Глава 5. ТАМПЛЬ
Но прежде чем последовать за Андре в тюрьму, куда ее должны были поместить по подозрению в соучастии, давайте отправимся вслед за королевой, которую только что препроводили в тюрьму как преступницу.
Мы уже упомянули о непримиримом противоречии Собрания и коммуны.
Собрание, как это случается со всеми учрежденными органами, не успевало идти вместе с народом; оно толкнуло народ на путь 10 августа, а само осталось позади.
Секции по собственному разумению, как могли, создали знаменитый совет коммуны; вот этот совет коммуны в действительности и стал во главе народа 10 августа, осуществив то, что проповедовало Собрание.
А доказательством этому служит то обстоятельство, что от коммуны король и пытался спрятаться в Собрании.
Собрание предоставило убежище королю, которого коммуна была бы не прочь захватить в Тюильри; задушить между матрацами, задавить меж дверей вместе с королевой и дофином, с волчицей и волчонком, как тогда говорили в народе.
Собрание сорвало этот замысел, успех которого — каким бы чудовищным он ни казался — явился бы, возможно, большим счастьем.
Итак, Собрание, защищавшее короля; королеву, дофина, весь двор, было, по существу, роялистским; Собрание, постановившее, что король будет жить в Люксембурге, то есть во дворце, было роялистским.
Правда, внутри роялизма, как и всюду, существовало свое разделение; то, что в глазах коммуны выглядело роялизмом, кому-нибудь другому казалось вполне революционным.
Лафайет, высланный из Франции как роялист, был по приказу австрийского императора арестован как революционер.
Итак коммуна стала обвинять Собрание в роялизме; кроме того, время от времени Робеспьер высовывал из норы, в которой он прятался, свою приплюснутую, вытянутую, ядовитую головку и с шипением выплевывал очередную клевету.
В это время Робеспьер как раз говорил, что мощная партия жирондистов предоставляет трон герцогу Брауншвейгскому. Вы только вдумайтесь: «Жиронда! Иными словами, та самая партия, которая первой бросила клич: „К оружию!“; которая первой вызвалась защитить Францию! Итак, чтобы прийти к диктатуре, революционная коммуна должна была противостоять роялистскому Собранию.
Собрание выделило королю в качестве резиденции Люксембургский дворец.
Коммуна объявила, что не сможет поручиться за безопасность короля, если он будет жить в Люксембургском дворце: из погребов Люксембургского дворца, как утверждала коммуна, подземные ходы вели в катакомбы.
Собрание не хотело ссориться с коммуной из-за такой безделицы: оно предоставило ей самой выбрать для короля резиденцию.
Выбор коммуны пал на Тампль. Судите сами, насколько хорош этот выбор! Тампль — далеко не Люксембург: это не дворец, связанный подземным ходом с катакомбами, выходящий одной стеной на равнину, прилегающий под острым углом к Тюильрийскому дворцу и ратуше; нет, это тюрьма, находившаяся под неусыпным оком и на попечении коммуны; стоило коммуне протянуть руку, и ворота Тампля распахивались или запирались по ее мановению; это была старинная башня, которую окружили новым крепостным рвом; башня была приземистая, прочная, темная, мрачная; Филипп Красивый, олицетворявший королевскую власть, расправлялся в этой башне со средневековьем, восстававшим против него: ужели королевской власти суждено было самой доживать свои дни в этой же башне под давлением новой эпохи?
Как случилось, что эта старинная башня сохранилась в густонаселенном квартале, темная и тоскливая, словно сова, которая таращит подслеповатые глаза на солнце?
Вот здесь-то и будет жить королевская семья — так решила коммуна.
Был ли в этом особый расчет коммуны, когда она выбрала в качестве резиденции для короля этот приют, где в былые времена должникам надевали на голову зеленый колпак, и они должны были отсидеть голым задом на холодных камнях, как предписывалось средневековым законом, после чего им прощался долг? Нет, выбор был сделан по воле случая, рока. Провидения, да не покажется это слово чересчур жестоким.
13-го вечером король, королева, принцесса Елизавета, принцесса де Ламбаль, принцесса де Турзель, камердинер короля г-н Шамильи, а также камердинер дофина г-н Гю были переведены в Тампль.
Коммуна так торопилась препроводить короля в его новую резиденцию, что башню даже не успели подготовить для встречи короля.
Вот почему королевскую семью сначала провели в ту часть башни, где жил когда-то граф д'Артуа, когда бывал в Париже, и которую называли дворцом.
Весь Париж обуяла радость: правда, три с половиной тысячи граждан погибли; зато король, друг чужеземцев, злейший враг революции, союзник знати и священников, находился под стражей!
На всех домах, возвышавшихся над Тамплем, горели огни.
Лампионы висели даже на зубчатых стенах башни.
Когда Людовик XVI вышел из кареты, в десяти футах от дверцы он увидел Сантера верхом на коне.
Два офицера муниципалитета уже ожидали короля; при виде его они даже не подумали обнажить головы.
— Входите, сударь! — приказали они.
Король вошел и, ошибочно полагая, что будет жить во дворце, попросил показать ему дворцовые апартаменты.
Офицеры переглянулись, ухмыльнулись и, не сказав королю ни слова о том, что прогулка эта не нужна, так как ему суждено жить в главной башне, повели его через все комнаты.
Король распределял дворцовые комнаты, а офицеры забавлялись его заблуждением, которому суждено было обратиться горечью.
В десять часов подали ужин. Во время ужина Маню-эль стоял за королем, но не как послушный слуга, а как тюремщик, надсмотрщик, хозяин!
Представьте себе, что слугам отданы два противоречивых приказа: один — королем, другой — Манюэлем; разумеется, слуги подчинились бы Манюэлю.
Это и была настоящая неволя.
Вечером 13-го король, побежденный на самой вершине власти, покатился с горы, у подножия которой его ждал эшафот.
Ему понадобилось восемнадцать лет, чтобы взобраться на вершину и удержаться там; но всего за пять месяцев и восемь дней он потеряет все, чего ему удалось достичь!
Судите сами, с какой поспешностью и настойчивостью его толкают в бездну!
Итак, в десять часов все ужинают в дворцовой столовой; в одиннадцать они переходят в гостиную.
В гостиную входит один из комиссаров и приказывает камердинерам, г-ну Гю и г-ну Шамильи, взять то немногое из постельного белья, что они имеют, и следовать за ним.
— Куда это, за вами? — полюбопытствовали камердинеры.
— В вечернюю резиденцию ваших господ, — отвечал комиссар, — во дворце они могут находиться только днем.
Итак, король, королева и дофин остались теперь господами лишь для своих камердинеров.
В дверях дворца их ожидал офицер муниципалитета, который пошел вперед с фонарем. Все двинулись за ним.
При слабом свете этого фонаря, а также в отблесках угасавшей иллюминации г-н Гю пытался разглядеть будущее жилище короля; однако перед ним была только мрачная башня, нависшая над головой, словно гранитный великан с огненной короной на голове.
— Боже мой! — вскричал, остановившись, камердинер. — Неужто вы собираетесь отвести нас в эту башню?
— Совершенно верно, — подтвердил офицер. — Да, времена дворцов ушли в прошлое! Сейчас ты увидишь, как живут убийцы народа!
С этими словами человек с фонарем стал нащупывать ногой первые ступеньки винтовой лестницы.
Камердинеры остановились было во втором этаже, однако человек с фонарем продолжал подниматься.
Дойдя до третьего этажа, он повернул в коридор, уходивший вправо от лестницы, и отпер дверь в комнату, расположенную по правую руку в этом коридоре.
Свет проникал в комнату через одно-единственное окно; четыре стула, стол и узкая кровать составляли всю ее меблировку.
— Кто из вас двоих — лакей короля? — спросил офицер муниципалитета.
— Я — его камердинер, — откликнулся г-н Шамильи.
— Лакей или камердинер — это все равно, — махнул рукой офицер.
Указав на кровать, он продолжал:
— Вот здесь твой хозяин будет спать.
Человек с фонарем бросил на стул одеяло и две простыни, зажег от фонаря две свечи на камине и оставил камердинеров.
Он отправился во второй этаж, чтобы приготовить комнату для королевы.
Господин Гю и г-н Шамильи в растерянности переглянулись. У них в глазах еще стояло великолепие королевских резиденций; теперь же короля бросили не просто в темницу, но в трущобу!
В несчастье пышность мизансцены исчезла.
Они стали осматривать комнату.
Кровать стояла в алькове без занавесок; старая ивовая плетенка, повешенная на стену, указывала на то, что так пытались бороться с клопами; однако с первого взгляда было заметно, что такая мера предосторожности недостаточна. Однако камердинеры не испугались трудностей, они принялись старательно выбивать постель и отмывать комнату.
В то время, как один подметал пол, а другой вытирал пыль, вошел король.
— Ох, государь! — в один голос вскричали они. — Какая низость!
Король — было ли это силой души или безразличием? — остался невозмутим. Он обвел комнату взглядом и не произнес ни слова.
На стене висели гравюры; некоторые из них показались королю неприличными, и он сорвал их со стены со словами:
— Я не желаю, чтобы подобные вещи попались на глаза моей дочери!
Когда постель была готова, король лег и уснул так же безмятежно, словно он еще оставался в Тюильри, возможно, даже с большей безмятежностью!
Несомненно, если бы в эту минуту королю предложили тридцать тысяч ливров ренты, деревенский домик с кузницей, библиотекой с книгами о путешествиях, часовней, куда можно было бы пойти на мессу, с капелланом для этой часовни, с парком в десять арпанов, где он мог бы жить, укрывшись от интриг, в окружении королевы, дофина, наследной принцессы, иными словами — с женой и детьми, король был бы самым счастливым человеком в своем королевстве.
Совсем иначе чувствовала себя королева.
Ежели эта гордая львица не зарычала при виде своей клетки, то лишь потому, что сердце ее разрывалось от горя, и она стала слепа и бесчувственна ко всему, что ее окружало.
Ее новое жилище состояло из четырех комнат; в передней поселилась принцесса де Ламбаль, в другой комнате устроилась королева; кабинет она предоставила принцессе де Турзель, а в последней комнате разместилась принцесса Елизавета с детьми.
В комнатах этих было немного почище, чем у короля.
Манюэль, будто устыдившись того, как он обошелся с королем, объявил, что архитектор коммуны, гражданин Паллуа, — тот самый, на которого была возложена задача разрушить Бастилию, — придет к королю, чтобы обсудить, как сделать будущее жилище королевской семьи более удобным.
А теперь, пока Андре предает земле тело любимого супруга; пока Манюэль размещает в Тампле королевскую семью; пока плотник возводит гильотину на площади Карусели — поле победоносной битвы, которое будет превращено в Гревскую площадь, — обратим наши взоры на ратушу, где мы уже не раз бывали, и познакомимся с теми, кто принял власть из рук Байи и Лафайетом, а теперь, пытаясь подменить собой Законодательное собрание, намеревается захватить в свои руки диктатуру.
Познакомимся с живыми людьми, тогда нам понятнее станут их поступки.
10-го вечером, когда все было кончено, когда смолкли пушки, когда утихла стрельба, когда уже убивали только исподтишка, толпа пьяных оборванцев внесла на руках в зал заседаний коммуны таинственного человека, подслеповатого филина, пророка черни, божественного Марата. Он не противился: отныне ему нечего было опасаться; была одержана решительная победа, и дорога волкам, стервятникам и воронам была открыта.
Они называли его победителем 10 августа; это его-то, которого они подняли на руки в тот момент, как он опасливо высовывал голову из оконца своего подвала!
Они увенчали его лаврами; и он, будто Цезарь, с наивной гордостью нес свой венец.
И вот граждане-санкюлоты пришли и бросили свое божество — Марата — членам коммуны.
Так, верно, был брошен изувеченный Вулкан
на совет богов.
При виде Вулкана боги засмеялись; при виде Марата многие тоже засмеялись, другие почувствовали отвращение, а кое-кто и затрепетал.
Вот эти-то последние и были правы.
Но Марат не входил в коммуну, он не был ее членом, его туда внесли.
Так он там и остался.
Для него, — специально для него одного, — отвели журналистскую ложу; но не журналист находился во власти коммуны, как «Логограф» — у Собрания, а сама коммуна очутилась в когтях у Марата.
Так же, как в прекрасной драме нашего дорогого и великого друга Виктора Гюго Анджело держит в руках Падую, но чувствует, что над ним занесена длань Венеции, коммуна стояла над Собранием, но понимала, что сама она находится в руках у Марата.
Вы только посмотрите, как она повинуется Марату, эта надменная коммуна, которой подчиняется Собрание! Вот одно из первых принятых ею постановлений:
«Отныне печатные станки роялистских клеветников конфискуются и передаются издателям-патриотам».
Утром того дня, когда этот декрет должен стать достоянием гласности, Марат уже приводит его в исполнение: он идет в королевскую типографию и приказывает перенести станок к нему на дом вместе с подходящими шрифтами. Разве не он — первый издатель-патриот?
Собрание было напугано кровавыми событиями 10 августа; оно было бессильно им помешать: убийства совершались во дворе, в коридорах, у дверей самого Собрания.
Дантон сказал:
— Где начинается правосудие, там должна кончаться народная месть. Я берусь защитить находящихся в Собрании; я сам их возглавлю; я отвечаю за их безопасность.
Дантон сказал это до того, как Марат появился в коммуне. С той минуты, как Марат там появился, Дантон ни за что более отвечать не мог.
Перед змеей лев спасовал: он попытался стать лисицей.
Лакруа, бывший офицер, депутат огромного роста и атлетического телосложения, одна из сотни рук Дантона, поднялся на трибуну и потребовал, чтобы командующий Национальной гвардией, — то есть Сантер, в котором сами роялисты готовы были признать человека внешне грубоватого, но сердечного, — назначил военный трибунал, который безотлагательно судил бы швейцарцев, офицеров и солдат.
Вот в чем заключалась идея Лакруа, вернее Дантона:
Военный трибунал должен был состоять из людей воевавших; а бывшие солдаты — люди мужественные, следовательно, они способны оценить и отнестись с уважением к мужеству других.
Кстати сказать, уже одно то, что они оказались победителями, должно было не позволить им осудить побежденных.
Разве мы не видели, как эти самые победители, опьяненные кровью, наслаждавшиеся резней, щадили и защищали женщин, провожая их из дворца?
Итак, если бы членами военного трибунала были назначены бретонские или марсельские федераты, то есть победители, пленники были бы спасены; доказательством того, что это была великодушная мера, служит то обстоятельство, что коммуна ее отвергла.
Марат отдавал предпочтение бойне: это был скорейший и вернейший способ разделаться со всеми.
Он требовал голов, побольше голов, как можно больше голов!
По его расчетам, количество жертв не уменьшалось, а неуклонно возрастало; вначале это были пятьдесят тысяч голов, потом сто тысяч, потом двести тысяч; в конце концов он потребовал двести семьдесят три тысячи.
Откуда взялось это странное число, что это за нелепый расчет?
На этот вопрос он и сам не смог бы ответить. Он требует бойни, вот и все; бойня и начинается. Отныне Дантон в коммуну — ни ногой: министерство, как он говорит, отнимает у него все время.
Что делает коммуна? Она отправляет депутации в Собрание.
16-го три депутации сменяют на трибуне одна другую.
17-го появляется новая депутация.
«Народу, — заявляет она, — надоело ждать отмщения. Берегитесь, как бы он сам не стал вершить суд и расправу! Нынче ночью, в полночь, прогремит набат. Для Тюильри необходимо учредить уголовный трибунал, по судье от каждой секции. Людовик Шестнадцатый и Мария-Антуанетта хотели крови; пусть они полюбуются на кровь своих прихвостней!»
Эта наглость, этот напор вызывают возмущение у двух депутатов: якобинца Шудье и дантониста Тюрио.
— Те, кто пришел сюда требовать бойни, не могут считать себя друзьями народа, — заявляет Шудье, — они лишь заигрывают с ним. Они хотят создать у нас инквизицию; но, пока я жив, этому не бывать!
— Вы хотите опозорить Революцию! — восклицает Тюрио. — Революция вершится не только ради Франции, она имеет значение для всего человечества!
На смену петициям приходят угрозы.
Теперь в Собрание являются представители секций, они говорят:
— Если через три часа не будет назначен председатель суда и судьи не начнут работу, в Париже произойдут непоправимые бедствия.
При этой последней угрозе Собрание не может не подчиниться: оно проголосовало за создание чрезвычайного трибунала.
Требование о создании трибунала было выдвинуто 17-го.
19-го трибунал был создан.
20-го трибунал начал работу и осудил роялиста.
Ночью 21-го осужденный накануне роялист был казнен при свете факелов на площади Карусели.
Впечатление от этой первой казни было ужасное; настолько ужасное, что даже палач был потрясен.
В ту минуту, как он поднял, чтобы показать толпе, голову первого казненного, открывшего дорогу бесчисленным повозкам с трупами, палач вскрикнул, выронил голову, покатившуюся по мостовой, и сам рухнул навзничь.
Когда помощники стали поднимать его, они обнаружили, что он мертв!