14. Чистый взгляд
Впервые в жизни я почувствовал себя в полном замешательстве относительно того, как вести себя в мире. Но мир вокруг меня не изменился. Изъян явно был во мне Влияние дона Хуана и вся связанная с его практиками деятельность, в которую он настолько глубоко меня вовлек нашептывали свое и вызывали во мне растущую неспособность иметь дело с себе подобными. Вникнув в суть своих затруднений, я понял, что моей ошибкой было стремления мерить всех и вся по мерке дона Хуана.
Дон Хуан был с моей точки зрения тем, кто проживая свою жизнь во всех смыслах этого слова профессионально то есть придавая значение каждому своему поступку, даже самому несущественному. Меня же окружали люди, уверенные в своем бессмертии, противоречившие себе на каждом шагу; существа, которые никогда не могли бы отчитаться за свои действия. Это было нечестной игрой; карты были подтасованы не в пользу людей, с которыми я сталкивался. Я привык к неизменности линии поведения дона Хуана, к полному отсутствию у него чувства собственной важности, к глубочайшей проницательности его разума, а из знакомых мне людей мало кто даже сознавал, что существует: другой тип поведения, воспитывающий эти качества. Большинство из них знали лишь тип поведения, связанный с саморефлексией, которая делает человека слабым и извращенным.
В результате для моих академических занятий наступили тяжелые времена — я стал пренебрегать ими, отчаянно пытаясь найти рациональное оправдание своим усилиям на этом поприще. Единственное, что пришло мне на помощь и помогло найти в этом отношении опору — весьма, впрочем, шаткую, — был некогда данный доном Хуаном совет, что воины-путешественники должны любить знание в любой его форме.
Он определил понятие воины-путешественники, объяснив, что оно относится к магам, которые, будучи воинами, путешествовали по темному морю осознания. Он добавил, что люди есть путешественники по темному морю осознания, а этот мир — не что иное, как промежуточный пункт на их пути, но по независящим от них причинам, о которых он не счел нужным тогда говорить, они прервали свое путешествие. Он сказал, что люди были захвачены своего рода вихрем — круговым течением, которое давало им ощущение движения, в то время как они были, в сущности, неподвижны. Он считал, что единственными, кто смог противостоять захватившей людей таинственной силе, были маги, которые с помощью своего искусства освободились от ее власти и продолжили путешествие осознания.
Окончательному расстройству моей академической жизни способствовало и то, что я утратил всякий интерес к антропологическим вопросам, переставшим для меня чтолибо значить. Не то чтобы они были недостаточно привлекательны, скорее, дело было в том, что здесь приходилось по большей части манипулировать словами и понятиями, как в юридических документах, когда требуется получить некий результат для установления прецедента. Это оправдывают тем, что так устроено человеческое познание и усилия каждого индивидуума представляют собой кирпичик в стене этого здания. В качестве примера приводят правовую систему, по которой мы живем и значение которой для нас трудно переоценить. Однако мои тогдашние романтические представления не позволяли мне выступать по отношению к антропологии в роли судьи. Я был целиком и полностью убежден, что антропология должна быть образцом всех человеческих устремлений, иначе говоря, мерилом человека.
Дон Хуан, совершеннейший прагматик, истинный воинпутешественник по непознанному, считал, что я чересчур щепетилен. Он говорил, что не имеет значения, что предложенные мне антропологические темы требуют манипулирования словами и понятиями; важно тренировать свою дисциплинированность.
— Совершенно безразлично, — сказал он мне однажды, — насколько ты хороший читатель и как много прекрасных книг ты можешь прочесть. Важно, что ты достаточно дисциплинирован, чтобы читать то, чего тебе читать не хочется. Трудности овладения искусством мага состоят в том, от чего ты отказываешься, а не в том, что приемлешь.
Я решил на время отвлечься от науки и поработать в оформительском отделе компании, изготовлявшей переводные картинки. Эта работа поглотила меня целиком. Я поставил себе задачу выполнять предлагаемые мне задания настолько качественно и быстро, насколько это было в моих силах. Подготовка виниловых листов с картинками к шелкотрафаретной печати была стандартной процедурой, не допускавшей никаких новшеств, и производительность работника определялась точностью и быстротой ее выполнения. Я стал трудоголиком и был чрезвычайно доволен собой.
С начальником оформительского отдела мы стали закадычными друзьями. Он фактически взял меня под свое крыло. Звали его Эрнест Липтон. Я безмерно восхищаются им и уважал его. Он был прекрасным художником и великолепным мастером своего дела. Недостатком его была мягкость — невероятная деликатность к окружающим, граничившая с покорностью.
К примеру, однажды мы выезжали с автостоянки возле ресторана, в котором обедали. Он очень вежливо подождал, пока выедет с места парковки автомобиль, стоявший перед ним. Его водитель, очевидно, не видел нас и стал на приличной скорости сдавать назад. Эрнест Липтон мог просто посигналить, чтобы обратить его внимание на то, куда он едет. Вместо этого он с идиотской улыбкой наблюдал, как этот малый врезался в его машину. Затем он повернулся ко мне и стал извиняться.
— Ну, я, конечно, мог посигналить, но это так чертовски громко, что я постеснялся.
Парень, врезавшийся в машину Эрнеста, был в ярости, и его пришлось успокаивать.
— Не волнуйтесь, — сказал Эрнест, — ваша машина не пострадала. К тому же вы только разбили мне фары, а я все равно собирался их менять.
В другой раз мы оживленно беседовали в том же ресторане с приглашенными Эрнестом на ланч японцами — клиентами компании. Подошел официант и убрал несколько салатниц, расчищая на узком столе место для огромных горячих тарелок с главным блюдом. Одному из клиентовяпонцев понадобилось больше пространства. Он толкнул свою тарелку вперед; она толкнула тарелку Эрнеста. и та заскользила по столу. И снова Эрнест мог предупредить его, но не сделал этого. Он сидел, улыбаясь, до тех пор, пока тарелка не упала ему на колени.
В другой раз я пришел к нему домой, чтобы помочь ему установить над внутренним двориком несколько жердей, по которым он решил пустить виноградные лозы, чтобы те давали тень и плодоносили. Мы сколотили жерди в огромную решетку, после чего подняли один ее край и привинтили к поперечинам. Эрнест был высоким и очень сильным мужчиной и с помощью бруса поднял другой край, чтобы я вставил болты в уже засверленные в поперечинах отверстия. Но не успел я вставить болты, как в двери настойчиво постучали, и Эрнест попросил меня взглянуть, кто там, а он пока подержит решетку.
В дверях стояла его жена с покупками в руках. Она завела со мной длинную беседу, и я позабыл об Эрнесте. Я даже помог ей занести покупки. Раскладывая пучки сельдерея, я вспомнил, что мой друг все еще держит решетку, и, зная его, не усомнился в том, что он стоит где стоял, ожидая от остальных такой же деликатности, какой обладал он сам. Я отчаянно бросился на задний двор и увидел его лежащим на земле. Он упал от изнеможения, не в силах больше держать тяжелую деревянную решетку. Выглядел он как тряпичная кукла. Чтобы поднять решетку, нам пришлось позвонить его друзьям и позвать их на помощь — у него уже не было на это сил. Ему пришлось лечь в постель — он был уверен, что заработал грыжу.
Классической же была история, произошедшая с Эрнестом Липтоном, когда он выбрался с друзьями на уик-энд в горы Сан-Бернандино. Они остановились в горах на ночевку. Пока все спали, Эрнест Липтон отправился в кусты и, будучи весьма деликатным человеком, отошел на некоторое расстояние от лагеря, чтобы никого не побеспокоить. Поскользнувшись в темноте, он покатился по горному склону. Потом он сказал друзьям, что сознавал тот факт, что катится к своей смерти, на дно долины. К своему счастью, он ухватился кончиками пальцев за выступ; он провисел так несколько часов, пытаясь в темноте найти какую-нибудь опору для ног, так как руки его были готовы разжаться, — он намеревался держаться до самой смерти. Вытянув ноги, насколько было возможно, он нащупал на скале небольшие выступы, благодаря которым смог удержаться. Он стоял неподвижно, подобно изготовляемым им переводным картинкам, до тех пор, пока не рассвело настолько, что он увидел, что находится всего на фут от земли.
— Эрнест, но ты же мог позвать па помощь! — удивились друзья.
— Ну, я не думал, что от этого будет какая-нибудь польза, — ответил он. — Кто мог услышать меня? Я был уверен, что скатился вниз по меньшей мере на милю. К тому же все спали.
И окончательно я был сражен, когда Эрнест Липтон, тративший ежедневно два часа на поездки из своего дома в магазин и обратно, решил купить экономичный автомобиль — «фольксваген-жук» — и начал измерять, сколько миль он проделывает на галлоне бензина. Я был чрезвычайно удивлен, когда однажды утром он заявил, что достиг результата в 125 миль на галлоне. Будучи в высшей степени точным человеком, он несколько смягчил свое утверждение, сказав, что по большей части ездил не в городе, а по шоссе, хотя н в часы пик, вследствие чего ему приходилось довольно часто разгоняться и тормозить. Неделю спустя он сказал, что достиг отметки в 250 миль на галлоне.
Так продолжалось до тех пор, пока он не достиг невероятной цифры: 645 миль на галлоне. Друзья говорили ему, что он должен внести это достижение в реестры фирмы «Фольксваген». Эрнест радовался как ребенок и, торжествуя, вопрошал, как же ему в таком случае нужно будет поступить, достигнув тысячемильного рубежа. Друзья отвечали, что ему можно будет претендовать на звание чудотворца.
Эта идиллия продолжалась до тех пор, пока он не поймал одного из своих друзей на том, что тот в течение нескольких месяцев проделывал с ним простую шутку. Каждое утро он доливал в бензобак Эрнеста три-четыре стакана бензина, так что счетчик никогда не оказывался на нуле.
Эрнест Липтон был близок к тому, чтобы рассердиться. Его раздраженная реплика звучала так: «И что же, по-вашему, это смешно?»
Я уже несколько недель знал, что его друзья проделывают эту шутку, но не мог позволить себе вмешаться, полагая, что это не мое дело. Люди, подшучивавшие над Эрнестом, были его старыми друзьями, я же стал им совсем недавно Когда же я увидел, насколько он обижен и раздосадован и в то же время совершенно не способен рассердиться, я ощутил прилив чувства вины и беспокойства. Я вновь столкнулся со своим старым врагом: презирая Эрнеста Липтона, я в то же время безмерно любил его. Он был беспомощен.
Все дело было в том, что Эрнест Липтон был похож на моего отца. Толстые стекла его очков, спадающие пряди волос, седеющая щетина, которую он вряд ли когда брил. напоминали черты моего отца. У него был тот же прямой, заостренный нос и острый подбородок. Но больше всего. настолько, что это уже становилось небезопасным, делала Эрнеста Липтона похожим в моих глазах на отца его неспособность рассердиться и надавать шутникам по физиономии.
Я вспомнил, как отец без ума влюбился в сестру одного из своих лучших друзей. Однажды я увидел ее в курортном городке об руку с молодым человеком. С ней в роли дуэньи была ее мать. Девушка, казалось, сияла от счастья. Молодые люди смотрели друг на друга с восторгом. Насколько я мог судить, это было высшим проявлением юной любви. Увидевшись с отцом, я рассказал ему, смакуя подробности со всем злорадством десятилетнего мальчишки, о том, что у его пассии есть самый настоящий поклонник. Он был захвачен врасплох и не поверил мне.
— А ты сказал ей хоть что-нибудь? — дерзко спросил я его. — Знает ли она, что ты в нее влюблен?
— Не будь дураком, несносный ты мальчишка! — огрызнулся он. — Мне нет нужды говорить женщине ничего подобного!
Он глядел на меня обиженно, как избалованный ребенок, губы его гневно дрожали.
— Она моя! Она должна знать, что она моя женщина, и я не должен ей ничего об этом говорить!
Он заявил это с уверенностью ребенка, которому все в жизни доставалось даром и ему не приходилось за это бороться.
Я же продолжал гнуть свое.
— Ну, — сказал я, — я думаю, что она хотела, чтобы кто-нибудь сказал ей об этом, и кое-кто тебя в этом обошел.
Я приготовился отскочить от него и убежать, так как думал, что он в ярости бросится на меня, но вместо этого он расплакался. Всхлипывая, он спросил меня, что коль скоро я уж такой способный, не соглашусь ли я шпионить за девушкой и рассказывать ему, как разворачиваются события.
Я всем своим существом запрезирал отца, и в то же время я любил его с ни с чем не сравнимой грустью. Я проклинал себя за то, что навлек на него такой позор.
Эрнест Липтон так сильно напомнил мне моего отца, что я бросил работу под предлогом, что мне нужно возвращаться в университет. Мне не хотелось усугублять и без того тяжелый груз, который я взвалил себе на плечи. Я так и не смог простить себе то, что причинил отцу такую боль, как и не смог простить ему его трусость.
Я вернулся в университет и взялся за титанический труд по возвращению к занятиям антропологией. Это возвращение весьма затруднялось тем, что если и существовал такой человек, с которым, благодаря его удивительному характеру, его дерзкой пытливости и стремлению расширять свои познания без суеты и отстаивания недоказуемых положений, мне работалось легко и с удовольствием, то человек этот был не с нашего факультета: он был археологом. Именно его влиянием объясняется то, что я стал интересоваться в первую очередь полевой работой. Возможно, именно потому, что он отправлялся в поле затем, чтобы в буквальном смысле выкапывать сведения, его практичность была для меня кладезем рассудительности. Он и никто другой придал мне смелости в том, чтобы отдаться полевой работе, ведь терять мне было нечего.
— Утрать все — н ты достигнешь всего, — сказал он мне однажды.
Это был разумнейший совет из всех, которые мне когдалибо случалось слышать в ученом мире. Если бы я последовал совету дона Хуана и боролся со своей одержимостью саморефлексией, мне просто было бы нечего терять, в то время как достичь я мог бы всего. Но такая карта мне в то время как-то не выпадала.
Когда я рассказал дону Хуану о трудностях, с которыми я столкнулся в поисках подходящего профессора, я счел, что он был ко мне несправедлив. Он обозвал меня «мелким пшиком», и даже хуже того. Он сказал мне то, что я и сам уже знал: что не будь я столь возбужден, я смог бы успешно сотрудничать с кем угодно, будь то в науке или в бизнесе.
— Воины-путешественники не жалуются, — продолжал дон Хуан. — Они принимают любое испытание со стороны бесконечности. Испытание есть испытание. Оно безлично. Его нельзя принимать как проклятие или милость. Воин-путешественник или принимает вызов и выигрывает, или гибнет. Лучше победить — так побеждай!
Я ответил, что ему, или кому-то еще, легко так говорить, а вот выполнить это — совсем другое дело, что мои проблемы неразрешимы, поскольку происходят от неспособности окружающих меня людей быть последовательными.
— Дело не в окружающих тебя людях, — сказал он. — Они ничего не могут с собой поделать. Это твоя оплошность, так как ты можешь помочь себе, но вместо этого склонен судить их, будучи в высшей степени самоуверенным. Судить может любой дурак. Судя их, ты можешь лишь взять от них худшее. Мы, люди, все являемся пленниками, и именно эта несвобода заставляет нас поступать столь жалким образом. Твоя задача в том, чтобы воспринимать людей такими, каковы они есть! Оставь людей в покое.
— Ты абсолютно неправ на этот раз, дон Хуан, — сказал я. — Поверь, мне совершенно ни к чему ни судить их, ни каким-либо образом обманывать себя с их помощью.
— Ты ведь понимаешь, что я имею в виду, — упорствовал он. — Если ты не осознаешь свое желание судить их, — продолжал он, — то ты еще хуже, чем я думал. Так бывает со всеми воинами-путешественниками, когда они только начинают путешествие, — они становятся дерзкими и отбиваются от рук.
Я согласился с доном Хуаном в том, что мое недовольство было в высшей степени мелочным. Я прекрасно знал об этом. Я сказал дону Хуану, что столкнулся с повседневностью, с той повседневностью, что обладает ужасным свойством сводить на нет всю мою решительность, и что я постеснялся рассказывать ему об эпизодах, которые произвели на меня тягостное впечатление.
— Давай-давай, — убеждал он меня. — Выкладывай! Не держи от меня никаких секретов. Я — как труба. Все, что бы ты ни сказал, уйдет в бесконечность.
— Все, что у меня есть, это мелочные жалобы, — сказал я. — Я в точности такой же, как те люди, которых я знаю. Ни один разговор с ними не обходится без откровенных или же скрытых жалоб.
Я рассказал дону Хуану о том, как в самых простых разговорах мои друзья умудряются ненавязчиво перейти к бесконечному потоку жалоб — как, например, в таком диалоге:
— Как дела, Джим?
— О, прекрасно, Кэл, просто великолепно.
За этим следует тягостное молчание. Я вынужден спросить:
— Что, Джим, что-нибудь не так?
— Да нет, все чудесно. У меня были некоторые нелады с Малом, но ты же знаешь Мэла — эгоист и ничтожество. Но ведь друзей следует принимать такими, каковы они есть, не так ли? Он, конечно, мог бы быть чуть более деликатным. Да какое там! Он — это он и есть. Как ни крути, он всегда перекладывает все на других. Он вел себя так, еще когда нам было по двенадцать лет, так что я действительно сам виноват. Какого черта я должен его терпеть?
— Да, Джим, ты прав, у Мэла действительно очень тяжелый характер!
— Ну, если уж на то пошло, Кэл, то ты ничем не лучше Мэла. На тебя никогда нельзя положиться.
И так далее.
Другой классический диалог звучал так:
— Как дела, Алекс? Как тебе семейная жизнь?
— О, замечательно. Прежде всего, теперь я регулярно питаюсь, ем домашнюю пищу, но вот беда — начал поправляться. Мне нечем заняться, как только смотреть телевизор. Раньше я проводил время с ребятами, но теперь не могу. Тереза мне не позволяет. Разумеется, я мог бы послать ее ко всем чертям, но мне не хочется ее обижать. У меня все есть, но я чувствую себя несчастным.
Перед тем как жениться, Алекс был самым жалким из нашей компании. Его любимой шуткой было каждый раз говорить пришедшим к нему друзьям: «Ну-ка, бегом ко мне в машину, я хочу представить вас своей сучке».
Он млел от удовольствия, наблюдая крушение наших надежд, когда мы видели, что у него в машине находится именно самка собаки. Он представлял свою «сучку» всем друзьям. Мы поистине были в шоке, когда он женился-таки на Терезе — бегунье на длинные дистанции. Они познакомились на марафоне, когда Алекс потерял сознание. Дело происходило в горах, и Тереза должна была привести его в чувство во что бы то ни стало, поэтому она помочилась ему в лицо. После этого Алекс был в ее власти. Она пометила свою территорию. Друзья Алекса называли его «плененным ее мочой». Они считали, что она была настоящей сучкой, превратившей странноватого Алекса в жирного пса.
Мы с доном Хуаном немного посмеялись. Затем он посмотрел на меня с серьезным выражением лица.
— Таковы превратности обыденной жизни, — сказал дон Хуан. — Ты выигрываешь, проигрываешь и не знаешь, когда выиграешь, а когда проиграешь. Это цена, которую платит тот, кто живет под властью саморефлексии. Мне нечего сказать тебе, да и ты ничего не можешь сказать себе. Я лишь могу посоветовать тебе не чувствовать себя виноватым в том, что ты оказался такой задницей, а стремиться положить конец владычеству саморефлексии. Возвращайся в университет и больше не бросай его.
Мой интерес к продолжению занятий наукой в значительной степени угас. Я стал жить на автопилоте. Я чувствовал себя подавленным. Вместе с тем я заметил, что рассудок мой не был перегружен. Я ничего не рассчитывал, не ставил себе никаких целей и не лелеял никаких надежд. Мои мысли не были навязчивыми, чего нельзя было сказать о чувствах. Я пытался осмыслить это противоречие между спокойствием рассудка и запутанными чувствами. Именно в таком состоянии отсутствующего разума и переполненности чувствами я проходил однажды мимо Хэйнес-холла, где находился антропологический факультет, направляясь в кафетерий на ланч.
Вдруг я почувствовал странный толчок. Я решил, что близок к обмороку, и присел на кирпичную ступеньку. Я увидел перед глазами желтые пятна. Ощущение было такое, будто я вращаюсь. Я был уверен, что меня сейчас вырвет. В глазах поплыло, я не мог рассмотреть окружающие меня предметы. Ощущение физического дискомфорта было столь полным и сильным, что не оставляло места мыслям. Меня лишь охватили страх и беспокойство, смешанные с восторгом, и странное предчувствие того, что я нахожусь на пороге великого события. Это были ощущения, в которых мысли не принимали участия. В этот момент я уже не знал, сижу я или стою. Меня окружила тьма, такая непроглядная, какую только можно себе представить, и тогда я увидел энергию, ее течение во Вселенной.
Я увидел череду светящихся сфер, двигавшихся навстречу мне и от меня. Я увидел их одновременно, так, как дон Хуан всегда рассказывал мне об этом видении. Я знал, что они были разными людьми, поскольку их размеры были различны. Я всмотрелся в детали их строения. Яркие и округлые, они состояли из нитей, которые, казалось, были склеены друг с другом. Среди нитей были как тонкие, так и толстые. У каждой из этих светящихся фигур было что-то вроде густой шевелюры. Они напоминали не то каких-то странных светящихся мохнатых животных, не то огромных круглых насекомых, покрытых светящейся шерстью.
Больше всего меня поразило то, что я вдруг осознал, что видел этих мохнатых насекомых всю свою жизнь. Каждый из тех случаев, когда дон Хуан тщательно делал так, что я видел их, казался мне в этот момент чем-то вроде движения кружным путем. Я припомнил все случаи, когда он помогал мне увидеть людей в виде светящихся сфер, и ни один из них не шел ни в какое сравнение с тем видением, которое стало доступным мне теперь. У меня не было ни тени сомнения в том, что я воспринимал энергию так, как она течет во Вселенной, всю свою жизнь, самостоятельно, без чьей-либо помощи.
Это осознание ошеломило меня. Я почувствовал себя в высшей степени уязвимым и непрочным. Мне захотелось отгородиться, найти какое-нибудь убежище. Все было так, как в том сне, который, наверное, большинство из нас когданибудь видели, когда человек оказывается голым и не знает, что ему делать. Я чувствовал себя больше чем голым; я был незащищенным, слабым и боялся вернуться в свое обычное состояние. Неуловимым образом я ощутил, что лежу, и приготовился к тому, чтобы прийти в себя. Я представил себе, что вот-вот обнаружу, что лежу на выложенной кирпичом аллее и бьюсь в судорогах, окруженный толпой наблюдающих за мной людей.
Ощущение того, что я лежу, становилось все более четким. Я почувствовал, что могу двигать глазами. Сквозь опущенные веки я мог видеть свет, но глаза открыть боялся. Странно, но я не слышал никого из тех людей, которые, как мне казалось, столпились вокруг меня. Я вообще не слышал никакого шума. Наконец я рискнул открыть глаза. Я лежал в своей постели, в своей служебной квартире на углу улицы Уилшир и бульвара Уэствуд.
Обнаружив это, я буквально забился в истерике. Но по непонятной мне причине я практически мгновенно успокоился. Истерика сменилась ощущением телесного безразличия и даже удовлетворенности, чем-то вроде того, что чувствуешь после сытного обеда. Но я не мог успокоить свой ум. Осознание того, что я непосредственно воспринимал энергию всю свою жизнь, невообразимо ошеломляло меня. Как же могло произойти, что это от меня ускользало? Что мешало мне открыть для себя эту грань моего бытия? Дон Хуан говорил, что каждый человек обладает способностью непосредственно видеть энергию. Но он не говорил, что каждый человек постоянно видит энергию, но не знает об этом.
Я спросил об этом у своего друга-психиатра. Он не смог как-либо прояснить мои затруднения и счел, что моя реакция была результатом усталости и перевозбуждения. Он дал мне успокоительного и посоветовал отдохнуть.
Я не рискнул никому рассказать о том, что очнулся в своей постели, не будучи в состоянии объяснить, как я туда попал. Тем более оправданным было мое желание поскорее встретиться с доном Хуаном. Я спешно полетел в Мехико, нанял автомобиль и поехал к нему.
— Ты проделывал это и раньше! — смеясь, сказал дон Хуан, когда я рассказал ему о своем умопомрачительном опыте. — С тобой произошли только две новые вещи. Вопервых, в этот раз ты воспринимал энергию целиком самостоятельно. Ты осуществил остановку мира и в результате понял, что всегда видел энергию так, как она течет во Вселенной. Как это делает каждый человек, не отдавая себе в этом отчета. Во-вторых, ты совершенно самостоятельно путешествовал из своего внутреннего безмолвия.
Ты и сам знаешь, мне нет нужды говорить тебе, что когда человек покидает внутреннее безмолвие, с ним может случиться все что угодно. В этот раз страх и уязвимость позволили тебе добраться до своей постели, которая находится не так уж далеко от университетского городка. Если ты перестанешь индульгировать в сво„м удивлении, то поймешь, что в том, что ты сделал, для путешествующего воина нет совершенно ничего необычного.
Но важнее всего в этом вовсе не то, что ты знаешь, что всегда воспринимал энергию непосредственно, и не твое путешествие из внутреннего безмолвия, а следующие два момента. Во-первых, ты испытал то, что маги древней Мексики называли чистым взглядом или потерей человеческой формы. При этом ограниченность человека исчезает, как если бы она была клочком тумана, стелющегося над головой, тумана, который постепенно рассеивается. Но ты ни в коем случае не должен считать это свершившимся фактом. Мир магов не является неизменным, подобно привычному нам миру. где тебе говорят, что, однажды достигнув цели, ты навсегда останешься победителем. В мире магов достижение любой цели означает лишь то, что ты обрел наиболее эффективные средства для продолжения борьбы, которая, кстати говоря, никогда не закончится.
Второй момент заключается в том, что ты затронул самую головоломную для человеческой души проблему. Ты сам сформулировал ее, когда спрашивал себя: «Как же могло произойти, что от меня ускользнуло то, что я всю жизнь воспринимал энергию непосредственно? Что мешало мне открыть для себя эту грань моего бытия?»