Глава II
Прошло два дня с тех пор, как чета Дю Руа вернулась в столицу, и Жорж уже приступил к исполнению своих обязанностей, втайне надеясь, что его освободят от заведования хроникой и назначат на место Форестье и что тогда он всецело посвятит себя политике.
В этот вечер он в превосходном расположении духа шел домой обедать — туда, где жил когда–то его предшественник, и ему не терпелось как можно скорее поцеловать жену, обаятельная внешность которой действовала на него неотразимо и которая, незаметно для него самого, приобретала над ним большое влияние. Проходя мимо цветочницы, стоявшей на углу Нотр–Дам–де–Лорет, он решил купить Мадлене цветов и тут же выбрал огромный букет еще не совсем распустившихся роз, целый сноп душистых бутонов.
На каждой площадке своей новой лестницы он самодовольно поглядывал на себя в зеркало и все время вспоминал, как он входил в этот дом впервые.
Ключ он забыл дома, и дверь ему отворил все тот же слуга, которого он оставил по совету Мадлены.
— Госпожа Дю Руа дома? — спросил он.
— Да, сударь.
Проходя через столовую, он, к крайнему своему изумлению, заметил на столе три прибора. Портьера, отделявшая столовую от гостиной, была приподнята, и ему было видно Мадлену; как раз в эту минуту она ставила в вазу на камине букет роз, точь–в–точь такой же, как у него. Ему стало до того досадно, до того неприятно, словно у него украли идею, лишили удовольствия оказать ей внимание — удовольствия, которое он заранее предвкушал.
— Ты разве кого–нибудь пригласила? — спросил он, входя.
— И да и нет, — не оборачиваясь и продолжая возиться с цветами, ответила она. — По заведенному обычаю, придет мой старый друг, граф де Водрек: он всегда раньше обедал у нас по понедельникам.
— А! Прекрасно, — пробормотал Жорж.
С букетом в руках он стоял позади нее и не знал, то ли спрятать его, то ли выбросить.
— Посмотри, я принес тебе розы, — все же сказал он.
Мадлена повернулась к нему лицом и улыбнулась.
— Как это мило с твоей стороны! — воскликнула она и с такой искренней радостью протянула ему руки и губы, что он сразу успокоился.
Затем взяла цветы, понюхала их и с живостью ребенка, которому доставили огромное удовольствие, поставила в пустую вазу, рядом с первой.
— Как я рада! — любуясь эффектом, прошептала она. — Вот теперь на мой камин приятно смотреть.
И тут же убежденно добавила:
— Ты знаешь, Водрек такой прелестный, вы с ним очень скоро сойдетесь.
Звонок дал знать о приходе графа. Вошел он спокойно, уверенно, словно к себе домой. Грациозно изогнув стан, он поцеловал Мадлене пальчики, затем повернулся к мужу и, приветливо протянув ему руку, спросил:
— Как поживаете, дорогой Дю Руа?
Надменность и чопорность уступили в нем место благожелательности, наглядно свидетельствовавшей о том, что положение изменилось. Журналиста это удивило, и в ответ на эти знаки расположения он тоже решил быть любезным. Через пять минут можно было подумать, что они знакомы лет десять и души не чают друг в друге.
— Я вас оставлю одних, — с сияющим лицом сказала Мадлена. — Мне надо заглянуть в кухню.
Мужчины посмотрели ей вслед.
Когда Мадлена вернулась, они говорили о театре в связи с какой–то новой пьесой и до того сходились во мнениях, что на их лицах отражалось даже нечто вроде взаимной симпатии, мгновенно возникшей благодаря тому, что между ними обнаружилось такое полное единомыслие.
Обед прошел чудесно, без всякой натянутости. Граф так хорошо чувствовал себя в этом доме, у этой милой четы, что просидел до позднего вечера.
Когда он ушел, Мадлена сказала мужу:
— Правда, он чудный? Он очень выигрывает при ближайшем знакомстве. Вот уж настоящий друг, испытанный, преданный, верный. Ах, если б не он…
Она не докончила своей мысли.
— Да, он очень симпатичный, — вставил Жорж. — Мне кажется, мы с ним будем большими друзьями.
— Ты знаешь, — снова заговорила она, — нам еще предстоит поработать перед сном. Я не успела сказать тебе об этом до обеда, потому что сейчас же пришел Водрек. Сегодня я узнала, что в Марокко произошли важные события. Это мне сообщил депутат, будущий министр, Ларош–Матье. Нам надо написать большую статью, которая должна произвести сенсацию. Факты и цифры у меня есть. Придется сесть за работу немедленно. Бери лампу.
Он взял лампу, и они перешли в кабинет.
Те же книги стояли рядами в книжном шкафу, а на самом верху красовались три вазы, за которыми Форестье накануне своей смерти ездил к заливу Жуан. Лежавший под столом меховой коврик покойного Шарля ожидал прикосновения ног Дю Руа, — тот уселся и взял ручку из слоновой кости, слегка обгрызенную на конце зубами его предшественника.
Мадлена прислонилась к камину и, закурив папиросу, начала рассказывать новости, затем поделилась своим соображениями и наметила план задуманной статьи.
Он внимательно слушал ее, а сам в это время делал заметки. Когда же она кончила, он высказал свою точку зрения на этот вопрос, углубил его и выдвинул свой план, но уже не одной статьи, а целой кампании против нынешнего министерства. Это нападение должно было быть только началом. Мадлену так заинтересовали широкие возможности, открывшиеся перед ней в замыслах Жоржа, что она даже перестала курить.
— Да… да… Очень хорошо… Чудесно… Превосходно… — время от времени шептала она.
И когда он кончил, сказала:
— Теперь давай писать.
Однако начало всегда давалось ему нелегко, и на этот раз он тоже с трудом находил слова. Заметив это, Мадлена слегка оперлась на его плечо и начала шептать ему на ухо фразу за фразой.
Время от времени она нерешительно обращалась к нему:
— Ты это хочешь сказать?
— Да, именно это, — отвечал он.
С чисто женской беспощадностью осыпала она язвительными, колкими насмешками председателя совета министров, до того остроумно чередуя издевательства над его наружностью с издевательствами над проводимою им политикой, что нельзя было не рассмеяться и в то же время не подивиться меткости ее наблюдений.
Дю Руа вставлял порой несколько строк, сообщавших ее нападкам более глубокий смысл и вместе с тем большую остроту. Кроме того, ему было хорошо знакомо искусство коварных недомолвок, которому он учился, шлифуя свои заметки для хроники, и если он находил, что какое–нибудь происшествие, которое Мадлена выдавала за истинное, маловероятно или что оно бросает на кого–либо тень, то лишь прозрачно намекал на него и тем самым придавал ему в глазах читателей больше веса, чем если бы говорил о нем прямо.
Когда статья была написана, Жорж с чувством прочитал ее вслух.
Она показалась им обоим великолепной, и, ликующие, изумленные, они улыбнулись так, словно только сейчас оценили друг друга. Они смотрели друг на друга с нежностью, влюбленными глазами, а затем, почувствовав, что ощущение близости духовной переходит у них в жажду физической близости, порывисто обнялись и поцеловались.
Дю Руа взял лампу.
— А теперь бай–бай, — сказал он, и в глазах у него вспыхнул огонь.
— Идите вперед, мой повелитель, — ведь вы освещаете путь, — проговорила она.
Он пошел в спальню, а она следовала за ним, щекотала ему кончиком пальца шею между волосами и воротником и этим подгоняла его, так как он боялся щекотки.
Статья, появившаяся за подписью «Жорж Дю Руа де Кантель», наделала много шуму. В палате начался переполох. Старик Вальтер поздравил автора и тут же назначил его заведующим политическим отделом «Французской жизни». Хроника опять отошла к Буаренару.
С этого дня «Французская жизнь» повела тонко рассчитанную, яростную кампанию против министерства. В этой искусной, всегда основанной на фактах полемике, то язвительной, то серьезной, то шутливой, то злобной, всех поражало ее упорство и уверенный тон. Другие газеты постоянно цитировали «Французскую жизнь», приводили из нее целые абзацы, а те, кто стоял у власти, осведомлялись, нельзя ли с помощью какого–либо ведомства заткнуть рот неизвестному и дерзкому врагу.
Дю Руа стал пользоваться популярностью в политических кругах. О росте своего влияния он судил по рукопожатиям и поклонам. Что касается его супруги, то она изумляла и восхищала его гибкостью своего ума, своей исключительной осведомленностью и своими широкими связями.
Возвращаясь домой, он каждый день заставал в гостиной то сенатора, то депутата, то судью, то генерала, и все они держали себя с Мадленой как старые друзья, почтительно и непринужденно. Где она с ними познакомилась? В обществе, утверждала она. Но как удалось ей завоевать их доверие и симпатию. Это оставалось для него загадкой.
«Из нее мог бы выйти шикарный дипломат», — думал он.
Она часто опаздывала к обеду, вбегала запыхавшись, раскрасневшаяся, возбужденная, и, не успев снять шляпу, начинала выкладывать новости:
— Сегодня нам будет чем поживиться. Представь, министр юстиции назначил судьями двух бывших членов смешанных комиссий. Влетит же ему от нас, — долго будет помнить!
И министру влетало несколько дней подряд. Депутат Ларош–Матье, обедавший на улице Фонтен по вторникам, вслед за графом де Водреком, крепко пожимал супругам руку и предавался неумеренному восторгу.
— Черт возьми, ну и кампания! — всякий раз говорил он. — Если уж мы теперь не одержим победы…
В глубине души он был убежден, что ему удастся оттягать портфель министра иностранных дел, к которому он давно подбирался.
Это был заурядный политический деятель, не имевший ни своего лица, ни своего мнения, не блиставший способностями, не отличавшийся смелостью и не обладавший солидными знаниями, — адвокат из какого–нибудь захолустного городка, провинциальный лев, иезуит под маской республиканца, искусно лавировавший между враждующими партиями, один из тех сомнительного качества либеральных грибов, что сотнями растут на навозе всеобщего избирательного права.
Благодаря своему доморощенному макиавеллизму он сходил за умного среди своих коллег — среди всех этих отщепенцев и недоносков, из которых делаются депутаты. Он был достаточно вылощен, достаточно хорошо воспитан, достаточно развязен и достаточно любезен для того, чтобы преуспеть. В свете, этом разношерстном, текучем и не очень разборчивом обществе видных чиновников, случайно всплывших на поверхность, он пользовался успехом.
О нем говорили всюду: «Ларош будет министром», — и он сам был в этом уверен больше, чем кто–либо другой.
Он был одним из главных пайщиков газеты старика Вальтера, его компаньоном и соучастником многих его финансовых операций.
Дю Руа поддерживал Ларош–Матье: он верил в него и, считая, что тот может ему пригодиться в будущем, возлагал на него некоторые надежды. Впрочем, он лишь продолжал дело Форестье, которого Ларош–Матье обещал наградить орденом Почетного легиона, когда настанет день его торжества. Теперь этот орден предназначался для второго мужа Мадлены, только и всего. Ведь, в сущности, ничего же не изменилось.
Это было так очевидно, что сослуживцы Дю Руа постоянно кололи ему этим глаза и доводили до бешенства.
Иначе, как «Форестье», его теперь не называли.
Как только он являлся в редакцию, кто–нибудь уже кричал:
— Послушай, Форестье!
Он делал вид, что не слышит, и продолжал разбирать в ящике письма.
Тот же голос повторял громче:
— Эй, Форестье!
Сотрудники фыркали.
Дю Руа шел в кабинет издателя, но сослуживец останавливал его:
— Ах, извини! Ведь это я к тебе обращался. Глупо, конечно, но я вечно путаю тебя с беднягой Шарлем. Это оттого, что твои статьи дьявольски похожи на статьи Форестье. Тут всякий ошибется.
Дю Руа ничего не отвечал, но внутри у него все кипело. Втайне он уже начинал ненавидеть покойного.
Сам Вальтер заявил однажды, когда кто–то с удивлением заметил, что статьи нового заведующего политическим отделом ни по форме, ни по существу не отличаются от статей его предшественника:
— Да, это Форестье, но только более темпераментный, более мужественный, более зрелый.
В другой раз Дю Руа, случайно открыв шкаф, обнаружил, что бильбоке Форестье обмотаны крепом, а его собственное бильбоке, на котором он упражнялся под руководством Сен–Потена, перевязано розовой ленточкой. Все бильбоке были расставлены по величине в один ряд, на той же самой полке. Надпись, похожая на музейный ярлычок, поясняла: «Бывшая коллекция Форестье и Кo. Наследник — Форестье Дю Руа. Патентовано. Прочнейший товар, коим можно пользоваться во всех случаях жизни, даже в пути».
Он спокойно закрыл шкаф и умышленно громко сказал:
— Дураки и завистники водятся всюду.
Но это не могло не задеть Дю Руа, самолюбивого и тщеславного, как всякий литератор, в котором, будь то простой репортер или гениальный поэт, болезненное самолюбие и тщеславие неизменно порождают обидчивость и настороженную мнительность.
Слово «Форестье» терзало ему слух; он боялся его услышать и чувствовал, что краснеет, когда слышал его.
Он воспринимал это имя как язвительную насмешку, нет, больше, — почти как оскорбление. Оно кричало ему: «За тебя все делает жена, так же как она делала все за другого. Ты бы пропал без нее».
Он охотно допускал, что без Мадлены пропал бы Форестье, но чтобы он — это уж извините!
Наваждение продолжалось и дома. Теперь все здесь напоминало ему об умершем: мебель, безделушки, все, к чему бы он ни прикоснулся. Первое время он совсем об этом не думал, но колкости сослуживцев нанесли ему глубокую душевную рану, и рану эту бередил любой пустяк, на который прежде он не обратил бы никакого внимания.
До чего бы он ни дотронулся — всюду мерещилась ему рука Шарля. На что бы он ни взглянул, что бы ни взял — все это были вещи, некогда принадлежавшие Шарлю: он их покупал, он ими пользовался, он дорожил ими. Даже мысль о том, что Мадлена была когда–то в близких отношениях с его другом, начинала раздражать Дю Руа.
Его самого подчас изумлял этот непонятный внутренний протест, и он задавал себе вопрос: «Черт возьми, что же это со мной делается? Ведь не ревную же я Мадлену к ее приятелям? Меня совершенно не интересует, как она проводит время. Я не спрашиваю ее, куда она идет, когда вернется, но стоит мне вспомнить об этой скотине Форестье — и я прихожу в неистовство!»
«В сущности, Шарль был идиот, — продолжал он рассуждать сам с собой, — это–то меня, конечно, и возмущает. Я бешусь при мысли о том, что Мадлена могла выйти за такого осла»
Он постоянно спрашивал себя: «Чем он мог приглянуться ей, этот скот?»
Разжигаемая каждою мелочью, коловшей его, точно иголка, разжигаемая беспрестанными напоминаниями о Шарле, которые он усматривал в словах Мадлены, лакея, горничной, злоба его росла день ото дня.
Дю Руа любил сладкое.
— Почему у нас не бывает сладких блюд? — спросил он как–то вечером. — Ты их никогда не заказываешь.
— Это верно, я про них забываю, — с веселым видом ответила Мадлена. — Дело в том, что их терпеть не мог Шарль…
— Знаешь, мне это начинает надоедать, — не в силах сдержать досаду, прервал ее Жорж. — Только и слышно: Шарль, Шарль… Шарль любил то, Шарль любил это. Шарль сдох — и пора оставить его в покое.
Ошеломленная этой внезапной вспышкой, Мадлена с недоумением посмотрела на него. Но со свойственной ей чуткостью она отчасти догадалась, что в его душе совершается медленная работа ревности, ревности к покойному, усиливавшейся с каждым мгновением, при каждом напоминании о нем.
Быть может, это показалось ей ребячеством, но в то же время, несомненно, польстило ей, и она ничего ему не ответила.
Дю Руа самому было стыдно за свою выходку, но он ничего не мог с собой поделать. В тот же вечер, после обеда, когда они принялись за очередную статью, он запутался ногами в коврике. Перевернуть коврик ему не удалось, и он отшвырнул его ногой.
— У Шарля, должно быть, всегда мерзли лапы? — спросил он со смехом.
Она тоже засмеялась:
— Да, он вечно боялся простуды! У него были слабые легкие.
— Что он и доказал, — злобно подхватил Дю Руа. — К счастью для меня, — галантно прибавил он и поцеловал ей руку.
Но и ложась спать, Дю Руа мучился все тою же мыслью.
— Уж наверно Шарль надевал на ночь колпак, чтоб не надуло в уши? — опять начал он.
— Нет, он повязывал голову шелковым платком, — с намерением обернуть это в шутку ответила Мадлена.
Жорж, пожав плечами, презрительным тоном человека, сознающего свое превосходство, процедил:
— Экий болван!
С этого дня Шарль сделался для него постоянной темой для разговора. Он заговаривал о нем по всякому поводу и с выражением бесконечной жалости называл его не иначе как «бедняга Шарль».
Вернувшись из редакции, где его по нескольку раз в день называли «Форестье», он вознаграждал себя тем, что злобными насмешками нарушал могильный сон покойника. Он припоминал его недостатки, его смешные черты, его слабости, с наслаждением перечислял их, смаковал и преувеличивал, точно желая вытравить из сердца жены всякое чувство к некоему опасному сопернику.
— Послушай, Мад, — говорил он. — Ты помнишь, как однажды эта дубина Шарль пытался нам доказать, что полные мужчины сильнее худых?
Некоторое время спустя он начал выпытывать у нее интимные подробности, касавшиеся покойного, но Мадлена смущалась и не желала отвечать. Однако он не отставал от нее:
— Да ну, расскажи! Воображаю, какой дурацкий вид бывал у него в такие минуты, верно?
— Послушай, оставь ты его наконец в покое, — цедила она сквозь зубы.
Но он не унимался.
— Нет, ты мне скажи! В постели он был неуклюж, как медведь, правда? Какой он был скот! — всякий раз прибавлял Дю Руа.
Однажды вечером, в конце мая, он курил у окна папиросу; было очень душно, и его потянуло на воздух.
— Мад, крошка, поедем в Булонский лес?
— Ну что ж, с удовольствием.
Они сели в открытый экипаж и, миновав Елисейские поля, въехали в аллею Булонского леса. Стояла безветренная ночь, одна из тех ночей, когда в Париже становится жарко, как в бане, а воздух до того раскален, что кажется, будто дышишь паром, вырвавшимся из открытых клапанов. Полчища фиакров влекли под сень деревьев бесчисленное множество влюбленных. Нескончаемой вереницей тянулись они один за другим.
Перед любопытным взором Мадлены и Жоржа мелькали женщины в светлом и мужчины в темном, сидевшие в экипажах и обнимавшие друг друга. Бесконечный поток любовников двигался к Булонскому лесу под звездным, огнедышащим небом. Кроме глухого стука колес, катившихся по земле, ничего не было слышно кругом. А они все ехали и ехали, по двое в каждом фиакре, прижавшись друг к другу, откинувшись на подушки, безмолвные, трепещущие в чаянии будущих наслаждений, погруженные в сладострастные мечты. Знойный полумрак был точно полон поцелуев. Воздух казался еще тяжелее, еще удушливее от разлитой в нем любовной неги, от насыщавшей его животной страсти. Все эти парочки, одержимые одним и тем же стремлением, пылавшие одним и тем же огнем, распространяли вокруг себя лихорадочное возбуждение. От всех этих колесниц любви, над которыми словно реяли ласки, исходило возбуждающее, неуловимое дуновение чувственности.
Жоржу и Мадлене тоже как будто передалась эта истома. Слегка разомлевшие от духоты, охваченные волнением, они молча взялись за руки.
Доехав до поворота, который начинается за городскими укреплениями, они поцеловались.
— Мы опять ведем себя, точно школьники, как тогда, по дороге в Руан, — слегка смутившись, прошептала Мадлена.
При въезде в рощу мощный поток экипажей разделился. На Озерной аллее, по которой ехали теперь молодые супруги, фиакры несколько поредели, и густой мрак, гнездившийся среди деревьев, воздух, освежаемый листвою и влагою ручейков, журчавших под ветвями, прохлада, которою веяло широкое ночное, разукрашенное звездами небо, — все это придавало поцелуям ехавших парочек особую пронзительную и таинственную прелесть.
— Моя маленькая Мад! — привлекая ее к себе, прошептал Жорж.
— Помнишь тот лес, около твоей деревни, — как там было страшно! — сказала она. — Мне казалось, что он полон диких зверей, что ему нет конца. А здесь чудесно. Ветер точно ласкает тебя, и ты знаешь наверное, что по ту сторону леса находится Севр.
— Ну, в моем лесу водятся только олени, лисицы, косули и кабаны, — возразил он, — да разве кое–где попадется домик лесника.
Это слово, эта сорвавшаяся у него с языка фамилия покойного, поразила его так, словно кто–то выкрикнул ее из чащи леса, и он сразу осекся: опять у него защемило сердце, все та же странная и неотвязная, зудящая, гложущая, непреоборимая ревность, с некоторых пор отравлявшая ему существование, охватила его.
— Ты когда–нибудь ездила сюда вечером с Шарлем? — немного помолчав, спросил он.
— Ездила, и даже часто, — ответила она.
И ему вдруг мучительно, до боли в душе, захотелось вернуться домой. Образ Форестье вновь проник в его сознание, он завладел им, он угнетал его. Дю Руа мог думать теперь только о нем, говорить только о нем.
— Послушай, Мад… — начал он злобно.
— Что, дорогой?
— Ты наставляла бедняге Шарлю рога?
— Опять ты за свое, это же глупо, наконец! — с презрительной ноткой в голосе сказала она.
Но он не сдавался.
— Да ну же, крошка, будь откровенна, признайся! Ты наставляла ему рога, да? Признайся, что наставляла!
Она ничего ему не ответила, — как всякую женщину, ее коробило это выражение.
— Черт возьми, если у кого и была подходящая голова, так это у него, — не унимался Дю Руа. — Да, да, да! Мне было бы очень приятно узнать, что Форестье носил рога. Как они, наверно, шли к его глупой роже, а?
Почувствовав, что она улыбается, быть может, каким–нибудь своим мыслям, он продолжал настаивать:
— Ну скажи! Что тебе стоит! Напротив, будет очень забавно, если ты скажешь мне, не кому–нибудь, а именно мне, что ты изменяла ему.
Он и в самом деле горел желанием узнать, что Шарль, постылый Шарль, ненавистный, презренный мертвец, носил это смешное и позорное украшение. И вместе с тем другое, более смутное чувство возбуждало его любопытство.
— Мад, моя маленькая Мад, прошу тебя, скажи! — повторял он. — Ведь он это заслужил. Если б ты не украсила его рогами, это была бы с твоей стороны огромная ошибка. Да ну же, Мад, сознайся!
Мадлену, видимо, забавляло его упорство, — на это указывал ее короткий и нервный смешок.
Он почти коснулся губами ее уха.
— Да ну же… ну… сознавайся!
Мадлена резким движением отодвинулась от него.
— Как ты глуп! — в сердцах проговорила она. — Разве на такие вопросы отвечают?
Необычный тон, каким она произнесла эти слова, заставил Дю Руа похолодеть; он окаменел, оцепенел, ему не хватало воздуха, как это бывает в минуту душевного потрясения.
Теперь экипаж ехал вдоль озера, в котором небо словно перебирало зерна своих звезд. По воде неторопливо и плавно скользили два лебедя, чуть заметные, почти неразличимые в темноте.
Жорж крикнул извозчику: «Назад!» — и фиакр повернул навстречу другим медленно двигавшимся экипажам, огромные фонари которых сверкали во мраке леса, точно глаза.
«Каким странным голосом она это проговорила! Что это, признание?» — спрашивал себя Дю Руа. И эта почти полная уверенность в том, что она изменяла своему первому мужу, доводила его сейчас до исступления. Ему хотелось избить ее, сдавить ей горло, рвать ей волосы.
О, скажи она ему: «Нет, дорогой, если б я изменила Шарлю, то только с тобой», — он заласкал бы ее, он стал бы ее боготворить!
Дю Руа сидел неподвижно, скрестив руки и глядя в небо: он был слишком взволнован для того, чтобы вновь предаться размышлениям. Он чувствовал лишь, как в нем шевелится злоба и пухнет гнев — тот самый гнев, что зреет в каждом самце, озадаченном прихотями женского вкуса. Впервые ощущал он безотчетную тревогу мужа, в сердце которого закралось сомнение. В сущности, он ревновал за мертвеца, ревновал за Форестье, ревновал необычайной и мучительной ревностью, к которой внезапно примешалась ненависть к Мадлене. Раз она изменяла Шарлю, то как мог доверять ей он, Дю Руа?
Однако мало–помалу ему удалось привести свои мысли в порядок, и, силясь подавить душевную боль, он подумал: «Все женщины — потаскушки, надо пользоваться их услугами, но нельзя тратить на них душевные силы».
Горькое чувство подсказывало ему обидные, оскорбительные слова. Но он все же не давал им срываться с языка. «Мир принадлежит сильным, — повторял он про себя. — Надо быть сильным. Надо быть выше этого».
Экипаж двигался быстрее. Городские укрепления остались позади. Дю Руа видел перед собой бледное зарево, похожее на отсвет гигантского горна. До него доносился невнятный, беспрерывный, немолчный гул, вобравший в себя бесчисленное множество разнообразных звуков, глухой, далекий и вместе с тем близкий рокот, чуть слышное и могучее биение жизни, тяжелое дыхание Парижа — дыхание титана, изнемогавшего от усталости в эту летнюю ночь.
«Надо быть дураком, чтобы портить себе из–за этого кровь, — размышлял Жорж. — Каждый — за себя. Победа достается смелым. Эгоизм — это все. Но эгоизм, алчущий богатства и славы, выше эгоизма, алчущего любви и женских ласк».
Показалась Триумфальная арка на своих чудовищных лапах, — как будто при въезде в город стоял нескладный великан, который вот сейчас зашагает по широко раскинувшейся перед ним улице.
Жоржу и Мадлене снова пришлось принять участие в параде экипажей, которые везли домой, в желанную постель, все те же безмолвные, сплетенные в объятии пары. Казалось, будто возле них движется все человечество, пьяное от радости, счастья и наслаждения.
Мадлена отчасти догадывалась, что происходит в душе у ее мужа.
— О чем ты думаешь, дружок? — с обычной для нее нежностью в голосе спросила она. — За полчаса ты не сказал ни слова.
— Я смотрю, как обнимается это дурачье, — ответил он, усмехаясь, — и говорю себе, что в жизни, право, есть кое–что поинтереснее.
— Да… но иной раз это бывает приятно, — тихо проговорила она.
— Приятно… приятно… за неимением лучшего!
Мысль Жоржа шла дальше, с какой–то бешеной злобой срывая с жизни ее блестящие покровы. «Глупее глупого стесняться, отказывать себе в чем бы то ни было, глупо, что последнее время я так изводил себя, волновался, страдал». Образ Форестье встал перед его глазами, не вызвав в нем, однако, ни малейшего раздражения. У него было такое чувство, словно они только что помирились, снова стали друзьями. Ему даже хотелось крикнуть: «Здорово, старик!»
Мадлену тяготило это молчание.
— Хорошо бы заехать по дороге к Тортони и съесть мороженого, — предложила она.
Он бросил на нее косой взгляд. В это мгновение ее тонко очерченный профиль и белокурые волосы ярко осветила гирлянда газовых рожков, зазывавшая в кафешантан.
«Она красива, — подумал он. — Что ж, это хорошо. О нас с тобой, голубушка, можно сказать: на ловца и зверь бежит. Но если мои сослуживцы опять начнут дразнить меня тобой, то я их так отделаю, что небу жарко станет».
Затем, проговорив: «С удовольствием, дорогая», — он, чтобы рассеять ее подозрения, поцеловал ее.
Мадлене показалось, что губы ее мужа холодны как лед.
Но, стоя у дверей кафе и помогая ей выйти из экипажа, он улыбался своей обычной улыбкой.
Глава III
На другой день, явившись в редакцию, Дю Руа подошел к Буаренару.
— Дорогой друг, — сказал он, — у меня к тебе просьба. Последнее время кое–кому из наших остряков понравилось называть меня «Форестье». Мне это начинает надоедать. Будь добр, предупреди их, что я дам пощечину первому, кто еще раз позволит себе эту шутку. Их дело решить, стоит ли эта забава удара шпаги. Я обращаюсь к тебе потому, что ты человек с выдержкой и сумеешь уладить дело мирным путем, а во–вторых, потому, что ты уже был моим секундантом.
Буаренар согласился исполнить поручение.
Дю Руа отправился по разным делам и через час вернулся. Никто уже не называл его «Форестье».
Когда он пришел домой, из гостиной до него донеслись женские голоса.
— Кто это? — спросил он.
— Госпожа Вальтер и госпожа де Марель, — ответил слуга.
У Жоржа дрогнуло сердце, но он тут же сказал себе: «Э, будь что будет!» — и отворил дверь.
Клотильда сидела у камина; луч света падал на нее из окна. Жоржу показалось, что при виде его она слегка побледнела. Поклонившись сперва г–же Вальтер и ее дочкам, которые, как два часовых, сидели справа и слева от нее, он повернулся к своей бывшей любовнице. Она протянула ему руку, он взял ее и пожал так, словно хотел сказать: «Я вас люблю по–прежнему». Она ответила ему на это пожатие.
— Как вы поживаете? — спросил он. — Ведь мы не виделись целую вечность.
— Отлично. А вы, Милый друг? — как ни в чем не бывало спросила она, в свою очередь, и обратилась к Мадлене: — Ты разрешишь мне по–прежнему называть его Милым другом?
— Разумеется, дорогая, я разрешаю тебе все, что угодно.
В тоне ее слышалась легкая ирония.
Госпожа Вальтер заговорила о празднестве, которое Жак Риваль устраивал в своей холостяцкой квартире, — о большом фехтовальном состязании, на котором должны были присутствовать и светские дамы.
— Это очень интересно, — сказала она. — Но я в отчаянии. Нам не с кем пойти, муж как раз в это время будет в отъезде.
Дю Руа тотчас же предложил свои услуги. Она согласилась.
— Мои дочери и я, мы будем вам очень признательны.
Дю Руа поглядывал на младшую из сестер Вальтер и думал: «Она совсем недурна, эта маленькая Сюзанна, совсем, совсем даже недурна». Крошечного роста, но стройная, с узкими бедрами, осиной талией и чуть обозначавшейся грудью, с миниатюрным личиком, на котором серо–голубые, отливавшие эмалью глаза были словно тщательно вырисованы прихотливой и тонкой кистью художника, она напоминала хрупкую белокурую куклу, и довершали это сходство слишком белая, слишком гладкая, точно выутюженная, кожа, без единой складки, без единого пятнышка, без единой кровинки, и прелестное легкое облачко взбитых кудряшек, которым нарочно был придан поэтический беспорядок, — точь–в–точь как у красивой дорогой куклы, какую иной раз видишь в руках у девочки значительно меньше ее ростом.
Старшая, Роза, некрасивая, худая, невзрачная, принадлежала к числу девушек, которых не замечают, с которыми не разговаривают, о которых нечего сказать.
Госпожа Вальтер встала.
— Итак, я рассчитываю на вас, — обратилась она к Жоржу. — В четверг на будущей неделе, в два часа.
— К вашим услугам, сударыня, — сказал он.
Как только они вышли, г–жа де Марель тоже встала.
— До свиданья. Милый друг.
Теперь уже она долго и крепко пожимала ему руку. И, взволнованный этим молчаливым признанием, он вдруг почувствовал, что его опять потянуло к этой взбалмошной и добродушной бабенке, которая, быть может, по–настоящему любит его.
«Завтра же пойду к ней», — решил он.
Когда супруги остались одни, Мадлена засмеялась веселым искренним смехом и, внимательно посмотрев на него, спросила:
— Тебе известно, что госпожа Вальтер от тебя без ума?
— Да будет тебе! — с недоверием в голосе проговорил он.
— Да, да, уверяю тебя; из ее слов я заключила, что она от тебя в диком восторге. Как это на нее непохоже! Она бы хотела, чтобы у ее дочерей были такие мужья, как ты!.. К счастью, все это для нее самой уже не опасно.
Он не понял, что она хотела этим сказать.
— Что значит — не опасно?
— О, госпожа Вальтер ни разу в жизни не подала повода для сплетен, — понимаешь? — ни разу, ни разу! — тоном женщины, отвечающей за свои слова, воскликнула Мадлена. — Она ведет себя безукоризненно во всех отношениях. Мужа ее ты знаешь не хуже меня. Но она — это другое дело. Между прочим, она очень страдала от того, что вышла замуж за еврея, но осталась ему верна. Это глубоко порядочная женщина.
Дю Руа был удивлен:
— Я думал, что она тоже еврейка.
— Она? Ничего подобного. Она дама–патронесса всех благотворительных учреждений квартала Магдалины. Она даже венчалась в церкви. Не знаю только, крестился ли патрон для проформы, или же духовенство посмотрело на это сквозь пальцы.
— Так… стало быть… она в меня… влюблена? — пробормотал Жорж.
— Окончательно и бесповоротно. Если б ты был свободен, я бы тебе посоветовала просить руки… Сюзанны, — ведь правда, она лучше Розы?
— Да и мамаша еще в соку! — сказал он, покручивая усы.
Мадлена рассердилась:
— Насчет мамаши, дорогой мой, могу сказать тебе одно: сделай одолжение. Мне это не страшно. Она вышла из того возраста, когда совершают свой первый грех. Надо было раньше думать.
«Неужели я и впрямь мог бы жениться на Сюзанне!..» — говорил себе Жорж.
Затем он пожал плечами:
«А, вздор!.. Разве отец когда–нибудь согласится выдать ее за меня!»
Еще не отдавая себе отчета в том, какой ему будет от этого прок, он все же решил понаблюдать за г–жой Вальтер.
Весь вечер его томили воспоминания, нежные и в то же время будившие чувственность воспоминания о романе с Клотильдой. Ему приходили на память ее проказы, ее шаловливые ласки, их совместные похождения. «Право, она очень мила, — твердил он себе. — Да, завтра же пойду к ней».
На другой день, после завтрака, он действительно отправился на улицу Верней. Все та же горничная отворила ему дверь и с той развязностью, с какою прислуга держит себя в мещанских домах, спросила:
— Как поживаете, сударь?
— Превосходно, малютка, — ответил он и вошел в гостиную, где чья–то неопытная рука разучивала на фортепьяно гаммы. Это была Лорина. Он думал, что она бросится к нему на шею. Но она с важным видом встала, церемонно, как взрослая, поздоровалась и с достоинством удалилась.
Она держала себя как оскорбленная женщина, и это его поразило. Вошла мать. Дю Руа поцеловал ей руки.
— Как часто я думал о вас! — сказал он.
— А я — о вас, — призналась Клотильда.
Они сели. Оба улыбались, глядя друг другу в глаза, обоим хотелось поцеловаться.
— Моя дорогая, маленькая Кло, я люблю вас.
— А я — тебя.
— Значит… значит… ты на меня не очень сердилась?
— И да и нет… Мне было больно, а потом я поняла, что ты прав, и сказала себе: «Ничего! Не сегодня–завтра он ко мне вернется».
— Я боялся к тебе идти, я не знал, как ты меня примешь. Я боялся, но мне страшно хотелось прийти. Кстати, скажи, пожалуйста, что с Лориной? Она едва поздоровалась и с возмущенным видом ушла.
— Не знаю. Но с тех пор, как ты женился, с ней нельзя говорить о тебе. Право, мне кажется, что она ревнует.
— Не может быть!
— Уверяю тебя, дорогой. Она уже не называет тебя Милым другом, теперь она зовет тебя «господин Форестье».
Дю Руа покраснел.
— Дай мне губы, — придвинувшись к Клотильде, сказал он.
Она исполнила его желание.
— Где бы нам встретиться? — спросил он.
— Да… на Константинопольской.
— Как!.. Разве квартира еще не сдана?
— Нет… Я ее оставила за собой!
— Оставила за собой?
— Да, я надеялась, что ты ко мне вернешься.
Ему стало тесно в груди от внезапно наполнившей его горделивой радости. Значит, эта женщина любит его, значит, это настоящее, неизменное, глубокое чувство.
— Я тебя обожаю, — прошептал он и, помолчав, спросил: — Как поживает твой муж?
— Отлично. Он пробыл здесь месяц и только третьего дня уехал.
Дю Руа не мог удержаться от смеха:
— Как это кстати!
— Да, очень кстати! — простодушно заметила Клотильда. — Впрочем, его присутствие меня не стесняет. Ты же знаешь.
— Да, это верно. В сущности, он прекрасный человек.
— Ну, а ты? Как тебе нравится твоя новая жизнь? — спросила она.
— Так себе. Моя жена — подруга, союзница.
— И только?
— И только… А сердце…
— Понимаю. Но она мила.
— Да, но она меня не волнует. Когда же мы увидимся? — еще ближе придвинувшись к Клотильде, прошептал он.
— Ну хоть… завтра… если хочешь?
— Хорошо. Завтра в два часа?
— В два часа.
Он встал и, уже собираясь уходить, смущенно заговорил:
— Знаешь что, квартиру на Константинопольской я хочу перевести на свое имя. Непременно. Недоставало еще, чтобы ты и теперь за меня платила!
В приливе нежности Клотильда поцеловала ему руки.
— Делай как знаешь, — прошептала она. — С меня довольно, что я ее сохранила и что мы можем там видеться.
С чувством полного удовлетворения Дю Руа удалился.
Проходя мимо витрины фотографа, он увидел портрет полной женщины с большими глазами, и эта женщина напомнила ему г–жу Вальтер. «Ничего, — сказал он себе, — с ней еще можно иметь дело. Как это я до сих пор не обратил на нее внимания! Интересно знать, с каким лицом встретит она меня в четверг?»
Он шел, потирая руки от радости — радости, охватившей все его существо, радости при мысли о том, что ему всюду сопутствует удача, эгоистической радости ловкого и преуспевающего мужчины, испытывая сложное и приятное ощущение польщенного самолюбия и утоленной чувственности — ощущение, вызываемое успехом у женщин.
В четверг он спросил Мадлену:
— Ты не пойдешь на турнир к Ривалю?
— О нет. Меня туда совсем не тянет, я пойду в палату депутатов.
Погода была великолепная, и Дю Руа заехал за г–жой Вальтер в открытом экипаже.
Увидев ее, он замер от удивления, — такой молодой и красивой показалась она ему. Сквозь белые кружева, которыми был отделан корсаж ее светлого с небольшим вырезом платья, проглядывала пышная, высокая грудь. Он никогда не думал, что она может быть такой моложавой. Он нашел, что она и в самом деле весьма соблазнительна. Но во всем ее облике — облике томной, благовоспитанной дамы, добродетельной матери — было нечто такое, что не привлекало к ней нескромного взора мужчин. К тому же, обладая ясным, здравым и трезвым умом, застрахованным от крайностей, она взвешивала каждое свое слово и говорила лишь о том, что всем было давно известно и никого не могло задеть.
Сюзанна, вся в розовом, напоминала только что покрытую лаком картину Ватто, а ее сестра Роза походила на гувернантку, приставленную к этой прелестной куколке.
Перед домом Риваля уже вытянулись в ряд экипажи. Дю Руа предложил своей спутнице руку, и они вошли.
Это был турнир в пользу сирот Шестого парижского округа, и в его устройстве принимали участие в качестве дам–патронесс жены сенаторов и депутатов, связанных с «Французской жизнью».
Госпожа Вальтер обещала приехать с дочерьми, но от звания дамы–патронессы отказалась: ее благотворительность не выходила за рамки, предусмотренные духовенством, и не потому, чтобы она была очень набожна, а потому, что брак с иудеем, по ее мнению, обязывал ее к известного рода религиозности, тогда как празднество, затеянное журналистом, принимало республиканскую окраску и могло произвести впечатление чего–то антиклерикального.
Уже за три недели до турнира в газетах всех направлений можно было прочитать:
«У нашего уважаемого коллеги Жака Риваля возникла столь же блестящая, сколь и благородная идея устроить в своей холостой квартире, при которой имеется прекрасный фехтовальный зал, большой турнир в пользу сирот Шестого парижского округа.
Приглашения рассылаются супругами сенаторов: г–жами Лалуань, Ремонтель и Рисолен и супругами известных депутатов: г–жами Ларош–Матье, Персероль и Фирмен. Сбор пожертвований состоится в антракте, после чего вся сумма будет немедленно вручена мэру Шестого округа или же его заместителю».
Это была грандиозная реклама, в корыстных целях изобретенная ловким журналистом.
Жак Риваль встречал гостей у входа в свою квартиру, где был устроен буфет, — расходы на него должны были быть покрыты из валового сбора.
Просительным жестом указывал он на узкую лестницу, по которой надо было спуститься в подвал, где находился фехтовальный зал и тир.
— Вниз, сударыни, пожалуйте вниз. Турнир будет происходить в подземном зале.
Увидев жену своего издателя, он бросился к ней навстречу. Затем пожал руку Дю Руа.
— Здравствуйте, Милый друг.
Тот был удивлен.
— Кто вам сказал, что…
Риваль не дал ему договорить:
— Госпожа Вальтер, — ей очень нравится это прозвище.
Госпожа Вальтер покраснела.
— Да, признаюсь, если б мы с вами познакомились поближе, то я, как маленькая Лорина, называла бы вас Милым другом. Это к вам очень подходит.
Дю Руа засмеялся.
— Сделайте одолжение, сударыня, прошу вас.
Она опустила глаза.
— Нет. Мы недостаточно близки для этого.
— Могу ли я надеяться, что со временем мы станем ближе? — спросил он вполголоса.
— Будущее покажет, — ответила она.
Пропустив ее вперед, он начал спускаться по узким ступенькам, освещенным газовым рожком. Что–то зловещее было в резком переходе от дневного света к желтому пламени газа. Уже на этой винтовой лестнице пахло погребом, влажным теплом, сыростью, которая пропитывала вытертые ради такого случая стены, веяло церковным запахом ладана и ароматом женских духов — ириса, вербены, фиалки.
Из ямы долетал мощный гул толпы, дрожавшей от нетерпения.
Подвал был весь иллюминован гирляндами газовых рожков и венецианскими фонарями, которые прятались в зелени, маскировавшей каменные, покрытые плесенью стены. Всюду, куда ни посмотришь, — ветки. Потолок был украшен папоротником, пол устлан цветами и листьями. Публика была в восторге от этого убранства, свидетельствовавшего, по ее мнению, о необыкновенной изобретательности устроителей.
В глубине, в маленьком смежном подвальном помещении, возвышалась эстрада, по обеим сторонам которой тянулись два ряда стульев, предназначенных для жюри.
На скамьях для публики, расставленных справа и слева, по десяти в каждом ряду, могло разместиться около двухсот человек. Приглашено же было четыреста.
Подле эстрады молодые люди в фехтовальных костюмах, длиннорукие, долговязые, поджарые, закрутив усы и выпятив грудь, уже рисовались перед публикой. Зрители называли их по фамилии, показывали друг другу любителей и профессионалов, прославленных мастеров фехтовального искусства. Мужчины в сюртуках, старые и молодые, являвшие некое фамильное сходство с фехтовальщиками в специальных костюмах, стоя вокруг них, вели между собой беседу. Штатские рыцари и знатоки рапиры, они тоже добивались, чтобы их заметили, узнали, назвали по фамилии.
Дамы, занявшие почти все скамьи, наполняли зал громким шепотом и шелестом платьев. В этом густолиственном гроте уже нечем было дышать, и они, точно в театре, обмахивались веерами.
— Оршад! Лимонад! Пиво! — время от времени выкрикивал какой–то остряк.
Госпожа Вальтер и ее дочери пробрались к первому ряду, где для них были оставлены места. Дю Руа усадил их и, намереваясь уйти, шепнул:
— Я вынужден покинуть вас, — мужчинам не разрешается занимать места на скамьях.
— Мне бы все–таки очень хотелось, чтобы вы остались, — нерешительно заметила г–жа Вальтер. — Вы бы называли мне участников турнира. Может быть, вы станете у края скамейки, здесь вы никому не будете мешать.
Она смотрела на него своими большими кроткими глазами.
— Право, оставайтесь с нами, господин… господин Милый друг, — настаивала она. Вы нам необходимы.
— Слушаюсь, сударыня… с удовольствием, — сказал Жорж.
Со всех сторон слышалось:
— Здесь очень занятно, в этом подвале, очень, очень мило.
Жоржу был хорошо знаком этот сводчатый зал. Ему живо вспомнилось утро накануне дуэли, которое он провел здесь в полном одиночестве, перед белым картонным кружком, смотревшим на него из глубины второго подвала, будто огромный и страшный глаз.
— Сейчас начинаем, сударыни, — раздался голос спускавшегося по лестнице Жака Риваля.
И в ту же минуту шестеро мужчин в сюртуках, плотно облегавших и четко обрисовывавших фигуру, взошли на эстраду и сели на стулья, предназначенные для жюри.
Их имена облетели зал. Это были: генерал де Рейнальди, председатель жюри, маленький человек с большими усами; художник Жозефен Руде, высокий, лысый, с длинной бородой; Матео де Южар, Симон Рамонсель и Пьер де Карвен, все трое статные юноши, и признанный мастер Гаспар Мерлерон.
Справа и слева от эстрады вывесили два плаката. На одном было написано: «Г–н Кревкер», на другом: «Г–н Плюмо».
Это были два мастера, два настоящих мастера второй категории. Оба сухопарые, по военному подтянутые и чересчур резкие в движениях, они поднялись на эстраду. Как автоматы, отсалютовали они друг другу и начали вести нападение, — костюм из полотна и белой кожи придавал им сходство с балаганными солдатиками, потешающими народ.
По временам слышалось слово: «Задел!» — после чего шестеро судей с видом знатоков утвердительно кивали головами. Публика не видела ничего, кроме двух живых марионеток, с вытянутою рукой носившихся по эстраде; она ничего не понимала, но была довольна. Все же она находила, что эти два манекена недостаточно изящны и что в них есть даже что–то комичное. Невольно приходили на память деревянные борцы, которых под Новый год продают на бульварах.
Первых двух фехтовальщиков сменили г.г. Карапен и Плантон — военный и штатский. Мэтр Плантон был очень мал ростом, мэтр Карапен — очень толст. Казалось, что от первого же удара рапиры этот пузырь лопнет, как резиновый слон, из которого выпустили воздух. В публике послышался смех. Г–н Плантон прыгал, как обезьяна. Г–н Карапен шевелил только рукой, — двигать всем корпусом ему мешала толщина. Через каждые пять минут он так медленно и с такими усилиями делал выпад, словно принимал какое–то чрезвычайно важное решение. Всякий раз после этого он с большим трудом выпрямлялся.
Знатоки уверяли, что у него очень сдержанный и уверенный стиль игры. Доверчивая публика соглашалась.
Затем появились г.г. Порьон и Лапальм — профессионал и любитель, и началась какая–то дикая гимнастика: они стремительно налетали друг на друга, всякий раз вынуждая судей схватывать стулья и бросаться в сторону, и перебегали с одного конца эстрады на другой, причем один нападал, а другой отступал, высоко и уморительно подпрыгивая. Их маленькие прыжки назад смешили дам, зато их порывистые скачки вперед вызывали даже некоторое волнение. Какому–то нахалу эти гимнастические упражнения дали повод заменить:
— Что вы так стараетесь, — ведь платят–то по часам!
Публика зашикала, — ее возмутила эта бестактность. Мнение экспертов передавалось из уст в уста: фехтовальщики проявили большой темперамент, но порой им недоставало находчивости.
Первое отделение закончилось блестящим поединком между Жаком Ривалем и известным бельгийским мастером Лебегом. Риваль очень понравился дамам. Он и в самом деле был красивый малый, хорошо сложенный, увертливый, ловкий, более грациозный, чем его предшественники. Его манера обороняться и нападать, отличавшаяся каким–то пленительным светским изяществом, составляла контраст с шаблонными, хотя и решительными приемами противника.
— Сразу видно воспитанного человека, — говорили в публике.
Победа осталась за ним. Ему аплодировали.
Но зрители уже несколько минут с беспокойством прислушивались к странному гулу, доносившемуся сверху. В нем можно было различить яростный топот ног и взрывы хохота. Двести человек приглашенных, которым не удалось спуститься в подвал, видимо, развлекались по–своему. На узкой винтовой лестнице сгрудилось человек пятьдесят. Внизу стало нестерпимо душно. Раздавались крики: «Воздуху!», «Пить!» Все тот же остряк пронзительно визжал, заглушая шум голосов: «Оршад! Лимонад! Пиво!»
Появился Жак Риваль, весь красный, еще не успевший снять фехтовальный костюм.
— Я велю принести прохладительного, — сказал он и побежал к лестнице.
Но всякое сообщение с первым этажом было прервано. Легче было пробить потолок, чем пройти сквозь человеческую стену, выросшую на ступеньках.
— Скажите, чтобы принесли мороженого для дам! — крикнул Риваль.
— Мороженого! — подхватило пятьдесят голосов.
Наконец появился поднос. Но стаканы на нем стояли пустые, — мороженое расхватали по дороге.
— Здесь задохнешься, — зарычал чей–то мощный бас, — пора кончать — и по домам.
— Сбор! — выкрикнул другой голос.
И вся публика, тяжело дышавшая, но все же радостно возбужденная, подхватила:
— Сбор! Сбор! Сбор!
Шесть дам начали обходить ряды, и вслед за тем послышался легкий звон серебра, падавшего в сумочки.
Дю Руа называл г–же Вальтер знаменитостей. Это были светские люди, сотрудники солидных газет, издававшихся с давних пор, журналисты, смотревшие на «Французскую жизнь» свысока, в силу своего опыта относившиеся к ней несколько скептически. На их глазах погибло столько политико–финансовых листков, возникших благодаря какой–нибудь подозрительной махинации и погребенных под обломками рухнувшего министерства! Большинство живописцев и скульпторов увлекается спортом, а потому тут были представлены обе профессии; был тут и поэт–академик, на которого все обращали внимание, были два композитора и много знатных иностранцев, к фамилиям которых Дю Руа прибавлял «прото» (от слова «протобестия»), поясняя, что это он делает в подражание англичанам, которые на визитных карточках прибавляют к своим фамилиям «эск».
— Здравствуйте, дорогой друг! — сказал ему кто–то.
Это был граф де Водрек. Извинившись перед дамами, Дю Руа подошел к нему.
— Водрек очарователен, — заметил он, вернувшись. — Как в нем чувствуется порода!
Госпожа Вальтер ничего не ответила. Она немного устала, и грудь ее, привлекая взоры Дю Руа, высоко поднималась при каждом вздохе. По временам он ловил на себе ее взгляд, несмелый, выражавший смятение взгляд, который останавливался на нем и тотчас же ускользал от него. «Так, так, так… — говорил он себе. — Неужели попалась и эта?»
Сборщицы обошли весь зал. Их сумочки были полны серебра и золота. На эстраде был вывешен новый плакат, возвещавший о каком–то «гррррандиозном сюрпризе». Члены жюри снова заняли свои места. Публика притихла в ожидании.
Появились две женщины с рапирами в руках, в фехтовальных костюмах: на них было темное трико, короткие, выше колен, юбки и такие высокие пластроны, что им все время приходилось задирать голову. Обе были молоды и хороши собой. Обе улыбались и кланялись публике. Им долго хлопали.
Но вот они стали в позицию, и зрители весело зашептались, по рядам пробежал игривый смешок.
Судьи отмечали удары отрывистым «браво», с их уст не сходила любезная улыбка.
Зрители были в восторге от этих двух воительниц: мужчины — оттого, что они разжигали их чувственность, женщины — оттого, что они будили в них врожденную страсть парижан к нескромным увеселениям, к развлечениям низкого пошиба, к поддельной красоте и поддельному изяществу, к опереточным куплетам и кафешантанным певичкам.
Всякий раз, когда одна из фехтующих делала выпад, в зале начиналось веселое оживление. Другая в это время показывала публике свою упругую спину, и зрители раскрывали рты, а глаза у них становились круглыми, хотя искусство, с каким фехтовальщица оборонялась, занимало их меньше всего.
Аплодировали им бешено.
За этим последовало состязание на саблях, но на него никто не смотрел, так как внимание зрителей было поглощено тем, что происходило наверху. Оттуда уже несколько минут доносился грохот передвигаемой мебели, точно кто–то съезжал с квартиры. Потом вдруг заиграли на рояле, и вслед за тем явственно послышался ритмичный топот ног, прыгающих в такт. Те, кто не попал на турнир, чтобы вознаградить себя, устроили бал.
Публика разразилась хохотом, дамам захотелось потанцевать, — не глядя на эстраду, они громко разговаривали между собой.
Этот бал, затеянный наверху, забавлял всех. Опоздавшие, как видно, не скучали. Зрители, казалось, охотно присоединились бы к ним.
Но вот два новых соперника, поклонившись друг другу, с таким решительным видом стали в позицию, что все взгляды невольно устремились на них.
Они то сгибались, то выпрямлялись, обнаруживая при этом такую эластичную грацию, такую расчетливую отвагу, такую уверенную силу, такую скупость жестов, такое изящество приемов и чувство меры во всем, что даже эта невежественная публика была очарована и потрясена.
Их несуетливое проворство, их осмысленная увертливость и стремительные движения, строго обдуманные и оттого казавшиеся медленными, пленяли и приковывали взор, как всякое подлинное искусство. Публика почувствовала, что глазам ее открывается нечто исключительное по красоте, что перед ней во всем своем великолепии выступают два могучих художника, два законченных мастера, что они хотят выказать все свое умение, все свое коварство, блеснуть своим проверенным на опыте знанием теории, поразить гибкостью своего тела.
Все следили за ними молча, не спуская глаз. Но после заключительного удара, после того как они обменялись рукопожатием, в зале раздались крики «браво». Публика ревела, топала ногами. Все уже знали их имена: это были Сержан и Равиньяк.
Мужчины пришли в воинственное настроение. Сосед вызывающе поглядывал на соседа. Случайная улыбка могла послужить поводом к дуэли. Люди, никогда не державшие в руках рапиры, тросточками чертили в воздухе выпады и парировали воображаемые удары.
Но вскоре зрители один за другим начали подниматься по узкой лестнице. Наконец–то можно было утолить жажду. Но как же все вознегодовали, когда обнаружилось, что танцоры опустошили буфет и ушли, заявив, что зря побеспокоить двести человек и так ничего и не показать им — это просто свинство!
Не осталось ни одного пирожка, ни капли шампанского, ни капли сиропа, ни капли пива, ни конфет, ни яблок — ничего. Все было разграблено, уничтожено, истреблено.
Стали расспрашивать слуг, — те делали вид, что огорчены, а сами едва удерживались от смеха. «Дамы набрасывались на все еще пуще мужчин, — уверяли они, — так напились и наелись, что как бы с ними потом чего не случилось». Можно было подумать, что это рассказ уцелевших жителей города, разрушенного и разграбленного вражескими полчищами.
Оставалось только уйти. Мужчинам стало жаль пожертвованных двадцати франков; они были злы на тех, кто попировал тут, наверху, а потом ушел, не заплатив.
Дамы–патронессы собрали больше трех тысяч франков. Для сирот Шестого округа за вычетом расходов осталось двести двадцать франков.
Жоржу Дю Руа, сопровождавшему семейство Вальтер, подали экипаж.
Дорогой, сидя против супруги издателя, он вновь поймал на себе ее ласковый, ускользающий и как будто смущенный взгляд. «Эге, должно быть, клюет!» — подумал он и улыбнулся при мысли о том, что он действительно имеет успех у женщин: ведь и г–жа де Марель, с тех пор как их связь возобновилась, была безумно в него влюблена.
Он вернулся домой в отличном расположении духа.
Мадлена поджидала его в гостиной.
— У меня есть для тебя новости, — сказала она. — Положение в Марокко осложняется. Весьма возможно, что через несколько месяцев Франция пошлет туда войска. Во всяком случае, этим собираются воспользоваться, чтобы сбросить правительство, и Ларош, конечно, не упустит случая взять в свои руки портфель министра иностранных дел.
Чтобы подразнить жену, Дю Руа притворился, что ничему этому не верит. Затевать ту же глупую историю, что и в Тунисе, — для этого надо быть сумасшедшим.
Она нетерпеливо пожала плечами.
— А я тебе говорю, что так оно и выйдет! Так оно и выйдет! Значит, ты не понимаешь, что для них это очень важный вопрос, вопрос денег. В наше время, дорогой мой, когда наблюдаешь за политической игрой, надо говорить не «ищите женщину», а «ищите выгоду».
— Вот как! — чтобы позлить ее, презрительно пробормотал он.
Она вспыхнула:
— Послушай, ты так же наивен, как Форестье.
Она хотела уязвить его и ожидала, что он рассердится. Но он улыбнулся и переспросил:
— Как рогоносец Форестье?
Это ее сразило.
— Жорж! — прошептала она.
— А что? — с насмешливым, вызывающим видом продолжал Дю Руа. — Разве ты не призналась в тот вечер, что Форестье был рогоносцем? Бедный малый! — прибавил он с искренним сожалением.
Не удостоив его ответом, Мадлена повернулась к нему спиной.
— Во вторник у нас будут гости, — помолчав с минуту, снова заговорила она. — Госпожа Ларош–Матье и виконтесса де Персмюр приедут обедать. Можно тебя попросить позвать Риваля и Норбера де Варена? Я буду завтра у госпожи Вальтер и де Марель. Может быть, приедет и госпожа Рисолен.
С некоторых пор, пользуясь влиянием мужа в политических кругах, она начала заводить знакомства в свете и всеми правдами и неправдами старалась залучить к себе жен сенаторов и депутатов, нуждавшихся в поддержке «Французской жизни».
— Прекрасно, — сказал Дю Руа. — Я приглашу Риваля и Норбера.
Он потирал руки от удовольствия: теперь у него будет чем изводить жену и утолять свою глухую злобу, ту безотчетную грызущую ревность, которую он ощутил во время прогулки в Булонском лесу. Отныне, когда речь зайдет о Форестье, он всякий раз будет величать его рогоносцем. Он отлично понимал, что в конце концов доведет этим Мадлену до бешенства. И в течение вечера он раз десять вставлял с добродушной иронией: «Этот рогоносец Форестье…»
Он уже не испытывал неприязни к покойнику — он мстил за него.
Мадлена, сидя против мужа, делала вид, что не слышит, и, как всегда, улыбалась своей равнодушной улыбкой.
На другой день, вспомнив, что Мадлена собирается пригласить г–жу Вальтер, он решил опередить ее, чтобы застать жену патрона одну и проверить, действительно ли она увлечена им. Это его забавляло и льстило ему. А затем… почему бы и нет… если это только возможно?
В два часа он был на бульваре Мальзерба. Его провели в гостиную. Там ему пришлось подождать.
Наконец вошла г–жа Вальтер и, явно обрадовавшись, протянула ему руку:
— Какими судьбами?
— Меня привело сюда одно только желание видеть вас. Какая–то сила влекла меня к вам, сам не знаю зачем, ибо мне нечего вам сказать. Я пришел — вот и все! Надеюсь, вы простите мне этот ранний визит и мою откровенность?
Все это он проговорил с улыбкой, игривым и любезным тоном, в котором слышалось, однако, что–то серьезное.
Господа Вальтер была поражена, легкая краска выступила у нее на лице.
— Но я… право… не понимаю… вы меня удивляете… — сказала она запинаясь.
— Это объяснение в любви, но на веселый лад, чтобы вы не испугались, — добавил он.
Они сели рядом. Она было приняла это в шутку.
— Так, значит, это… признание всерьез?
— Разумеется! Я уже давно хотел признаться, очень давно. Но я не смел. Я столько слышал о вашей суровости, о вашей непреклонности…
Госпожа Вальтер овладела собой.
— Почему вы выбрали именно этот день? — спросила она.
— Не знаю, — ответил он и, понизив голос, добавил: — Вернее, потому, что со вчерашнего дня я только о вас и думаю.
Она внезапно побледнела.
— Довольно, все это ребячество, поговорим о чем–нибудь другом.
Тогда он упал к ее ногам, и так неожиданно, что она испугалась. Она хотела встать, но он обвил руками ее талию и удержал силой.
— Да, это правда, — заговорил он страстным голосом, — я вас люблю, люблю безумно, люблю давно. Не отвечайте мне. Что же делать, если я теряю рассудок! Я люблю вас… Если бы вы знали, как я вас люблю!
Она задыхалась, ловила ртом воздух, хотела что–то сказать, но не могла выговорить ни слова. Она отталкивала его обеими руками, потом схватила за волосы, чтобы отвести от себя эти губы, приближавшиеся к ее губам. При этом, закрыв глаза, чтобы не видеть его, она резким движением поворачивала голову то вправо, то влево.
Он касался ее тела сквозь платье, тискал, щупал ее, а она изнемогала от этой грубой, расслабляющей ласки. Внезапно он поднялся с колен и хотел обнять ее, но она, воспользовавшись тем, что он отпустил ее на секунду, рванулась, выскользнула у него из рук и, перебегая от кресла к креслу, заметалась по комнате.
Решив, что гоняться за нею нелепо, он тяжело опустился на стул и, делая вид, что его душат рыдания, закрыл руками лицо.
Затем вскочил, крикнул: «Прощайте, прощайте!» — и выбежал из комнаты.
В передней он как ни в чем не бывало взял свою тросточку и вышел на улицу.
«Кажется, дело в шляпе, черт побери!» — подумал он и проследовал на телеграф, чтобы послать Клотильде «голубой листочек», в котором он намеревался назначить ей свидание на завтра.
Домой он вернулся в обычное время.
— Ну что, придут твои гости обедать? — спросил он жену.
— Да, — ответила она, — только госпожа Вальтер не знает еще, будет ли она свободна. Она что–то колеблется, заговорила со мной о каком–то нравственном долге, о совести. Вообще у нее был очень странный вид. Впрочем, думаю, что она все–таки приедет.
Он пожал плечами.
— Можешь не сомневаться.
Однако в глубине души он не был в этом уверен и все это время, до самого дня обеда, провел в волнении.
Утром Мадлена получила от г–жи Вальтер записку:
«Мне с, большим трудом удалось освободиться, и я буду у вас. Но муж приехать не может».
«Хорошо, что я больше не был у нее! — подумал Дю Руа. — Вот она уже и успокоилась. Посмотрим, что будет дальше».
Тем не менее мысль о том, как они встретятся, внушала ему легкую тревогу. И вот наконец она появилась — с очень спокойным, несколько холодным и надменным выражением лица. Он сразу принял весьма скромный, смиренный и покорный вид.
Госпожи Ларош–Матье и Рисолен пожаловали со своими мужьями. Виконтесса де Персмюр начала рассказывать великосветские новости. Г–жа де Марель была обворожительна; экстравагантный испанский костюм, черный с желтым, чудесно обрисовывал ее тонкую талию, высокую грудь и полные руки и придавал задорное выражение ее птичьей головке.
Дю Руа сидел справа от г–жи Вальтер и во все время обеда с особой почтительностью говорил с ней только о серьезных вещах. Время от времени он поглядывал на Клотильду. «Конечно, она красивее и свежее», — думал он. Затем взгляд его останавливался на жене: она тоже казалась ему хорошенькой, хотя он по–прежнему испытывал к ней затаенное, глубоко укоренившееся враждебное и злое чувство.
Но к г–же Вальтер его влекла трудность победы над ней и та новизна ощущений, которая представляет вечный соблазн для мужчин.
Она рано собралась домой.
— Я провожу вас, — предложил он.
Она отказалась.
— Но почему же? — настаивал он. — Вы меня этим горько обидите. Не заставляйте меня думать, что вы все еще сердитесь. Вы видите, как я спокоен.
— Вам нельзя уходить от гостей, — возразила она.
Он усмехнулся:
— Ничего, я отлучусь всего на двадцать минут. Никто этого и не заметит. А вот если вы мне откажете, я буду оскорблен в своих лучших чувствах.
— Хорошо, я согласна, — тихо сказала она.
Но как только они очутились в карете, он схватил ее руку и, покрывая ее страстными поцелуями, заговорил:
— Я люблю вас, я люблю вас. Позвольте мне это сказать. Я до вас не дотронусь. Я хочу лишь говорить с вами о своей любви.
— Ах… вы же мне обещали, нехорошо… нехорошо, — прошептала она.
Дю Руа сделал вид, что с огромным трудом пересилил себя.
— Послушайте, вы видите, как я владею собой, — приглушенным голосом снова заговорил он. — И все же… Позвольте сказать вам только одно: я люблю вас… Позвольте мне повторять это каждый день… Да, позвольте мне проводить у ваших ног хотя бы пять минут и, впиваясь глазами в ваше чудное лицо, произносить эти три слова.
Госпожа Вальтер все еще не отнимала у него руки.
— Нет, я не могу, я не хочу, — проговорила она, задыхаясь. — Что станут говорить обо мне, что подумает прислуга, мои дочери… Нет, нет, это невозможно…
— Я не могу без вас жить, — продолжал он. — В вашем доме или где–нибудь еще, но я должен видеть вас каждый день, хотя бы одну минуту; должен прикасаться к вашей руке, чувствовать на себе дуновение ветра, который вы поднимаете своим платьем, любоваться очертаниями вашего тела, глядеть в ваши большие дивные глаза, от которых я без ума.
Она слушала эту пошлую музыку любви и, вся дрожа, повторяла:
— Нет… нет… нельзя… Замолчите!
Дю Руа понимал, что эту простушку надо прибирать к рукам исподволь, — ведь все дело в том, чтобы они стали встречаться — сперва там, где захочет она, а потом уж он сам будет назначать ей свидания.
— Послушайте… это необходимо… — зашептал он ей на ухо, — я вас увижу… я буду стоять у дверей вашего дома… как нищий… Если вы ко мне не выйдете, я поднимусь к вам… Но я вас увижу… я вас увижу… завтра.
— Нет, нет, не приходите. Я вас не приму. Подумайте о моих дочерях.
— В таком случае скажите, где я мог бы вас встретить… на улице или… где вы хотите… час мне безразличен… только бы видеть вас… Я вам поклонюсь… скажу «люблю» — и уйду.
Окончательно растерявшись, она медлила с ответом. Но вдруг, заметив, что карета подъезжает к ее дому, быстрым шепотом проговорила:
— Хорошо, завтра в половине четвертого я буду в Троицкой церкви.
И, выйдя из экипажа, крикнула кучеру:
— Отвезите господина Дю Руа домой.
Когда он вернулся, жена спросила его:
— Где ты пропадал?
— Мне надо было отправить срочную телеграмму, — сказал он вполголоса.
К нему подошла г–жа де Марель.
— Вы меня проводите, Милый друг? Ведь я только с этим условием и езжу так далеко в гости, — заявила она и обратилась к хозяйке дома: — Ты не ревнуешь?
— Нет, не очень, — умышленно растягивая слова, ответила г–жа Дю Руа.
Гости расходились. Г–жа Ларош–Матье имела вид провинциальной горничной. Дочь нотариуса, она вышла за Лароша, когда тот был еще никому не известным адвокатом. Жеманная старуха г–жа Рисолен напоминала старозаветную акушерку, получившую образование в читальных залах. Виконтесса де Персмюр смотрела на них свысока. «Белая лапка» виконтессы с отвращением притрагивалась к их мещанским рукам.
Клотильда завернулась в кружева и, прощаясь с Мадленой у двери, сказала:
— Твой обед удался как нельзя лучше. Скоро у тебя будет первый политический салон в Париже.
Оставшись вдвоем с Жоржем, она обвила его руками.
— О мой дорогой Милый друг, я люблю тебя день ото дня все больше и больше!
Их экипаж качало, словно корабль.
— То ли дело у нас в комнате! — сказала она.
— О да! — согласился Жорж.
Но думал он в эту минуту о г–же Вальтер.
Глава IV
Площадь Троицы была почти безлюдна в этот ослепительный июльский день. Палящая жара угнетала Париж: стеснявший дыхание, знойный, тяжелый, густой, раскаленный воздух словно давил его своей тяжестью.
Возле церкви лениво бил фонтан, — казалось, у воды нет больше сил струиться, казалось, она тоже изнемогает от усталости. В мутной густой зеленоватой жидкости, наполнявшей бассейн, плавали клочки бумаги и листья.
Через каменную ограду перемахнула собака и погрузилась в эти сомнительной чистоты волны. Из круглого садика, огибавшего портал, с завистью поглядывали на нее сидевшие на скамейках люди.
Дю Руа вынул часы. Маленькая стрелка стояла на трех. Он пришел на полчаса раньше.
Свидание с г–жой Вальтер забавляло его. «Она пользуется церковью для любых целей, — думал он. — Церковь снимает с ее души грех, который она совершила, выйдя замуж за еврея, в политических кругах создает о ней представление как о женщине, идущей против течения, возвышает ее во мнении света, и она же служит ей местом свиданий. Обращаться с религией, как с зонтиком, вошло у нее в привычку. В хорошую погоду зонт заменяет тросточку, в жару защищает от солнца, в ненастье укрывает от дождя, а когда сидишь дома — он пылится в передней. И ведь таких, как она, сотни; сами не ставят господа бога ни в грош, а другим затыкают рот и вместе с тем в случае нужды прибегают к нему как к своднику. Пригласи их в номера — они примут это за личное оскорбление, а заводить шашни перед алтарем — это у них в порядке вещей».
Медленным шагом обошел он бассейн и взглянул на церковные часы. Против его часов они спешили на две минуты: на них было пять минут четвертого.
Он решил, что в церкви ждать удобнее, и вошел туда.
На него пахнуло погребом, — он с наслаждением втянул в себя эту прохладу, а затем, чтобы изучить расположение храма, начал обходить главный придел.
В глубине обширного храма чьи–то мерные шаги, которые то затихали, то снова явственно доносились, вторили его собственным шагам, гулко раздававшимся под высокими сводами. Человек, расхаживавший по церкви, возбудил его любопытство. Он пошел к нему навстречу. Держа шляпу за спиной, с важным видом разгуливал тучный лысый господин.
На некотором расстоянии одна от другой, преклонив колена и закрыв руками лицо, молились старухи.
Душой овладевало ощущение покоя, одиночества, безлюдья. Цветные стекла скрадывали солнечный свет, и он не раздражал глаз.
Дю Руа нашел, что здесь «чертовски хорошо».
Он подошел к двери и еще раз посмотрел на часы. Было только четверть четвертого. Досадуя на то, что здесь нельзя курить, он сел у главного входа. В противоположном конце храма, около амвона, все еще медленно расхаживал тучный господин.
Кто–то вошел. Дю Руа обернулся. Это была простая, бедно одетая женщина в шерстяной юбке; она упала на колени возле первого стула, сложила на груди руки и, устремив глаза к небу, вся ушла в молитву.
Дю Руа с любопытством присматривался к ней, стараясь понять, какая печаль, какая скорбь, какое неутешное горе терзает это жалкое существо. Она живет в ужасающей нищете, — это ясно. К довершению всего муж, наверно, колотит ее, а ребенок, может быть, при смерти.
«Бедняги! Есть же на свете такие несчастные!» — говорил он себе. И в нем поднимался бунт против безжалостной природы. Затем ему пришло на ум, что эта голытьба во всяком случае верит, будто кто–то невидимо печется о ней, будто где–то там небесная бухгалтерия заносит ее добрые и злые дела в особые книги и в конце концов подводит баланс… Где–то там… Где же именно?
Тишина, царившая в храме, располагала к высоким размышлениям, и, окинув мысленным оком вселенную, Дю Руа процедил сквозь зубы:
— До чего нелепо устроен мир!
Шелест платья заставил его вздрогнуть. Это была она.
Он встал и быстро подошел к ней.
— В моем распоряжении всего несколько минут, — не подавая ему руки, тихо сказала она. — Мне надо идти домой. Станьте на колени подле меня, а то нас могут узнать.
С этими словами она направилась в главный придел, отыскивая удобное и укромное место, — видно было, что она хорошо знает эту церковь. Лицо ее было скрыто под густою вуалью, ступала она чуть слышно, почти не касаясь пола.
Дойдя до амвона, она обернулась.
— В боковых приделах, пожалуй, лучше. Здесь уж очень на виду, — тем таинственным шепотом, каким принято говорить в церкви, сказала она.
Остановившись перед алтарем, она низко опустила голову, хотела было стать на колени, но вдруг повернула направо, к выходу, а затем, видимо решившись на что–то, придвинула скамеечку и преклонила колена.
Жорж взял себе другую скамеечку, ту, что стояла рядом, и, как только они оба приняли молитвенную позу, заговорил:
— Благодарю вас, благодарю. Я обожаю вас. Я готов повторять это без конца, я хотел бы рассказать вам о том, как я полюбил вас, о том, как вы покорили меня с первого взгляда… Когда же вы позволите мне излить свою душу, высказать вам все это?
Она была погружена в глубокое раздумье и, казалось, совсем не слушала его.
— То, что я разрешаю вам так со мной говорить, — это с моей стороны безумие, — все еще не отнимая от лица рук, заговорила она. — Безумие — то, что я сюда пришла, безумие — все, что я делаю, безумием с моей стороны было подавать вам надежду на продолжение того, что… того, что произошло между нами. Забудьте обо всем, так надо, и никогда больше не заговаривайте со мной об этом.
Она выжидающе смолкла. А он думал о том, как ей ответить, пытался найти решительные, страстные слова, но ему нельзя было подкреплять свою речь жестами, и это его сковывало.
— Я ни на что не надеюсь… ничего не жду, — снова заговорил он, — я вас люблю. Что бы вы ни делали, я буду повторять это так часто, с такой силой и с таким пылом страсти, что в конце концов вы меня поймете. Я хочу, чтобы любовь, которой дышит каждое мое слово, нашла доступ к вашему сердцу, чтобы она наполняла его день за днем, час за часом, чтобы она пропитывала его, как влага, просачиваясь капля за каплей, и чтобы, растроганная и смягченная, вы однажды сказали мне: «Я тоже люблю вас».
Он чувствовал, как дрожит ее плечо, как вздымается ее грудь. И вдруг он услыхал быстрый шепот:
— Я тоже люблю вас.
Он вздрогнул так, словно его изо всех сил ударили по голове.
— О боже!.. — вырвалось у него вместе со вздохом.
— Зачем я вам это сказала? — тяжело дыша, продолжала г–жа Вальтер. — Я преступница, грешница… а ведь я… мать двух дочерей… но я не могу… не могу… Я бы никогда не поверила… никогда не подумала… но это сильнее… сильнее меня. Слушайте… слушайте… я никогда никого не любила… кроме вас… клянусь вам… И я люблю вас уже целый год, тайной любовью, любовью, которую я хранила в тайниках души. О, если б вы знали, как я страдала, как я боролась, но я больше не могу: я вас люблю…
Она плакала, закрыв лицо руками, и все тело ее вздрагивало, сотрясаемое глубоким волнением.
— Дайте мне вашу руку, — прошептал Жорж, — я хочу прикоснуться к ней, пожать ее…
Она медленно отняла от лица руку. Щека у нее была вся мокрая, на ресницах повисли слезинки.
Он сжал ее руку:
— О, как бы я хотел выпить ваши слезы!
— Не совращайте меня… — сказала она придушенным, похожим на тихий стон голосом. — Я погибла!
Он чуть было не улыбнулся. Как же это он мог бы совратить ее здесь? Так как запас нежных слов у него истощился, то он ограничился тем, что прижал ее руку к своему сердцу и спросил:
— Слышите, как оно бьется?
Но еще за несколько секунд до этого послышались приближающиеся мерные шаги тучного господина. Он осмотрел все алтари и теперь, по меньшей мере вторично, обходил тесный правый придел. Поняв, что он подходит вплотную к скрывавшей ее колонне, г–жа Вальтер вырвала у Жоржа свою руку и снова закрыла лицо.
Мгновение спустя оба неподвижно стояли на коленях и, казалось, вместе возносили к небу жаркую мольбу. Тучный господин равнодушно взглянул на них мимоходом и, по–прежнему держа шляпу за спиной, прошествовал в левый придел.
Дю Руа в это время думал о том, как бы добиться свидания где–нибудь в другом месте.
— Где я увижу вас завтра? — прошептал он.
Госпожа Вальтер не ответила. Она словно окаменела, — сейчас это была статуя, которую скульптор мог бы назвать «Молитва».
— Хотите, встретимся завтра в парке Монсо? — настаивал он.
Опустив руки, она повернула к нему мертвенно–бледное лицо, искаженное нестерпимой мукой.
— Оставьте меня… — прерывающимся голосом заговорила она. — Уйдите… уйдите… оставьте меня на некоторое время одну… только на пять минут… мне слишком тяжело сейчас с вами… я хочу молиться… я не могу… уйдите… дайте мне помолиться… одной… пять минут… я не могу… дайте мне помолиться о том, чтобы господь простил меня… чтобы он меня спас… оставьте меня одну… на пять минут.
У нее было такое растерянное, такое страдальческое выражение лица, что Дю Руа молча поднялся с колен и лишь после некоторого колебания обратился к ней:
— Я скоро вернусь. Хорошо?
Она кивнула головой в знак согласия, и он отошел к амвону.
Она попыталась заставить себя молиться. Она сделала над собой нечеловеческое усилие, чтобы воззвать к небу, и, изнывая от тоски, дрожа всем телом, воскликнула:
— Боже, помилуй меня!
Она судорожно мигала, чтобы не смотреть этому человеку вслед. Она гнала от себя всякую мысль о нем, она отмахивалась от нее, но вместо небесного видения, которого так жаждало ее израненное сердце, перед ней все время мелькали закрученные усы Жоржа.
Целый год, днем и ночью, боролась она с этим все усиливавшимся наваждением, с этим образом, который поглощал все ее помыслы, распалял ее плоть и преследовал ее даже во сне. У нее было такое чувство, точно она попалась в сети, точно ее связали и бросили в объятия этого самца, который прельстил и покорил ее цветом глаз, пушистыми усами и ничем больше.
И сейчас, в этом храме, столь близко от бога, она чувствовала себя такой слабой, одинокой и беззащитной, какой никогда не чувствовала себя и дома. Молиться она не могла — она могла думать только о нем. Она уже страдала оттого, что он ушел. И, несмотря на это, отчаянно сопротивлялась, — она защищалась и всей душой молила о помощи. Она всегда была чиста перед мужем, и оттого падение было для нее хуже смерти. Она шептала бессвязные слова мольбы, а сама в это время прислушивалась к шагам Жоржа, замиравшим в отдаленье под сводами.
Она сознавала, что все кончено, что борьба безнадежна. И все же упорно не желала сдаваться. В конце концов с ней случился припадок, один из тех нервных припадков, которые наземь швыряют дрожащих, корчащихся, воющих женщин. Она тряслась как в лихорадке и чувствовала, что сейчас упадет и с пронзительным воплем забьется в судорогах.
Кто–то быстрыми шагами шел сюда. Она обернулась. Это был священник. Увидев его, она встала с колен и, простирая руки, бросилась к нему.
— Спасите меня! Спасите! — прошептала она.
Священник остановился в изумлении.
— Что вам угодно, сударыня?
— Я хочу, чтобы вы меня спасли. Сжальтесь надо мной. Если вы мне не поможете, я погибла.
Он посмотрел на нее, как на безумную.
— Чем же я могу вам помочь?
Это был молодой священник, высокий, упитанный, с отвислыми, пухлыми, выбритыми до синевы щеками — красивый городской викарий из богатого прихода, привыкший к щедрым даяниям своих духовных дочерей.
— Исповедуйте меня, — сказала она, — дайте мне совет, поддержите меня, скажите, что мне делать!
— Я исповедую по субботам, с трех до шести, — возразил он.
— Нет! Нет! Нет! — сжимая его руку, повторяла она. — Сейчас! Сейчас! Мне это необходимо! Он здесь! В церкви! Он ждет меня.
— Кто ждет вас? — спросил священник.
— Тот, кто погубит меня… тот, кто овладеет мной, если вы меня не спасете… Мне от него не уйти… Я слишком слаба… так слаба… так слаба!
Рыдая, она упала перед ним на колени.
— Сжальтесь надо мной, отец мой! Спасите меня, ради бога, спасите!
Боясь, что священник уйдет от нее, она вцепилась в его черную сутану, а он с беспокойством оглядывался по сторонам: не видит ли чей–нибудь недоброжелательный или слишком набожный взор эту женщину, припавшую к его ногам?
— Встаньте, — поняв, что отделаться от нее ему не удастся, сказал наконец священник, — ключ от исповедальни при мне.
Порывшись в кармане, он вынул связку ключей, выбрал тот, который был ему нужен, и быстрыми шагами направился к исповедальням, напоминавшим игрушечные деревянные домики, — к этим ящикам для грехов, ящикам, куда верующие сваливают мусор души.
Он вошел в среднюю дверь и запер ее за собой, а г–жа Вальтер бросилась в одну из узких боковых клеток и с пламенной и страстной верой воскликнула:
— Простите меня, отец мой, — я согрешила!
Дю Руа, обойдя амвон, прошел в левый придел. Дойдя до середины, он увидел тучного лысого господина, — тот все еще спокойно прогуливался.
«Что этому субъекту здесь нужно?» — подумал он.
Господин тоже замедлил шаг и с явным желанием заговорить посмотрел на Жоржа. Подойдя вплотную, он поклонился и изысканно вежливым тоном спросил:
— Простите за беспокойство, не можете ли вы мне сказать, когда был построен этот храм?
— Право, не знаю, — ответил Дю Руа, — думаю, лет двадцать — двадцать пять тому назад. Впрочем, я в первый раз в этой церкви.
— Я тоже. Мне не приходилось бывать здесь.
Журналиста разбирало любопытство.
— Вы, кажется, весьма тщательно ее осматриваете, — сказал он. — Вы изучаете ее во всех подробностях.
— Да я не осматриваю, я жду свою жену, — с унылым видом возразил тот, — она назначила мне свидание, а сама запаздывает.
И, помолчав несколько секунд, добавил:
— На улице невыносимо жарко.
Приглядевшись к его добродушной физиономии, Дю Руа нашел, что он похож на Форестье.
— Вы не из провинции? — спросил он.
— Да. Я уроженец Рена. А вы зашли сюда из любопытства?
— Нет. Я поджидаю одну даму.
Дю Руа поклонился и, улыбаясь, проследовал дальше.
У главного входа он снова увидел бедно одетую женщину, — она все еще стояла на коленях и все еще молилась. «Вот так усердие!» — подумал он. Но теперь она уже не трогала его и не возбуждала в нем жалости.
Он прошел мимо и медленно двинулся к правому приделу, где должна была ждать его г–жа Вальтер.
Но еще издали он с удивлением обнаружил, что там, где он оставил ее, никого нет. Подумав, что это не та колонна, он дошел до конца и вернулся обратно. Значит, она ушла! Это его поразило и взорвало. Но тут ему пришло в голову, что она, наверно, ищет его, и он еще раз обошел церковь. Убедившись, что ее нигде нет, он вернулся и, в надежде, что она еще придет сюда, сел на тот стул, на котором раньше сидела она. Он решил ждать.
Какой–то шепот вскоре привлек его внимание. Однако в этом углу церкви не было ни души. Откуда же долетал шепот? Встав со стула, он заметил ряд дверей, которые вели в исповедальни. Из–под одной двери высовывался край женского платья. Он подошел ближе, чтобы получше рассмотреть женщину. Это была г–жа Вальтер. Она исповедовалась!..
Им овладело непреодолимое желание схватить ее за плечи и вытащить из этой клетки. Но он тут же подумал. «Ничего! Сегодня очередь священника, завтра — моя». И, посмеиваясь над этим приключением, в ожидании своего часа преспокойно уселся против окошка исповедальни.
Ждать ему пришлось долго. Наконец г–жа Вальтер встала, обернулась и, увидев его, подошла к нему. Лицо ее было холодно и сурово.
— Милостивый государь! — сказала она. — Прошу вас: не провожайте меня, не ходите за мной и никогда больше не являйтесь ко мне один. Я не приму вас. Прощайте!
Она с достоинством удалилась.
Дю Руа не удерживал ее: он давно уже взял себе за правило не ускорять ход событий. Когда же из своего убежища вышел слегка сконфуженный священник, он подошел к нему и, глядя ему прямо в глаза, прошипел:
— Не будь на вас этой юбки, как бы я смазал вас по вашей гнусной роже!
С этими словами он круто повернулся и, насвистывая, вышел из церкви.
На паперти стоял, уже в шляпе, тучный господин и, заложив руки за спину, с явно скучающим видом оглядывал широкую площадь и прилегающие к ней улицы.
Они раскланялись.
Журналисту больше нечего было здесь делать, и он отправился в редакцию. Уже в прихожей по озабоченным лицам рассыльных он понял, что произошло нечто необычайное, и сейчас же проследовал в кабинет издателя.
Старик Вальтер, стоя, короткими фразами нервно диктовал статью и в промежутке между двумя абзацами давал поручения окружившим его репортерам, делал указания Буаренару и распечатывал письма.
— Ах, как это кстати, вот и Милый друг! — при виде его радостно воскликнул он, но вдруг осекся и, слегка смущенный, стал извиняться: — Простите, что я вас так назвал: я очень взволнован всем происшедшим. К тому же от жены и дочерей я только и слышу: «Милый друг, Милый друг», — поневоле привыкнешь. Вы на меня не сердитесь?
— Нисколько, — со смехом ответил Жорж. — Это прозвище не обидное.
— Отлично, стало быть, я тоже буду вас называть Милым другом, — продолжал старик Вальтер. — Итак, мы стоим перед лицом важных событий… Вотум недоверия министерству принят большинством трехсот десяти голосов против ста двух. Парламентские каникулы отложены, отложены на неопределенное время, а сегодня уже двадцать восьмое июля. Испания злится на нас за Марокко, — потому–то и слетел Дюран де Лен со своими приспешниками. Заварилась каша. Сформировать новый кабинет поручено Маро. Портфель военного министра он предложил генералу Бутену д'Акру, портфель министра иностранных дел — нашему другу Ларош–Матье. Себе он оставляет министерство внутренних дел и пост председателя совета министров. Наша газета становится официозной. В передовой статье я в общих чертах излагаю наши принципы и указываю путь новым министрам. Разумеется, — добавил он с добродушной усмешкой, — тот путь, по которому они сами намерены идти. Но мне нужно что–нибудь интересное по вопросу о Марокко, что–нибудь этакое злободневное, эффектное, сенсационное. Как вы насчет этого?
— Я вас понял, — подумав, ответил Дю Руа. — Наши колонии в Африке — это Алжир посредине, Тунис справа и Марокко слева; так вот я вам дам статью, в которой постараюсь осветить политическую обстановку в этих наших владениях, изложить историю племен, населяющих эту обширную территорию, и описать поход к марокканской границе, вплоть до огромного оазиса Фигиг, где еще не ступала нога европейца, а ведь он–то и явился причиной нынешнего конфликта. Это вам подходит?
— Как нельзя лучше! — воскликнул старик Вальтер. — Ну, а заглавие?
— «От Туниса до Танжера».
— Превосходно.
Дю Руа пошел искать в комплекте «Французской жизни» свою первую статью «Воспоминания африканского стрелка», — ей только надо было дать другое название, кое–что изменить и подправить, а так она вся целиком могла сослужить службу, ибо в ней говорилось и о колониальной политике, и о населении Алжира, и о походе в провинцию Оран.
В три четверти часа статейка была переделана, подштопана, приведена в надлежащий вид, подновлена и сдобрена похвалами по адресу нового кабинета.
— Чудесно, чудесно, чудесно, — прочитав статью, заметил издатель. — Вы золото. Очень вам благодарен.
К обеду Дю Руа, в восторге от проведенного дня, вернулся домой; неудача в церкви его не смущала: он чувствовал, что выиграл партию.
Мадлена ждала его с нетерпением. Когда он вошел, первыми ее словами были:
— Тебе известно, что Ларош — министр иностранных дел?
— Да, в связи с этим я уже дал статью об Алжире.
— Какую статью?
— Ты ее знаешь, — первую, которую мы писали вместе: «Воспоминания африканского стрелка»; я ее просмотрел и выправил так, как того требуют обстоятельства.
Мадлена улыбнулась.
— А! Да, это именно то, что сейчас нужно, — заметила она и, помолчав, прибавила: — Я думаю о продолжении, которое ты должен был написать и которое ты тогда… бросил. Теперь нам есть смысл за него взяться. Из этого может выйти несколько отличных статей, подходящих к данному моменту.
— Прекрасно, — сказал он и сел за стол. — Теперь нам уж никто не помешает, — ведь рогоносец Форестье на том свете.
Это ее задело.
— Твоя шутка более чем неуместна, и я прошу тебя положить этому конец, — сухо проговорила она. — Ты злоупотребляешь моим терпением.
Он собирался пустить ей шпильку, но в это время ему подали телеграмму, содержавшую всего одну фразу без подписи: «Я совсем потеряла голову, простите меня и приходите завтра в четыре часа в парк Монсо».
Он понял, и сердце у него запрыгало от радости.
— Больше не буду, моя дорогая. Это глупо. Сознаюсь, — пряча в карман голубую бумажку, сказал он.
И принялся за суп.
За едой он повторял про себя эти слова: «Я совсем потеряла голову, простите меня и приходите завтра в четыре часа в парк Монсо». Итак, она сдается. Ведь это означает: «Я в вашей власти, делайте со мной, что хотите, где хотите и когда хотите».
Он засмеялся.
— Что ты? — спросила Мадлена.
— Так, ничего. Я встретил попа, и мне сейчас вспомнилась его толстая морда.
На другой день Дю Руа явился на свидание ровно в четыре. Все скамейки в парке Монсо были заняты изнемогавшими от жары буржуа и беспечными няньками, которые, по–видимому, не обращали ни малейшего внимания на детей, барахтавшихся в песке на дорожках.
Госпожу Вальтер он нашел среди искусственных руин, возле источника. С испуганным и несчастным видом она ходила вокруг небольшой колоннады.
— Как здесь много, народу! — сказала она, прежде чем Дю Руа успел поздороваться с ней.
Он обрадовался предлогу:
— Да, это верно. Хотите куда–нибудь еще?
— Но куда?
— Это безразлично, можно взять карету. Вы спустите штору и сразу почувствуете себя в полной безопасности.
— Да, так будет лучше. Здесь я умираю от страха.
— В таком случае ждите меня у выхода на внешний бульвар. Через пять минут я подъеду в экипаже.
И он помчался бегом.
Как только они остались вдвоем в экипаже, г–жа Вальтер тщательно завесила со своей стороны окошко.
— Что вы сказали извозчику? — спросила она.
— Не беспокойтесь, он знает, куда ехать, — ответил Жорж.
Он велел извозчику везти их на Константинопольскую.
— Вы себе не представляете, как я страдаю из–за вас, как я измучена, как я истерзана, — продолжала она. — Вчера, в церкви, я была с вами сурова, но я хотела во что бы то ни стало бежать от вас. Я так боюсь остаться с вами наедине! Вы меня простили?
Он сжимал ее руки.
— Конечно, конечно. Чего бы я вам не простил, — ведь я так люблю вас!
Она смотрела на него умоляющими глазами.
— Послушайте, вы должны обещать мне, что вы меня не тронете… и не… и не… иначе мы видимся в последний раз.
Сперва он ничего не ответил ей, но в усах у него пряталась тонкая улыбка, которая так волновала женщин.
— Я ваш покорный раб, — наконец прошептал он.
Тогда г–жа Вальтер начала рассказывать, как она, узнав, что он женится на Мадлене Форестье, впервые почувствовала, что любит его. Она припоминала подробности, даты, делилась с ним своими переживаниями.
Вдруг она замолчала. Карета остановилась. Дю Руа отворил дверцу.
— Где мы? — спросила она.
— Выходите из экипажа — и прямо в этот дом, — ответил Дю Руа. — Здесь нам будет спокойнее.
— Но где мы?
— У меня. Это моя холостяцкая квартира… я ее опять снял… на несколько дней… чтобы иметь уголок, где бы мы могли видеться.
Госпожа Вальтер вцепилась в подушку.
— Нет, нет, я не хочу! Я не хочу! — лепетала она в ужасе от предстоящего свидания наедине.
— Клянусь, что я вас не трону, — решительно проговорил он. — Идемте. Видите — на нас смотрят, вокруг уже собирается народ. Скорей… скорей… выходите. Клянусь, что я вас не трону, — еще раз повторил он.
На них с любопытством поглядывал содержатель винного погребка, стоявший у дверей своего заведения. Ей стало страшно, и она вбежала в подъезд.
Она начала было подниматься по лестнице, но Дю Руа удержал ее за руку.
— Это здесь, внизу, — сказал он и втолкнул ее в свою квартиру.
Заперев за собой дверь, он бросился на нее, как хищный зверь на добычу.
Она отбивалась, боролась, шептала: «Боже мой!.. Боже мой!..»
А он страстно целовал ее шею, глаза, губы, так что она не успевала уклоняться от его бурных ласк: отталкивая его, пытаясь избежать его поцелуев, она невольно прикасалась к нему губами.
Вдруг она перестала сопротивляться и, обессилевшая, покорная, позволила ему раздеть себя. Опытными, как у горничной, руками проворно и ловко начал он снимать одну за другой принадлежности ее туалета.
Она выхватила у него корсаж и спрятала в нем лицо, — теперь она, вся белая, стояла среди упавшей к ее ногам одежды.
Оставив на ней только ботинки, он понес ее к кровати. И тут она чуть слышно прошептала ему на ухо:
— Клянусь вам… Клянусь вам… что у меня никогда не было любовника.
Так молодые девушки говорят о себе: «Клянусь вам, что я невинна».
«Вот уж это мне совершенно все равно», — подумал Жорж.