Глава десятая
Пак
Я очень давно не бывала в Скармауте после наступления темноты, и это напоминает мне то время, когда папа обрезал волосы. В первые семь лет моей жизни у папы были темные локоны, похожие на мои, — и он всегда говорил, что утром нужно первым делом их расчесать, а уж потом заниматься чем хочешь. Но когда мне было семь, папа однажды вернулся с причала с обритой головой, и когда я увидела, как он входит в дверь и целует маму в губы, я заплакала, потому что приняла его за чужака.
То же самое происходит со Скармаутом после наступления темноты: он превращается в совсем другой Скармаут, не тот, который я знаю всю свою жизнь, и мне совсем не хочется, чтобы он целовал меня в губы. Ночь раскрасила весь город в темно-синий цвет. Здания тесно прижимаются друг к другу и, цепляясь за скалы, всматриваются в бесконечную черную набережную под ними. Уличные фонари окружены сияющими гало; бумажные фонарики ползут по проволокам, привязанным к телефонным мачтам. Они похожи на рождественские огни или на светлячков, они поднимаются к едва заметным темным очертаниям церкви Святого Колумбы над городом. К стенам прислонены сотни велосипедов, а вдоль улиц припарковано столько автомобилей, сколько их и быть не может на всем острове, и фонари отражаются в их ветровых стеклах. Машины извергают из своего нутра совершенно незнакомых мне людей, а велосипеды принадлежат полузнакомым парням. Такое количество людей на улицах я видела только во время ярмарки.
Все это кажется волшебным и пугающим. Я теряюсь, а ведь нахожусь всего лишь в Скармауте. Я просто вообразить не могу, что будет делать Гэйб на материке.
— Пак Конноли! — кричит кто-то, и я догадываюсь, что это голос Джозефа Берингера. — Тебе разве не пора спать?
Я ставлю велосипед Финна как можно ближе к лавке мясника и прислоняю его к металлическим поручням, которые предназначены для того, чтобы вы не свалились на набережную, когда вам совсем того не хочется. Вода сегодня пахнет как-то таинственно, запах отдает рыбой, но я всматриваюсь вниз, на причал, выясняя, нет ли там рыбачьих лодок. Но там нет ничего, кроме черной воды и отражений, из-за чего кажется, что под поверхностью соленой воды прячется еще один Скармаут.
Джозеф кричит что-то еще, но я не обращаю на него внимания. Правда, отчасти я даже рада тому, что этот болван здесь, ведь он представляет собой устоявшуюся частицу моей жизни и придает всему вокруг более знакомый вид.
Моя голова дергается, когда Джозеф тянет меня за связанные в хвост волосы. Я резко оборачиваюсь, уперев руки в бока. Он одаряет меня чересчур широкой улыбкой. На лбу у него прыщи, сразу под линией волос. А губы сложены так, словно он восклицает: «У-ух!», восторгаясь тем, что я на него смотрю.
Я пытаюсь придумать что-нибудь остроумное, но ощущаю только раздражение от того, что кажущееся смешным такому вот одиннадцатилетнему сопляку, продолжает смешить и особу семнадцати лет. И потому лишь яростно бросаю:
— Сегодня мне не до тебя, Джозеф Берингер!
Это и всегда правда, но сегодняшним вечером в особенности. Дело в том, что я вроде как должна записаться на бега в качестве участника. Видя, как я спешу в Скармаут, Финн любезно предложил покормить Дав за меня. Когда я уходила, он заглядывал в кормушку с таким видом, как будто перед ним было самое сложное изобретение, какое он только видывал в жизни.
За моей спиной Джозеф снова твердит о том, что мне давно пора спать, — он всегда повторяет одно и то же до тошноты, — и я просто не слушаю его, спеша добраться до Грэттонов, до лавки мясника. Я поглядываю на прохожих; отчасти это уже туристы, и я вспоминаю о том, как мама повторяла, что нам просто необходимы бега, ведь без них остров бы просто вымер.
Ну, этим вечером остров уж точно жив.
У Грэттона ужасно шумно, люди выплескиваются на улицу. Мне приходится проталкивался к двери. Я бы не сказала, что жители Скармаута сплошь грубияны, просто от пива мужчины глохнут. Внутри все жужжит и гудит. Потолок, выставивший напоказ все свои балки, нависает низко над головой. Я никогда не видела здесь такого сборища. Но впрочем, есть смысл в том, что именно лавка мясника должна быть чем-то вроде неофициального клуба для участников бегов, ведь именно здесь наездники получают мясо для водяных лошадей.
Все, кроме меня.
Прямо перед собой, у противоположной стены, я вижу Томаса Грэттона, он что-то кричит кому-то в ухо. Его жена, Пег, стоит за прилавком, улыбаясь и болтая, и в ее руке — кусок мела. Возможно, Томас и является владельцем лавки, но, как говорил папа, по-настоящему всем тут заправляет Пег. Все мужчины в Скармауте влюблены в Пег. Папа говорил, это потому, что мужчины знают: Пег могла бы аккуратненько вырезать их сердца, и это их привлекает. Конечно, дело не в ее внешности. Я слышала, как Гэйб однажды сказал, что видал грудь и побольше. Наверное, это действительно так, но я помню, как меня задели эти слова. Неужели достоинства девушки определяются только размерами ее груди?
Я пристраиваюсь в хвост очереди людей, которые дожидаются, пока Пег запишет их имена на грифельной доске. Я стою за мужчиной в тускло-синей куртке и шляпе, и у него такая огромная спина, что я за ней ничего не вижу. Я чувствую себя младенцем, случайно попавшим в комнату, где в стены вбиты мясные крюки. Томас Грэттон ревет на толпу, требуя прекратить курение в лавке, а мужчины с хохотом орут что-то в ответ.
Меня охватывает неуверенность, как будто мне не полагается стоять в этой очереди. Мне кажется, что все на меня смотрят. Я слышу, как у прилавка мужчины делают ставки. Может, я ошибаюсь и все это не имеет отношения к записи на бега? Может, они даже не позволят мне записаться с моей Дав. Единственный плюс в этой ситуации — то, что я оторвалась от Джозефа Берингера.
Я делаю шаг в сторону, чтобы гигантская спина стоящего передо мной мужчины не мешала мне, и снова читаю то, что написано мелом на доске. В ее верхней части два заголовка: «Жокеи» и справа — «Кабилл-ушти». Рядом со словом «жокеи» кто-то написал маленькими буквами: «Мясо». А под всем этим — небольшое пустое пространство, и дальше уже идет список имен. Записей куда больше в графе «Жокеи», чем в графе «Кабилл-ушти». Мне хочется спросить человека-гору передо мной, почему это так. И я гадаю, знает ли это Джозеф. И еще думаю, вернулся ли Гэйб домой. И сумел ли Финн сообразить, что делать с кормушкой. Вот только я ни на чем не могу сосредоточиться надолго.
А потом я вижу его. Темноволосый парень, как будто сделанный из одних только углов. Он стоит в очереди к прилавку, молча и неподвижно, и на нем черно-синяя куртка, а руки сложены на груди. Он кажется диким и совершенно неуместным в этой лавке; у него язвительное выражение лица, воротник поднят, волосы растрепаны. Он ни на кого не смотрит и ни от кого не отворачивается; он просто стоит, уставившись в пол, и его мысли явно где-то далеко от лавки мясника. Все остальные сбиваются в кучки, суетятся, толкаются, но никто не подходит к нему, хотя вроде бы никто и не старается его избегать. Он просто как будто в каком-то другом месте, не там, где все прочие.
— Ох, Пак Конноли! — говорит кто-то за моей спиной.
Я оборачиваюсь и вижу какого-то старика, он не стоит в очереди, а просто рассматривает, кто тут есть. Вроде бы его зовут Рейли, или Турбер… или еще как-то. Я признаю в нем старого друга моего отца, одного из тех, кто вообще-то был достаточно давно знаком с ним, чтобы обзавестись каким-то именем, только мне незачем было его знать. Он сухопар и морщинист, и борозды на его лице такие глубокие, что в них запросто могли бы устроить свои гнезда чайки;
— Что ты здесь делаешь ночью?
— Лезу не в свое дело, — отвечаю я, потому что это такой ответ, с которым трудно поспорить.
Я снова смотрю на молодого человека у прилавка. Он как раз поворачивается, я вижу его профиль и вдруг понимаю, что видела его на пляже: он сидел на красном жеребце. И что-то в выражении его лица и в растрепанных волосах заставляет мое сердце несколько раз громко стукнуть.
— Пак Конноли! — говорит старик. — Не надо так на него таращиться.
Я заинтересовываюсь еще больше.
— А кто это?
— Господи, да это же Шон Кендрик! — отвечает старик, и я вскидываю брови, смутно припоминая это имя. Как обрывок истории, которую нам несколько раз рассказывали в школе, но которую незачем было запоминать. — Никто лучше его не знает лошадей. Он участвует в бегах каждый год. Вот только он одной ногой стоит на суше, а другой — в море. Так что держись от него подальше.
— Конечно, — киваю я, хотя на самом деле в этот момент представления не имею, где именно буду держаться.
Я снова смотрю на юношу, привлеченная его именем. Шон Кендрик.
Он как раз делает шаг к прилавку, и Пег широко улыбается ему — слишком широко, кажется мне. Я не слышу, что она ему говорит, но не могу отвести глаз от Шона, наблюдая за тем, как он слегка наклоняется к Пег и его руки начинают двигаться, словно бы подчеркивая короткими жестами произносимые слова. Он поднимает два пальца, потом прижимает их к поверхности прилавка и дважды постукивает, как будто что-то считая. И первым делом я вижу: он точно не влюблен в Пег Грэттон. Я гадаю, потому ли это, что он не знает о способности этой женщины аккуратно вырезать его сердце, или это знание просто не произвело на него впечатления.
Пег поворачивается, держа в руке мелок, и тянется вверх; теперь я вижу, что строчка под словом «Жокеи» намеренно оставлена пустой, поскольку Пег без малейшего сомнения вписывает туда: «Шон Кендрик», в самую верхнюю часть списка, над всеми остальными. В толпе вокруг меня раздается несколько возгласов, когда она пишет последнюю букву. Шон Кендрик не улыбается, но я вижу, как он кивает Пег.
Один из мужчин за разговором отводит Шона в сторонку. Очередь тем временем продвигается вперед. Я на один шаг приближаюсь к тому, чтобы оказаться внесенной в список. Потом еще на шаг. Я не понимаю, то ли мне жарко от того, что я нервничаю, то ли просто чрезмерная близость окружающих меня тел вызывает головокружение.
Еще один шаг вперед.
Внутри у меня все бурлит, когда мужчина передо мной кладет на прилавок плату. И тогда приходит мой черед.
Пег улыбается мне точно так же, как всем остальным. Она совсем не выглядит испуганной или растерянной. Она просто дружелюбно смотрит на меня и спрашивает:
— Ну, милая, что тебе нужно? Вообще-то ты выбрала неудачный вечер.
И тут я понимаю, что она решила, будто я пришла купить мяса. Мои щеки вспыхивают, я стараюсь говорить как можно более решительно:
— Я вообще-то хочу записаться на бега.
Улыбка остается на лице Пег, но она странным образом меняется, превратившись в пародию на улыбку, в подобие маски. Пег застывает, не делая ни единого движения, только глаза продолжают жить.
— Твой брат просил меня не вносить тебя в список. Он хотел, чтобы я нашла какое-нибудь правило, не разрешающее тебе участвовать.
Конечно, она говорит о Гэйбе. В моем желудке происходит нечто и вовсе невероятное. Я стараюсь не показывать охватившее меня бешенство, когда наклоняюсь через испачканный кровью прилавок. И только после этого осознаю, что Пег все это время знала, зачем я пришла, и все равно начала разговор с другого… Похоже, мне нужно изменить мнение о ней, но я не могу, потому что она выглядит все такой же простой и приветливой.
— Но такого правила не существует! И нет причин для меня отказаться от участия.
— Правила нет, и это я ему сразу сказала. Но… — Ее улыбка гаснет, и вот теперь я легко могу представить, как Пег вырезает мое сердце — уверенно и спокойно, что значит: крови она просто не замечает. — Но что бы сказали твои родители? Об этом ты подумала? Все люди умирают, милая. А я полностью на стороне женщин, только это не женская игра.
Почему-то последние слова раздражают меня куда сильнее всего того, что я слышала за день. Они вообще неуместны, они не имеют отношения к делу! Я окатываю Пег злобным взглядом, который отрабатывала перед зеркалом.
— Я обо всем подумала. И хочу внести свое имя в список. Будь любезна.
Она смотрит на меня еще мгновение-другое, и я не позволяю выражению своего лица измениться. Потом Пег вздыхает, берет мелок и поворачивается к доске. Она начинает писать букву П, но тут же стирает ее ладонью. И оглядывается на меня.
— Я не помню твое настоящее имя, милая.
— Кэт, — отвечаю я, и мне кажется, что все до единого жители Скармаута вдруг уставились мне в спину. — Кэт Конноли.
Бывают такие моменты, которые вы запоминаете на всю жизнь, а бывают и такие, о которых вы думаете, что запомните их навечно, и далеко не всегда это одни и те же моменты. Но когда Пег Грэттон снова поворачивается к доске и вносит мое имя в список, белым по черному, я не сомневаюсь в том, что эту минуту мне никогда не забыть.
Когда Пег снова смотрит на меня, одна ее бровь приподнята.
— А кличка твоей лошади?
— Дав, — сообщаю я.
Слово звучит слишком тихо. Мне приходится его повторить.
Пег записывает, ничего больше не спрашивая, да и в самом деле — почему она должна усомниться в том, что моя Дав — это кабилл-ушти?
Я прикусываю нижнюю губу. Пег ждет.
— Пятьдесят, Пак, — напоминает она. — За участие.
Я ощущаю легкую тошноту, доставая из кармана монеты. На один ужасный момент мне кажется, что денег у меня не хватит, но потом я нахожу то, что отложила на покупку муки. Я достаю их, но не опускаю в протянутую руку Пег.
— Погоди, — говорю я. И, наклонившись через прилавок, понижаю голос. — А есть… э-э… какие-то правила насчет лошадей? — Если меня дисквалифицируют и я потеряю свои деньги, мне будет по-настоящему плохо. — Насчет их… них…
Пег спрашивает:
— Тебе нужны правила?
Ей приходится поискать их. Мне кажется, что все таращатся на мое имя, записанное на доске, пока она этим занимается. Когда наконец Пег протягивает мне помятый листок бумаги, я быстро просматриваю его. Лошадей касаются только две строчки: «Жокеи должны заявить своих лошадей к концу первой недели, до начала парада участников Скорпионьих бегов. После этой даты замена лошадей не допускается».
Я снова просматриваю правила, но больше там ничего нет о лошадях. Ничего такого, что запрещало бы мне ехать на Дав.
Я наконец отдаю Пег монеты.
— Спасибо, — говорю я.
— Хочешь оставить себе? — спрашивает она, показывая на листок.
Вообще-то он мне не нужен, но я киваю.
— Отлично, — говорит Пег. — Ты — участник соревнований.
Я — участник.
Выйдя наружу, в темноту, я глубоко вдыхаю холодный воздух. Соленый морской запах уже почти не пробивается сквозь автомобильные выхлопы, висящие над улицей, но в сравнении с вонью пота и сырого мяса в лавке это кажется почти божественным. У меня кружится голова от переполняющих меня гордости и страха, и, кажется, зрение так обострилось, что я вижу каждую кочку на дороге передо мной, каждое пятнышко ржавчины на перилах над набережной, каждую волну на воде… Все кругом черное — бездонное небо и чернильная вода — и сливочно-желтое: уличные фонари и свет, льющийся из окон магазинов.
Я вдруг слышу, что неподалеку от меня, в нескольких ярдах, звучит какой-то спор, и узнаю куртку Шона Кендрика. Перед Шоном стоит Мэтт Малверн; рядом с Кендриком он выглядит огромным и потным. И по тому, как несколько человек остановились неподалеку от спорящих, видно: их разговор не слишком приятен.
Это похоже на то, как пугаются мелкие птицы, когда к ним приближается ворона. Мне приходилось видеть такое в полях, когда ворона подбирается слишком близко к их гнезду или же их пугает что-то другое. Птицы стремительно пикируют на ворону и пронзительно кричат, а ворона просто стоит в траве, и вид у нее мрачный, спокойный, равнодушный…
Вот и сейчас я вижу нечто похожее: Шон — и Мэтт, наследник главного состояния на острове. Внезапно Мэтт плюет на ботинки Шона.
— Хорошие башмаки, — говорит Мэтт.
Он смотрит на них, но Шон Кендрик — нет. Он наблюдает за лицом Мэтта с тем же самым выражением, что было у него там, в лавке: «смотрю, но не вижу». А я то ли рассержена, то ли зачарована выражением лица Мэтта. Это не гнев, но что-то близкое.
После долгого мгновения Шон поворачивается, как будто собираясь уйти.
— Эй! — восклицает Мэтт. На его лице — улыбка, но она выражает нечто прямо противоположное веселью. — Ты так торопишься вернуться в конюшню? Ты же только что получил жалованье! — Он презрительно надувает губы.
Подстрекательство Мэтта могло бы встревожить меня, если бы я не увидела улыбку Шона. Собственно, это лишь намек на улыбку, губы Шона почти не шевельнулись, только в глазах мелькнуло что-то такое… мудрое и снисходительное… и тут же исчезло. И я только теперь осознаю, что выражение на их лицах, пусть и кажется разным, означает одно и то же: ненависть.
— Скажи же что-нибудь, ты, любитель лошадок, — наступает Мэтт. — Тебе понравился мой подарочек?
Но кулаки у него крепко стиснуты, и я не думаю, будто он подразумевает что-то приятное.
А Шон снова ничего не отвечает. Вид у него почти скучающий, и он просто собирается уйти.
— Эй, нечего ко мне спиной поворачиваться! — рявкает Мэтт. Он в три неровных шага догоняет Шона и хватает его огромной ручищей за плечо, разворачивая к себе лицом легко, как ребенка. — Ты на меня работаешь! Ты не можешь вот так взять и уйти!
Шон засовывает руки в карманы куртки.
— И в самом деле, мистер Малверн, — произносит он таким убийственно спокойным тоном, что доктор Халзал, наблюдающий за сценой, хмурится и быстро уходит в лавку мясника. — И что же я могу сделать для вас прямо сейчас?
Это на мгновение ставит Мэтта в тупик, и мне кажется, он сейчас готов просто ударить Шона Кендрика — и получить достойный ответ.
Но наконец до него что-то доходит, и он заявляет:
— Я попрошу отца уволить тебя. За воровство. И не говори, что ты этого не делал. Я поймал ту лошадь, Кендрик, а ты ее отпустил! Придется тебе за это отработать.
Деньги — это не то, чем обладает большинство жителей острова. И работа в обмен на услугу или за долги — обычное дело. Вообще-то меня это не касается, но у меня уже начинает сжиматься желудок, как в те моменты, когда я открываю дверь кладовой и вижу, что там почти ничего не осталось.
— Прямо сейчас попросишь? — негромко спрашивает Шон. Следует долгая пауза, становятся слышны приглушенные голоса, доносящиеся из лавки мясника. — Я видел, что ты записался на бега. Но рядом с твоим именем нет клички лошади. Почему бы это, Мэтт?
Лицо Мэтта багровеет.
— А я думаю, — продолжает Шон, и всем приходится задержать дыхание, чтобы расслышать его тихий голос, — это потому, что твой отец, как и каждый год, ждет, пока я найду для тебя лошадь.
— Это ложь! — выпаливает Мэтт. — Ты наездник не лучше, чем я! Мой отец просто позволяет тебе помогать мне, жалея тебя! Он позволяет тебе забирать себе лучших скакунов, а мне оставлять самых скромных лошадок. Я ничего не имею против, иначе давно бы сидел на красном жеребце! Но в этом году я тебе не позволю обойти меня!
Дверь лавки открывается, и доктор Халзал возвращается вместе с Томасом Грэттоном. Они стоят на пороге, и Томас Грэттон вытирает руки о свой фартук, взглядом оценивая ситуацию. Из-за того, что Шон Кендрик говорит негромко, стычка выглядит весьма впечатляюще — как затихший ночной океан, полный сдерживаемой силы. Пространство между Шоном Кендриком и Мэттом Малверном кажется насыщенным электричеством.
— Эй, парни! — окликает их Томас Грэттон, и хотя его голос звучит довольно весело, я слышу в нем предостережение. — Думаю, пора уже вам убраться отсюда.
Но Шон, как будто ничего не слыша, наклоняется к Мэтту и цедит сквозь зубы:
— Пять лет подряд я не даю тебе погибнуть на том пляже. Это то, о чем просит твой отец, и именно это я и делаю. И скакать ты будешь на том, что я для тебя найду.
Он поворачивается к Грэттону, коротко кивает, прежде чем уйти, и как будто в один миг становится на много лет старше. Мэтт делает ему вслед оскорбительный жест. Но тут же замечает, что Грэттон смотрит на него, и прячет руки в карманы.
— Мэттью, — бросает ему Грэттон, — поздно уже.
Доктор Халзал оглядывается на меня. Его глаза прищуриваются, как будто он не уверен в том, что именно видит, — и я поспешно отступаю к велосипеду Финна, пока доктор не успел что-нибудь сказать. Да мне в любом случае пора возвращаться домой. Как сказал Томас Грэттон, поздно уже. А мне завтра рано вставать.
К тому же Шон Кендрик мне никто, и с чего бы меня тревожили его проблемы? Он просто еще один наездник, который будет участвовать в гонках на пляже.