Книга: Письма к госпоже Каландрини
Назад: Письмо XXIX
Дальше: Письмо XXXI

Письмо XXX

Париж, 1732.
Я советовалась насчет вашего здоровья и с г-ном Сильва, и с г-ном Жервази , сударыня; они предписывают вам частые кровопускания и непременную поездку на теплые воды. Ваше здоровье дороже мне собственной жизни, так что я ни одного словечка не пропустила из того, что они по поводу вас говорили. Ради бога, делайте все, что требуется, для того чтобы выздороветь. Этого хочет бог, этого страстно желают ваши близкие, об этом умоляют вас на коленях друзья ваши, среди коих я желаю занимать первое место. Не отговаривайтесь тем, что это будет стоить много денег. Я знаю, сколь благородно ваше сердце, знаю те великодушные соображения, которые заставляют вас быть столь расчетливой, но люди, неспособные постигнуть такую тонкость чувств и всегда склонные судить по себе, станут обвинять вас в скаредности. Подобное мнение было бы несправедливым, я это понимаю; но с этими людьми вам жить. Оставьте меньше своим наследникам и дайте им взамен достояние куда более драгоценное – ваше здоровье, жизнь вашу. Деньги, которые собираетесь вы сберечь ценою собственного здоровья, для того ведь и существуют, чтобы это здоровье укрепить. Я знаю ваших близких, они готовы были бы отдать часть собственной жизни ради того, чтобы продлились ваши дни. Я пишу об этом с пылкостью, которая не должна рассердить вас, ибо пером моим водит пылкое и нежное внимание к вашей особе; трудно умерить свои чувства, когда дело касается друга, подобного вам, чье здоровье так заботит меня. Обещайте же, что вы непременно займетесь необходимым лечением. Поймите и поверьте мне – если вы будете лучше себя чувствовать, и мне сделается неизмеримо легче на душе. Я так скорблю и сокрушаюсь при одной мысли о вас! Стоит мне только о вас подумать, как тотчас же становится тяжело на сердце. Страх и боль за ваше здоровье заглушают мои сладостные воспоминания о вас. Дайте мне возможность думать о вас без этого постоянного чувства тревоги. Словом, если вы меня любите, делайте все, что только возможно, чтобы скорее выздороветь.
Надобно теперь рассказать вам немного и о моем бренном теле. Очень и очень оно ослабело; никак не могу оправиться после своей тяжелой болезни, совсем перестала спать. Целых тридцать семь часов кряду я ни на минуту не могла смежить веки, да и теперь нередко засыпаю уже под самое утро. Судите сами, могу ли я при этом хоть сколько-нибудь восстановить свои силы. Уже несколько дней как у меня открылся понос. Врачи не очень понимают, что у меня за болезнь, они говорят, что это не воспаление в легких, потому что без отхаркивания его не бывает. Правда, у меня было удушье, да и теперь еще я чувствую стеснение в груди. Исхудала я невероятно, но пока я одета, это не так заметно. Кожа у меня не желтая, но я очень бледна. Глаза еще ничего, и когда я начесываю волосы на лоб, то собой еще не так дурна. А вот в раздетом виде я совсем не соблазнительна, и бедные мои руки, которые и в хорошие-то времена были тощими и противными, напоминают два прутика. Будь вы здесь все то время, что я находилась в опасности, вы порадовались бы, убедившись, с каким благожелательством относились все к той, кого удостаиваете вы своей привязанности; все мои друзья, все слуги плакали навзрыд; а когда опасность уже миновала (я-то о ней не подозревала), все сбежались к моей постели, чтобы поздравить меня. Это так меня растрогало, что они даже испугались – должны ли они были так проявлять свои чувства? Что стало бы с вами, сударыня, всегда столь доброй ко мне? если бы вам случилось в это время оказаться здесь? Двое моих друзей, бывших в эти минуты в моей комнате, не в состоянии были выдержать это зрелище. Все это рассказали мне уже впоследствии. Бедная Софи мучилась ужасно – боясь испугать меня, она старалась выглядеть спокойной и прилагала все усилия, чтобы не заплакать. Вы ведь знаете, сколь она богобоязненна: она тревожилась о душе моей, тем более что Сильва был возмущен, когда узнал, что меня еще не исповедовали. Правда, я и без того, даже не подозревая, что положение мое столь опасно, попросила об этом госпожу де Ферриоль, но та устроила мне целую сцену. Она просто сошла с ума – в такую минуту принялась трещать об янсенизме. Вместо того чтобы попытаться меня обнадежить, она, воспользовавшись моей просьбой, начала требовать, чтобы я всенепременно исповедовалась у ее духовника и ни у кого другого. Я отвечала ей так, что всякий на ее месте немедленно бы замолчал. Признаться, в эту минуту я скорее была возмущена, нежели испугана. Но я поняла, что все мои слова будут бесполезны – это значило бы метать бисер перед свиньями, она ровно ничего не чувствовала, кроме удовлетворения, что ей удастся помешать мне исповедоваться у янсениста; ее так вдохновила эта победа, что она повела себя просто нагло – начала говорить своей горничной всякие колкости насчет Софи – почему мол та сразу не назвала мне ее духовника. Горничная расплакалась и сказала, что они с Софи и без того расстроены моей болезнью, а тут, вместо того чтобы их утешить, их же еще и бранят; что моя горничная, правда, доселе проявила больше забот о моем теле, нежели о душе; но теперь она в этом раскаялась, и для нее великим облегчением было узнать, что я сама подумала о спасении души своей, и у нее не будет теперь печальной необходимости напоминать мне об этом. Что вы скажете об этой сцене, и как вам нравится любовь ко мне сей прекрасной дамы? Но характер свой изменить никому не дано. Если бы понадобилось идти бог знает куда, ради того чтобы достать мне какое-нибудь лекарство, она бы с радостью это сделала, но ни тонкости суждений, ни сердечной чуткости от нее не жди; она была огорчена моим состоянием, но так, как огорчаются за человека, почти тебе безразличного, и пуще всего занимала ее мысль, как разгневался б ее брат, когда бы узнал, что меня перед смертью напутствовал янсенист, – уж это, я полагаю, было бы ему решительно безразлично. Но она почему-то вообразила, будто он был бы этим недоволен и за это лишил бы ее наследства. Вы, быть может, скажете, что я возвожу на нее напраслину? Поверьте – нет. Я слишком давно живу вместе с ней и слишком хорошо ее знаю, да и к тому же она ведь даже не считает нужным притворяться передо мной. Все это я объясняю тем, что душа у нее недобрая, а тут еще апоплексическое сложение и старческая бестолковость. Конечно, ничто не заставит меня забыть все, чем я ей обязана, и свой долг перед ней. Я воздам ей сторицей за все ее заботы обо мне ценою даже собственной жизни. Но, сударыня, какая это большая разница – делать что-либо только из чувства долга или по велению сердца! В этом есть даже своя хорошая сторона: я была бы поистине несчастлива, если бы испытывала к ней любовь, какую испытываю к вам. При теперешнем ее состоянии пришлось бы похоронить меня вместе с ней.
Прощайте, сударыня, кончаю сие длинное послание, боюсь, что на этот раз вам трудно будет разобрать мой почерк. Госпожа де Тансен теперь меня просто обожает. Как вам это нравится? Мне бы очень хотелось, чтобы она не замечала моего к ней нерасположения: боюсь обнаружить свое лицемерие и поэтому, когда мы вместе, всегда держусь неестественно. Обнимаю вашего мужа, всех дам и детей. Уж разрешите эту вольность вашей Аиссе.

 

P. S. Сейчас узнала, что король повелел, чтобы кладбище Сен-Медар было закрыто и открывалось отныне лишь на случай похорон. Подумайте только, сударыня, ведь почти пять лет допускались у нас все эти нелепости, творившиеся на могиле аббата Париса. Фонтенель на днях уверял, что чем нелепее и непонятнее какое-либо воззрение, тем больше оно находит сторонников – люди большие охотники до всяких чудес. Наш друг г-н Kappe де Монжерон клялся опасением своей души, что был свидетелем явлений сверхъестественных.
Назад: Письмо XXIX
Дальше: Письмо XXXI