Глава 21. ЛЕГЕНДА О КОРОЛЕ-МУЧЕНИКЕ
Первой заботой короля по прибытии в Тампль была его семья. Он попросил, чтобы его отвели к домашним; ему ответили, что на этот счет никаких Приказаний никто не получал.
Людовик понял, что, как всякий узник, которому грозит смертный приговор, он обречен на одиночное заключение.
— Сообщите, по крайней мере, моей семье о том, что я вернулся, — попросил он.
Затем, не обращая внимания на четырех членов муниципалитета, он погрузился в чтение.
У короля еще оставалась надежда, что, когда наступит время ужина, его близкие поднимутся к нему.
Его ожидания были тщетны: никто так и не появился.
— Полагаю, что хотя бы моему сыну будет позволено провести ночь в моей комнате, — сказал он, — ведь все его вещи здесь?
Увы! В глубине души узник опасался, что и это его предположение не подтвердится.
Эту просьбу короля также оставили без ответа.
— Ну, в таком случае, ляжем спать! — заметил король. Клери, как обычно, стал его раздевать.
— О, Клери! — шепнул ему король. — Я не мог даже предположить, что они будут задавать мне такие вопросы!
И, действительно, почти все задававшиеся королю вопросы были основаны на бумагах, извлеченных из сейфа предателем Гаменом, о чем король не догадывался.
Но едва он лег, как сейчас же заснул с присущей ему безмятежностью, которая была столь ему свойственна и которую при других обстоятельствах можно было бы принять за бесчувственность.
Не так восприняли это другие узники: одиночество короля имело для них огромное значение; это был удел всех обреченных.
Так как кровать и одежда дофина остались в комнате короля, королева уложила сына в собственной постели и всю ночь простояла у его изголовья, не сводя глаз со спящего мальчика.
Королева погрузилась в угрюмое молчание, замерев и будто олицетворяя собою статую матери у могилы сына; принцесса Елизавета и наследная принцесса решили провести ночь, сидя на стульях рядом со стоящей королевой; однако члены муниципалитета вмешались и заставили обеих принцесс лечь в постель.
На следующий день королева впервые обратилась к охранявшим их с просьбой.
Она просила, во-первых, чтобы они разрешили ей увидеться с королем и, во-вторых, чтобы ей принесли газеты: она хотела знать о том, что происходит на процессе.
Обе ее просьбы были переданы в совет.
Во второй просьбе ей было отказано наотрез; первая была исполнена наполовину.
Королеве не разрешалось видеться с мужем, как и принцессе Елизавете — с братом; но дети могли видеть отца при том, однако, условии, что они не увидятся больше ни с матерью, ни с теткой.
Этот ультиматум был передан королю.
Он на минуту задумался, потом со свойственным ему ошрением произнес:
— Ну что ж, мне придется отказаться от радости видеть своих детей… Впрочем, важное дело, занимающее меня теперь, все равно не позволило бы мне отдавать им столько времени, сколько мне хотелось… Дети останутся с матерью.
Получив такой ответ, члены муниципалитета перенесли кровать дофина в комнату матери, не расстававшейся со своими детьми вплоть до того дня, когда ее осудил революционный трибунал, так же как короля осудил Конвент.
Необходимо было подумать о том, как поддерживать с королем связь вопреки его одиночному заключению.
И снова за это взялся Клери, рассчитывая на помощь лакея принцесс по имени Тюржи.
Тюржи и Клери, исполняя свои многочисленные обязанности, встречались то тут, то там; однако члены муниципалитета строго следили за тем, чтобы они не разговаривали. «Король чувствует себя хорошо».
— «Королева, принцессы и дофин чувствуют себя хорошо», — это были фразы, которыми они только и успевали переброситься.
Но вот однажды Тюржи изловчился и передал Клери записочку.
— Мне сунула это в руку принцесса Елизавета вместе с салфеткой, — шепнул он своему коллеге.
Клери бегом бросился с запиской к королю. Она была написана при помощи иголки: принцессы уже давно были лишены и чернил, и перьев, и бумаги. В записке было две строчки:
«Мы чувствуем себя хорошо, брат.
Напишите нам».
Король написал ответ; с того времени, как начался процесс, ему возвратили перья, чернила и бумагу.
Он передал Клери незапечатанное письмо со словами:
— Прочтите, дорогой Клери: вы увидите, что в записке нет ничего, что могло бы вас скомпрометировать.
Клери из почтительности отказался и, покраснев, отвел руку короля с запиской.
Десять минут спустя Тюржи уже был передан ответ.
В тот же день Тюржи, проходя мимо приотворенной двери Клери, бросил к его кровати клубок ниток: в нем была спрятана вторая записка принцессы Елизаветы.
Так способ сообщения был найден.
Клери замотал в тот же клубок записку короля и спрятал его в посудный шкаф; Тюржи нашел клубок и положил ответ в то же место.
Так продолжалось несколько дней; однако всякий раз, как камердинер представлял королю новое доказательство своей преданности или проявлял ловкость такого рода, король качал головой:
— Будьте осторожны, друг мой, вы подвергаете себя опасности!
Способ этот в самом деле был весьма ненадежен, и вот что придумал Клери.
Комиссары передавали королю свечи в перевязанных бечевкой пакетах; Клери тщательно собирал бечевки, а когда их у него накопилось достаточно, он доложил королю, что придумал более надежный способ сообщения: необходимо было спустить бечевку принцессе Елизавете; принцесса Елизавета, окно которой было расположено как раз под окном небольшого коридора, смежного с комнатой Клери, могла бы с наступлением темноты переправлять свои письма, привязав их за веревочку, и тем же способом получать ответы короля. Все окна были защищены навесами, и потому письма не могли упасть в сад.
Кроме того, на той же бечевке можно было спустить перья, бумагу и чернила, что освободило бы принцесс от необходимости вести переписку при помощи иглы.
Так у пленников появилась возможность ежедневно обмениваться новостями: принцессы получали сообщения от короля, а король — от принцесс и от сына.
Вообще же Людовик XVI заметно упал духом с тех пор, как предстал перед Конвентом.
Существовало две возможности: либо, следуя примеру Карла I, историю которого Людовик XVI так хорошо знал, король откажется отвечать на вопросы Конвента, либо если он и станет отвечать, то свысока, гордо, от имени монархии, не как обвиняемый на суде, а как дворянин, принимающий вызов и поднимающий перчатку противника.
К несчастью, Людовик XVI по природе своей не был королем в полном смысле этого слова, и он не смог, остановить выбор ни на одной из этих возможностей.
Как мы уже сказали, он отвечал заикаясь, плохо, робко, и, чувствуя, что благодаря неведомо как попавшим в руки его врагов бумагам он запутался, несчастный Людовик в конце концов потребовал защитников.
После бурного обсуждения, последовавшего за уходом короля, Людовику XVI решено было предоставить возможность выбрать себе советчика.
На следующий день четыре члена Конвента, назначенных по этому случаю комиссарами, явились к обвиняемому, чтобы узнать, кого он выбрал своим советчиком.
— Господина Тарже, — отвечал тот.
Комиссары удалились, после чего г-н Тарже получил уведомление об оказанной ему королем чести.
Неслыханная вещь! Этот человек, занимавший значительное положение, бывший член Учредительного собрания, один из тех, кто принимал самое горячее участие в работе Учредительного собрания, человек этот испугался!
Он трусливо отказался, бледнея от страха перед своим веком, чтобы краснеть от стыда перед грядущими поколениями!
Однако на следующий день, после того как король предстал перед судом, председатель Конвента получил следующее письмо:
«Гражданин председатель!
Я не знаю, предоставит ли Конвент Людовику Шестнадцатому возможность иметь адвокатский совет и позволит ли он королю выбрать членов этого совета по своему усмотрению; в этом случае я желаю, чтобы Людовик Шестнадцатый знал, что ежели его выбор падет на меня, я готов оказать ему свои услуги. Я не прошу Вас сообщать Конвенту о моем предложении, так как я далек от мысли, что являюсь лицом достаточно значительным для того, чтобы он мною занимался; но я уже дважды вызывался в совет того, кто был прежде моим государем в те времена, когда это считалось большой честью для любого человека: я должен ему отплатить услугой теперь, когда многие находят это опасным.
Если бы я знал, как сообщить ему о своей готовности, я не взял бы на себя смелость обращаться к Вам.
Я подумал, что только Вы, занимая такой пост, сможете найти способ передать ему мое предложение.
Примите уверения в искреннем моем к Вам почтении, и т, д.
Мальзерб».
В то же время пришли просьбы еще от двух человек; одна — от адвоката из Труа, г-на Сурда. «Я готов, — не побоялся написать он, — защищать Людовика Шестнадцатого, потому что верю в его невиновность». Другое письмо было получено от Олимпии де Гуж, странной южанки, диктовавшей свои комедии, потому что, как говорили, она не знала грамоты.
Олимпия де Гуж стала защитницей женских прав; она хотела добиться для женщин права входить наравне с мужчинами в состав депутаций, принимать участие в обсуждении законов, объявлять мир или войну; и она подкрепляла свои претензии следующими словами: «Почему женщины не поднимаются на трибуну? Ведь всходят же они на эшафот!?»
Она в самом деле взошла на него, несчастное создание; но в ту минуту, когда читали приговор, она снова стала женщиной, то есть существом слабым, и, желая воспользоваться послаблением, заявила, что беременна.
Трибунал отослал осужденную на медицинское обследование; результат обследования был таков: если беременность и есть, то слишком ранняя, чтобы можно было ее установить.
Перед эшафотом она снова держалась, как мужчина, и умерла так, как и подобало сильной женщине.
Однако вернемся к Мальзербу. Речь идет о том самом Ламуаньоне де Мальзербе, бывшем министром при Тюрго и павшем вместе с ним. Как мы уже рассказывали, это был маленький человечек лет семидесяти двух, который с самого рождения был ловким и рассеянным, кругленьким, вульгарным — «типичнейший аптекарь», как пишет о нем Мишле; в таком человеке никто не мог угадать героя античных времен.
В Конвенте он называл короля не иначе, как «государем».
— Что тебя заставляет так дерзко с нами разговаривать? — спросил один из членов Конвента.
— Презрение к смерти, — только и отвечал Мальзерб. И он в самом деле презирал ее, ату смерть, к которой он ехал, беззаботно болтая с товарищами по несчастью, и которую он принял так, будто должен был, по выражению г-на Гильотена, испытать, принимая ее, лишь легкую прохладу на шее. Привратник Монсо — а именно в Монсо сносили тела казненных, отметил одну особенность, в самом деле свидетельствовавшую о презрении к смерти: в маленьком карманчике штанов одного из обезглавленных тел он обнаружил часы Мальзерба; они показывали два часа Осужденный по привычке завел их в полдень, то есть а тот самый час, как поднимался на эшафот.
Итак, за неимением Тарже король взял в совет Мальзерба и Тронше; те за отсутствием времени пригласили адвоката Дезеза.
14 декабря Людовику было объявлено, что он может встретиться со своими защитниками и что в тот же день к нему придет с визитом г-н Мальзерб.
Преданность г-на Мальзерба очень тронула короля, хотя его темперамент делал его малочувствительным к такого рода волнениям.
Видя, с какой простотой подходит к нему этот семидесятилетний старик, король почувствовал, как сердце его переполняется благодарностью, и он раскрыл — что случалось крайне редко — объятия, проговорив со слезами на глазах:
— Дорогой мой господин Мальзерб! Обнимите меня! Прижав его к груди, король продолжал:
— Я знаю, с кем имею дело; я знаю, что меня ожидает, и готов принять смерть. Вот таким же, каким вы меня сейчас видите — а ведь я вполне спокоен, не правда ли? — я и взойду на эшафот!
16-го в Тампль прибыла депутация; она состояла из четырех членов Конвента: это были Валазе, Кошон, Гранпре и Дюпра.
Для изучения дела короля был назначен двадцать один депутат; эти четверо входили в эту комиссию.
Они принесли королю обвинительный акт и бумаги, имевшие непосредственное отношение к его процессу.
Целый день ушел на чтение этих документов.
Каждая бумага оглашалась секретарем; после чтения Валазе говорил: «Вы признаете..?» Король отвечал «да» или «нет», вот и все.
Через несколько дней пришли те же комиссары и прочитали королю еще пятьдесят один документ; он подписал все бумаги, как и предыдущие.
Вместе это составляло сто пятьдесят восемь актов; королю были предложены копии всех документов.
Тем временем у короля вздулся флюс.
Он вспомнил о приветствии Жильбера в ту минуту, как он входил в Конвент; он обратился в коммуну с просьбой позволить его бывшему доктору Жильберу осмотреть его, коммуна отказала.
— Пускай Капет не пьет ледяной воды, — заметил один из ее членов, — и флюсов у него не будет.
26-го король должен был второй раз встать перед барьером Конвента.
У него еще больше отросла щетина; как мы уже сказали, она была некрасивой
— бесцветной и редкой. Людовик попросил вернуть ему бритвы; просьба его была удовлетворена, но с условием, что он воспользуется ими в присутствии четырех членов муниципалитета!
25-го в одиннадцать часов вечера он взялся за составление завещания. Этот документ настолько хорошо известен, что, несмотря на то, как трогательно, в христианском духе он составлен, мы его не приводим.
Два завещания не раз вызывали у нас интерес: завещание Людовика XVI, стоявшего перед лицом республики, но видевшего перед собой только монархию, и завещание герцога Орлеанского, находившегося перед лицом монархии, но видевшего перед собой только республику.
Мы приведем лишь одну фразу из завещания Людовика XVI, потому что она поможет нам ответить на вопрос о точке зрения. Как принято думать, каждый видит не только то, что существует в действительности, но и то, что открывается с определенной точки зрения.
«В заключение, — писал Людовик XVI, — я заявляю перед лицом Господа Бога нашего, будучи готов пред Ним предстать, что не могу упрекнуть себя ни в одном из предъявленных мне обвинений».
Людовику XVI потомство создало репутацию порядочного человека, которой он, возможно, обязан именно этой фразе; Людовик XVI нарушил все клятвы, пытался бежать за границу, опротестовав все принесенные ранее клятвы; Людовик XVI обсудил, аннотировал, одобрил планы Лафайета и Мирабо, призвавших врага в сердце Франции; Людовик XVI был готов предстать, как он сам говорит, пред лицом Господа, который должен был его судить, и, стало быть, веря в Бога, в Его справедливость, в Его вознаграждение за добрые и злые поступки; так каким же образом Людовик XVI мог сказать: «Я не могу упрекнуть себя ни в одном из предъявленных мне обвинений»?
В самом построении этой фразы заключено объяснение.
Людовик XVI не говорит: «Выдвинутые против меня обвинения ложны»; нет, он говорит: «Я.., не могу упрекнуть себя ни в одном из предъявленных мне обвинений»; а ведь это отнюдь не одно и то же.
Людовик XVI, даже готовый взойти на эшафот, остается учеником герцога де ла Вогийона!
Сказать: «Выдвинутые против меня обвинения ложны», значило бы отрицать эти преступления, а Людовик XVI не мог их отрицать; сказать: «Я не могу упрекнуть себя ни а одном из выдвинутых против меня обвинений» — это, строго говоря, означало: «Преступления эти существуют, однако я не могу себя в них упрекнуть».
Почему же Людовик XVI не упрекал себя в них?
Потому что он, как мы только что сказали, рассматривал их с точки зрения монархии; благодаря кругу, в котором они были воспитаны, благодаря освящению законности, этой непогрешимости божественного права, короли относятся к преступлениям, в особенности — к политическим преступлениям, совсем иначе, нежели другие люди, потому что смотрят на них с другой точки зрения.
Таким образом, возмущение Людовика XI родным отцом не является преступлением: это борьба ради общественного блага.
Таким образом, для Карла IX Варфоломеевская ночь — не преступление: это способ всеобщего спасения.
Таким образом, в глазах Людовика XIV отмена Нантского эдикта — не преступление: это всего-навсего мера, принятая в интересах государства.
Тот же Мальзерб, который сегодня защищает короля, раньше, будучи министром, хотел защитить протестантов. Он встретил в лице Людовика XVI ожесточенное сопротивление.
— Нет, — ответил ему король, — нет, изгнание протестантов — государственный закон, закон Людовика Четырнадцатого; не будем нарушать прежние границы.
— Государь! — возразил Мальзерб. — Закон никогда не теряет силы за давностью.
— Да! — вскричал Людовик XVI, как человек, не видевший в отмене Нантского эдикта ущерба правосудию. — Но разве отмена Нантского эдикта — это не спасение государства?
Таким образом, для Людовика XVI гонение на протестантов, вызванное набожной старухой и злобным иезуитом, эта жестокая мера, из-за которой кровь потоками хлынула на Севеннские равнины, из-за которой вспыхнули костры в Ниме, Альби, Безьере, было не преступлением, а, напротив, мерой в интересах государства!
Есть еще нечто, требующее изучения с точки зрения короля: король, рожденный почти непременно от иноземной принцессы и, стало быть, связанный с ней кровными узами, является отчасти иностранцем по отношению к собственному народу; он им правит, и только, да и то — через кого он правит? Через своих министров.
Таким образом, народ оказывается не только чужим ему по крови, народ не только не достоин быть его союзником, но король не снисходит даже до самоличного правления своим народом; напротив, иноземные государи являются родственниками и союзниками короля, не имеющего в собственном королевстве ни родства, ни союзников, и уж с иноземными государями он общается без посредничества министров.
Испанские Бурбоны, неаполитанские Бурбоны, итальянские Бурбоны были потомками Генриха IV; все они были кузенами.
Австрийский император был шурином Людовика XVI, принцы Савойские были его союзниками: Людовик XVI был саксонцем по матери.
Итак, народ начал навязывать своему королю условия, которые тот не мог принять, потому что они противоречили его интересам; кого же призывал Людовик XVI на помощь в борьбе против восставшего народа? Своих кузенов, своих шуринов, своих союзников; для него испанцы и австрийцы не были врагами Франции, потому что все это были родственники и друзья его, короля, а с точки зрения монархии король олицетворял Францию.
Что шли защищать эти короли? Святыню, неприступную гордыню — монархию!
Вот почему Людовик XVI не мог упрекнуть себя в выдвигаемых против него преступлениях.
В конце концов эгоизм короля породил эгоизм народа; и народ, возненавидевший монархию до такой степени, что презрел Бога — народу внушали, что королевская власть исходит от Бога, — выступил 14 июля, 5 — 6 октября, 20 июня и 10 августа, по-своему понимая интересы государства.
Мы не называем 2 сентября, потому что, повторяем, 2 сентября останется на совести коммуны!