вон, мол, в космос летают люди.
– А при чем тут космос? Что, если в космос летаем, так надо и забыть прежние заклинания? Кто в космос летает, тех по пальцам перечесть можно, а сколько нас на земле и землей живет? Отцы наши, деды наши землей жили, что же нам в космосе? Пусть они себе летают – у них свое дело, у нас свое.
– Легко сказать, Боске, а такие, как наш парторг Кочкорбаев, что ни собрание, поносят все старое, говорят – не так свадьбы справляете, почему не целуетесь на свадьбах, почему невеста с тестем не танцуют в обнимку? Имена и то не те даете детям – есть, говорит, утвержденный свыше список новых имен, а все старинные надо заменить. А то вдруг прицепится – не так хороните, говорит, не так оплакиваете покойника. Как людям плакать, и то указывает: не по-старинному, говорит, надо плакать, но-новому.
– Да знаю я, Эрназар, будто это мне неизвестно. Вот попади я в Москву, а меня вроде осенью собираются на выставку послать, вот тогда, честное слово, пошел бы в ЦК, хочу узнать: нужны ли нам в самом деле такие, как Кочкорбаев, или это наше горе? И ведь ничего не скажи ему, чуть что – за глотку берет, ты, говорит, против партии. Он один, видишь ли, вся партия. И никто ему нe перечит. Вот ведь как у нас. Сам директор его обходит сторонкой. Ну да бог с ним! Беда в том, что таких, как Кочкорбаев, немало и в других местах… Давай-ка спать, Эрназар. Ведь завтра у нас самый трудный день…
Так в разговорах о том о сем заснули в ту ночь двое чабанов в ущелье под великим ледяным перевалом Ала-Монгю. Звезды уже сияли в призрачной темной выси над горами, все до единой, сколько их ни есть, высыпали в небе, и удивительно было Бостону, что такие крупные и тяжелые, каждая с его кулак, звезды не падали, а висели в небе и неустанно мерцали, и холодный ветер свирепо свистел в камнях… Всегда ему места не хватает, богу ветров Шамалу… Всегда он недоволен и всегда что-то в себе таит…
* * *
Такой же порывистый холодный ветер врывался с тонким присвистом сквозь оконные щели и в ту глухую ночную пору, когда под тягостный вой волков Бостону заново вспомнилось все пережитое. И он снова перебирал в памяти старое, прошедшее, и душу его бередила обида, причиненная никчемными людьми, которые даже несчастья других используют для глумления и клеветы. О, как сильны они в этом гнусном своем древнем деле! Кого угодно заставят страдать, кого угодно заставят мучиться бессонницей – от царя до пастуха. И так нехорошо становилось Бостону от этих безысходных мыслей, что подчас вой волков, опять объявившихся в эту ночь, казался ему воплем его измученной души. Ему чудилось, что это больная душа бродит во тьме за кошарами, это она, его ослепшая от горя душа, плачет и воет вместе с волчицей Акбарой. И не было никаких сил выносить вой волчицы и хотелось заткнуть ей глотку. «Вот ведь какая настырная! Ну что ты с ней поделаешь? Чего тебе надобно от меня? – раздражался Бостон. – Ничем я тебе не смог помочь. Я старался, но не получилось, Акбара, поверь, не вышло. И не вой больше! Нет их, нет здесь твоих волчат, хоть сто верст пробеги, пропиты они и распроданы кто куда. И теперь их тебе не найти! Так уймись же! Сколько ты будешь карать нас? Уходи, уходи, Акбара! Забудь наконец. Понимаю, тяжко тебе, но уйди, исчезни, и не приведи бог, чтобы ты попалась мне на глаза, пристрелю тебя, несчастную, не посмотрю ни на что, пристрелю, потому что нет от тебя житья, и не доводи меня, и без тебя тошно, тебя я могу убить, но что мне делать с теми, кто глумится над бедой моей, так хоть ты уйди, исчезни, чтобы больше никогда не слышать твой вой! И еще кое-кого убил бы я, и, клянусь матерью, не дрогнула бы моя рука. Есть у нас с тобой общий враг – у тебя, Акбара, он похитил детенышей, а меня эта пьяная тварь поносит поганым языком своим. И когда я думаю об этом и о том, как тогда, срывая ногти, лез в ту ледяную пропасть и как звал Эрназара и плакал один-одинешенек в беспощадных горах, не хочется жить, совсем не хочется. И не стал бы я жить, плевал бы на все, если бы не этот малыш. Вот он здесь, рядом, свернулся комочком, спит, мать принесла его поближе ко мне. Ну, ясное дело, женщина боится волчьего воя, а малыш спит, потому что он чист, потому что он дитя невинное, потому что дан он мне за муки мои, за то, что мне пережить пришлось, в нем кровь и плоть моя, он мой слепок последний. Но ведь я не просил себе такой судьбы, она сама пришла, как приходит день, как наступает ночь, верно говорят, от судьбы не уйдешь, а этот гад Базарбай такой гнусный поклеп на меня возводит, что так бы и придушил его, как собаку, потому как нет на него управы. А кто подпевает ему – первый наш парторг, точно делать ему нечего, подхватывает, что этот пьянчуга плетет, обездолить хочет моего малыша… Как же мне не понять твоего горя, Акбара!» Так думал Бостон, маясь бессонницей в ту ночь, но даже он при всем его уме и чуткости не мог представить себе всю меру страданий Акбары. Пусть не было у нее слов, но были муки, хоть ей и не дано было выразить их словами. И никак не могла она избавиться от этих сжигавших ее мук. Разве могла она выскочить из своей шкуры? Разве не пыталась она бесцельно и непрерывно метаться по горам и поймам вместе с Ташчайнаром, неотступно следующим за ней всюду и всегда, в надежде загонять себя, свалиться с ног, умереть от усталости, издохнуть? Разве не пыталась она утишить, заглушить неутихающую боль утраты, яростно, отчаянно нападая вместе с Ташчайнаром на всех, кто попадался им на пути? Разве не пыталась она вернуться в свое логово под скалой, чтобы еще раз убедиться, что оно пусто, чтобы окончательно убить в себе всякую надежду, чтобы не обманываться больше сновидениями?..
О, как это тяжко! В тот вечер, скитаясь бесцельно по окрестностям, Акбара вдруг круто повернула к Башатскому ущелью и поскакала, все убыстряя бег, точно какое-то дело требовало ее немедленного присутствия. Ташчайнар, как всегда, шел следом за волчицей, не отставая от нее ни на шаг. А Акбара все убыстряла бег и бежала как безумная по камням, по сугробам, по лесам… И по знакомой тропе через старый лаз, через заросли барбариса проникла в нору, и в который уже раз убедилась, что логово пусто, что оно давно нежилое, и опять завыла, заскулила жалобно, обшаривая и обнюхивая все, на чем мог сохраниться запах сосунков: «Где они, что с ними? Где вы, щенята, четыре комочка-молочника? Когда бы вы выросли, когда бы окрепли ваши клыки, когда бы пошли вы рядом со мной, как прочны были бы мои бока, как не знали бы устали мои ноги».
Акбара металась, бегала возле ручья, где все еще разило отвратительно гадким запахом из горлышка бутылки и лежали вмерзшие в землю остатки расклеванного птицами овса…
Потом она снова вернулась в логово, улеглась, уткнув морду в пах. Ташчайнар прилег рядом, согрeвая ее густым, плотным мехом.
Была уже ночь. И снилось Акбаре, что волчата у нее под боком, здесь, в логове. Они неуклюже копошились, прильнув к сосцам. Ах, как давно ей хотелось отдать им молоко, все, что скопилось, до боли, все до капли… И так жадно сосали щенята, причмокивая и захлебываясь от изобилия молока, и так сладостно растекалось по телу волчицы томительное ощущение материнской неги, только вот молоко почему-то не убывало… И волчицу-мать беспокоило: почему так получалось, почему сосцы ее не облегчались, а щенки не насыщались? Но зато все четверо детенышей тут, рядом, под боком, вот они – и тот, что шустрее всех, с белым кончиком хвоста, и тот, что дольше всех кормился и засыпал с сосцом в пасти, и третий, драчливый и плаксивый, и среди них самочка – крохотная волчица с синими глазами. Это она – будущая новая Акбара… А потом снилось волчице, будто она не бежит, а летит, не касаясь земли, – снова в Моюнкумах, в великой саванне, и рядом с ней четверо волчат, и они тоже не бегут, а летят, и с ними отец, Ташчайнар, несущийся огромными прыжками. Солнце ярко светит над землей, и прохладный воздух течет, струится, как сама жизнь…
И тут Акбара проснулась и долго лежала не шелохнувшись, придавленная жестокой явью. Потом осторожно встала, так осторожно, что даже Ташчайнар не услышал, и, осторожно ступая, вышла из логова. Первое, что она увидела, выйдя наружу, была луна над снежными горами. Луна в ту ясную ночь казалась такой близкой и так резко выделялась на звездном небе, что казалось – до нее ничего не стоит добежать. Волчица подошла к говорливо булькающему ручью, уныло побродила по бережку, опустив голову, потом присела, поджав хвост, и долго глядела на круглую луну. В ту ночь Акбаре как никогда четко и ясно привиделась богиня волков Бюри-Ана, находившаяся на луне. Ее корявый силуэт на поверхности луны был очень похож на саму Акбару – богиня Бюри-Ана сидела там как живая, с откинутым хвостом и раскрытой пастью. Акбаре показалось, что лунная волчица видят и слышит ее. И, высоко задрав морду, она обратилась к богине, плача и жалуясь, и клубы пара вылетали у нее из пасти: «Взгляни на меня, волчья богиня Бюри-Ана, это я, Акбара, здесь, в холодных горах, несчастная и одинокая. О, как плохо мне! Ты слышишь, как я плачу? Ты слышишь, как я вою и рыдаю, и вся утроба моя горит от боли, а сосцы мои разбухли от молока, и некого вспоить мне, некого вскормить, лишилась я моих волчат. О, где они и что с ними? Сойди жe вниз, Бюри-Ана, сойди ко мне, и мы сядем рядышком, повоем, порыдаем вместе. Сойди же вниз, волчья богиня, и я поведу тебя в те края, где я родилась, в степи, где не осталось места для волков. Сойди сюда, в эти каменные горы, где тоже нет нам места, видно, нигде нет места волкам… А если не сойдешь, Бюри-Ана, возьми меня, сирую волчицу, мать Акбару, к себе. И буду я жить на луне, жить с тобой и плакать о земле. О, Бюри-Ана-а-а, слышишь ли ты меня? Услышь, услышь, услышь меня, Бюри-Ана, услышь мой плач!»
Так плакала, так выла на луну Акбара той ночью средь холодных гор…