Глава шестнадцатая
ТАЙНА
(Окончание)
25 августа. — На дальней окраине Буржа, в самом конце недавно застроенных предместий с большим трудом отыскал он дом Валентины Блондо. В дверях стояла женщина — мать Валентины — и словно ждала его. У нее было доброе простое лицо, отяжелевшее, морщинистое, но еще сохранившее следы красоты. Она с любопытством смотрела на него, а когда он спросил: «Дома ли барышня Блондо?» — ласково ответила, что пятнадцатого августа обе вернулись в Париж. «Они не велели никому говорить, куда направились, — добавила она, — но если писать на их старый адрес, то письма до них дойдут».
Идя обратно через палисадник и ведя за руль велосипед, он думал: «Она уехала… Все кончилось, так, как я хотел… Я сам принудил ее к этом. «Я стану совсем пропащей», — сказала она. И я сам толкнул ее! Сам погубил невесту Франца!»
И, точно обезумев, стал шептать: «Тем лучше! Тем лучше!» — хотя сознавал, что, напротив, все было «тем хуже» и что сейчас, не доходя до калитки, на глазах этой женщины, он споткнется и упадет на колени.
Он даже не подумал, что пора пообедать. Зайдя в какое-то кафе, он сел писать длинное письмо Валентине — без всякой цели, только для того, чтобы излить рвавшийся из него вопль отчаяния. В письме бесконечно повторялась фраза: «Как вы могли!.. Как вы могли!.. Как вы могли пойти на это!.. Как вы могли так погубить себя!
Рядом пьянствовала компания офицеров. Один из них шумно рассказывая какую-то сальную историю; слышались обрывки фраз: «Я ей говорю: «Неужели вы меня не знаете? Я каждый вечер играю с вашим мужем!» Остальные смеялись и сплевывали через плечо прямо на пол. Изможденный, в пыли, Мольн рядом с ними выглядел нищим. Ему представилось, как они сажают к себе на колени Валентину.
Долго колесил он на велосипеде вокруг кафедрального собора, твердя про себя: «Ведь в конце концов я приехал сюда, чтобы поглядеть на собор». А собор возвышался, огромный и равнодушный, на пустынной площади, куда сходились все улицы города. Улицы были узкими и грязными, как переулки вокруг деревенской церкви. То здесь, то там виднелась вывеска публичного дома, красный фонарь… В этом квартале, нечистом, порочном, приютившемся, как в средние века, под сводами собора, Мольн почувствовал, как его боль уступает место страху, отвращению крестьянина к городской церкви, где из темных углов глядят изваяния всех пороков, церкви, которая выстроена рядом с дурными местами и потому не может дать успокоения высоким и чистым мукам любви.
Мимо в обнимку прошли две девицы, нагло взглянув на него. Сам себя презирая, но поддавшись игре, то ли наказывая себя за свою любовь, то ли стремясь окончательно ее унизить, он медленно поехал вслед за ними, и одна девица, несчастная, жалкая, с жидкими белокурыми волосами, скрепленными на затылке фальшивым шиньоном, назначила ему свидание на шесть часов в Архиепископском саду, в том самом саду, где Франц в одном из своих писем назначил свидание бедной Валентине.
Мольн не сказал ей «нет», зная, что к этому часу его уже давно не будет в городе. А та, войдя в дом на кривой улочке, долго еще выглядывала в низенькое оконце и делала Мольну какие-то непонятные знаки.
Он поспешил выбраться на дорогу.
Но перед отъездом не смог устоять против горького желания последний раз проехать перед домом Валентины. Он глядел вокруг во все глаза, впрок запасаясь печалью. То был один из крайних домов предместья; именно здесь улица превращалась в дорогу… Перед домом небольшой пустырь образовывал словно бы маленькую площадь. Нигде ни души — ни в окнах, ни во дворе. Только грязная напудренная девица прошла вдоль стены, таща за руки двух оборванных ребятишек.
Вот где протекало детство Валентины, вот где она впервые научилась смотреть на мир своими доверчивыми и чистыми глазами. За этими окнами она работала, шила. И по этой окраинной улице проходил Франц, чтобы увидеть ее, чтобы ей улыбнуться. Теперь здесь было пусто, совсем пусто… Грустный вечер казался бесконечным. Мольн знал лишь одно: где-то далеко, затерянная среди чужих людей, Валентина вспоминает сейчас эту унылую площадь, куда она больше никогда не вернется… Ему предстоял долгий обратный путь, который должен был стать для Мольна последним прибежищем от душевной тоски, последним вынужденным от нее отвлечением, прежде чем он окончательно погрузится в нее с головой.
Он поехал. Вдоль дороги, в долине, на краю пруда, хорошенькие, окруженные деревьями домики выставляли напоказ остроконечные коньки своих крыш, украшенные резьбой. Наверное, там, на зеленых лужайках, милые девушки говорят между собой о любви. Там живут, наверное, люди с прекрасной душой…
А для Мольна существовала сейчас лишь одна на свете любовь — и эта несчастная любовь была так жестоко унижена; единственную во всем мире девушку, которую он должен был охранять и защищать, он сам недавно толкнул навстречу гибели.
Несколько торопливых строк дневника рассказывали мне, что он решил во что бы то ни стало, пока еще не поздно, разыскать Валентину. Число, проставленное в уголке страницы, навело меня на мысль, что как раз в это долгое путешествие и собирала своего сына г-жа Мольн в тот день, когда я явился в Ла-Ферте-д'Анжийон и нарушил все его планы. Солнечным утром, в конце августа, он сидел в бывшей мэрии и набрасывал свои воспоминания и проекты — в этот миг я распахнул дверь и принес ему великую весть, которой он уже не ждал. И опять давнее приключение властно захватило его, связало по рукам и ногам: он не смел ничего предпринять, ни в чем признаться. Тогда сызнова начались угрызения совести, сожаления и тоски, и он то заглушал их, то им поддавался, пока в день свадьбы раздавшийся в ельнике крик бродяги не напомнил ему столь театральным манером о его первой юношеской клятве.
Все в той же тетради для контрольных работ, в спешке, на заре, перед тем как навсегда покинуть — с ее собственного разрешения! — Ивонну де Гале, которая накануне стала его женой, он нацарапал еще несколько слов:
«Я уезжаю. Я непременно должен напасть на след бродяг, которые пришли вчера в ельник и потом на велосипедах отправились на восток. Я вернусь к Ивонне только в том случае, если смогу привести с собой Франца и Валентину и поселить их в «доме Франца» как мужа и жену.
Эта рукопись, которую я начал как тайный дневник и которая превратилась в мою исповедь, станет, если я не вернусь, собственностью моего друга Франсуа Сэрелья».
Должно быть, он второпях сунул тетрадь вместе с другими бумагами в свой старый ученический сундучок, запер его на ключ и исчез.