Книга: Королевская дорога
На главную: Предисловие
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Андре МАЛЬРО
КОРОЛЕВСКАЯ ДОРОГА

Тот, кто живёт одними мечтами,
становится похож на свою тень.
Малабарская пословица

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I
На этот раз навязчивая мысль, неотступно преследовавшая Клода, взяла своё: он упорно вглядывался в лицо этого человека, утопавшее в полутьме из-за горевшей сзади лампочки, пытаясь различить наконец на нем хоть какое-то выражение. Силуэт весьма неясный, расплывчатостью своей напоминавший мерцающие огни сомалийского побережья, растворявшиеся в нестерпимо ярком сиянии луны, вбиравшем в себя тусклый отблеск солончаков… Интонации голоса, выражавшие нескрываемую иронию и тоже, казалось ему, растворявшиеся где-то в африканском мраке, служили своего рода подтверждением легенды, той самой легенды, что властно притягивала к этому расплывчатому силуэту пассажиров, падких на все возможные сплетни и выдумки, и служила основной темой для разговоров или просто досужих вымыслов, а то и для сочинения целых романов, легенды, неизбежно сопутствующей белым, так или иначе причастным к жизни независимых азиатских государств.
— Молодые люди имеют неверное представление о… как это у вас принято называть?.. Об эротизме. До сорока лет обычно заблуждаются, не могут отрешиться от такого понятия, как любовь: мужчина, который полагает, что не женщина служит дополнением секса, а, наоборот, секс является неким дополнением к женщине, вполне созрел для любви — что ж, тем хуже для него. Но ещё хуже, когда пора навязчивой идеи секса, мании отроческих лет, возвращается с новой силой. Питаемая на этот раз всякого рода воспоминаниями…
Клод явственно ощущал запах пыли, конопли и бараньей шерсти, исходивший от его одежды, и снова видел перед собой дверь, занавешенную мешковиной; слегка приподняв её, чья-то рука совсем недавно указывала ему на обнажённую чёрную девушку (без единого волоска на теле) с ослепительно ярким солнечным пятном на остроконечной груди; её полуопущенные веки с густыми ресницами недвусмысленно свидетельствовали об эротизме, выражали маниакальную потребность, «потребность идти до конца своих возможностей», говорил Перкен… который тем временем продолжал:
— …Воспоминания имеют обыкновение преображаться… Удивительная вещь — воображение! Оно существует само по себе и вне зависимости от себя… Воображение… Оно всегда служит нам утешением…
Его резко очерченное лицо чуть виднелось в полутьме, но свет дрожал на его губах, на кончике сигареты, словно позолоченном. Клод чувствовал, как мысли его постепенно смыкаются со словом, они были похожи на тихо плывущую лодку с гребцами, одновременно взмахивающими вёслами, на которых отражаются корабельные огни.
— Что вы хотите этим сказать?
— Когда-нибудь вы сами поймёте… сомалийские бордели полны неожиданностей…
Клоду знакома была эта злобная ирония, с которой человек говорит обычно только о себе или о своей судьбе.
— Полны неожиданностей, — повторил Перкен.
«Каких?» — задавался вопросом Клод. Перед глазами его снова вставали световые пятна керосиновых ламп, облепленных насекомыми, девушки с прямыми носами, в их облике не было ничего, что соответствовало бы понятию, которое вкладывалось в слово «негритоска», если не считать ослепительных белков глаз, отделявших зрачок от тёмной кожи; покорные флейте слепца, они двигались по кругу, и каждая в исступлении хлопала по чересчур крупному заду той, что шла впереди. Но вот внезапно их круг распался; слив свой голос с особо чувственной нотой флейты, они замерли на мгновение с закрытыми глазами, головы и плечи оставались неподвижными, а сковывавшему их напряжению они давали выход, без конца заставляя вибрировать крепкие мускулы своих бёдер и торчащей груди, в свете керосиновой лампы пот лишь подчеркивал эту трепетную дрожь… Хозяйка подтолкнула к Перкену совсем юную девушку, та улыбалась.
— Нет, — сказал он, — вон ту, другую. У той по крайней мере это, похоже, не вызывает восторга.
«Садист?» — подумал Клод. Ходили слухи о всякого рода миссиях, которые Сиам возлагал на него в отношении непокорных племён, о его деятельности в краю чамов и лаосских походах, о его своеобразных взаимоотношениях с правительством Бангкока, то добросердечных, то угрожающих; о той неистовой любви, какой окружали его когда-то, преклоняясь перед его могуществом, перед его необъятной властью, над которой он не терпел никакого контроля, о его закате, его эротизме; между тем здесь, на пароходе, ему не было бы отбоя от женщин, если бы он не оборонялся от них. «Что-то такое, конечно, есть, но это не садизм…»
Перкен откинул голову на спинку шезлонга: на маску несгибаемого консула, застывшую, как оскал зверя, упал яркий свет, её суровость подчеркивалась тенью глазных орбит и носа. Дым от его сигареты, поднимаясь вверх, терялся в непроглядной ночной тьме.
Слово «садизм», застрявшее в сознании Клода, вызвало к жизни одно воспоминание.
— Однажды в Париже меня привели в какой-то жалкий борделишко. В гостиной находилась одна-единственная женщина, она была привязана к лежаку верёвками с поднятой юбкой, вид глупейший…
— Кверху передом или задом?
— Задом. А вокруг — шесть или семь типов: самые заурядные обыватели при галстучках, в пиджаках из альпака (дело было летом; правда, жара стояла не такая, как здесь…), глаза у них выпучены, щёки пунцовые, и каждый из кожи вон лезет, всеми силами стараясь показать, что пришёл поразвлечься… Они подходили к женщине, один за другим, хлопали её по заднице — причём только по разу — расплачивались и уходили либо поднимались на второй этаж…
— И это всё?
— Всё. Да и поднимались-то совсем немногие, большинство уходило. Так вот, мечты этих добрейших мужей, водружавших на выходе шляпу и теребивших лацканы пиджака…
— Довольно примитивны, я полагаю…
Перкен вытянул правую руку, будто собираясь подкрепить жестом какую-то фразу, но вдруг задумался, словно не решаясь высказать вслух свою мысль.
— Главное, не знать партнёршу. Она — другой пол, и всё тут.
— Но никак не существо, наделённое своею собственной жизнью?
— Мазохистам и этого мало. Они всегда борются только сами с собой… Подкрепляют своё воображение тем, на что способны, а не тем, к чему влечёт. Самые глупые из проституток и те знают, насколько далёк от них мужчина, который их мучает или которого сами они мучают. Вам известно, как они называют непостоянных посетителей? Заумными…
Клоду подумалось, что и словечко «непостоянные» само по себе тоже… Он уже не спускал глаз с этого напряжённо застывшего лица. Интересно, имел этот разговор какую-то цель или нет?
— Заумные, — снова повторил Перкен. — И они правы. Существует одно только, как говорят глупцы, «сексуальное извращение»: это непомерное воображение, неспособность к удовлетворению. Там, в Бангкоке, я знал одного мужчину, который заставлял женщину привязывать его на час голого в тёмной комнате…
— И что?
— Ничего… этого ему было достаточно. Вот уж поистине «извращенец»…
Он встал. «Спать хочет, — спрашивал себя Клод, — или решил прекратить этот разговор?..» Перкен удалялся, как бы растворяясь в поднимавшемся кверху дыме, перешагивая по очереди через негритят, которые, открыв розовые рты, спали между корзинками с кораллами. Тень его становилась всё короче, и вскоре на палубе осталась только одна вытянутая тень Клода. Что ж, его выдвинутый вперёд подбородок казался почти столь же мощным и крепким, как и челюсти Перкена. Лампочка качнулась, и тень задрожала: что станется с этой тенью и с телом, продолжением которого она являлась, через два месяца? Впрочем, что значит отражение без глаз, без этого решительного, озабоченного взгляда, выражавшего в тот вечер его суть гораздо больше, чем этот мужественный силуэт, на который как раз собиралась ступить бортовая кошка. Он протянул руку — кошка убежала. И снова он оказался во власти всё тех же неотвязных дум — сущее наваждение.
Ещё две недели этого жадного нетерпения; две недели тревожного ожидания на этом пароходе, в тоске вроде той, что испытывает наркоман, лишенный своего зелья. Он снова, в который уже раз достал археологическую карту Сиама и Камбоджи; теперь он знал её лучше, чем собственное лицо… Его завораживали большие голубые пятна, которыми он отметил мёртвые города, пунктир бывшей Королевской дороги, грозно подтверждавшей: в сиамских лесах царит полное запустение. «По крайней мере один шанс из двух отдать там концы…» Полузаросшие тропинки, то там, то здесь костяк маленького зверя, брошенного возле почти угасшего костра, конечного пункта последней экспедиции в край джараев ; руководивший ею белый по имени Одендхал был убит людьми из огненного Садета, вооружёнными копьями, убит ночью под шелест и хруст пальм, возвещавших о прибытии слонов экспедиции… Сколько ночей придётся ему провести без сна, изнурённому, изъеденному комарами, или засыпать, полагаясь на бдительность какого-нибудь проводника?.. Вступить в открытый бой вряд ли представится случай… Перкен знал эту страну, но не говорил о ней. Сначала Клода покорил его тон (это был единственный человек на пароходе, который запросто произносил слово «решимость»); он догадывался, что этот, можно сказать, седой человек любил то же, что и он сам. В первый раз Клод услыхал его у красной полосы египетского берега; не обращая внимания на приливы и отливы интереса к нему окружающих или их враждебность, тот рассказывал, как обнаружили два скелета (наверняка грабителей гробниц), их нашли во время последних раскопок в Долине царей, на полу одного из подземных залов, откуда расходились галереи, украшенные бесчисленными мумиями священных кошек. Даже небольшого жизненного опыта Клода оказалось бы довольно, чтоб понять простую истину: глупцы везде встречаются, причём не только среди авантюристов, однако этот человек заинтриговал его. Потом он слышал, как тот говорил о Майрена, эфемерном властелине седангов :
— Мне думается, это был человек, которому во что бы то ни стало хотелось сыграть свою биографию, как, например, какому-нибудь актёру хочется сыграть ту или иную роль. Вам, французам, нравятся такие люди, для которых… как бы это сказать… хорошо сыграть роль важнее, чем победить.
(Клод вспомнил о своём отце, который, через несколько часов после того, как написал следующее: «Теперь, дорогой друг, мобилизуют право, цивилизацию и отрезанные руки детей. В своей жизни я два или три раза наблюдал бьющую через край глупость: дело Дрейфуса — неплохой тому пример, но то, что происходит сейчас, наверняка превосходит все предыдущие опыты по всем пунктам и даже по качеству», — с величайшей отвагой погиб среди других добровольцев в сражении на Марне.)
— Такое поведение, — продолжал Перкен, — побуждает к отважным подвигам, что составляет неотъемлемую часть роли… Майрена был очень смел… Сквозь мятежный лес он провёз на слоне труп своей юной сожительницы из племени чам, дабы её могли предать земле, согласно обычаям, как всех принцесс её рода (миссионеры отказали ему в своём кладбище)… Вам известно, что он стал королём, победив в сабельном поединке двух вождей из племени седангов, и какое-то время сумел продержаться в краю джараев… что совсем не просто…
— Вы знаете людей, которые жили среди джараев?
— Например, я — в течение восьми часов.
— Срок недолгий, — с улыбкой заметил Клод.
Перкен вынул из кармана левую руку и поднёс её к глазам Клода, раздвинув при этом пальцы; на трёх больших виднелись глубокие следы, которые шли спиралью, словно штопор.
— Если принять во внимание раскалённые железные прутья, и этот срок может показаться довольно долгим.
Клод умолк, огорчённый своей неловкостью; но Перкен уже вернулся к Майрена:
— Словом, кончил он довольно плохо, как, впрочем, большинство людей.
Клод знал об этой смерти под крышей малайзийской соломенной хижины: человек, тронутый тленом обманутых надежд, словно опухолью, устрашенный звуком собственного голоса, эхо которого множилось гигантскими деревьями…
— Не так уж плохо…
— Самоубийство мне неинтересно.
— Почему?
— Тот, кто убивает себя, хочет уподобиться созданному им самим образу: с собой кончают лишь затем, чтобы жить. Не люблю, когда дают дурачить себя Богу.
С каждым днём сходство, которое предугадал Клод, становилось всё очевиднее, подчеркивалось интонациями голоса Перкена, его манерой произносить «они», говоря о пассажирах — а возможно, и о людях вообще, — словно сам он был отгорожен от них своим безразличием к определению собственного социального положения. По его тону Клод угадывал обширный человеческий опыт, хотя, быть может, в чем-то и ущербный, который полностью соответствовал выражению его глаз, тяжёлому обволакивающему взгляду, приобретавшему особую решимость, когда то или иное утверждение заставляло на какое-то мгновение напрягаться усталые мускулы его лица.
Теперь на палубе, кроме него, почти никого не осталось. Заснуть ему всё равно не удастся. Что лучше: мечтать или читать? Перелистать в сотый раз «Энвантер», снова распалить своё воображение и биться, как головой о стену, натыкаясь на эти столицы пыли, лиан и многоликих башен под голубыми пятнами мёртвых городов? И вопреки воодушевлявшей его упрямой вере вновь сталкиваться всё с теми же препятствиями, что с неумолимым постоянством разрушали его мечты, причём всегда на том же самом месте?

 

Баб-эль-Мандеб — Врата смерти.
При каждом разговоре с Перкеном намёки на неведомое Клоду прошлое вызывали у него раздражение. Сближение, начавшееся после их встречи в Джибути — если он вошёл именно в этот дом, а не в какой-нибудь другой, то потому лишь, что за вытянутой рукой высокой негритянки в красно-чёрном одеянии заметил неясные очертания Перкена, — не избавило Клода от тревожного любопытства, толкавшего его к нему, словно в этой судьбе он провидел собственную свою судьбу: противоборство человека, который не желает жить в сообществе людей, когда возраст начинает брать своё, а он одинок. Старый армянин, с которым Перкен иногда прогуливался, знал его с давних пор, но говорил о нём мало, следуя заранее принятому решению, продиктованному не иначе как страхом, ибо из того, что он был близок с Перкеном, вовсе не следовало, что он его друг. И подобно постоянному гулу в машинном отделении, который не в силах был заглушить изменчивый шум голосов, снова и снова, заслоняя всё остальное и наполняя душу Клода тягостным томлением, возвращалась властная, неотступная мысль о джунглях и храмах. Азия, словно отыскав в этом человеке могущественного сообщника, насылала в полудреме грёзы, навеянные страницами летописи: выступление войск в надвигающихся сумерках, наполненных стрекотом кузнечиков и полчищами комаров, вьющихся над клубами пыли, что поднимается из-под копыт лошадей; перекличка караванов, пересекающих вброд тёплые реки; экспедиции, остановленные грудой рыбы, лежащей на дне из-за спада воды, — в чешуе отражается небесная синь, испещренная бабочками; древние короли, изуродованные рукою женщин; и ещё одна неистребимая мечта: храмы, покрытые мохом, каменные боги с живой лягушкой на плече, а рядом, на земле, — их источенные временем головы…
Теперь уже легенда Перкена бродила по всему кораблю, от шезлонга к шезлонгу, словно тревожное ожидание прибытия или недобрая скука дальних плаваний. Всё такая же неясная, смутная. Больше глупой таинственности, чем фактов, больше людей, спешащих с умным видом доверительно шепнуть на ухо: «Тип, знаете ли, удивительный, уд-дивительный!», чем людей сведущих. Он жил среди туземцев и сумел подчинить их своей воле, причём в таких местах, где многие из его предшественников были убиты в результате более или менее незаконных деяний. Это всё, что было известно. И его успех, думалось Клоду, вернее всего, зависел от настойчивости прилагаемых им усилий, выносливости, от соединения качеств, свойственных человеку военному, с достаточной широтой взглядов, позволяющей понять непохожих на него людей, а вовсе не от каких-то там превратностей судьбы. Никогда ещё Клоду не доводилось видеть такую тягу к романтике у этих чиновников, желавших напитать романтикой свои сны, однако тягу эту сдерживал страх быть обманутыми или вынужденными признать существование иного мира, отличного от их собственного. Эти люди готовы были полностью принять легенду Майрена — ведь он был мёртв — и, возможно, даже легенду Перкена, но когда он был далеко; здесь же им хотелось заслониться от его молчания, и они всё время оставались настороже, снедаемые желанием отомстить за себя и выказывая некое презрение к недвусмысленно выраженному им порою стремлению к одиночеству. Клод сначала недоумевал, почему Перкен терпел его присутствие; потом он понял, что был единственным, кто восхищался этим человеком и, возможно, понимал его, не пытаясь при этом судить. Он пытался понять его ещё лучше, но ему удавалось лишь кое-как соединить романтические россказни (отправка посланий во время событий в краю чамов за пределы территории восставших дикарей в плывущих вниз по реке трупах — и много чего другого, вплоть до историй с фокусами) с тем, что, как он чувствовал, было главным в этом человеке: тот не стремился приобщиться к радости играть свою биографию, не испытывал потребности восторгаться своими деяниями и был движим тайной силой, действие которой Клод зачастую ощущал, хотя и не в силах был постичь её смысл. Капитан тоже её чувствовал. «Любой искатель приключений прежде всего фантазёр», — говорил он Клоду; однако точность, с какой действовал Перкен, его организаторское чутьё, нежелание рассказывать о своей жизни вызывали у капитана крайнее удивление.
— Он напоминает мне великих деятелей «Интеллидженс сервис» , услугами которых так любит пользоваться Англия, хотя вроде бы и не признаёт их; и всё-таки он никогда не станет начальником отдела контрразведки в Лондоне: в нём есть что-то другое, он немец…
— Немец или датчанин?
— Датчанин, в результате передачи Шлезвига Дании, согласно Версальскому договору . Его это устраивает: ещё бы, руководство сиамской армии и полиции состоит из датчан. О, разумеется, всё это лица, не имеющие гражданства!.. Да, не похоже, чтобы он кончил свои дни в конторе: видите, он опять возвращается в Азию…
— На службу к сиамскому правительству?
— И да, и нет, как обычно… Он собирается разыскивать одного типа, оставшегося в непокорившемся краю, — тот остался или пропал без вести, что-то в этом роде… Но самое-то удивительное заключается в том, что теперь его интересуют деньги… Это у него новое…
Появилась некая связующая нить. Иногда, как только отступало привычное наваждение, Клод, обречённый на праздное безделье, думал о том, что Перкен принадлежал к тому самому, единственному семейству, с которым дед — воспитавший его дед — поддерживал какие-то отношения. Отдалённое сходство: то же неприятие общепризнанных ценностей, то же ощущение человеческих деяний, пронизанное сознанием их тщётности, а главное — отречение. Картины будущего, рисовавшиеся Клоду, складывались из его воспоминаний и этого присутствия, казавшихся двойным предостережением, двойным параллельным подтверждением некоего пророчества. В разговорах с Перкеном он не мог противопоставить опыту и воспоминаниям своего собеседника ничего, кроме довольно обширных познаний, почерпнутых из книг, и потому стал рассказывать о своем деде, как Перкен рассказывал о своей жизни, чтобы не противопоставлять без конца книгу деяниям и постараться извлечь пользу из проявленного Перкеном особого интереса к его существованию; к тому же Перкен, рассказывая о себе, вызывал в памяти Клода белую эспаньолку деда, его отвращение к миру и горестные воспоминания о юности. Юность этого человека, гордившегося, с одной стороны, своими далёкими предками-корсарами, память о которых терялась в давних легендах, а с другой — дедом-докером и ступавшего на палубу своих кораблей с торжествующим видом — именно с таким видом крестьянин поглаживает обычно скотину, — подвигла его на созидание того самого Дома Ваннек, с помощью которого он надеялся увековечить себя. В тридцать пять лет он женился — через двенадцать дней после свадьбы жена его вернулась к своим родителям. Отец не пожелал её видеть; мать с привычным отчаянием заметила только: «Знаешь, дочка, всё это неважно… главное — дети…» И она возвратилась в бывшую гостиницу, которую он для неё купил; ворота её были украшены морскими атрибутами, а в огромном дворе сушились паруса. Сняв со стены портреты его родителей, она бросила их под кровать, а вместо них повесила маленькое распятие. Муж ничего ей не сказал; в течение нескольких дней они не разговаривали. Потом вновь началась совместная жизнь. Унаследовав привычку трудиться, испытывая ненависть ко всякого рода романтике, они примирились с обидой, поселившейся в их сердцах после этой первой размолвки, но не приводившей к открытым ссорам: в повседневной жизни они делали скидку на молчаливую неприязнь, как если, доведись им быть калеками, делали бы скидку на своё увечье. Не умея выразить свои чувства, каждый из них самозабвенно отдавался работе, чтобы тем самым доказать своё превосходство; и тот и другой находили в этом, пожалуй, утешение, то была их скрытая страсть. Присутствие ребятишек добавляло к их застарелой вражде дополнительный штрих, делавший её ещё мучительней. Любое сравнение результатов их работы лишь разжигало ненависть: когда на гостиницу и коричневые паруса во дворе спускалась ночь и моряки, юнги, работники ложились спать или уходили, нередко в довольно поздний час один из них, выглянув из окна, замечал свет в окне другого и, несмотря на крайнюю усталость, брался за какую-нибудь новую работу. К своей болезни — у неё была чахотка — она относилась с полнейшим безразличием; да и он с каждым годом работал всё больше, чтобы его лампа, не дай Бог, не погасла раньше лампы жены, ну а та обычно горела до глубокой ночи.
Однажды он заметил, что распятие тоже очутилось под кроватью, рядом с портретами родителей.
Не желая страдать из-за утраты тех, кого любил, а уж тем более из-за смерти той, которую не любил, он принял эту смерть, когда она пришла, со смирением, противным ему самому. Хотя, надо сказать, к своей жене он относился с уважением; он знал, что она была несчастна. Так проходила жизнь. И его отвращение ко всему ещё в большей степени, нежели эта смерть, привело Дом в упадок. После того, как у берегов Ньюфаундленда затонул почти весь его флот и страховые компании отказались платить, после того, как он, испытывая глубочайшее отвращение к деньгам, в течение целого дня раздавал вдовам пачки банкнот, равные числу погибших моряков, ему пришлось отказаться от всех своих дел; и начались процессы.
Процессы бесчисленные и бесконечные. Окончательно проникнувшись с давних пор назревавшей враждебностью по отношению ко всем общепризнанным добродетелям, старик давал на своём дворе с парусами приют циркачам, которых отказывался принимать муниципалитет, и старая служанка настежь открывала слону ворота, давным-давно уже не пропускавшие ни одной машины. Сидя в одиночестве в просторной столовой, в кресле с витыми подлокотниками, отпивая из стакана по маленькому глоточку лучшее своё вино, перелистывая страницы своих учётных книг, он перебирал одно за другим свои воспоминания.
Достигнув двадцати лет, дети по очереди покидали дом, становившийся всё более молчаливым; он безмолвствовал до тех пор, пока война не привела туда Клода. После того как убили его отца, мать, давно расставшаяся со своим мужем, приехала повидать ребёнка. Теперь она снова жила одна. Старый Ваннек принял её; он до того привык презирать деяния людей, что ко всему относился с желчной снисходительностью. Вечером он уговорил её остаться, возмутившись при одной мысли, что его невестка, пока он ещё жив, может поселиться не у него — и это в его-то городе; он по опыту знал, что гостеприимство вовсе не мешает помнить обиды. Они разговорились, вернее, рассказывала она: покинутая женщина, она мучительно переживала свой возраст, зная, что всё потеряно, и к жизни, совсем отчаявшись, относилась с полнейшим равнодушием. Словом, это был человек, с которым он мог ужиться… Она была разорена или, того проще, — бедна. Он не любил её, но испытывал странное чувство родства: подобно ему, она была отторгнута от сообщества людей, которое требует соблюдения всяких глупых, лицемерных условностей; кузина, теперь уже слишком старая, плохо вела хозяйство… Он посоветовал ей остаться, и она согласилась.
Румянясь ради своего одиночества, ради портретов бывших хозяев гостиницы и морских атрибутов, а главное, ради зеркал, от которых её спасали только задёрнутые шторы и ухищрения полумрака, она умерла, впав в детство, словно её панический страх был предвестием такого конца. Он отнёсся к этой смерти с мрачным одобрением: «В моём возрасте убеждений не меняют…» То, что судьба завершила таким образом нескончаемую цепь глупостей, из которых состояла её жизнь, было благом. Отныне он уже не нарушал враждебного молчания, в котором замкнулся, за исключением тех случаев, когда беседовал с Клодом. Повинуясь велению изощрённого старческого эгоизма, он почти всегда возлагал заботу наказывать ребёнка на престарелую кузину, на мать или преподавателей, поэтому, когда Клод жил в Дюнкерке или даже позднее, когда он стал студентом в Париже и познакомился со своими дядьями, у него не оставалось ни малейших сомнений в свободомыслии деда. В этом простодушном старике, возвеличенном окружавшими его смертями и тем трагическим отблеском, которым море высвечивает отданные ему жизни, крылся не страшившийся Бога невежественный священнослужитель; некоторые фразы, в которых он выражал свой тягостный жизненный опыт, до сих пор звучали в ушах Клода, подобно глухому скрежету маленькой двери гостиницы, одиноко стоявшей на пустынной улице, той самой двери, которая по вечерам отрезала его от мира. Когда после ужина дед начинал говорить, уткнувшись в грудь острием бородки, его задумчивые слова пробуждали волнение в душе Клода, и он пытался заслониться от них, как будто слова эти доносились до него из дали времён, из-за моря, из тех краёв, где жили люди, лучше других познавшие тяготы жизни, её горечь и мрачную силу. «Память, малыш, — это самый настоящий фамильный склеп! Живёшь в окружении мертвецов, их больше, чем живых… Наших-то я хорошо знаю: во всех — и в тебе тоже — одна порода. И уж если они чего не желают… знаешь, бывают такие крабы, которые, сами того не подозревая, заботливо вскармливают сосущих их паразитов… Быть Ваннеком — это кое-что значит, и в дурном, и в хорошем…»
Когда Клод уехал учиться в Париж, у старика вошло в привычку ходить каждый день к стене моряков, погибших в море; он завидовал их смерти, с радостью примиряя свою старость и это небытие. И вот однажды он решил показать чересчур медлительному работнику, как в его время рассекали дерево носовой части, но в тот момент, когда он орудовал обоюдоострым топором, у него закружилась голова, и он раскроил себе череп. Рядом с Перкеном Клод вновь обретал прежние ощущения, в нём оживали неприязненные чувства и страстная привязанность к этому семидесятишестилетнему старику, исполненному решимости не предавать забвению былую удаль и умение, который так и умер в своем опустелом доме смертью старого викинга. А как кончит свои дни этот? Однажды он сказал ему перед лицом Океана: «Думаю, что ваш дед был менее значителен, чем вам кажется, зато вы, вы гораздо значительнее…» И хотя оба, прячась за воспоминаниями, изъяснялись довольно туманно, у них возникали всё новые точки соприкосновения и они сходились всё ближе и ближе.
Прорезая пелену тумана, дождь окутывал пароход. Вытянутый треугольник маяка Коломбо сновал во тьме над линией светящихся точек — над доками. Собравшиеся на палубе пассажиры смотрели поверх бортов, отражавших мерцающее сияние всех этих огней; рядом с Клодом какой-то тучный мужчина — видимо, перекупщик камней, который только что приобрёл на Цейлоне сапфиры и собирался продать их в Шанхае, — помогал армянину таскать чемоданы. Перкен чуть поодаль беседовал с капитаном; в таком ракурсе, сбоку, лицо его казалось менее мужественным, особенно когда он улыбался.
— Поглядите на физиономию этого чанга, — сказал тучный мужчина. — На вид вроде бы славный малый…
— Как вы его назвали?
— Это сиамцы его так называют. А значит это «слон», только не домашний, другой. По внешнему виду ему это, пожалуй, не очень подходит, но по духу лучше и не придумаешь…
Внезапно луч маяка осветил их всех. На мгновение огненное пятно заслонило всё остальное, потом снова погасло, растаяв во тьме, и теперь только огни парохода, свет которых пронизывал вихрь сверкающих капель, выхватывали из кромешного мрака арабский парусник, неподвижный и безлюдный, с высокими бортами, украшенными от носа до кормы резьбой. Перкен сделал два шага вперед, тучный мужчина инстинктивно понизил голос. Клод улыбнулся.
— О, я, конечно, его не боюсь! У меня за плечами двадцать семь лет колоний. Сами понимаете! Однако как бы это сказать… он внушает мне робость. А вам нет?
— Это прекрасно — невольно внушать робость, — не очень громко сказал в ответ армянин, — только вот не всегда удаётся…
— А вы очень хорошо говорите по-французски…
Верно, он мстил за унижение; неужели для этого он дожидался момента, когда должен будет покинуть корабль? В голосе его не было иронии, зато слышалась глубокая обида.
Перкен снова удалился.
— Родился я в Константинополе… а отпуска провожу на Монмартре. Так вот, месье, это далеко не всегда удаётся…
И, повернувшись к Клоду, продолжал:
— Вам он тоже скоро надоест, как и всем остальным… Хотя, что и говорить, сделал он, конечно, немало!.. Но если бы у него были технические знания, повторяю, технические, месье, при своём-то положении — ведь он держал в руках всю страну и всё для Сиама, — он наверняка мог бы составить себе состояние, которое… ну я не знаю, словом, состояние…
Он поднял руки, очертив внушительный круг и заслонив на мгновение огни на берегу, которых стало гораздо больше, и теперь они казались ближе, но были расплывчаты, словно набухли, как губка, от влаги.
— Представьте себе, что на сиамских базарах, всего-то в двенадцати или пятнадцати днях пути от непокорных селений, вы и сейчас можете найти, если, конечно, постараетесь да ещё сумеете поторговаться, рубины по таким ценам!.. Впрочем, вам, пожалуй, не понять, потому что вы не в курсе… И всё-таки это лучше, чем заниматься обменом обработанных, но фальшивых камней на грубые драгоценности, да зато из чистого золота!.. Пускай даже в двадцать три года! (Впрочем, он этим не занимался: один белый провернул это дело с королём Сиама лет пятьдесят тому назад.) Да, Перкен во что бы то ни стало хотел отправиться туда; удивительно, что они не шлёпнули его ещё тогда! Он всегда стремился верховодить. А ведь я вам уже говорил, бывают моменты, когда это не удаётся; в Европе они ему это показали яснее ясного. Двести тысяч франков! Найти двести тысяч франков гораздо труднее, чем строить из себя важного господина! (Хотя, ничего не скажешь, туземцам он внушает почтение…)
— Ему нужны деньги?
— Не для того, чтобы жить, в особенности там…
Причалили шлюпки с индийцами, выжимавшими, поднимаясь, свои намокшие тюрбаны, они привезли фрукты. Армянин последовал за рассыльным какой-то гостиницы.
«Ему нужны деньги…» — повторял про себя Клод.
— Макака прав, — снова заговорил тучный мужчина. — Жизнь там обходится недорого!..
— Вы из лесного ведомства?
— Начальник почты.
Клод снова оказался во власти наваждения, это было похоже на приступ лихорадки: значит, можно расспросить этого человека о той страшной игре, в которую он вступал и где ставкой была жизнь.
— Вам доводилось путешествовать с повозками?
— А как же, само собой, я пользовался повозками!
— Сколько они реально могут поднять?
— Видите ли, они маленькие, и если вещи тяжёлые…
— Например, камни…
— Гм, нормальный вес, в общем, поклажа — это килограммов шестьдесят.
Если такой вес не был пустым предписанием одного из колониальных законов, которые имеют силу только в глазах администрации, от повозок придётся отказаться. Стало быть, и здесь его преследует потерянность в неведомом лесу.
Заставить людей в течение месяца нести на спине глыбы весом в двести килограммов? Нереально. Тогда, может, слоны?
— Насчёт слонов, молодой человек, я вам так скажу: это вопрос изобретательности. Люди думают, будто слон существо деликатное. Ничего подобного: никакой деликатности в нём нет. Трудность состоит в том, что зверь этот не выносит ни подпруг, ни ремней, ему щекотно. Что в таком случае прикажете делать, а?
— Я хочу послушать вас.
Толстяк благодушно похлопал Клода по руке.
— Вы берёте автомобильную покрышку, марки «Мишлен» например. Затем надеваете её на шею слона, словно кольцо для салфетки. Ну а уж потом привязываете к этой покрышке всё, что вам нужно… Ничего трудного тут нет. Видите ли, резина мягкая…
— А можно раздобыть слонов для путешествия на крайний север Ангкора?
— На крайний север?
— Да.
— Дальше Дангрека?
— До Семуна.
— Белый, который отважится на это в одиночку, без товарища, пропадёт.
— Слонов можно достать?
— В конце концов, это ваше дело… А насчёт слонов, это, во-первых, было бы странно. Туземцам вряд ли понравится такая прогулка; есть большая доля риска попасть к непокорным мои , что совсем невесело; к тому же население дальних деревень заражено малярией и ни на что не годно, одни недоумки, веки у них синие, словно их дубасили неделю. Во-вторых, если вас укусит не тот комар, а это неизбежно, можете не сомневаться, что дело дрянь, ах уж эти мне гады!.. Ну и потом… впрочем, на сегодня хватит… Не хотите прогуляться? Вон шлюпка…
— Нет.
Клод стал обдумывать подсказанную мысль.
«Если ему нужны деньги, то не для того, чтобы жить, особенно там…» Несомненно. Для чего же тогда? Ещё более, чем опасность леса, эта недобрая, хотя и не лишённая величия легенда разлагала, точно некий фермент, уничтожала, подобно этой вот ночи, то, что было для Клода неоспоримой реальностью. Всякий раз, как гудок одного из расцвеченных огнями пароходов взывал к лодкам, надолго повисая в перенасыщенном воздухе рейда, город, казалось, отступал ещё дальше, как бы окончательно растворяясь в индийской ночи. Его последние мысли о Западе тонули в этой фантастической, зыбкой атмосфере; ласковый порыв ветра, коснувшись лица Клода и освежив его веки, лишил Перкена присущего ему неповторимого своеобразия, как бы помирив его с окружающими. Клод, который сам принадлежал к числу тех, кто противопоставляет себя миру, инстинктивно искал себе подобных, наделяя их величием; в данном случае он не боялся обмануться. Если этому человеку нужны были деньги, то уж, во всяком случае, не для того, чтобы коллекционировать тюльпаны. А между тем в историях, которые он рассказывал, безусловно, слышался шелест денег, похожий на приглушённый стрекот кузнечиков, доносившийся в настоящий момент. И капитан тоже говорил: «Теперь его интересуют деньги…»
А начальник почты сказал: «Белый, который отважится пойти туда в одиночку, пропал…»
Белый, который отважится пойти туда в одиночку, пропал…
В этот час Перкен был, конечно, в баре.

 

II
Клоду не пришлось долго его искать; сидя перед одним из плетёных столиков, расставленных официантами на палубе, он, повернувшись спиной, одной рукой держался за стоявший на скатерти бокал, а другой опирался на бортик; казалось, внимание его было приковано к огням, всё ещё дрожавшим на ветру в глубине рейда.
Клод почувствовал себя неловко.
— Моя последняя стоянка! — молвил Перкен, показывая свободной рукой на огни.
Это была левая рука; освещённая с одной стороны огнями теплохода, она застыла на мгновение в воздухе, малейший её изгиб резко выделялся чёрной линией на фоне очистившегося теперь, усеянного звёздами неба. Он повернулся к Клоду, и тот успел заметить на его лице следы уныния; рука опустилась.
— Через час мы отчаливаем… Кстати, что значит для вас прибытие?
— Возможность действовать, а не мечтать. А для вас?
Перкен махнул рукой, словно желая устраниться от ответа. Но всё-таки сказал:
— Потеря времени…
Клод вопросительно взглянул на него; он закрыл глаза. «Неудачное начало, — подумал молодой человек. — Попробуем иначе».
— Вы намереваетесь отправиться в горы к непокорным?
— Это совсем не то, что я называю потерей времени, напротив.
Клод силился понять. Он решил повторить просто так, наугад:
— Напротив?
— Там, в горах, я нашёл почти всё.
— Всё, кроме денег, не так ли?
Перкен внимательно посмотрел на него, но ничего не ответил.
— А если там, в горах, есть и деньги?
— Что ж, поищите!
— Может, и попробую…
Клод заколебался; вдали послышались торжественные песнопения, они доносились из храма, временами их заглушали гудки какого-то заблудившегося автомобиля.
— В лесах — между Лаосом и морем — есть немало храмов, неведомых европейцам…
— Ах, золотые боги! Я вас умоляю!..
— Барельефы и статуи — отнюдь не золотые — представляют значительную ценность…
Он снова заколебался.
— Вам нужно найти двести тысяч франков, не так ли?
— Вы узнали об этом от армянина? Впрочем, я не делаю из этого тайны. Есть ещё усыпальницы фараонов, а дальше что?
— Вы полагаете, месье Перкен, что я собираюсь разыскивать среди кошек усыпальницы фараонов?
Перкен, казалось, задумался. Глядя на него, Клод вдруг понял, что ни положение в обществе, ни совершенные поступки не могут противостоять могуществу некоторых мужчин — точно так же, как и женскому очарованию. История с драгоценностями, биография этого человека — всё это в данный момент не имело значения. Стоя тут, он был настолько реален, что события его прошлой жизни, подобно сновидениям, существовали как бы отдельно от него. А что касается поступков, то Клод сохранит в памяти только те из них, которые были созвучны его собственным чувствам… Ответит ли он наконец?
— Пройдёмся?
Они молча сделали несколько шагов. Перкен по-прежнему смотрел на жёлтые огни порта, неподвижно застывшие под более светлыми звёздами. Стоило Клоду замолчать, как он тут же заметил, что воздух даже ночью прилипает к его коже, словно влажная рука. Он вытащил из пачки сигарету, но, раздосадованный беспечностью этого жеста, сразу выбросил её в море.
— Мне доводилось видеть храмы, — молвил наконец Перкен. — Ну, прежде всего, не все из них украшены.
— Не все, но многие.
— В Берлине Кассирер заплатил мне пять тысяч золотых марок за две статуэтки Будды, которые мне подарил Дамронг … Но искать памятники! Это всё равно что искать сокровища, вроде туземцев…
— Если бы вы знали, что пятьдесят кладов зарыты вдоль берега одной реки, между двумя определёнными точками, удалёнными друг от друга на шестьсот метров, например, стали бы вы их искать?
— Реки недостаёт.
— Не в этом дело. Хотите отыскать сокровища?
— Для вас?
— Вместе со мной, на равных.
— А река?
Едва заметная улыбка Перкена выводила Клода из себя.
— Пошли поглядим.
В коридоре, который вёл к каюте Клода, Перкен положил руку на плечо молодого человека.
— Вчера вы намекали мне, что собираетесь сделать последнюю ставку. Вы имели в виду то, о чём говорили сейчас?
— Да.
Клод рассчитывал найти на своей койке развёрнутую карту, но гарсон сложил её. Он снова её открыл.
— Вот озёра. Все эти маленькие красные точки, сконцентрированные вокруг, — храмы. А эти разбросанные пятна — другие храмы.
— Ну а голубые пятна?
— Мёртвые города Камбоджи. Уже обследованные. На мой взгляд, есть и другие, но оставим это. Я продолжаю: видите, красных точек храмов много в начале моей чёрной линии, и они идут вдоль неё, по всему направлению.
— И что же это такое?
— Королевская дорога, путь, соединявший Ангкор с озёрами в бассейне Менама . Имел некогда такое же значение, как в средние века дорога от Роны к Рейну.
— Храмы следуют по этой линии до…
— Название местности не имеет значения: главное, до границы действительно исследованных районов. Говорю вам, что достаточно придерживаться по компасу линии старинной Дороги, чтобы отыскать храмы: если бы Европа была покрыта джунглями, нелепо было бы предполагать, что, следуя из Марселя в Кёльн по Роне и Рейну, не отыщешь развалин церквей… К тому же не забывайте, что в отношении исследованного района мои слова легко проверить, да они и проверены. Об этом говорят описания давних путешественников …
Он прервал свой рассказ, чтобы ответить на вопрошающий взгляд Перкена:
— Я не с неба это взял, а из трудов на восточных языках: санскрит вещь небесполезная. То же самое утверждают и административные чиновники, отважившиеся проникнуть туда, за несколько десятков километров от района, нанесённого на топографическую карту.
— Вы полагаете, что вам первому пришла идея интерпретировать таким образом эту карту?
— Географическая служба вовсе не интересуется археологией.
— А Французский институт?
Клод открыл «Энвантер» на помеченной странице; некоторые фразы были подчёркнуты: «Остаётся внести в опись памятники, находившиеся в стороне от наших маршрутов… Мы, разумеется, не претендуем на окончательную полноту наших списков…»
— Это отчёт последней значительной археологической экспедиции.
Перкен взглянул на дату.
— 1908 год?
— Ничего существенного в промежуток между 1908 годом и войной не обнаружено. А с тех пор — исследование частностей. И всё это лишь начальная стадия работы. Проверка путём сопоставления убеждает меня в том, что приведённые здесь данные, собранные прежними путешественниками, нуждаются в поправках: надо бы ещё раз проверить на протяжении всей Дороги некоторые многообещающие утверждения, которые принято считать легендами… И ведь речь пока идёт только о Камбодже, а вы знаете, что в Сиаме вообще ничего не сделано.
Хоть какой-нибудь ответ вместо этого молчания!
— О чём вы думаете?
— По компасу можно определить лишь общее направление, а дальше вы рассчитываете на помощь туземцев?
— Конечно. Тех, чьи селения расположены неподалёку от старинной Дороги.
— Возможно… Особенно в Сиаме, я достаточно хорошо знаю сиамский язык, чтобы договориться с ними. Мне и самому встречались такие храмы… Вы имеете в виду старинные брахманские храмы?
— Да.
— Стало быть, никакого фанатизма, ведь мы всё время будем среди буддистов… План, пожалуй, не такой уж фантастичный… Вы хорошо знаете это искусство?
— Я уже довольно давно изучаю только его.
— Давно… Сколько же вам лет?
— Двадцать шесть.
— А-а…
— Да, я знаю, на вид я выгляжу моложе.
— Это отнюдь не удивление, это — зависть…
В тоне не ощущалось иронии.
— Французская администрация не любит…
— У меня командировка.
От удивления Перкен не сразу нашёлся что ответить.
— Теперь мне становится понятно…
— О! Командировка неоплачиваемая. На это наши министерства не скупятся.
Перед глазами Клода вставал учтивый, напыщенный начальник конторы, пустынные коридоры, где солнечные лучи разбегались по бесхитростным картам, на которых такие городишки, как Вьентьян, Томбукту, Джибути, красовались в центре больших розовых кружков, словно настоящие столицы; потешная меблировка в гранатовых и золотых тонах…
— Возможность связаться с Институтом в Ханое и талоны на реквизицию, — продолжал Перкен. — Ясно. Не Бог весть что, но всё-таки…
Он снова взглянул на карту.
— Транспорт — повозки.
— Послушайте, что следует думать о предписанных шестидесяти килограммах?
— Ничего. Это не имеет никакого значения. От пятидесяти до трёхсот килограммов, в зависимости… в зависимости от того, что вам попадётся. Итак, повозки. Если в течение месяца ничего не обнаружим…
— Быть того не может. Вы прекрасно знаете, что Дангрек, по сути, не исследован…
— Не до такой степени, как вам кажется.
— …и что туземцам известно, где находятся храмы. А почему не до такой степени, как мне кажется?
— Мы ещё вернёмся к этому…
Он помолчал немного.
— Французскую администрацию я знаю. Вы не их человек. Вам будут чинить препятствия, но эта опасность невелика… Зато есть другая, она будет пострашнее даже для двоих.
— Какая же это опасность?
— Остаться там навсегда.
— Мои?
— И они, и лес, и лесная лихорадка.
— Я так и предполагал.
— Стало быть, не будем говорить об этом: я человек привычный… Поговорим о деньгах.
— Всё очень просто: маленький барельеф, какая-нибудь статуэтка стоят около тридцати тысяч франков.
— Золотых?
— Вы слишком многого хотите.
— Тем хуже. Мне нужно по крайней мере десять камней. И для вас десять, стало быть, всего двадцать.
— Двадцать камней.
— Это, конечно, не страшно…
— Впрочем, один барельеф, если он действительно хорош, например какая-нибудь танцовщица, стоит по меньшей мере двести тысяч франков.
— Из скольких камней он состоит?
— Из трёх-четырёх…
— И вы уверены, что сможете продать их?
— Уверен. Я знаю самых крупных специалистов и в Лондоне, и в Париже. Так что организовать публичную продажу будет совсем нетрудно.
— Нетрудно, но потребуется время?
— Никто вам не мешает продать просто так, я имею в виду — без всякой публичной продажи. Эти предметы — большая редкость: спрос на азиатские вещи сильно повысился в конце войны, а с тех пор ничего существенного не нашли.
— И ещё один вопрос: предположим, что мы отыщем храмы…
(«Мы», — прошептал Клод.)
— …Каким образом вы рассчитываете извлечь украшенные скульптурной резьбой камни?
— Это будет самое трудное. И я подумал…
— Огромные глыбы, если я не ошибаюсь?
— Да, но обратите внимание: кхмерские храмы сооружались без цемента и без фундамента. Складывались, как складываются замки из фишек домино.
— Давайте посчитаем: размер каждой такой фишки пятьдесят сантиметров поперёк и метр в длину… Получается что-то около семисот пятидесяти килограммов. Лёгкие вещицы!..
— Сначала я думал, что, может быть, лучше пилить вдоль на небольшую глубину, чтобы отделить только внешнюю резную часть, но потом отказался от этой идеи. По скорости больше всего подойдёт пила для металла, у меня такие пилы есть. А главное, придётся уповать на время, которое разрушило почти всё до основания, на смоковницы, прорастающие сквозь руины, и сиамских поджигателей, довольно хорошо справившихся с тою же работой.
— Я видел больше развалин, чем храмов… К тому же искатели кладов тоже там побывали… До сих пор мысли о храмах у меня всегда были связаны только с ними…
Перкен отошёл от карты; он смотрел, не отрывая глаз, на лампочку; Клод спрашивал себя, о чём он думает и что означает этот невидящий взгляд — взгляд мечтателя. «Что я знаю об этом человеке?» — снова задумался он, поражённый отсутствующим выражением его лица, отражавшегося в зеркале над умывальником. Тишину нарушал лишь размеренный стук в машинном отделении; каждый из них пытался по достоинству оценить противника, чтобы вырвать у него согласие.
— Ну что?
Отодвинув карту, Перкен сел на койку.
— Оставим возражения. По зрелом размышлении план этот можно осуществить — дело в том, что раньше я вообще не размышлял, я мечтал о том времени, когда у меня будут деньги… Я вовсе не претендую на бесспорный успех, который может прийти сам собой: со мной такого не бывает. Однако поймите меня правильно: если я всё-таки соглашаюсь, то в первую очередь потому, что так или иначе должен идти к мои.
— Куда именно?
— Это гораздо севернее, но одно другому не мешает. Точное направление, куда мне надо, я узнаю только в Бангкоке: я буду искать — вернее, разыскивать — одного человека, к которому относился с огромной симпатией и большим недоверием… В Бангкоке я получу результаты расследования, проводившегося туземными властями относительно его исчезновения, как они это называют. Мне думается…
— Значит, вы согласны?
— Да… что он отправился в район, которым я в своё время занимался. Если он мёртв, я знаю, как быть. Если же нет…
— Что тогда?
— Я против его присутствия… Он всё испортит…
Разговор перескакивал с одного предмета на другой слишком быстро: Клод едва поспевал следить за его нитью. Изъявив своё согласие, Перкен сразу же отключился. Клод проследил за его взглядом: оказалось, Перкен внимательно изучал его отражение в зеркале. На какое-то мгновение Клод увидел свой лоб, выдающийся вперёд подбородок глазами другого. И этот другой думал в эту минуту именно о нём.
— Отвечайте только в том случае, если вам захочется ответить…
Взгляд Перкена стал более сосредоточенным.
— …Почему вы хотите взяться за это?
— Я мог бы ответить вам: потому что у меня почти не осталось денег, и это, в общем-то, сущая правда.
— Есть другие способы заработать их. Кстати, зачем они вам нужны? Не для того же, чтобы получать удовольствие.
«А вам?» — подумал Клод.
— Бедность не позволяет выбирать своих врагов, — сказал он вслух. — Я с недоверием отношусь к мелочному бунту мелкой сошки…
Перкен продолжал смотреть на него, взгляд его казался настойчивым и в то же время рассеянным, затуманенным воспоминаниями, Клоду он напомнил умудрённый взор священников; но вот выражение его стало более жёстким.
— Из своей жизни ничего нельзя сделать.
— Зато она кое-что делает из нас.
— Не всегда… Чего вы ждёте от своей?
Клод сначала не ответил. Прошлое этого человека преобразилось в опыт, воплотилось в мысль, которую он высказывал намеком, отражалось во взгляде, поэтому его биография утратила всякое значение. Их сближению могло способствовать лишь то, что у людей есть самого сокровенного.
— Мне кажется, я главным образом знаю, чего не жду от неё…
— Каждый раз, как вам приходится выбирать, вы…
— Выбираю не я, выбор делает сила сопротивления.
— Но чему?
Он нередко и сам задавался этим вопросом, поэтому ответил сразу же:
— Сознанию смерти.
— Истинная смерть — это крушение надежд.
Теперь Перкен глядел в зеркало на собственное лицо.
— Приближение старости — вот что поистине важно! Ибо это означает примирение со своей судьбой, со своими обязанностями, с собачьей конурой, возведённой на своей единственной и неповторимой жизни… Когда ты молод, ты понятия не имеешь о том, что такое смерть…
И тут вдруг Клод понял, что влекло его к этому человеку, который принял его неизвестно почему: одержимость смертью.
Перкен взял карту.
— Я принесу вам её завтра.
Он пожал Клоду руку и вышел.
Замкнутая атмосфера каюты навалилась на Клода, ощущение было такое, словно захлопнулась дверь тюрьмы. Вопрос Перкена не шёл у него из головы, став в свою очередь пленником его мыслей. Впрочем, и его ответ тоже. И всё-таки нет, существует не так много способов вырваться на свободу! Когда-то он, размышляя о жизни и цивилизации, не поддался искушению и не оторопел наивно от удивления, поняв, какое место отводится в ней разуму: те, кто им кормится, пресытившись, видно, постепенно доходят до того, что начинают питаться по сниженным ценам. Как же быть? Ни малейшего желания торговать автомобилями, разными ценностями или речами, подобно тем из его товарищей, прилизанные волосы которых свидетельствовали об изыске, он не испытывал; возводить мосты, как те представители рода людского, чьи плохо подстриженные волосы свидетельствовали о научном поиске, тоже не хотелось. Ради чего они трудились? Ради того, чтобы получить признание. Он ненавидел признание, к которому они стремились. Подчинение установленному человеком порядку, в котором нет места детям и Богу, является наивернейшим подчинением смерти; стало быть, следует искать оружие там, где другие его не ищут; тот, кто сознаёт свою обособленность, отлученность, должен прежде всего требовать от себя мужества. Что делать с мертвыми идеями, определявшими поведение людей, которые верили в то, что их существование полезно для некоего общего блага, что делать со словами тех, кто хочет подчинить свою жизнь какой-то модели, они ведь тоже мертвецы? Любая деятельность, в общем-то, обусловлена отсутствием конечной жизненной цели. Так пускай другие путают стремление положиться на волю случая с этим мучительным ожиданием неизвестности. Вырвать свои представления о жизни у присвоившего их себе замшелого мира… «То, что они именуют приключением, — думал он, — не просто бегство, а охота: установленный миропорядок разрушается не по какой-то случайности, а по воле того, кто способен подчинить его себе». Таких, для кого приключение является способом давать пищу несбыточным снам, он хорошо знал (иди на риск, и ты получишь возможность помечтать); движущая пружина всех способов заручиться надеждой тоже была ему известна. Сплошное убожество. Суровое владычество, о котором он только что говорил Перкену, владычество смерти, неотступно преследовало его, подобно вожделению, властно проникало в кровь, стучавшую в висках. Быть убитым, исчезнуть — его это мало трогало, он не дорожил собой и готов был занять своё место в бою, если даже победить не удастся. Но заживо смириться с бесплодностью своего существования, как другие смиряются с раком, жить, чувствуя дыхание смерти на своей ладони… (Разве не она вселяет это стремление к чему-то вечному и непреходящему, насквозь пропитанному вместе с тем тяжким плотским духом?) И разве не самозащита от неё эта жажда неведомого, это, пускай временное, разрушение всей установленной иерархии отношений — от человека подневольного до хозяина, именуемое теми, кто о нём ничего не знает, приключением. Самозащита слепца, который стремился покорить её, дабы сделать своею ставкой…
Овладеть не только самим собой, но окончательно вырваться из тисков ничтожной жизни людей, которую он наблюдал повседневно…
* * *
В Сингапуре Перкен покинул корабль, собираясь отправиться в Бангкок. Они обо всём договорились. Клод присоединится к нему в Пномпене после того, как завизирует в Сайгоне свою командировку и посетит Французский институт. Первые его шаги будут зависеть от результатов встречи с директором этого института, который с неприязнью относился к такого рода начинаниям.
Однажды утром — погода снова испортилась — сквозь иллюминатор своей каюты он увидел, как пассажиры показывают на что-то друг другу пальцами. Он поспешно поднялся на палубу. Разорвав толщу туч, солнце посылало тусклый свет, освещавший у самой кромки воды отражавшийся в ней берег Суматры. Он разглядывал в бинокль чудовищную растительность, покрывавшую сплошь всё побережье — от горных вершин до песчаной полоски внизу; лишь местами эта чернеющая, без всяких оттенков масса щетинилась пальмами. Кое-где на хребтах поблескивали бледные огни, а над ними нависал густой дым; чуть ниже древовидные папоротники выделялись на тёмном фоне более светлыми пятнами. Он не мог оторвать глаз от зарослей, в которых терялись растения. Проложить себе путь сквозь такую чащобу? Но другие сделали это — значит, и он сможет сделать. Этому тревожному утверждению низко нависшее небо и плотное переплетение усеянной мошкарой листвы противопоставляли своё молчаливое утверждение… Он вернулся к себе в каюту. Стоило ему остаться наедине со своим планом, как он тут же чувствовал себя отрезанным от окружающих, погружаясь в особый, замкнутый мир, вроде мира слепого или безумца, в тот мир, где лес и памятники, пользуясь моментом, когда внимание его ослабевало, начинали постепенно оживать, враждебно ощерившись, словно огромные звери… Присутствие Перкена всё привело в норму, очеловечило; но теперь он снова, как одержимый, припадал к своей отраве, ухитряясь при этом сохранять ясность ума. Он вновь открывал книги на помеченных страницах:
«Орнаменты сильно повреждены вследствие постоянной влажности в густых зарослях и воздействия ливневых дождей… Своды полностью разрушены… Безусловно, можно отыскать памятники в этом районе, теперь почти не заселённом, покрытом лесами с прогалинами, в которых бродят стада диких слонов и буйволов… Глыбы песчаника, из которых были сложены своды, забили внутреннюю часть галерей, там царит невообразимый хаос; такое состояние полной разрухи и бедственного положения объясняется, видимо, использованием в строительстве дерева… Выросшие на развалинах огромные деревья оказались теперь выше самих стен, узловатые корни оплели их плотной сеткой… Край почти безлюден…» На какую помощь ему рассчитывать в своей борьбе? Вслушиваясь в гул машин, он пытался найти избавление от двух слов: «Французский институт, Французский институт, Французский институт», словно от надоедливого мотива. «Я знаю этих людей, — сказал Перкен, — вы не их человек». Это очевидно. Надо быть начеку. Хотя он, в общем-то, знал, что люди обычно распознают тех, кто не согласен с ними, что атеист вызывает гораздо больше нареканий с тех пор, как не стало веры. Его дед жил только затем, чтобы втолковать ему эту истину. Люди эти держали в своих руках две трети его оружия…
* * *
Выбраться из пут жизни, отданной надежде и мечтаниям, ускользнуть с этого инертного корабля!

 

III
Стоя у окна, световой квадрат которого отражался на пальмах и стене, позеленевшей до синевы от тропических ливней, директор Французского института Альбер Рамеж поглаживал ладонью тёмно-русую бороду, наблюдая за входившим месье Ваннеком.
— Министерство колоний, месье, поставило нас в известность о вашем отъезде; вчера из телефонного разговора с вами я с радостью узнал, что вы приехали. Само собой разумеется, в меру наших возможностей мы готовы оказывать вам посильную помощь: если вам понадобятся… советы, можете рассчитывать на самую сердечную доброжелательность всех наших сотрудников. Сейчас мы всё это уточним.
Выйдя из-за письменного стола, он сел рядом с Клодом. «Доброжелательность в действии», — подумал тот; тон директора стал более дружеским.
— Рад видеть вас здесь, месье. Я с огромным вниманием прочитал интересные сообщения относительно азиатского искусства, опубликованные вами в прошлом году. А также познакомился — признаюсь, после того, как узнал о вашем приезде, — с вашей теорией. Должен сказать, что ваши соображения показались мне скорее привлекательными, чем убедительными; но, говоря откровенно, я был заинтересован. Образ мыслей вашего поколения весьма любопытен…
— Я излагал эти мысли, чтобы… («расчистить почву», — подумал Клод, но вслух сказать не решился)… чтобы получить возможность подступиться к другой идее, которая представляет для меня ещё больший интерес…
Рамеж вопросительно смотрел на него; Клод живо ощущал его стремление выйти за рамки своих служебных обязанностей, быть выше их, принимать его как гостя — причиной тому, конечно, была скука, но вполне возможно, что им руководил и чисто корпоративный дух. Более того, Клод был осведомлён о той комичной вражде, которую питали ко всем остальным археологам те из них, кто получил филологическое образование. Рамеж бредил институтом. Заговорить сразу же о своей миссии не было никакой возможности: его собеседника это наверняка задело бы, он счёл бы себя оскорблённым.
— Я пришёл к выводу, что отношение к творчеству художника в целом заслоняет от нас один из важнейших моментов жизни произведения искусства, то есть, иными словами, состояние цивилизации, которая его оценивает. Время в искусстве как бы не существует. А меня-то интересует прежде всего распад, преображение этих творений, их глубинная, внутренняя жизнь, которая обусловлена смертью людей. Словом, любое произведение искусства имеет тенденцию становиться мифом.
Он испытывал смущение, чувствуя, что слишком обобщает свою мысль, из-за краткости изложения казавшуюся неясной; к тому же ему не терпелось добраться поскорее до цели своего визита, но в то же время хотелось склонить на свою сторону заинтригованного собеседника. Рамеж задумался. В комнате слышно было, как снаружи одна за другой падают тяжелые капли.
— Как бы там ни было, это любопытно…
— Музеи для меня — это место, где творения прошлого, став мифами, спят глубоким сном, то есть живут исторической жизнью в ожидании того момента, когда художники вернут их к реальному существованию. И если они всё-таки трогают меня, то прежде всего потому, что художник обладает даром воскрешения… По сути, любая цивилизация недоступна для другой. Предметы остаются, но мы слепы перед ними до тех пор, пока наши мифы не найдут в них отзвука…
Рамеж внимал ему с улыбкой, не скрывая своего любопытства. «Он принимает меня за любителя теорий, — подумал Клод. — Лицо у него бледное, наверняка с печенью не в порядке; он бы сразу меня понял, если бы почувствовал, что меня более всего на свете интересует то остервенение, с каким люди заслоняются от смерти этой шаткой вечностью, если бы я связал то, о чём говорю, с его печенью! Ладно…» Он в свою очередь тоже улыбнулся, и эта улыбка, которую Рамеж приписал желанию быть ему приятным, установила между ними некоторую сердечность.
— В сущности, — сказал наконец директор, — у вас нет веры, и в этом всё дело, вы не верите… О, сохранять веру не так-то просто, я это отлично знаю… Взгляните на это глиняное изделие, вон там, под этой книгой. Нам его прислали из Тяньцзина. Роспись греческая, безусловно, древняя: по меньшей мере VI век до нашей эры. И на щите изображён китайский дракон! Сколько теперь всего придётся пересмотреть, в том числе и наши представления о взаимоотношениях Европы и Азии до христианской эры!.. Что поделаешь? Если наука свидетельствует о том, что мы ошибались, приходится начинать всё заново…
Теперь Рамеж стал ближе Клоду, причиной тому была печаль, звучавшая в его словах. Быть может, эти открытия заставили его отказаться от какой-нибудь давно задуманной работы? Для приличия Клод просмотрел и другие фотографии, одни — с изображением кхмерских изваяний, другие — чамских, разложенные по отдельности. Чтобы нарушить воцарившееся молчание, он спросил, указывая на два пакета:
— Вы какие предпочитаете?
— А что я могу предпочитать? Ведь я занимаюсь археологией…
«Я уже забыл о своих пристрастиях, — слышалось в его тоне, — о наивных юношеских увлечениях…» Клод угадал некоторое охлаждение и слегка рассердился. Не стоило задавать лишних вопросов, и всё было бы в порядке.
— Вернёмся, однако, к вашим планам, месье. Вы намереваетесь, если не ошибаюсь, проследовать по тропе, которая осталась от бывшей Королевской дороги кхмеров…
Клод кивнул головой.
— Прежде всего должен сказать вам, что эту тропу, именно тропу — я не говорю о дороге — практически нельзя различить на довольно значительных участках. Вблизи горного хребта Дангрек она окончательно теряется.
— Я её найду, — с улыбкой ответил Клод.
— Приходится надеяться на это… Мой долг — и моя служебная обязанность — предостеречь вас от опасностей, которые вас подстерегают. Вам, вероятно, известно, что двое наших людей, отправившихся в экспедицию, Арни Мэтр и Одендхал, убиты. А между тем наши несчастные друзья хорошо знали эту страну.
— Вряд ли я удивлю вас, месье, если скажу, что не ищу ни удобств, ни покоя. Позвольте спросить вас, какую помощь вы можете оказать мне?
— Вы получите талоны на реквизицию, благодаря которым с помощью нашего уполномоченного, как и положено, сможете раздобыть камбоджийские повозки, необходимые для перевозки вашего багажа, а также возчиков для них. К счастью, груз такой экспедиции, как ваша, относительно лёгкий…
— Это камень-то лёгкий?
— Во избежание прискорбных злоупотреблений, имевших место в прошлом году, принято решение, что предметы, каковыми бы они ни являлись, должны оставаться in situ.
— Простите, не понял.
— In situ — на месте. Их следует описать. Изучив это описание, руководитель нашей археологической службы, если это потребуется, направится…
— По-моему, после того, что я здесь от вас услышал, трудно себе представить, чтобы руководитель вашей археологической службы рискнул направиться в районы, в которых мне предстоит побывать…
— Случай этот особый; мы подумаем.
— Впрочем, даже если он и рискнёт, хотелось бы понять, почему я должен выполнять роль изыскателя в его пользу?
— А вы предпочитаете выполнять эту роль ради собственной пользы? — тихо молвил Рамеж.
— За двадцать лет ваши службы не обследовали этот район. Безусловно, у них были дела поважнее; но я знаю, чем рискую, и хотел бы идти на риск без указки.
— Но не без помощи?
Оба говорили неторопливо, не повышая голоса. Клод боролся с душившей его яростью: с какой стати этот чиновник собирается присвоить себе права на предметы, которые он, Клод, может обнаружить, на поиски которых он, собственно, сюда и приехал, возлагая на них последнюю свою надежду?
— Только с той помощью, которая была мне обещана. А это гораздо меньше того, что вы предоставляете в распоряжение любого военного географа, отправляющегося в покорённый район.
— Надеюсь, месье, вы не ожидаете, что администрация предложит вам военный эскорт?
— Разве я просил чего-то другого, кроме того, что вы сами мне предложили, а именно возможности получить (раз уж здесь нет иного способа действовать) возчиков и повозки.
Рамеж только взглянул на него и ничего не сказал. Наступило неловкое молчание; Клод ожидал услышать снаружи шум воды, но капли больше не падали.
— Одно из двух, — продолжал он, — либо я не вернусь, и тогда уж не о чем говорить; либо вернусь, и, какую бы пользу я ни извлёк для себя, она будет ничтожной по сравнению с тем результатом, которого я добьюсь.
— Для кого?
— Мне думается, месье, и, надеюсь, вы не сочтёте это обидой для себя, что вы исполнены решимости отвергать любой вклад в историю искусства, если он исходит не от института, которым вы руководите.
— Ценность такого рода вкладов, к сожалению, во многом зависит от тех, кем они внесены, — их технической подготовки, опыта и привычки следовать определённой дисциплине.
— Склонность к дисциплине вряд ли может привести человека в непокорный край.
— Зато склонность, которая приводит в непокорный край…
Не закончив фразы, Рамеж встал.
— Я в самом деле обязан оказать вам определённую помощь, месье. Можете рассчитывать на меня, вы её получите; ну а остальное…
— Остальное…
Всем своим видом Клод хотел, казалось, как можно сдержаннее сказать: «Остальное я беру на себя».
— Когда вы намереваетесь двинуться в путь?
— Поскорее.
— В таком случае вы получите необходимые бумаги завтра вечером.
Директор проводил его до двери с величайшей любезностью.
* * *
«Подведём итоги». Пересекая двор, Клод, словно стараясь уклониться от собственного предписания, разглядывал останки богов, по которым скользили вечерние ящерицы.
«Подведём итоги».
Однако ему это не удавалось. Он вышел на пустынный бульвар. Слово «колония» преследовало его своим жалобным звучанием — так обычно оно звучит в романсах островитян. Вдоль канав, крадучись, пробирались кошки… «Этот благородный бородач не желает, чтобы охотились в его владениях…» Меж тем он начинал понимать, что Рамежем двигал вовсе не интерес, как он полагал вначале. Тот стоял на страже порядка, противясь, возможно, не столько самому проекту, сколько натуре человека, ни в чём не схожей с его собственной… Ну и, конечно, защищал престиж своего института. «Но даже если стать на его точку зрения, ему следовало бы попытаться вытянуть из меня всё, что я могу для него раздобыть, ибо нет сомнений, что его нынешние сотрудники не захотят ради этого рисковать своей шкурой. Он действует, как администратор, склонный к осторожности: через тридцать лет, возможно, и так далее… Да будет ли ещё существовать его институт через тридцать лет и останутся ли вообще до тех пор французы в Индокитае? Мало того, он, конечно, считает, что те двое погибли во имя того, чтобы коллеги продолжили их дело, хотя ни тот, ни другой и не думали жертвовать жизнью ради его института… Если в своём лице он защищает какие-то групповые интересы, он может озлобиться; если же он полагает, что защищает мёртвых, то станет просто бешеным: надо попытаться предугадать, что он там собирается придумать…»

 

IV
На стекле катера, который должен был доставить их на землю, Клод снова увидел отражение профиля Перкена, увидел именно таким, каким часто видел его на иллюминаторе теплохода во время трапез; сзади стоял на якоре белый пароход, на котором они прибыли сюда ночью из Пномпеня. Район, где исчез бывший товарищ Перкена, находился неподалёку от Королевской дороги, которая едва ли не граничила с мятежной зоной; сведения, которые с предельной осторожностью удалось раздобыть в Бангкоке, подтверждали неоспоримые достоинства плана Клода.
Катер отчалил, пробираясь сквозь гущу деревьев, затопленных водой; стекло царапали ветки, покрытые затвердевшей от жары грязью и торчавшими волокнами ила; полоски высохшей пены на стволах служили отметкой самого высокого уровня воды. Клод с трепетным волнением созерцал это предвестие леса, ожидавшего его впереди, одурманенный запахом медленно застывавшего на солнце ила, подсохшей блеклой пены, разлагавшихся животных, земноводных тварей, прилипших к ветвям своей студенистой массой грязноватого цвета. За густой листвой, в каждой прогалине, на фоне корявых деревьев, исхлёстанных ветрами, которые дули с озера, он пытался различить башни Ангкор-Вата , но безуспешно; покрасневшие в закатных лучах листья плотной стеной заслоняли жизнь малярийных болот. Стоявшая вокруг вонь напомнила ему, что в Пномпене в окружении жалких людишек он видел слепца, который бубнил «Рамаяну» , аккомпанируя себе на самодельной гитаре. Этот старик олицетворял Камбоджу в руинах, его героическая поэма могла найти отклик лишь у жалкой кучки нищих попрошаек да служанок: закабалённая земля, прирученная земля, где гимны вместе с храмами приходят в упадок, гиблая, мёртвая земля; а тут ещё эти мутные, грязные ракушки, которые булькали в своей скорлупе, и гнусные кузнечики… А на берегу, прямо напротив него, стоял лес, враждебный, словно сжатый кулак.
Катер наконец причалил. Пассажиров дожидались «форды», сдававшиеся напрокат; какой-то туземец отошёл от группы и направился к капитану.
— Это как раз тот, кто вам нужен, — сказал капитан Клоду.
— Бой?
— Может, он и не такой, как надо, но другого в Сиемреапе попросту нет.
Перкен задал бою несколько обычных вопросов и нанял его.
— Главное — не давайте ему денег вперёд! — крикнул, немного отойдя, капитан.
Туземец слегка пожал плечами и сел рядом с водителем автомобиля для белых, тот сразу тронулся. На следующую машину погрузили багаж.
— Бунгало? — спросил, не оборачиваясь, водитель. (Автомобиль уже катил прямо по дороге.)
— Нет, сначала в резиденцию.
По обе стороны красной дороги бежал лес, и на этом фоне вырисовывалась бритая голова боя; пронзительный треск кузнечиков заглушал даже шум мотора. Внезапно шофёр вскинул руку: на горизонте на какое-то мгновение возник Ангкор-Ват. Но Клод в двадцати метрах ничего уже не видел.
Потом появились огни и фонари, замелькали куры и чёрные свиньи — деревня. Автомобиль вскоре остановился.
— Дом представителя французской администрации?
— Да, миссье.
— Думаю, я ненадолго, — сказал Клод Перкену.
Уполномоченный ждал его в комнате с высоким потолком. Подойдя к Клоду, он неторопливо потряс протянутую ему руку, словно взвешивая её.
— Рад вас видеть, месье Ваннек, рад вас видеть… Давненько вас поджидаю… Как всегда, опаздывает проклятый пароходишко…
Не отпуская руку Клода, мужчина бормотал слова приветствия в свои густые поседевшие усы. Тень от его внушительного носа, отбрасываемая на побеленную известью стену, частично заслоняла висевшую на ней камбоджийскую картину.
— Стало быть, вы желаете отправиться в дебри?
— Раз вам сообщили о моём прибытии, месье, полагаю, вам в точности известно всё об экспедиции, которую я собираюсь предпринять.
— Которую вы собираетесь… э-э… которую вы собираетесь предпринять… хм… Впрочем, это ваше дело.
— Полагаю, я могу рассчитывать на вашу помощь, чтобы получить всё необходимое для моей экспедиции?
Ничего не ответив, старый уполномоченный встал; суставы его хрустнули в наступившей тишине. Он зашагал по комнате, волоча за собой свою тень.
— Надо двигаться, месье Ваннек, если не хотите, чтобы вас зажрали эти чёртовы комары… Время сейчас, знаете ли, скверное. Всё необходимое… хм!..
(«Это хмыканье выводит меня из себя, — подумал Клод. — Хватит разыгрывать из себя впавшего в маразм маршала!»)
— Так как же насчёт реквизиции?
— Ладно… Это-то вы получите, само собой… Только, видите ли, реквизиция — это не Бог весть что. Я прекрасно знаю, что те, кто является сюда с определённой целью, не очень-то любят, когда их начинают поучать, это их раздражает… И всё-таки…
— Говорите.
— Вот вы, например; то, что вы собираетесь предпринять, не какая-нибудь там прогулочка, как у других. Так вот, должен вам сказать одну вещь: реквизиция в этих краях — как бы это получше выразиться? — шелуха всё это.
— Я ничего не получу?
— О, я совсем не об этом. У вас экспедиция — экспедиция, и ничего с этим не поделаешь. Вам дадут то, что положено. В этом отношении будьте покойны. Инструкции есть инструкции. (Хотя для вас это совсем не так хорошо, как может показаться на первый взгляд.)
— То есть?
— Надеюсь, вы понимаете, что я здесь не для того, чтобы пускаться с вами в откровения? Однако есть вещи, которые не всегда мне нравятся в этом чёртовом ремесле. Я не люблю никаких историй. Так вот, представьте себе, что я хотел бы сказать вам ещё одну хорошую вещь, нет, правда, в самом деле очень хорошую, в общем, дать вам, что называется, совет! Месье Ваннек, не стоит ходить в джунгли. Бросьте вы эту затею, так будет гораздо разумнее. Поезжайте в большой город, в Сайгон например. И подождите немного. Я вам очень советую.
— Неужели вы думаете, что я проехал полсвета только затем, чтобы с самодовольной и глупой миной отправиться в Сайгон?
— Эти полсвета мы, знаете ли, все тут проехали, и никто этим особо не гордится, да и гордиться-то нечем… Но вот в чем суть: раз уж вы так настаиваете, стало быть, вам нелегко было договориться с месье Рамежем и с его этим… институтом, а? И потому оно для всех было бы лучше, да и мне, конечно, не пришлось бы ввязываться в историю… Теперь я вроде бы довольно всего сказал…
— С одной стороны, месье, вы даёте мне совет, которым я, судя по всему, обязан некоторой симпатии (он чуть было не добавил: «или некоторой антипатии к Французскому институту», но так и не сказал); однако, с другой стороны, вы говорите, что, несмотря ни на что, никто не станет мешать моей экспедиции; мне с трудом…
— Я этого не говорил. Я сказал, что вам дадут всё, на что вы имеете право.
— Ах, так… Ясно. Возможно, я начинаю понимать. Но мне хотелось бы всё-таки…
— Узнать об этом больше? Что ж, придётся смириться с тем, что желание это останется неудовлетворённым. А теперь ближе к делу: может, всё-таки подумаете хорошенько?
— Нет.
— Хотите ехать?
— Безусловно.
— Хорошо. Будем надеяться, что у вас для этого имеются веские основания, а иначе, месье Ваннек, не хочу обижать вас, но вы делаете большую глупость. Затем мне надо дать вам… нет, пожалуй, это позже, а сейчас я скажу вам несколько слов о месье Перкене.
— Что именно?
— У меня тут — подождите, в другой папке, что ли? Нет… в конце концов, это неважно, — где-то здесь у меня есть записка службы безопасности Камбоджи, и мне надлежит «передать вам её смысл». Поймите меня правильно: то, что я собираюсь сказать вам, я скажу только потому, что мне поручили это сделать. А сам я, знаете ли, терпеть не могу всех этих штучек. Чушь какая-то. В районе есть только одна серьёзная проблема — это торговля лесом. И уж лучше было бы помочь мне серьёзно в работе, чем приставать с разными глупостями, вроде этой истории с камнями.
— Я вас слушаю.
— Так вот, дело касается месье Перкена, который путешествует вместе с вами: паспорт ему выдали только по настоянию сиамского правительства. Он собирается разыскивать — так он говорит! — некоего Грабо. Заметьте, мы могли бы отказать, ибо этот самый Грабо числится у нас дезертиром…
— Почему же не отказали? Не из гуманных соображений, я полагаю?
— Что касается здешних исчезновений, то их обстоятельства следует прояснять. А сам Грабо — бездельник. Вот вам и весь сказ. И ушёл-то он оттого, что испытывал, скорее всего, материальные затруднения.
— Думаю, что Перкен довольно мало знал его, но мне-то какое до этого дело?
— Месье Перкен — важный сиамский чиновник, ну или что-то вроде этого, хотя и не совсем официальное лицо. Я его знаю; вот уже десять лет, как я о нём слышу. И лично вам хочу сказать следующее: когда он уезжал в Европу, то вступил в переговоры с нами — с нами, а не с сиамцами, вы меня поняли? — чтобы попытаться получить несколько пулемётов.
Клод молча смотрел на уполномоченного.
— Так-то вот, месье Ваннек. Ну и когда же вы хотите двинуться в путь?
— Как можно скорее.
— В таком случае через три дня. В шесть часов утра вы получите всё необходимое. У вас есть бой?
— Да, он в машине.
— Я выйду с вами. Мне нужно дать ему указания. Ах да! Ваши письма!
Он вручил Клоду несколько конвертов. На одном из них стоял штамп Французского института. Клод собирался вскрыть его, но тон уполномоченного, окликнувшего боя, заставил его поднять голову: автомобиль дожидался, голубея в свете висевшей над дверью лампы, а бой, судя по всему, завидев уполномоченного, отошёл в сторону и теперь нерешительно возвращался обратно. Они обменялись несколькими фразами на аннамском языке; не понимая, о чём они говорят, Клод не спускал с них глаз. Бой, казалось, был просто ошарашен; усы уполномоченного, размахивавшего руками, в электрическом свете выглядели совсем белыми.
— Предупреждаю вас, этот бой только что вышел из тюрьмы.
— За что сидел?
— Жульничество, мелкие кражи. Вам следовало бы взять другого.
— Я подумаю.
— Ладно, я с ним поговорил. Если вы возьмёте другого, он передаст мои инструкции.
Сказав ещё какую-то фразу по-аннамски, уполномоченный сжал руку Клода. Глядя в глаза молодому человеку, он то открывал, то закрывал рот, словно собираясь чтото сказать; тело его застыло неподвижно, выделяясь на фоне темнеющего леса светлым пятном — от белых волос ёжиком до парусиновых ботинок; он так и не отпускал руку Клода. «Что он хочет мне сказать?» — спрашивал себя Клод. Но уполномоченный уже отпустил его руку, хмыкнул на прощанье ещё раз, что-то проворчал и, повернувшись, пошёл в дом.
— Бой!
— Миссье?
— Как тебя зовут?
— Кса.
— Ты слышал, что сказал о тебе уполномоченный?
— Это неправда, миссье!
— Правда или неправда, мне всё равно. Слышишь? Всё равно. Главное — делай, что положено, остальное мне безразлично. Понял?
Бой остолбенело глядел на Клода.
— Понял?
— Да, миссье…
— Хорошо. А ты слышал, что сказал капитан?
— «Не давать денег вперёд».
— Вот тебе пять пиастров. Водитель, поехали.
Он снова занял своё место.
— Это что, проверка? — с улыбкой спросил Перкен.
— Пожалуй. Если он прохвост, завтра мы его не увидим; а если нет, теперь он наш человек. Лояльность — одно из тех редких качеств, которое, на мой взгляд, ещё сохранилось в какой-то мере.
— Возможно… Так что там рассказывает этот старый вояка, который любит ворчать?
Клод задумался.
— Вещи довольно любопытные, о которых я должен поговорить с вами; но сначала подведём итоги. Повозки мы получим послезавтра утром. Он намекает довольно прозрачно, что я поступил бы благоразумно, вернувшись в Сайгон…
— Почему?
— Потому, и всё тут. Дальше этого он не идёт… Он намерен выполнять инструкции, которые, видимо, раздражают его или смущают.
— Вам не удалось узнать ничего больше?
— Нет. Разве что… Подождите, по… подождите…
Он всё ещё держал в руках конверт. В темноте ему с трудом удалось вскрыть его, но прочитать письмо, когда он его развернул, так и не удалось. Перкен достал карманный фонарик.
— Остановитесь! — крикнул Клод.
Шум мотора смолк, растаяв в стрекоте кузнечиков.
"Месье, — читал Клод вслух, — считаю своим долгом (хорошее начало) — во избежание какого-либо недоразумения, а также в надежде на то, что вы сможете должным образом воздействовать на лиц, которые будут сопровождать вас, — передать вам постановление генерал-губернатора, до сих пор сохраняющее свою силу, его некоторая расплывчатость будет устранена на этой неделе новым административным решением.
Примите мои уверения (ладно, оставим это! И всё-таки, всё-таки…) в наилучших к вам чувствах, а также искренние пожелания удачи. С глубочайшим уважением". (Какое постановление?)
Он взял другой листок.
"Генерал-губернатор Индокитая, согласно предложению директора Французского института… (сколько же можно, чёрт побери!..) постановляет:
Все памятники, уже открытые и те, что предстоит открыть в будущем, расположенные на территории провинций Сиемреап, Баттамбанг и Сисопхон, объявляются исторической ценностью…" Датировано 1908 годом.
— Продолжение есть?
— Есть административные распоряжения. Жаль, что остановились на такой великолепной дороге! Водитель, поехали дальше!
— Ну что?
Перкен направил луч фонаря ему в лицо.
— Уберите это, прошу вас. В каком смысле — что? Уж не думаете ли вы, что это может изменить мои намерения?
— Я рад, что оказался прав, полагая, что это их не изменит. От администрации я ждал именно такой реакции и говорил вам об этом ещё на пароходе. Придётся преодолевать дополнительные трудности, вот и всё. Вперёд, в джунгли…
Невозможность вернуться вспять была настолько очевидна Клоду, что его приводила в отчаяние сама идея заново всё обсуждать. Жребий брошен — тем лучше. Он старался гнать от себя тревожные мысли, надо было идти дальше, продвигаться вперёд, как этот автомобиль, врезавшийся во тьму бесформенной массы леса. В свете фар появилась и тут же исчезла тень лошади, затем замелькали электрические лампочки…
Бунгало.
Бой занялся багажом. Клод, не успев даже попросить воды, отодвинул лежавшие на плетёном столе пожелтевшие номера «Иллюстрасьон» и, не обращая внимания на жужжание комаров, отвинтил колпачок своей ручки.
— Неужели вы собираетесь отвечать прямо сейчас?
— Успокойтесь, письмо я отправлю только после того, как мы уедем. Но ответ напишу сейчас, это успокоит мне нервы. Впрочем, ответ будет очень коротким.
И в самом деле — всего три строчки. Он передал листок Перкену, а сам тем временем написал адрес.

 

"Месье,
Шкура неубитого медведя тоже является исторической ценностью, однако было бы неразумно и даже опасно ходить за ней.
Ещё с большим уважением
Клод Ваннек".

 

Местный бой принёс на всякий случай содовой воды.
— Утолим жажду и сразу пойдём, — сказал Клод. — Это ещё не всё.
По другую сторону дороги начиналась мостовая, ведущая к Ангкор-Вату. Они двинулись по ней. Ноги их то и дело спотыкались о выступы неплотно пригнанных плит. Перкен присел на камень.
— Ну что вы мне скажете?
Клод поведал ему о беседе, состоявшейся у него с уполномоченным. Перкен закурил сигарету: на его поблекшем, осунувшемся лице, выхваченном на мгновенье из мрака пламенем зажигалки, лежали теперь красноватые блики горящего табака…
— Обо мне уполномоченный ничего вам больше не сказал?
— Куда уж дальше…
— И что вы обо всём этом подумали?
— Ничего. Мы оба рискуем жизнью; я здесь, чтобы помочь вам, и вовсе не собираюсь спрашивать у вас отчёта. Если вам нужны пулемёты, я сожалею лишь о том, что вы не сказали мне об этом раньше, мне хотелось бы раздобыть их для вас.
И снова вокруг воцарилось необъятное молчание леса, пропитанное извечным привкусом разворошенной земли. Его нарушил хриплый зов гигантской жабы — так похожий на вопль свиньи, которую режут, — затерявшийся тут же во тьме, растворившийся в запахе сырости…
— Поймите меня. Если я принимаю человека, то принимаю его целиком, принимаю, как самого себя. Могу ли я утверждать, что не совершил бы того или иного поступка, совершенного этим человеком из числа близких мне?
И снова молчание.
— Вас никогда ещё по-настоящему не предавали?
— Бросать вызов массе людей, конечно, небезопасно. Но на кого же тогда рассчитывать, как не на тех, кто защищается, подобно мне?
— Или нападает…
— Или нападает.
— И для вас не имеет значения то, куда может завлечь вас дружба?..
— Неужели я стану бояться любви из-за сифилиса? Не скажу, что мне все равно, скажу только: я согласен.
В темноте Перкен положил руку на плечо Клода.
— Желаю вам умереть молодым, Клод, желаю от всей души, как мало чего желал на этом свете… Вы и не подозреваете, что значит быть пленником собственной жизни; я лично начал об этом догадываться только после того, как расстался с Сарой. То, что она спала с теми, чьи губы ей нравились — особенно когда оставалась одна, — и то, что она последовала бы за мной хоть на каторгу, не имело значения. Став женой принца Питсанулока, она в Сиаме через многое прошла… Женщина, которая знала жизнь, жизнь, но не смерть. И вот однажды она поняла, что её жизнь приняла определённую форму — мою, что её судьба только в этом, и ни в чём другом, и тогда она стала смотреть на меня с такою же точно ненавистью, с какою смотрела в своё зеркало. (Представляете себе взгляд белой женщины, которой зеркало раз от разу всё явственнее показывает, что тропики уже никогда не отпустят её, сделают навсегда лихорадочной…) Все её былые надежды молодой женщины начали потихоньку подтачивать её жизнь, вроде сифилиса, подхваченного в юном возрасте, — а заодно, словно зараза, и мою… Вы понятия не имеете, что значит раз и навсегда определившаяся судьба, неизбежная, неотвратимая: она подчиняет вас себе, словно тюремный порядок узника, и вы точно знаете, что будете тем, а не этим, что вы были тем, и ничем другим, и что того, чего у вас не было, уже никогда не будет. А позади — все надежды, те самые надежды, которые въедаются в душу, с их властью не может соперничать ни одно живое существо…
Гнилостный запах прудов подступил к Клоду, и он снова представил себе свою мать, блуждавшую по гостинице деда: почти невидимая в полумраке — только в копне её тяжёлых волос притаился свет, — она с ужасом заглядывала в маленькое зеркало, украшенное романтическим галионом, замечая, как опускаются углы рта и тяжелеет нос, привычным жестом, точно слепая, массируя пальцами веки…
— Я всё понял, — продолжал Перкен, — потому что сам уже приближался к этому моменту, — моменту, когда пора кончать со своими надеждами. А это всё равно что убить существо, ради которого ты жил. Так же легко и так же весело. И опять слова, смысл которых вам непонятен: убить кого-то, кто не хочет умирать… И если нет детей, если детей не хотели, то надежду нельзя ни отдать, ни продать, поэтому и приходится убивать её самому. Вот почему симпатия может приобрести такую силу, если встретишь эту надежду у другого…
Словно нота, звучащая на разных октавах, кваканье лягушек прорезало темень до невидимой черты горизонта.
— Молодость — это религия, к которой всегда в конце концов обращаешься… А между тем!.. Я самым серьёзным образом пытался сделать то же, что Майрена, возомнивший, что он на сцене ваших театров. Быть королём — это глупо; главное — создать королевство. Я не валял дурака с саблей, да и ружьём особо не баловался (хотя, поверьте, стреляю я хорошо). Однако тем или иным способом мне удалось установить связь почти со всеми вождями свободных племён — вплоть до Северного Лаоса. И эта связь длится уже пятнадцать лет. Я подобрался к ним по очереди, к одному за другим, и к тупым, и к отважным. И признают они не Сиам, а меня.
— Чего же вы от них хотите?
— Хотел… Прежде всего, мне нужна была военная сила. Сила грубая, но зато очень мобильная. Потом следовало дождаться неизбежного здесь конфликта — либо между колонизаторами и колонизованными, либо только между колонизаторами. И уж тогда вступить в игру. Чтобы остаться в сознании множества людей, и, возможно, надолго. Я хочу оставить след на этой карте. Раз мне суждено играть со смертью, я предпочитаю иметь на своей стороне двадцать племён, а не одного ребёнка. Я хотел этого точно так же, как мой отец хотел заполучить землю своего соседа, как сам я хочу овладевать женщинами.
Интонация его поразила Клода. В голосе — никакой одержимости, только суровость и раздумье.
— Почему вы этого больше не хотите?
— Я хочу покоя.
«Покой» у него звучало точно так же, как «действие». И хотя сигарету он закурил, зажигалка всё ещё продолжала гореть. Он поднёс её к стене, внимательно разглядывая украшенные резьбой камни и линии их соединения. Покой он, казалось, надеялся отыскать там.
— С такой стены ничего не унесёшь…
Он погасил наконец крохотное пламя. Стена снова погрузилась в кромешную тьму, прорезаемую где-то над ними неясными бликами (наверняка ладанками, горящими перед Буддами), половина звёзд была скрыта вздымавшейся впереди огромной массой, которую они не видели, но одного её присутствия во мраке было довольно, чтобы ощутить эту внушительную силу.
— Илом, гнилью пахнет… чувствуете? — снова заговорил Перкен. — Мой план тоже прогнил. У меня не остается больше времени. Не пройдёт и двух лет, как закончится удлинение железнодорожных линий. А уж через пять-то лет, если не меньше, джунгли можно будет пересечь из конца в конец на автомобиле или на поезде.
— Вам внушает тревогу стратегическая значимость дорог?
— Ни в коей мере. Дело не в этом, но моих мои наверняка доконают спиртные напитки и всякая мишура. Делать нечего. Придётся пойти на сделку с Сиамом или совсем всё бросить.
— Ну а пулемёты?
— В своём районе мне нечего опасаться. Если у меня будет оружие, я продержусь там до самой смерти. К тому же существуют женщины. Всего несколько пулемётов — и район становится неприступен даже для государства, если, конечно, оно не согласится пожертвовать огромным числом солдат.
Могут ли железнодорожные линии, пока ещё не законченные, служить оправданием его словам? Мало вероятно, чтобы непокорённый край сумел противостоять «цивилизации», своему аннамскому и сиамскому авангарду. «Женщины…» Клод не забыл Джибути.
— Вас отвратили от вашего плана только зрелые размышления?
— Помните, я говорил: если случай… Однако жить только ради этого случая я больше не могу. После фиаско в борделе Джибути я много думал над этим… Видите ли, мне кажется, меня отвратили, как вы говорите, от этого плана женщины, которыми мне не удалось овладеть. Поймите, это вовсе не мужское бессилие. Скорее ощущение опасности… Как в первый раз, когда я заметил, что Сара стареет. А главное, конец чего-то… Я чувствую, как меня покидает надежда и вместе с тем во мне зреет, словно неутолимый голод, какая-то сила — во мне и против меня.
Он чувствовал, как эти чеканные слова становятся связующей нитью между ним и Клодом.
— Я всегда был равнодушен к деньгам. Сиам обязан мне гораздо большим, чем то, о чем я хочу попросить, и всё-таки рассчитывать на него больше нельзя. Он остерегается… И не то чтобы у него были на это особые причины, просто он остерегается меня, и всё тут, остерегается такого, каким я был два-три года назад, когда мне приходилось скрывать свои надежды… Надо попробовать осуществить это, не опираясь на государство, отказавшись от роли охотничьего пса, который ждёт подходящего случая, чтобы самому поживиться добычей. Но это ещё никому не удавалось, да никто, в общем-то, и не пытался сделать что-то подобное всерьёз. Ни Брук в Сараваке , ни даже Майрена… Прожекты эти на деле ничего не стоят. И если я поставил свою жизнь на карту, то потому, что верил: игра стоит того…
— А что остаётся другого?
— Ничего. Но игра эта заслоняла от меня остальной мир, хотя иногда мне бывает так надо, чтобы его от меня заслонили… Если бы мне удалось осуществить свой план… И пускай всё, что я думаю, — труха, мне на это плевать, ведь есть ещё женщины.
— Их тело?
— Трудно себе вообразить, сколько ненависти таится в словах: ещё одна. Любое тело, которым не овладел, становится враждебным… Отныне все мои прежние мечтания сосредоточены только на этом…
Сила его убеждения давила на Клода, казалась вполне осязаемой, вроде этого затерянного в ночи храма.
— Да и потом, попробуйте представить себе, что это за страна. Задумайтесь над тем, что я только теперь начинаю понимать их эротические культы и эту ассимиляцию мужчины, которому случается отождествлять себя самого — вплоть до своих ощущений — с женщиной, которой он овладевает, воображать себя ею, не переставая при этом быть самим собой. Ничто не может сравниться со сладострастным блаженством существа, которому оно становится не под силу. Нет, речь не о телах, женщины эти являют собой… возможности, да-да, именно так. И я хочу…
Клод лишь мог угадать его жест во тьме: взмах руки, готовой всё сокрушить.
— …как хотел покорить мужчин…
«Главное, чего он хочет, — думал Клод, — это уничтожить самого себя. Догадывается ли он об этом? Ясно, что рано или поздно он своего добьётся…» Судя по тону, каким Перкен говорил о своих растоптанных надеждах, он с ними не собирался расставаться; а если и собирался, то уповал не только на эротизм, дабы найти им замену.
— Я ещё не покончил с мужчинами… Оттуда, где я буду, я смогу наблюдать за Меконгом (жаль, что я не знаю края, куда мы идём, и что вы не знаете, существует ли Королевская дорога тремястами километрами выше!), однако я надеюсь вести наблюдение в одиночестве, без всякого соседства. Надо проверить, что сталось с Грабо…
— Где он исчез?
— Неподалёку от Дангрека, примерно в пятидесяти километрах от нашего маршрута. Куда и зачем он пошёл? Его приятели в Бангкоке уверяют, будто он приехал за золотом, — всё отребье Европы думает только о золоте. Но он-то знал страну и не мог верить в подобные сказки. Мне говорили также о какой-то махинации, о продаже непокорённым племенам предметов, облагавшихся пошлиной…
— Чем же они расплачиваются?
— Шкурами, золотой пылью. Махинация более вероятна: он парижанин, отец его, кажется, изобрёл вешалки для галстуков, пусковые устройства, разбрызгиватели… А главное, мне думается, он отправился сводить кое-какие счёты с самим собой… Когда-нибудь я вам об этом расскажу. Но наверняка он ушёл по договоренности с правительством Бангкока, иначе они не стремились бы найти его во что бы то ни стало. Пошёл он, конечно, ради них, но, возможно, повёл собственную игру, хотя это, безусловно, преждевременно. В противном случае он держал бы их в курсе. Не исключено, что они поручили ему проверить мои позиции там, наверху. Ушёл-то он как раз в моё отсутствие…
— Но ведь пошёл он не в ваш район?
— Конечно, — там его наверняка встретили бы стрелами, а главное, пулями из моих учебных винтовок. Тут уж ничего не поделаешь. Он мог попытаться проникнуть — если бы захотел — только через Дангрек.
— Что это за человек?
— Сейчас расскажу. Во время военной службы он возненавидел военврача, потому что тот не «признал» его болезнь, или по другой какой причине. На следующей неделе он снова объявляет себя больным и снова идёт в санчасть. «Опять ты?» — «Прыщи с пуговицу». — «Где?..» Тот протягивает руку — на ладони шесть пуговиц от брюк. Месяц тюрьмы. Он тотчас пишет генералу, ссылаясь на болезнь глаз. Очутившись в тюрьме (я забыл вам сказать, что у него была гонорея), он берёт гонорейный гной и, прекрасно сознавая, что делает, пускает его в глаз. Так он наказывает военврача. Глаз при этом, конечно, теряет. Остаётся кривым. В общем, один из ваших круглоголовых французов: нос картошкой, тело грузчика. В Бангкоке ему нравилось невзначай появляться в барах с видом неустрашимого верзилы. Представляете себе картину: присутствующие поглядывают на него украдкой, постепенно отодвигаясь подальше, а в углу приятели — весьма немногочисленные — с воплями поднимают свои стаканы… Сбежал из ваших африканских батальонов. Ещё один, у кого отношение к эротизму совсем особое…
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ