Книга: Польская мельница
Назад: II
Дальше: IV

III

Herba voglio nоn existe ne anche nel giardino del re.
Пьемонтская пословица
Каждый год в середине зимы мы посвящаем себя братскому единению. Наши музыкальные общества, общества взаимопомощи, пожарных, женская конгрегация слова Божия, все благотворительные организации, которые мы создали для своего развлечения, объединяют своих приверженцев (то есть весь город) на публичном балу. Он всегда происходит незадолго до Масленицы. Масленичной поре недостает серьезности. Маски, переодевания создают условия для сомнительных фантазий, которые (один раз из-за этого потом кусали себе локти) идут вразрез с тем, чего хотят добиться этим балом, то есть со всеобщим дружеским единством. Всегда находятся зловредные умы, которых эти великолепные добродетели согласия и братства оставляют равнодушными. В тот раз, на который я только что намекнул, когда назначили бал в самый разгар карнавала, иные посчитали весьма остроумным изготовить карикатурные и даже неприличные маски, изображающие особ из нашего высшего общества, причем сами эти особы там присутствовали и, должен сказать, были обряжены до смешного похоже на других людей, тех, кого они ненавидели. Таким образом, каждый мог увидеть свои рога на голове у соседа. Это очень неприятно. Демонстрация подобных сокровенных чувств — нечто совершенно противоположное тому, чего мы пытались достичь своим балом дружбы. Итак, его назначили, раз и навсегда, на начало второй половины января, ни в коем случае не позднее. В этот раз — на 18 января.
В том году дважды переносили день праздника. Я полагаю, эти подробности следует знать, чтобы лучше понять истинный характер торжества. Ночь дружбы, первоначально назначенную на 15-е, отложили до 17-го. Портниха наших дам оказалась не на высоте. Ничего нет приятней, чем сознавать, что кто-то столкнулся с непреодолимыми трудностями, особенно если при этом представляешь мысленно загубленный труд, потерянные денежки, истерики. Все это было по вине портнихи. И это составляло часть удовольствия, которое бал таким вот образом доставлял уже более трех недель. Предлоги для переноса были великолепны. Легко возразить, что ни хоровая капелла, ни муниципальный оркестр, ни пожарные, ни все остальные не могут быть отданы на произвол какой-то швейной машинки. По доброй воле никто на это не согласится. Но платья госпожи де К., госпожи Р., младшей М., барышень Т. были-таки отданы на произвол швейной машинки. Если бы все эти дамы не должны были со всей тщательностью окутать себя с головы до ног тафтой, атласами, шелками, чудесными творениями этой самой машинки, они сами весьма порадовались бы такой незадаче, но ведь дело касалось их собственных туалетов, а туалет священен. Эти дамы пользовались очень большим влиянием. Несмотря на все происки, они восторжествовали. Комитет сопротивлялся ровно столько, сколько требовалось, чтобы заставить вписать отсрочку в свой актив.
И вдруг новое осложнение: у «сливок» общества была своя портниха, а у обывателей — своя. Вот она-то и решила потешить свое тщеславие. Но с ней никто не собирался миндальничать; ей ответили бесцеремонным и категорическим отказом даже обсудить ее просьбу. После чего один из наших умников подметил такую небольшую деталь:
— Собираются ли, как обычно, проводить вещевую лотерею в перерыве между танцами? — Конечно, вам прекрасно известно, что это как раз самое важное. Вопрос сбора денежных средств стоит на первом месте. — Именно на это я и обращаю ваше внимание, — сказал умник. — Обыватели — они обыватели и есть, кто спорит, но они определяют численность и, кроме всего прочего, покупают по пять-шесть лотерейных билетов.
Умник еще много раз повторил слово «численность». Это было лишним: его и так поняли. Официально поменять дату отказались. Просто объявили с напускной непринужденностью, что по техническим причинам (это выражение мы начинали любить) бал состоится 18-го. И все. Пусть на сей раз все примут это к сведению.
Невозможно составить себе точное представление о лихорадочном возбуждении, которое предшествует нашему балу дружбы. Лотерейные выигрыши выставляются в витринах торговцев. Перед торжеством резко усиливалось снование взад и вперед ватаг ребятишек, которые ходили от двери к двери и от лавки к лавке выпрашивать призы для лотереи. Ибо следует сразу сказать, что этот розыгрыш существует исключительно за счет дарений. Сборщики и сборщицы пожертвований одеваются по-воскресному среди недели и выказывают большое рвение. Их пускают и на чердаки и в чуланы; это не те места, куда приятно забираться в праздничном наряде. (Таким образом, тысячи тайных самопожертвований сопутствуют нашему благородному предприятию.) Это очень ободряет.
На этот раз достаточно было взглянуть на витрины выставок, чтобы признаться себе: никогда еще дело не заходило так далеко. Это был полный успех. Все толпились на тротуарах, с сожалением отрывались от созерцания, да и то потому только, что дальше другие выставленные предметы также требовали внимания.
Украсили и городское казино. Это сделать было трудно, потому что оно расположено неудачно. Стоит наискось, рядом со скотобойней, на удаленной от центра улочке. Летом, из-за сброса крови и внутренностей, которые текут по канаве, в квартале дурно пахнет, однако в январе там вполне терпимо. Гораздо неудобней то, что фасад расположен по косой линии. По-настоящему невозможно на этой поверхности создавать, как того хотелось бы, чудеса декоративного искусства. В конце концов, вопреки всем трудностям, соорудили нечто из гирлянд плетеного самшита и бумажных фонариков.
Зато внутри казино осуществили большие преобразования. Там очень просторно. Это бывший амбар для зерна, который владельцы уступили городу ради куска хлеба. Его обустроили на манер миланского театра «Ла Скала», только, конечно, размером поменьше. Занавес там великолепен; его подарил пиротехник, который поставляет для нашего престольного праздника огненные «колеса» и материалы для фейерверка. На занавесе изображена хорошо выполненная мифологическая сцена. В этом театре играли всё: и «Корневильские колокола», и «Маскотту», и другие вещи.
Днем 18 января на улицах было необычайно оживленно. Потеплело, и шел дождь. Несмотря на сырую погоду, нескончаемые вереницы людей проходили перед лавками, где были выставлены лотерейные призы. Все заметили Жюли, которая пробиралась сквозь толпу и жадно разглядывала витрины. Она орудовала локтями, пока не пробивалась в первый ряд, и тогда прижималась носом к стеклу и, сложив ладони, как шоры у лошади, погружалась в созерцание.
Это в самом деле, как я и говорил, был самый богатый сбор пожертвований из всех, что когда-либо делались. Мадемуазель Милан (осмелюсь назвать ее имя) наконец-то пожертвовала свой знаменитый канделябр (после того, как три года подряд отказывалась его уступить). Ума не приложу, почему все так расщедрились. Я и сам заметил хитрую стеклянную игрушку с перетекающей жидкостью, происхождения которой, несмотря на все мое знание города, не смог угадать. (Потом я узнал, что ее пожертвовала почтовая служащая.) Я люблю эту маленькую мирную забаву. И мне очень хотелось заполучить этот предмет.
Но Жюли, казалось, искала напрасно. Я видел, как она прошла рядом со мной и устремилась к витрине универмага. Я последовал за ней, и мне стали интересны ее метания. Она была очень возбуждена. Задерживалась возле всех выставленных предметов, ни на кого не обращая внимания. В конце концов я потерял в толпе ее зеленый берет и коричневый плащ.
Я запаздывал. Мне очень нравится дождь, особенно зимою и в сумерках. Я встретил служащего мэрии. Он был весьма раздосадован. Вечерняя иллюминация была испорчена. Бумажные фонарики, заливаемые водой, отрывались от проволоки. Он собирался подобрать свечи. Мэр, похоже, был в сильном волнении. Бал имел для него большое политическое значение. Он любил восседать возле двери при свете фонариков.
Что до меня, то я обожаю, когда вечером накануне бала на улицах грязно. Я очень плохой танцор. Испачканные наряды и мокрые подошвы дают мне преимущество.
Я встретил г-на де К., который, как и я, прогуливался под зонтом.
— Ну что, — сказал он мне, — придет ли этот человек на сей раз?
Вместо ответа я тонко улыбнулся.
— Не будьте столь уверены, — заметил мне наш умник, — он мог бы явиться на бал, как на службу: по приказу; по приказу совести, разумеется.
Он вместе со мной порадовался катастрофе с бумажными фонариками.
— Госпожа де К., - сказал он, — придумала прелестный трюк. Она поступит, как Золушка: прибудет на бал в домашних туфлях. Нет, я путаю, не как Золушка, а совсем наоборот. Так вот, она понесет туфли под мышкой, в коробке. А обуется в сухом месте. Я скажу Мишелю, чтобы он подогнал экипаж к самому тротуару. Вы не находите, что это прелестно?
Я нашел, что это и в самом деле так.
Это навело меня на мысль совершить после разговора с г-ном де К. небольшую прогулку и отправиться к пресловутым портнихам. Дождь, должно быть, поверг всех этих людишек в забавное отчаяние. На это стоило посмотреть.
Ничего особенного видно не было. Большие керосиновые лампы освещали швейные мастерские, и все эти барышни управлялись с иголками, похоже, весьма прилежно.
Мне не оставалось ничего другого, как вернуться домой. Огонь у меня в камине не потух. Мне достаточно было искусно подложить немного хвороста, чтобы он разгорелся снова. Я очень хорошо умею разводить огонь. Кажется, таков удел влюбленных и поэтов. Я разогрел свой холостяцкий ужин. Я уже не ем помногу на ночь. Поставил подогреваться воду для яйца и, пока она не закипела, позволил себе четверть часа отдохнуть, водрузив ноги на подставку для дров.
Я никогда не курил, но мне нравится смотреть на языки пламени и вдыхать запах раскаленных углей.
Я съел все горячим и без всякой торопливости. Я не из тех одиноких мужчин, которые стараются побыстрее со всем управиться. Мне всегда нравилось мое положение. И никогда у меня не было ни малейшей причины для спешки. Самые большие из моих радостей я вкушал с такой же вот медлительностью. Затем я подумал о церемонии, на которой мне предстояло присутствовать.
Я достал и почистил щеткой черный костюм. Моя накрахмаленная рубашка, воротнички и манжеты были доставлены от прачки в четыре часа пополудни.
Я приподнял занавеску, чтобы взглянуть, идет ли все еще дождь. Дождь лил не переставая. На дороге уже появилось несколько упряжек. Должно быть, это были взятые напрокат экипажи, которые объезжали по четыре-пять домов, чтобы забрать седоков. Кучеров узнать было невозможно.
Площадь Нотр-Дам, на которую выходило мое окно, конечно, довольно далеко от улицы Скотобоен (следовало бы переменить название), где расположено казино. Но эти упряжки означали, что почти во всех домах города люди так же копошились, как копошился я в своей квартире. Я не привык каждый вечер наводить глянец на свои лакированные туфли. На другой стороне площади все окна пропускали свет в щели между занавесками.
Было без пятнадцати десять, когда, полностью готовый, я надел пальто. По-прежнему шел дождь. Я подумал о госпоже де К. Не понадеявшись на зонтик, я натянул на голову картуз с наушниками и завернул свой складной цилиндр в газетную бумагу, чтобы нести его под накидкой непромокаемого плаща.
Едва я сделал несколько шагов по тротуару, как меня обогнала упряжка, которая проехала немного вперед и остановилась. Я узнал на козлах Мишеля в то самое время, когда г-н де К., просовывая голову в окошечко, окликнул меня.
— Мне сразу показалось, что это вы, — сказал он. — Садитесь.
И он опустил подножку. В экипаже очень сильно пахло фиалками. Я попытался присесть, принося бесчисленные извинения, поскольку мое пальто было мокрым; я видел, как переливались в темноте шелка и серый мех.
— Я, проезжая мимо, посмотрел на ваше окно. Оно не светилось. Если учесть время, меня это удивило. Вы не тот человек, чтобы совершить оплошность и явиться раньше срока. Я намеревался позвать вас.
Я поблагодарил его и насторожился. Бескорыстной любезности не существует.
Теперь мы встречали множество людей, которые направлялись в казино. Они выглядели промокшими до нитки, но не раскисали и даже казались веселыми.
Мы ожидали увидеть улицу Скотобоен окутанной кромешным мраком или же почти темной. Ничуть не бывало. Семейства де Р. и де С. предугадали окончательную гибель бумажных фонариков и не смогли перенести мысли, что им придется выходить из экипажей в темноте. Они сунули в руки трех-четырех деревенских парней несколько факелов из просмоленной лаванды, которые берегут для празднования Иванова дня, и, когда мы повернули за угол улицы, все дамы и барышни из этих семейств как раз высаживались около подъезда, среди огней и курений.
— Сколько гонору-то, — сказал г-н де К., подумавший, должно быть, о коробке, в которой госпожа де К. везла свои туфли.
Зрелище, однако, было довольно необычным. Оно привлекло под колонны перистиля значительную толпу, люди теснились даже на ступеньках парадной лестницы. Семейства де Р. и де С. совершали триумфальный выход. В то время как наш экипаж шагом въезжал на улицу Скотобоен и Мишель пытался пробиться сквозь беспорядочные скопления зонтов, с другого конца улицы вкатилась хорошо всем известная упряжка де К. Шесть маленьких серых мулов, позвякивая колокольчиками, легко прокладывали себе путь. У этого семейства также были проводники с факелами. Если дамы и не обменялись ни словом, то рассмотрели друг друга превосходно.
— Всегда вы все узнаете последним, — язвительно заметила госпожа де К., позванивая своими браслетами.
Г-н де К. постучал кулаком в стекло, чтобы поторопить Мишеля.
— Быстрей, быстрей, — сказал он. И добавил, обращаясь ко мне: — Мы подъедем в одно время с де К. И воспользуемся их фонарями.
Так бы нам и поступить, но толпа загородила проезд. Г-н де К. кричал кучеру:
— Можно ехать, можно ехать!
Наконец он решительно отчитал людей, которые занимали проход.
— Уйдите отсюда, девушки, в конце-то концов, вон отсюда!
Нас послушались, и мы смогли спуститься на землю при свете факелов.
Г-н де К. отошел, не пожав мне руки. Впрочем, я и сам озабочен был лишь тем, как бы поместить свой зонт в надежное место.
Танцы, должно быть, начались несколько раньше. Играли вальс. В проходах стояли только совсем молоденькие девицы. Их раскрасневшиеся лица сияли, они бросали по сторонам взволнованные взгляды, как если бы все вокруг принадлежало им. Они говорили разом, не слушая друг друга, жестикулировали с излишней живостью и суматошливостью или же вдруг затихали, замирали неподвижно, как лани, услышавшие охотничий рог.
Я прошел в буфет, где подавали пиво и лимонад мужчинам лет пятидесяти, уже заскучавшим, и доверил свой зонт хозяину. Это был человек рассудительный, к тому же раньше я оказывал ему услуги.
Я изумился. Зал был великолепен. Использовали лампы Карселя, их ярчайший свет заливал даже верхние балконы. Надо прямо сказать, мэру удалось добиться полного успеха. В предыдущие годы верхние балконы всегда тонули во мраке, и все, кто их занимал, переходили в оппозицию. Лампы Карселя позволяли нашему первому должностному лицу отвоевать себе по меньшей мере двадцать голосов.
Обыватели, самые преуспевающие из которых поместили на виду, на передних местах этих залитых теперь светом верхних балконов, своих жен и дочерей, демонстрировали шелка, муары и атласы столь же дорогие и столь же превосходно обработанные, как на нижних балконах, и, вдобавок ко всему, луноподобные лица, столь любимые мною: наивные и румяные, застывшие с напускной важностью, соединенной с легким испугом. Они, однако, находили опору в крепких телах, большей частью довольно хорошо сложенных.
Конечно, наше высшее общество все-таки удерживало пальму первенства. Оно имело особый блеск, на который никто другой не смел претендовать. Улыбки там не потухали сразу, а сияли, как солнце в погожий день, на фарфоровых лицах с романтическим овалом, в глазах, обведенных черными кругами из-за самых возвышенных страстей. Это говорило о глубоком знании и наследственном знакомстве со всеми премудростями, о легкости в достижении результата с первой попытки, которая в этом занятии, как и в любом другом, требует длительной практики.
Я находился в партере, с края от передней линии лож, и все эти маневры происходили в поле моего зрения. Движения платьев буквально обдавали меня волнами ароматов.
Здесь, внизу, мне ничего не требовалось. Каждый раз мой образ действий был очень прост. Обычно я старался принять участие, еще до лотереи, в одной-двух кадрилях (желательно в польках); после разыгрывания призов мой долг был исполнен, все меня видели, я был свободен и шел спать.
Чтобы последовать этим добрым принципам, которые приносили превосходные плоды, я поискал глазами какую — нибудь невзрачную малышку. Ею оказалась Альфонсина М., дочка «Кож и сапожного инструмента». Невозможно вывести даже самого пустякового заключения из нашего кратковременного союза. Она не обладала ни доходами, ни привлекательностью. Это было безопасно с любой точки зрения.
Я танцую плохо, но добился того, что отплясываю польку, не думая об этом. Полька не относится к танцам высшего света, однако, без устали подпрыгивая, я трижды прошелся рядом с госпожой Б., которая тоже прыгала с инженеришкой из дорожного ведомства. Я посчитал, что оба они выглядели странно. Они казались заблудившимися в лесу, испуганными и занятыми главным образом друг другом.
Я проводил Альфонсину к матери и безукоризненно расшаркался. В этом кругу преуспевающих мелких торговцев, которые подпирали стены партера, сплетничали непринужденно и язвительно, не обращая никакого внимания на громыхание оркестра, мне отпускали только натянутые улыбки. Дело в том, что я был членом музыкального общества «Хоровая капелла», а все эти люди членами общества «Муниципальная музыка». Я, естественно, примкнул к первому, где объединились дворяне и видные жители города. Либералы из другой группы должны были бы понять, что мой выбор напрашивался сам собой.
Я пошел получить несколько более одобрительных улыбок от моих соратников по музыкальному обществу. Мне не хочется здесь упоминать «кое-кого», даже семейство де К. Я прекрасно знал, чего стоила их любезность, но было еще небольшое число мелких служащих, которые вступили в «Хоровую капеллу» в интересах карьеры. В этот вечер их привлекали для разных дел, почетных, но бесплатных, либо в оркестре (который поочередно был сначала от «Хоровой капеллы», потом от «Муниципальной музыки»), либо в качестве добровольных блюстителей порядка, которые повсюду должны были присутствовать. Они носили в нашем клане нарукавные повязки с золотой пуговкой.
Как я только что сказал, оркестр составляли музыканты то из «Хоровой капеллы», то из «Муниципальной музыки». Одни уступали место другим после каждой кадрили. Это придавало совершенно особое оживление балу дружбы.
Если говорить о нас, то мы гораздо чаще пускали в дело медные инструменты (мы были трубачами). У нас имелись корнет-а-пистоны, рожки, тромбоны и даже валторны, которые подавали очень волнующий сигнал перед началом каждого танцевального отделения. Муниципальный оркестр (который был музыкой) использовал одновременно и медные (менее искусно, чем наш), и деревянные духовые инструменты: кларнеты, флейты, гобои.
Как только слышались валторны, видно было, как приходят в движение нижние ярусы лож. Все дамы вставали. Вниз по лестнице струился поток шелков и муаров, а также переливающихся драгоценностей. Величественные лебеди приникали к майским жукам в черных фраках, и наша галера, на авось, пускалась в путь.
Как только гобои или флейта принимались выводить свои рулады, суматоха охватывала верхние ярусы; все сбегали по лестнице и наводняли партер, иногда даже с криками.
Но столь резкого разделения, как я здесь описываю, все же не было, и каждый раз отдельные перебежчики или смельчаки проникали во вражеский лагерь.
Я немного прогулялся по круговым проходам. И обнаружил в них оживление, которое нельзя было отнести на счет обычных мелких скандалов: насколько можно было судить по лицам, сияющим и насмешливым, речь, похоже, шла о шутке, вызвавшей общее веселье.
Я стал присматриваться и во все уши слушать, но понял суть, только войдя в фойе. Я был вынужден протереть глаза. Там была Жюли!
И ее присутствие там было весьма странным.
Когда я ее заметил, она показывала мне дурную сторону своего лица. Не знаю, что предшествовало моему появлению, но никогда прежде эта дурная сторона не была настолько дурной. Кривой рот полностью обезобразил щеку, и от него, словно ради привлечения внимания к глазу, пролегли две крупные глубокие морщины, а сам глаз в точности напоминал ложку простокваши.
Она сидела на стуле у стены, а вокруг нее, как вокруг упавшей лошади, на приличном расстоянии двигалось по дуге, с шушуканьем, все общество.
Она заплела свои волосы в косы и, надо признаться, очень, на мой вкус, красиво, а на шею повесила ожерелье из крупных плоских зеленых камней, которое, должно быть, досталось ей от прадеда Коста. Корсаж у нее тоже был зеленый, ядовито-зеленого цвета.
Я не смог обдумать как следует факт ее присутствия. Не успел я оправиться от этой неожиданности, как Жюли встала, словно не замечая людей, которые ее окружали, и направилась к партеру. Я вместе со всеми поспешил за ней.
Звучал вальс, который открывал выступление оркестра «Хоровой капеллы». Собралась самая блестящая публика партера. Мужчины и женщины, которые вошли вслед за Жюли в одно время со мною, сразу были захвачены музыкой и блеском зала. Они, можно сказать, немедленно совокупились и принялись кружиться. Ну а меня больше интересовало то, что, на мой взгляд, должно было произойти дальше.
Какое-то мгновение Жюли стояла опустив руки. Я все время видел ее только с некрасивой стороны, но подозревал, что ее прекрасная сторона должна быть чем-то занята. Я был потрясен до предела, когда через некоторое время понял, что она и в самом деле была занята — занята попытками кого-нибудь пленить.
Даже если бы у меня оставались хоть малейшие сомнения на этот счет, их рассеяли бы лица людей. Эти лица смеялись: мужские — с жестокой (и даже немного отчаянной) злобой, женские — со злобой, наполненной ликованием, давно выношенной, которая, чувствовалось, способна была не утихать сотню лет. Жюли явно хотела танцевать и призывала партнера.
Я довольно рассказал о себе, чтобы не подвергнуться риску быть обвиненным в чрезмерной сентиментальности. И все же мне стало очень не по себе, я был вроде как зол на самого себя, причем до такой степени, что скорее инстинктивно, чем сознательно, поймал себя на том, что почти громко произнес: «Уж не строит ли она глазки одним глазом?»
Она обернулась, но не ко мне, а в мою сторону, и в этой стороне зазвучал смех. Она тогда показала нам свой прекрасный профиль, щечку, гладкую, как морская галька, половину столь желанного рта, свой глаз, широко распахнутый и чистый, не кокетливый, как я в растерянности вообразил, а просто с печальным тяжелым взглядом, словно отягощенным упреком. Я понял общий смех и сам изобразил на лице слабую улыбку.
Но она не оставила мне времени еще пуще разжалобиться, если только на жалость я был настроен больше, чем на самозащиту. Снова заиграли вальс, и танцующие с увлечением стали кружиться, не думая ни о чем, в хмельном восторге. Я никогда не мог понять, почему в такие минуты их лица от удовольствия принимают страдальческое выражение. Жюли должна была это понимать, или, по крайней мере, ей захотелось сбросить гнет собственной усталости и почувствовать другую усталость, которая дурманила эти кружащиеся пары, поскольку я заметил, что она, как пичужка, завороженная змеей, маленькими шажками и почти незаметно приближалась к оживленной массе танцоров. Наконец она оказалась так близко, что я видел, как чьи-то волосы и шарфы в своем кружении буквально ласкали ее лицо и тело. Через мгновение она исчезла. И пока я с изумлением, которое всегда испытывал перед непредсказуемым поведением женщин, шарил глазами по толпе зрителей, спрашивая себя, куда же она могла скрыться и каким чудом ускользнула от моего внимания, какие-то необычайные восклицания подсказали мне, что только что произошло по-настоящему странное событие.
Даже вальс, казалось, из-за него расстроился. Змея танца не извивалась больше себе на радость, а местами подрагивала, словно мучимая болями в животе. Рядом со мной публика вставала на цыпочки и вытягивала шеи. Я видел, как на всех ярусах люди жадно наклонялись, как следили за чем-то взглядом, показывали это один другому и вдобавок переговаривались с возбуждением, которое начинало создавать более сильный шум, чем звуки оркестра. Сами музыканты выпустили мундштуки своих инструментов, от чего рты у них так и остались в виде куриных гузок.
Вдруг я услышал страшный шум. Бессознательно я втянул голову в плечи. У меня возникло впечатление, что казино обвалилось. Это был гром аплодисментов.
Я увидел наконец то, на что показывали пальцем. Это была увлеченная вальсом несчастная Жюли, которая с восторгом танцующей в паре женщины, застывшим на этом ужасном отрешенном лице, кружилась в полном одиночестве. Меня охватили мысли и чувства, похожие на мысли и чувства всех других, и я расхохотался в ту же секунду, когда раздался общий смех…
Если судить по мне, то на всех смех подействовал благотворно. Вид этой девушки с обезображенным лицом, которая бесстыдно демонстрировала свои желания, жег меня, как кислота. Никому нельзя позволять без особого риска снимать с себя все до костей, одежду и плоть, воланы и юбки, пластроны и манжеты. У кого не бывает минут отчаяния? Что стало бы с нами, если бы нам не дали больше ломать комедию? Смех, грохочущий, как водопад, был самым незатейливым способом промыть ожог и остудить его водой. К нему прибегли с охотой, на него не поскупились.
Почему? Не знаю. У нас, слава Богу, нет недостатка в уродливых девицах! Жюли была не настолько безобразна, чтобы это вызывало смех; суть была не в этом! Сегодня я уже не вижу ничего смешного в случае в казино. Какое чрезвычайное событие происходило тогда? Жюли танцевала одна. У кого угодно, кроме нее, это сошло бы за шутку. Представьте себе, что подобная фантазия пришла на ум Альфонсине М., малышке, с которой я танцевал незадолго перед этим: все едва улыбнулись бы. Смех, которым сопровождался вальс Жюли, создавал упорядоченный и будничный шум, напоминавший мне поскребывание ложек и вилок по тарелкам в школьных столовых. Скажем, чтобы быть точнее, что все хихикали. Жюли проплывала среди соломенного цвета волос, угольно черных лент, подвязывавших косички, горящих глаз, алчных губ. Ее лицо, отмеченное роком Костов, двигалось на высоте напомаженных усов, ртов, привыкших к хорошим сигарам, напрасно предлагая свой даровой товар.
Даром ничего не дается, кроме смерти. Я с давних пор и совершенно определенно это знаю. Публика казино не была так сильна в этом предмете, как я, она была далека от того, чтобы называть вещи своими именами, но и она сознавала, что всем и во всем Жюли предлагала лишь места на галерке.
Признайтесь, было над чем посмеяться! Если никто не хохотал и если от хихиканья возникал звук, как от ложек, скребущих по тарелкам, это, во-первых, оттого, что в обыденной жизни (каковой и является наша жизнь) в самом деле нет ничего, над чем можно хохотать до упаду, наше тело к такому не привыкло (тогда как хихикать — хихикать мы умели). А во-вторых, из-за всего того мрачного и безжалостного, что терзало Жюли. Ее прелестное тело (а у нее было упитанное тело, очень аппетитное для всех, кто любит женское тело) в иные минуты (и во время вальса больше, чем когда-либо) казалось сделанным из ивовых прутьев, вздымающих и поддерживающих юбки и корсаж вокруг обыкновенных костей. Если бы Жюли стала танцевать на площади так, как она танцевала в тот вечер, все отошли бы от нее подальше (пары, которые вальсировали в одно время с ней, от нее отодвигались, и было хорошо видно, как она, одна-одинешенька, отдается пустому месту). Но здесь, в казино, после всех наших приготовлений, ухищрений, стараний, направленных на то, чтобы получить удовольствие, кто бы сдался без борьбы?
Танец кончился, и, пока кавалеры провожали дам на место, Жюли подошла и прислонилась к одной из стоек, поддерживающих балконы. Дамы из нижних лож так сильно наклонились, чтобы видеть ее, что рисковали упасть. Она тяжело дышала и закрыла глаза.
Я отметил, что на ней та же юбка, что была днем, с черными воланами, мокрыми и грязными. Я спрашивал себя, чем она могла заниматься с того времени, как разглядывала витрины, и до той минуты, как вошла в казино. Ее волосы, еще заметно влажные (хоть и уложенные на макушке со старательностью и вкусом, которые были не очень-то ей свойственны), наводили на мысль, что все это время она провела в скитаниях по улицам. Не причесалась ли она где-нибудь за дверью в уголке? Вполне возможно, что так оно и было.
Она была теперь объектом всеобщего любопытства. Юные девицы, увенчанные цветами (заботами комитета), рука об руку с молодыми людьми, лбы которых блестели от бриллиантина, подходили и пялили на нее глаза. Женщины, даже дамы из «Хоровой капеллы», делая вид, будто их это не касается, приближались к стойке, прислонившись к которой все еще стояла Жюли, закрыв глаза и тяжело дыша. «Официальные лица» с повязками очень важно совещались.
Наконец было принято решение начать кадриль, и оркестр заиграл «Лансье». Молодой Рауль Б., очень представительный со своей крупной красной и добродушной физиономией, белобровый и веснушчатый, отделился от кучки «официальных лиц» и подошел к Жюли, несомненно, с поручением. Я действительно увидел, как он обратился к ней и даже говорил довольно долго, но она не открыла глаз и продолжала учащенно дышать, как если бы усилие, которое она затратила на вальс, на всю жизнь нарушило ей дыхание.
Я не мог позволить себе хоть что-нибудь из этого упустить. Я проскользнул сквозь толпу людей, которые смотрели, как танцуют кадриль, и мне удалось расположиться достаточно близко к Жюли, чтобы хорошо ее видеть, и в достаточно укромном месте, чтобы не быть замеченным. Из-за гримасы, искажавшей ее рот, никогда нельзя было понять, смеется она или плачет. И это совершенно сбивало с толку. А при наших обстоятельствах в большей мере, чем когда-либо прежде, невозможно оказалось сообразить, была ли она, как и положено, задета теми насмешками, которые навлекла на себя, или же мы имели дело с Аяксом — опустошителем, каким она могла стать при случае.
Как бы то ни было, кадриль продолжалась без помех. Фигуры следовали одна за другой. Жюли, по-прежнему прислонясь к стенке и как бы погрузившись в забытье, казалось, не была взволнована ни музыкой, ни выкриками, слишком пылкими, чтобы не заподозрить в них намерения ее задеть; ни смехом, слишком громким, чтобы не угадать в нем желания ее оскорбить. Однако, как известно, музыка «Лансье» очень зажигательна, крики и смех по этой причине могли в крайнем случае сойти за естественные и невинные; по правде говоря, если Жюли только что позволила вальсу увлечь себя, с куда большим основанием она должна была позволить увлечь себя кадрили.
Итак, я смотрел на нее с огромным вниманием и очень скоро убедился, что она едва ли тронута задором «Лансье», совершенно безразлична к крикам и к смеху и, напротив, в высшей степени поглощена битвою Костов. Случилось так, что одно из этих таинственных, окутанных мраком сражений, в ходе которых погибли и были разбиты ее пращуры, бабки, деды, отец, мать, брат, дядья и двоюродные братья и которые до настоящей минуты происходили вдали от нас, нам дано было на сей раз увидеть, оно бесстыдно открывалось нашим глазам. Я не говорю — только моим глазам (опытным и проницательным), но глазам всех, в великий день эгоистичного веселья (а вы хотите, чтобы оно было другим?), озарявшего казино сверху донизу. Ибо — я понял это по взглядам, без устали обращаемым к Жюли, по трескучим раскатам смешков, все более натужных, — речь шла о страхе, смешанном с омерзением, а зубоскальство, которым все рисовались, было маской, и было меньше непринужденности, чем хотели это показать, в только что случившемся, в шутках, в лицах, упрятанных в ладони, в шушуканьях, во всем насмешливом гомоне ярусов и партера, где, не переставая следить взглядом за движениями танцоров, не упускали из виду Жюли, словно бы дремлющую, но до сих пор тяжело дышащую и прислонившуюся к стойке. Я уже наблюдал подобный ужас, отвращение и вместе с тем жадное желание их испытывать во взглядах зевак, толпящихся вокруг эпилептика, упавшего на тротуар, или — каким бы парадоксальным и непристойным ни показался мой образ по отношению к Жюли, в одиночестве застывшей у своей стойки, — в поведении людей, которые по весне проходят мимо кобеля, покрывающего сучку, и украдкой бросают на них взгляды.
Кадриль закончилась весьма удавшимся галопом, но масштаб скандала не ускользнул ни от кого, тем более от «официальных лиц», поскольку без перерыва, не дав танцорам времени разойтись по своим местам, оркестру дали знак ударить в барабан. Я тотчас понял, и мурашки побежали у меня по спине, что ни у кого нет намерения оставить все как есть. Каждый подумал о том же, потому как немедленно установилась такая тишина, что даже барабанщик сбился, выбивая последнюю дробь. На этот раз за дело взялся не какой-то там Рауль Б., я увидел (мы все увидели), что на авансцену выдвинулся мэтр П. собственной персоной, в парадном одеянии (то есть во фраке и со стеклянными пуговицами, переливающимися разноцветными огоньками на пластроне). Сам он казался очень смущенным и, нарочито повернувшись в сторону, противоположную той, где дремала Жюли, объявил — просто, — что сейчас будут разыгрывать лотерею.
(Я сказал «просто», но в действительности розыгрыш этой лотереи происходил обыкновенно позднее, после четырех или пяти кадрилей, в минуты, когда усталость давала себя знать. В тот вечер едва успели дойти до второй кадрили, и никто еще не устал. Простота мэтра П. никого не ввела в заблуждение.)
Тишина продолжала висеть над залом, чуть более напряженная, чем обычная тишина, и бессознательно все отступили от края сцены, чтобы освободить место тому, кто нес мешок с сюрпризом, из которого должны были извлекать выигрышные номера. Но тот, кто нес мешок, не двинулся с места. Все видели, как он словно окаменел у подножия маленькой лесенки. Сам мэтр П. замер в своем фраке, похожий на ручку от зонтика. Жюли сделала несколько шагов!
Видеть служащего мэрии, видеть мэтра П., видеть Жюли: задача была решена мною и всем казино в мгновение ока. Если судить по мне, то у всех нас мороз пробежал по спине прежде, чем Жюли успела дойти до центра полукружия, оставленного свободным перед сценой. Помню только, что она шла спокойно и без всякого вызова. У нее был вид утомленного человека, который ищет себе стул. Это только в романах великие деяния поднимают бурю, в жизни их в основном совершают на исходе сил.
Все это длилось, таким образом, самое большее тридцать секунд. Мне едва хватило времени сглотнуть слюну, и в молчании, на этот раз полном, мы услышали что-то вроде стрекотания одинокого сверчка. Это говорила Жюли. Она обращалась к мэтру П., который наклонился к ней, приложив ладони к ушам, чтобы лучше слышать. И крикнул: «Что?» — сердитым голосом. Без его возгласа мы подумали бы, что оглохли, настолько голос Жюли был тихим и неразборчивым. (Мне, однако, показалось, будто я услышал — впоследствии это подтвердилось — что-то вроде слова «счастье».) В ответ на возглас мэтра П., все еще наклоненного к ней с приставленными к ушам ладонями, Жюли «прострекотала» снова то, что, похоже, было просьбой. (Я отчетливо расслышал слово «счастье».)
Я часто спрашивал себя, что произошло бы, если бы некоторые сцены затянулись, но факт остается фактом: эта сцена не продлилась до нарушения приличий — ребяческого и учтивого. Мэтр П. сразу выпрямился и захохотал. На этот раз не было ничего похожего на сухие смешки или притворные легкие подергивания: это был громоподобный и славный обывательский хохот, непристойный и мощный, который идет из самой утробы, для которого глагол «разразиться» создан по мерке. Я думаю, никогда на людской памяти никто не видел, как смеется мэтр П., но и без этого обстоятельства никто не смог бы устоять при виде нашего благонамеренного нотариуса, трясущегося от смеха, как сливовое дерево. В мгновение ока смех поднялся, как по ступенькам, до самого верха, один за другим охватил ярусы. Видно было, как он распространяется от ложи к ложе со стремительностью огня.
Хотя я охотно во всем этом участвовал, но Жюли из виду не упускал. Я единственный, кто может поклясться (если нужно, на Евангелии), что в ту самую минуту, когда все казино смеялось над Жюли, она тоже улыбнулась; несмотря на гримасу, обезобразившую ее губы, я, как человек, который умеет наблюдать, могу за это поручиться. Я не ждал улыбки радости, я ждал улыбки отчаяния, если позволительно так выразиться. А выразиться так вполне позволительно, потому что именно такую улыбку я увидел, ясную, как день.
Даже по прошествии стольких лет я могу вспомнить самые незначительные жесты Жюли. Они навсегда запечатлелись в моей памяти. Я был убежден, что на моих глазах осуществляется приговор судьбы. И был единственным, кто подозревал, что нам выпала необыкновенная удача быть свидетелями того, как на наших глазах Косты ворочаются в своих гробах.
Никто не обращал внимания на Жюли. Она прошла сквозь толпу, которая продолжала тесниться возле полукруга, где на нее показывали пальцем. Она была вынуждена всех по очереди отстранять. Вот так, словно не видимая ни для кого, кроме меня, Жюли добралась до двери и вышла. Я бросился вслед за ней. У меня хватило ума не вспомнить ни о пальто, ни о зонте.
Дождь прекратился. Как бывает обычно в это время года, если перестает идти дождь, задул ледяной ветер. Он погасил многие фонари, но я услышал на тротуаре впереди себя стук каблучков а-ля Людовик XV. Я различил Жюли в слабом свете, который пробивался из пекарни. Она шла решительным шагом, но не спеша.
Направилась она отнюдь не в сторону Польской Мельницы. Поднялась вверх по центральной улице, пересекла по диагонали площадь Ратуши и выбрала одну из тех улочек, что ведут в мрачный лабиринт старых кварталов. Северный ветер пронизывал меня до костей; одежда на мне была легкая, а накрахмаленный пластрон не защищал от холода. Я подумывал о воспалении легких, но и за все золото мира ни с кем не поменялся бы местами.
Мы теперь очутились в плотном кольце улочек вокруг церкви Христа Спасителя. Много раз Жюли сбивалась с дороги. Она двинулась вперед по улице Жана Жака Руссо, потом вернулась назад и прошла в пятидесяти сантиметрах от ниши двери, где я поспешно укрылся. Я ощутил ее запах — запах вымокшего пса.
После двух-трех подобных колебаний, которые ни разу не застали меня врасплох, она стала выглядеть более уверенной в выборе пути. Пересекла площадь у старого кладбища, вступила под своды крытых улочек, вышла на улицу Клебера, повернула обратно, к рыбному рынку, проследовала вдоль старинных крытых рынков в минуту, когда на колокольне Нотр-Дам пробило два часа, и столь решительно избрала определенное направление, что меня охватила дрожь, которая возникла не от холода. Мы были совсем недалеко от Барахольного тупика; я услышал, как свистит ветер среди высоких голых деревьев монастырского сада.
Она и вправду направлялась именно туда. Я видел, что происходит, но мне не хватало духа о чем бы то ни было думать. Несмотря на поздний час, в окне г-на Жозефа горел свет. Дверь семейства Кабро никогда не запиралась. Жюли прислонилась к ней, похоже, она пыталась ее открыть или же просто перевести дыхание, потом вошла.
Воскрешая в памяти это мгновение, я и теперь еще, как и в то время, испытываю полное опустошение и слабость. А ведь как-никак сейчас-то мне все известно. Тогда же я думал только о том, как бы удрать со всех ног. Чего я, однако, не сделал.
Я услышал, как без всяких колебаний постучали в дверь и чей-то голос (голос г-на Жозефа) ответил: «Войдите!» Это приглашение войти, дерзкое, незамедлительное, в два часа ночи на первый же стук в дверь, — разве не свидетельствовало оно о человеке, чье могущество превосходит даже представление, которое обычно о нем складывается? К счастью, в ту минуту я об этом не подумал, столь необычайные события меня совершенно захватили!
Должен признать, что присутствие духа вернулось ко мне довольно скоро. Я хотел бы владеть даром быть вездесущим: находиться в одно время и в казино, чтобы прокричать там новость, и здесь, чтобы наблюдать дальнейшие события.
Смотреть было не на что, разве только на тень, которая очень быстро промелькнула у окна. (Это был он или она?)
Приходится все-таки признать, что в опасности черпаешь молодые силы (это одна из моих теорий), ибо, если бы я не почувствовал себя как никогда молодым, мне бы и в голову не пришло вскарабкаться на стену старого монастыря (в накрахмаленном пластроне и в лучшем моем костюме). Между тем это как раз то, что я попытался предпринять. Если бы несколько часов назад кто-то предсказал мне, что я использую для подобных упражнений лакированные туфли, заботливо мною начищенные, я посчитал бы его безумцем. Это превосходно доказывает, что никогда не надо ни в чем зарекаться: не плюй в колодец, пригодится воды зачерпнуть.
С гребня стены (к счастью, довольно широкого) я не заметил ничего особенного. И не решался подняться во весь рост из опасения, что на меня упадет свет от лампы г-на Жозефа, ведь окошко находилось на третьем этаже; все-таки я увидел достаточно. Если судить по высоте, на которой оказалась прическа Жюли, она должна была сидеть. Г-н Жозеф находился напротив нее, он стоял; мне он был виден по пояс. Он смотрел на нее и ничего не говорил; рассказывать должна была она, а он слушал.
Это меня удовлетворило. Однако я оставался перед этой картиной дольше, чем следовало: скажем, минут пять, тогда как в обычное время я все понял бы и за минуту. Только холод возвратил меня к моим обязанностям. Надо было как можно скорее предупредить г-на де К.
Не знаю, бежал ли я. Наверное. Помню только необычное ощущение пустоты, которое почувствовал, снова войдя в казино. Я не сразу понял, закончили уже разыгрывать лотерею или еще нет. Единственное, что я отметил, поднимаясь по парадной лестнице и проходя затем через фойе, — это то, что никто не танцевал. Я не слышал музыки.
Чтобы пройти в ложи первого яруса, где находился г-н де К., нужно было пересечь партер. Я толкнул дверь, которая туда вела, и внезапно вновь очутился в нашем старом добром казино, освещенном лампами Карселя, со всем нашим высшим обществом, где каждый занимал отведенную ему полочку, но где совершенно очевидно всем было не до бала и не до кадрили (по крайней мере в ту минуту, поскольку мне стало известно, что около четырех-пяти часов утра по настоянию оркестра «Муниципальной музыки» — «Хоровая капелла» на состязание не явилась — опять, с грехом пополам, начали танцы с участием немногочисленной публики, во всяком случае без сильных мира сего). Все были заняты, я это сразу заметил, не чем иным, как очень оживленным разговором, который перекидывался от одних к другим. Никто больше не смеялся, все о чем-то горячо говорили. Я слышал, как заявляли, что этого «нельзя терпеть». Мне было довольно трудно попасть в ложу г-на де К. Подходы к ней были буквально забиты скоплениями людей, что-то бурно обсуждавших. Вот уж где не было недостатка в умниках. Мне показалось, я понял, что, ничуть не тревожась об участи Жюли, все беседовали о ее самоубийстве, об окончательной гибели Костов после этого скандала: говорили, что, вероятно, она ушла, чтобы тут же покончить с собой, и другого решения быть не могло.
В ложе г-на де К. сам г-н де К. болтал без умолку и с совершенной непринужденностью. Я увидел, как он не спеша делал жесты, которые привык делать, когда представительствовал на публике. Он говорил перед г-ном де Т. и г-ном де С., а дамы его больше не слушали.
Он меня заметил. На моем лице, должно быть, читались некие знаки. Он умолк и посмотрел на меня со столь вопросительным видом, что ко мне обернулось все общество. Я слишком привык к этим людям, чтобы не знать: ни в коем случае не следует взрываться или показывать какое бы то ни было волнение. Впрочем, у меня как раз сжало горло. Мое молчание давало мне преимущество перед г-ном де К., и я услышал, как он принялся меня расспрашивать.
— Вы знаете, где она? — произнес я наконец.
Я не узнал своего голоса. Я лил масло в огонь, но прежде, чем увидеть, как он заполыхает, сказал (и на этот раз очень естественным тоном):
— Она у г-на Жозефа.
Все со злобой на меня уставились, в глубочайшем молчании.
Я поведал о своем преследовании и даже о карабканье на стену.
— Вы проявили величайшее здравомыслие, — сказал мне г-н де К., поднимаясь. (Несмотря на все свои недостатки, этот человек умел принимать решения.) Г-н де Т. и г-н де С. явно были подавлены. У них был вид — прости, Господи! — будто они сердятся на меня из-за этой новости, а еще будто они так же сердятся на всех, если судить по взгляду, который, отвернувшись от меня, они бросили на наше залитое светом казино.
— Мое пальто, — сказал г-н де К. Но оно было на спинке его кресла, никто не мог его ему подать; он взял пальто сам.
— Будьте осторожны, Жорж, — сказали дамы.
Он бездумно махнул рукой. Г-н де Т. и г-н де С. отступили, чтобы освободить нам проход.
На сей раз, несмотря ни на что, я пошел за своим непромокаемым плащом и зонтом.
— Это, в сущности, выходит за рамки нашей компетенции, — сказал г-н де К.
Улицы выглядели зловеще. Ветер усилился. Всюду сильно хлопали ставни.
— Знаете ли вы, о чем она только что просила? — спросил г-н де К.
Я признался, что ничего не понял.
— Мне показалось, она говорила что-то о счастье.
— Тут и понимать нечего, — сказал он мне, — она действительно спросила у мэтра П. (от которого я собственными ушами это слышал), можно ли в нашей лотерее вы играть счастье.
Мы добрались до Барахольного тупика. С улицы ничего не было видно, кроме света в окне. Мне надо было подставить руки, чтобы помочь г-ну де К. взобраться наверх. Он был очень тяжелым и в своих торопливых усилиях вскарабкаться на вершину стены поранил мне руку каблуком.
— Держите крепче, — сказал он.
Я никогда не видел его в таком возбуждении.
Мы недолго оставались на стене. По мнению г-на де К., было холодно и не видно ничего интересного. Наши два героя наверху и в самом деле не двинулись с места.
— Не знаю, право, что тут и думать, — сказал г-н де К., - я задаю себе вопрос: о чем она сейчас ему рассказывает? Вот вы, человек здравомыслящий, не считаете ли вы, как и я, что в конечном счете сегодня вечером мы очень хорошо себя с ней вели? За исключением досадных мелких срывов, с этим я согласен, но ведь их очень трудно избежать при такой разношерстной публике. Могу вас уверить, что если взять, к примеру, меня, то мы с женой лишь слегка улыбнулись. Вот что я должен сказать.
Я ему ответил, что, действительно, это такой факт, на который следует обратить внимание.
— В каких вы отношениях с господином Жозефом? — спросил он.
— Я, как и вы, с ним едва знаком, — ответил я.
— Я вас спрашиваю об этом, — продолжал он, взяв меня под руку, — потому что ценю ваше умение вести себя и старание, которое вы прилагаете, чтобы никогда не выставлять напоказ своих отношений с людьми. И это весьма похвально, — сказал он, видя, что я храню молчание.
Он освободился от моей руки.
Мы вернулись ко входу в тупик и, к своему великому изумлению, обнаружили там три тени, в которых, подойдя ближе, узнали мэтра П., его супругу и племянника де С., очень привязанного к их семье.
— Я узнал новость, — сказал мэтр П., - и мне стало известно, что вы здесь. Я сразу же пришел. Другие не захотели подойти и остановились возле рынка. Что происходит?
Г-н де К. принял загадочный вид и проговорил, что ни за что на свете нельзя позволить «толпе» прийти сюда.
— Речь идет не о толпе, — сказал мэтр П., - а о нескольких друзьях, которые являются также и вашими друзьями и которые, повторяю, не осмеливаются подойти, им хватает такта не делать этого.
— Не будем спорить, Андре, — сказал г-н де К.
Он выступил вперед, и они начали шептаться.
— Что происходит? — спросила меня госпожа П.
— Понятия не имею, — ответил я. Это было (вдобавок ко всему) истинной правдой.
— Идите сюда, — сказал мне г-н де К. по завершении своих тихих переговоров.
Мы снова вошли в тупик и томились ожиданием еще добрых четверть часа. Все остальные ушли. Холод пробирал до костей. Часы пробили половину. Мы занимались тем, что строили весьма мрачные предположения. Свет загорелся теперь и в окне Кабро. Поскольку я наделен тонким слухом и придаю очень большое значение земным благам, я расслышал, несмотря на завывания ветра, скрип кофейной мельницы.
Если бы не холод, я охотно наблюдал бы за событиями до скончания века. Но, с учетом всех обстоятельств, я сказал своему спутнику, что самым разумным, на мой взгляд, было отправиться спать.
Г-н де К. почти во весь голос выразил свое несогласие. Я умолял его быть осторожней, когда дверь Кабро отворилась и с фонарем в руках вышел сам папаша Кабро, вслед за которым появился и г-н Жозеф.
Г-н Жозеф быстро направился прямо к нам, будто знал, что мы целую вечность находимся здесь. Он протянул нам обе руки сразу и сказал:
— Господа, не иначе как Провидение вас послало. Я должен просить вас об огромном одолжении.
Я с радостью заметил, что, говоря это, он подчеркнуто обращался к г-ну де К., который тут же пробурчал в ответ что-то вроде довольно смиренного согласия.
— Я знаю, — сказал г-н Жозеф, — что вы в очень большом почете у г-на Гроньяра, сдающего внаем экипажи. Не соизволите ли вы пойти со мной и рекомендовать меня ему как можно более энергично? Мне безотлагательно нужна двухместная карета, самая быстрая и удобная из всех. Без вас, в такой час, это сопряжено со многими осложнениями и вызовет ненужные объяснения. Я спешу. И я буду вам за это бесконечно признателен. Идемте.
При любых других обстоятельствах положение, в которое попал г-н де К., наполнило бы меня радостью. Он буквально задергался.
Г-н Жозеф обернулся ко мне.
— Я, наверное, навещу вас днем, — сказал он. — Я нуждаюсь в ваших услугах.
Он вцепился в руку г-на де К. и потащил его за собой таким манером, казалось мне, каким жандарм уводит осужденного.
Папаша Кабро, который семенил рядом с ними, напоминал, сам не пойму почему, свирепых санкюлотов; наверное, из-за полотняного ночного колпака, который он не удосужился снять.
Я вернулся домой сильно опечаленным. Уснуть я не мог. Визит, который пообещал мне г-н Жозеф, все не шел у меня из головы. Я осыпал себя горькими упреками за то, что влез в эту скверную историю. И я завидовал другим жителям города, которые, поскольку они ни в чем — кроме осмеяния — замешаны не были, спали теперь спокойно в своих постелях.
Я ждал г-на Жозефа, но явился не он, а г-н де К., причем уже в восемь часов утра. Он даже не постучался, а начал безостановочно дергать закрытую дверь, не слушая моих уговоров, и дергал ее все время, пока я натягивал штаны. По всей видимости, он даже не прилег.
Мне хватило силы воли не задать ему ни единого вопроса: это дало бы ему преимущество передо мной. Я хранил полнейшее молчание и был занят разведением огня. Результат оказался поразительным.
— Я хотел бы выпить с вами немножко кофе, — сказал г-н де К. умирающим голосом.
Это была блистательная победа, но меня мучили собственные заботы, и я не оценил ее по достоинству.
Я сел напротив г-на де К. и, не проронив ни слова, стал молоть кофе.
— Он уехал, чтобы подать жалобу, — сказал наконец мой гость.
— На что? — тупо спросил я.
— На все, — ответил г-н де К. — Ах! — продолжал он, — мой бедный друг! Вы тут крутите ручку кофейной мельницы, а в это время все лучшие люди города умирают от беспокойства! Я только что был у П. Они в ужасающем состоянии.
Понятно, что и мне было не по себе. В любом случае, невинность никогда нельзя доказать. А потому, наверно, тем, кто хотел выступить в роли судей, было на что сердиться. Я робко сказал об этом. Г-н де К. сделал жест, который означал, что в высших сферах об этом меньше всего заботятся.
Я поставил воду на огонь и довольно твердым голосом спросил о причинах такого всеобщего уныния. Забудем о событиях, случившихся в казино (хотя все еще существует возможность приуменьшить их значение до истинной величины); каковы факты, в которых мы уверены? Те единственные факты, которые могут внушить здравомыслящему человеку надежду или страх? Он попросил быстрый и удобный экипаж. Я особенно напирал на слово «удобный», которое, по моему мнению, слово отнюдь не страшное.
— Вы совсем не о том говорите, — сказал мне г-н де К. И потом довольно долго переводил дух. — Вчера вечером, — заговорил он, — или, точнее, совсем недавно, потому что все это произошло лишь несколько часов назад, вы видели, как я ушел в ночь с этим ужасным человеком. Хочу верить, что из-за ваших дружеских чувств ко мне вы были этим встревожены, но, будь у вас даже талант Виктора Гюго, вы и помыслить бы не могли, какие испытания мне предстояло вынести. Начнем с того, что мой сеид шел за мной по пятам, рыча, как тигр. Я был схвачен железной хваткой; моя рука из-за нее в синяках, и если в вашем присутствии он вел себя учтиво, то затем я прошел через все, что ему захотелось мне навязать. Я должен был собственным кулаком стучать в дверь этого Гроньяра, звать его своим голосом, который услышала и узнала вся округа, перед двадцатью окнами, распахнувшимися, несмотря на мороз, принять на свой счет ругань этого грубияна — владельца наемных экипажей, который, впрочем, тут же притих, но не от моего вида, а едва заслышав имя г-на Жозефа.
Одного этого, как говорится, не так уж мало, а по-моему, так и слишком много, но мне пришлось испить чашу до дна, вам предстоит услышать еще много удивительных вещей. Меня вынудили пойти с ними в конюшни и, подчиняясь требованиям, уклониться от которых было бы величайшей неосторожностью, самому выбрать двухместный экипаж — и знаете, какой экипаж меня заставили выбрать? Тот самый, на котором обычно отправляются встречать у границ кантона монсеньора в день торжественной конфирмации! Да, друг мой! Я был подавлен совершенно очевидными знаками чудовищного могущества, но не самого этого человека, а братства, к которому он принадлежит и над которым, возможно, главенствует. Я прекрасно почувствовал во всем этом идеально продуманный план. Сделайте милость мне поверить, что, как бы велика ни была опасность, которой я подвергался, которой подвергаюсь и поныне и которая грозит всем нам, я не утратил ни капли хладнокровия и рассудительности. Мы пропали! Это я вам говорю.
Ему не хватило дыхания, и он на время умолк. Я, конечно, был весьма расстроен, особенно мыслью, что этот человек обещал прийти ко мне уже сегодня.
Г-н де К. продолжал:
— Я еще не обо всех своих горестях вам поведал. В экипаж запрягли трех лошадей, вывели его. Мостовая при этом загрохотала. Я сказал — двадцать окон? Не сойти мне с этого места, если меньше пятидесяти человек высматривали, что происходит, когда меня (ярко освещенного фонарем, который Гроньяр поднял на вытянутой руке, и другим фонарем, которым сеид размахивал у меня под самым носом) усадили в экипаж. Все было так, как я вам рассказываю, друг мой! У всех на виду. Этот дьявол устроился рядом со мной, и мы тронулись; на глазах больше чем у полусотни пар глаз людей самых разных мнений, повторяю вам. Кабро и кучер, сидевшие на козлах, производили адский шум. Вы когда-нибудь пытались себе представить невообразимый грохот, который может подняться в четыре часа утра на наших неровных мостовых, на наших пустынных улочках, гулких, как барабаны, от трех заново подкованных лошадей, постоянно понукаемых бить копытами по земле? Вот к чему мы пришли!
Но и это еще не конец! Я, разумеется, не осмеливался ничего сказать. И должен признаться, сидел как истукан. В жизни бывают странные минуты. В чрезвычайных обстоятельствах культура и интеллект оказываются недостатком и слабостью. Хотите знать, о чем я думал? Вот о чем: о Пиньероле, о Железной Маске, о замке Иф, о Бастилии. Ах! Все это способно отвлечь от реальности. Ни на что хорошее я не надеялся. И тогда этот дьявол в человеческом образе заговорил. Пусть я умру прямо сейчас в вашем кресле, если все не было именно так, как я вам рассказываю. Этот человек дружески положил мне на колено руку и голосом, в котором никто, кроме меня и, конечно же, вас, не способен был бы почувствовать всю его властность, сказал мне то, что слово в слово запечатлелось у меня в душе до скончания моих дней: «Мне надо было, чтобы рядом со мной находился здравомыслящий человек. Вы выступите свидетелем полного соблюдения приличий в деле, которое скоро взбудоражит общественное мнение, и необходимо, чтобы в общественном мнении не создалось о нем ложного представления. Забота об этом ляжет на вас. Я собираюсь через несколько минут похитить девушку высочайшей добродетели и отвезти ее в главный город департамента, где я пользуюсь достаточной поддержкой, чтобы без промедлений сочетаться с ней законным браком. Вы здесь, чтобы свидетельствовать о том, что все было сделано как нельзя более пристойно. — И он добавил (in cauda venenum): — Я не хотел бы потерять то доверие, какое к вам питаю». Буквально так и выразился! Поймите с полуслова.
Я заверил г-на де К., что умею все понимать с полуслова, когда речь идет о моем собственном спасении.
— Конечно! — сказал он мне. — Вы ведь поняли, кого он имел в виду? Именно так и обстоит дело. Мы приехали в тупик. Мадемуазель де М. в сопровождении мамаши Кабро, которая следовала за ней как пришитая, вошла в экипаж, пока меня выпускали через другую дверцу. Должен со всей откровенностью сказать, что — то ли по причине ночной темноты, то ли даже это было подстроено? — по тому немногому, что я успел заметить, я нашел мадемуазель де М. восхитительной. У меня, впрочем, хватило ума шепнуть ей об этом пару слов. Если я не ошибаюсь, друг мой, она, позвольте так выразиться, на вершине счастья. Я полагаю также, что моя манера обращения с ней самым благотворным образом подействовала на этого человека, который, возможно, не так уж и опасен, если взять на себя труд никогда не противиться его намерениям. Он мне сказал: «Поздравьте госпожу, дорогой друг». Что я и сделал в самых горячих выражениях.
Они уехали. Кабро и его жена вернулись домой и захлопнули дверь у меня перед носом, как перед тюком грязного белья. И вот я здесь.
Назад: II
Дальше: IV