Книга: Одиночество в Сети
Назад: @6
Дальше: @8

@7

ОН: Кончился последний день его пребывания в Новом Орлеане. Завтра ему предстояло лететь в Нью-Йорк.
«А там уже остается только ночь и полтора дня. К тому же в Нью-Йорке время бежит куда быстрей», — думал он утром, дожидаясь в отличном настроении кофе за столиком, стоящим на ресторанной террасе около бассейна.
А после Нью-Йорка будет Париж, а в Париже — она. И, думая о ней, он ощущал тончайшую меланхолию тоски, слитую с напряжением и нетерпением ребенка, дожидающегося, когда кончится рождественский ужин и можно будет развернуть подарки под елкой. Нужно только перетерпеть этот ужин, а потом…
Сегодня он совершил без малейших угрызений совести и даже с неподдельным удовлетворением две вещи, которые никак не приличествует делать ответственному «научному работнику».
Во-первых, утром, еще до ланча, он незаметно выскользнул из затемненного зала, где шло заседание его секции, и помчался в соседнее здание центра. Он хотел обязательно послушать доклад молодого биохимика из исследовательского института в Ла-Джолле неподалеку от Сан-Диего. Он наткнулся на реферат его доклада совершенно случайно, просматривая во время завтрака материалы конференции. И сразу же обратил на него внимание. То, что утверждал этот молодой человек с очень киношной фамилией Янда, было поразительно. Ибо утверждал Янда, что он и его институт находятся на кратчайшем пути к созданию вакцины, которая не даст людям попасть в зависимость от кокаина.
«Янда не мог выбрать лучшего места, чтобы сообщить миру о своем открытии», — подумал он.
А кроме всего, то, что говорил молодой ученый, было настолько гениально прекрасно, что у него, когда он слушал его доклад в переполненном до предела зале, по спине бежали мурашки. Все чувствовали, это самый важный доклад на конференции.
Якубу не терпелось рассказать или написать ей об этом. Она, как никогда прежде, разделяла его восторги достижениями разума. А кроме того, не стыдилась своего невежества, что при ее любознательности и упорном стремлении все понять приводило к тому, что и он — вынужденный объяснять ей — на многие вещи теперь смотрел с иной перспективы.
Молекула кокаина слишком мала, чтобы детекторы иммунной системы человека могли ее зарегистрировать и перехватить как нежелательного пришельца. Не будучи зарегистрирована, она беспрепятственно попадает в клетки нервной системы. Иммунная система, «не проинформированная» о нападении, не посылает антитела, которые могли бы с ней бороться. Но вот если «привязать» кокаин к достаточно крупным протеинам — это как раз и было гениальной идеей Янды и его группы, — иммунная система воспримет подобный гибрид как врага и уничтожит антителами, прежде чем кокаин проникнет в мозг. Янда утверждал, что ему удалось добиться этого — правда, пока только у крыс — и заставить их иммунную систему производить антитела, которые уничтожают приклеенный к тяжелым протеинам кокаин, прежде чем он доберется до рецепторов нейронов в мозгу. Подобные антитела вырабатываются как реакция организма, например, на присутствие вакцины. Янда вспрыскивал разработанные его институтом вакцины крысам — разумеется, он не сообщил, что является действующим веществом этой вакцины, — а потом давал им кокаин. В процессе эксперимента кокаин не достигал рецепторов нейронов в мозгу, вследствие чего крысы не уничтожали друг друга. Это было наилучшим доказательством, что вакцина действует, так как от кокаина крысы превращаются в свирепых чудовищ. Впрочем, не только крысы. Бойцовые собаки тоже часто приходят от кокаина в возбуждение.
Янда утверждал, что создание подобной вакцины для человека — вопрос недолгого времени.
Якуб в этот момент просто не смог не вспомнить Джима. А также вспомнил собственный опыт общения с кокаином. Несколько лет назад в другом районе этого города он, уже вдохнув кокаин, иногда задумывался над механизмом его действия. Иногда ему тоже приходило в голову то, до чего додумался этот молодой химик: что в нервных клетках мозга, нейронах, существуют некие особые рецепторы. Они — словно замочные скважины для ключа к мозгу. Если ключ не подходит, внутрь ничего не проникает. Вот разве если что-нибудь маленькое, вроде молекулы кокаина, которая без труда пролезет в любую щелку. Уже тогда в Тьюлейне он ясно представлял себе этот механизм. Но ему никогда не приходило в голову увеличить размеры ключа так, чтобы он не подходил к замочной скважине. А хитроумный Янда подумал об этом.
Кроме того, когда в зале прозвучало «рецепторы у нейронов», Якубу припомнилась очень печальная история молодой аспирантки Кэндейси Перт из Джорджтаунского университета в Вашингтоне. Джиму она тоже была известна. И с тех пор как он рассказал ее Джиму, тот всегда поднимал тост за «Кэндейси Перт, женщину, которая точно знает, что происходит за слизистой оболочкой».
Кэндейси Перт исследовала в семидесятых годах механизм действия морфина, так много послужившего в борьбе с болью. Еще учась в университете, она открыла, что у нейронов есть места, которые формой и размерами совпадают с молекулой морфина. Как ключ и замок. И именно в этих местах морфин проникает в клетки. Так он подавляет боль.
Откуда бы у нейрона взяться замочной скважине для какого-то морфина? Почему организм подготовил скважину для ключа, существование которого предвидеть не мог? А может, существуют вещества, структурой и действием подобные морфину, которые производит сам организм? Да, существуют. Конечно же существуют. И так же, как морфин, они успокаивают боль, воздействуют на настроение, вызывают приятные ощущения, а временами даже эйфорию. Называются они эндорфины, «внутренние морфины». Образно говоря, оргазм — это не что иное, как наводнение мозга эндорфинами. Точно так же, как страх приговоренного к смерти перед казнью на электрическом стуле. Вопреки видимости, в обоих случаях химический состав вещества в мозгу идентичен.
Мало кто знает, что после открытия Кэндейси Перт началась захватывающая и не прекращающаяся до сих пор история молекул эмоций. Именно это ее открытие позволило думать, что люди — лишь сочетание нуклеотидов, памяти, желаний и протеинов. И не будь у нейронов рецепторов, совершенно точно не было бы поэзии.
Мысль о таких рецепторах пришла Кэндейси Перт, эффектной брюнетке из Джорджтаунского университета, еще в 1972 году. Дальнейшая история ее открытия служит ярчайшим доказательством, какими тщеславными, завистливыми, безжалостными интриганами могут быть люди науки. Якуб знал это по собственному опыту, так что история Кэндейси не стала для него шоком.
Перт была уже на пороге своего открытия, и тут руководитель проекта, титулованный профессор, которого она регулярно информировала, как продвигается работа, категорически посоветовал ей закончить исследования, утверждая, что «они бессмысленны и ведут в тупик». Однако вскоре он вместе с двумя не менее титулованными коллегами был выдвинут на престижную американскую премию Ласкера, которая является прямой дорогой к Нобелевской, — именно за исследования рецепторов нейронов. За ее исследования! Комитет по присуждению премии Ласкера полностью игнорировал ее вклад, не упомянув даже фамилии.
Как вспоминает сама Перт, у нее был выбор: махнуть рукой, промолчать и жить с чувством унижения и «сознанием своей правоты» или протестовать. Она не стала молчать. Слишком хорошо она помнила историю другой женщины, у которой украли результаты ее работы, признание, известность. И помнила, чем это кончилось.
Якуб тоже знал во всех подробностях трагическую историю Розалинды Франклин. Как-никак это была его генетически-биохимическая лужайка.
Розалинда Франклин, выпускница прославленного Кембриджа, воспользовавшись в начале пятидесятых годов совершенно новой тогда техникой рентгенокристаллографии, открыла, что ДНК — это двойная спираль, напоминающая лестницу, и нити ее — фосфаты. Директор ее института Джон Рендал представил результаты исследований, а также еще неопубликованные соображения своей молодой сотрудницы на узком семинаре, в котором участвовали три человека, в том числе Джеймс Уотсон и Френсис Крик. Вскоре после того семинара, в марте 1953 года, Уотсон и Крик опубликовали знаменитую статью, безупречно описывающую структуру двойной спирали ДНК.
В том марте началась современная генетика. Мир онемел от восхищения. Но не весь. Пока Уотсон и Крик раздавали интервью, горделиво входили в историю и резервировали себе места в энциклопедиях, Розалинда Франклин молча страдала. Она не протестовала и никогда публично не «рассказывала, что чувствует.
В 1958 году Розалинда Франклин заболела раком, хотя отличалась крепким здоровьем и не имела для этой болезни никаких генетических предпосылок, и через несколько недель умерла.
Ей было тридцать семь лет.
В 1962 году Уотсон и Крик получили в Стокгольме Нобелевскую премию.
Молекулы эмоций? Пептидные рецепторы уныния открыли дорогу мутации раковых клеток? По мнению Перт, а сейчас также и по мнению большинства иммунологов, уныние, скорбь и боль способны убивать точно так же, как вирусы.
Кэндейси Перт не смирилась с тем, что ее грабят. Она протестовала. Титулованный профессор не получил Нобелевской премии и канул в забвение. Она же стала научным авторитетом.
Якуб думал об этом, слушая доклад Янды, и задавал себе вопрос, а знает ли тот, что не будь Кэндейси Перт, он не стоял бы перед этим заполненным до отказа залом.
Кроме побега на доклад о вакцине против кокаина, он в этот последний день совершил нарушение стократ более тяжкое: сказавшись больным, отказался от участия в официальном рауте, завершающем конгресс. У него не было ни малейшего желания в очередной раз слушать одни и те же надоевшие за многие годы речи о том, кто великолепно проявил себя и кто это высоко ценит, либо о том, «как плодотворна была эта встреча» и «какие новые вызовы встают перед нами». Всемирный конгресс в Новом Орлеане в этом смысле ничем не отличался от съезда сельскохозяйственных кружков в каком-нибудь захолустье.
И еще ему не хотелось весь вечер составлять общество почтенным и бесконечно усталым супругам профессоров, которым, как и их женам, давно уже нечего сказать, и единственно, на что они способны — ездить с конгресса на конгресс и стричь купоны со своих давно уже пожухших достижений и славы.
Он хотел по-своему попрощаться с Новым Орлеаном. Поужинал он в маленьком ресторанчике, называющемся «У Эвелин» на углу Чартерз-стрит и Айбервилла. Для частых посетителей этого города — уникальное заведение с настоящей местной кухней, причем известное только посвященным. Кроме того, там всегда happy hour. Заказав одну текилу, получаешь три — две бесплатно. И это замечательно воздействует на восприятие тамошнего скорей неприглядного помещения. После первой заказанной текилы на его вид перестаешь обращать внимание. А после второй оно уже кажется прекрасным. Время от времени «У Эвелин» происходило то, чего в Новом Орлеане не бывало больше нигде. Эвелин приглашала приехать — преимущественно перед Марди-Гра — свою младшую сестру, которая, как она говорила, «единственная вырвалась из гетто, потому что у нее есть мозги и потому что она не любит кухарить». Студентка Детройтской консерватории по классу скрипки, необычайно талантливая, лауреат нескольких конкурсов в обеих Америках, приезжая в заполненный дымом клуб своей сестры, забывала о концертных залах и Детройте. Она заплетала негритянские косички и играла джаз и блюзы. На скрипке! Впечатление, будто Марвин Гэй поет блюз.
Впрочем, и сама Эвелин, хозяйка ресторана, тоже явление. Могучая негритянка с улыбкой ангела, играющая «в свободное время» на ударных в диксиленде. А «в несвободное» ей приходилось готовить для своих клиентов. Нет, «приходилось» не то слово. Эвелин считала — и Якуб знал это доподлинно, так как слушал ее разговоры с Джимом, когда много лет назад они вместе приходили сюда, — что «лучше поварского дела только хороший джаз и долгий секс». И кроме того, Эвелин всякий раз повторяла, что мир обрел смысл, когда появился джаз, и что он пережил три революции: коперникову, эйнштейновскую и изобретение гамбо — пикантной креольской похлебки из экзотического овоща по названию «окрос», которая подается к красной фасоли с кейджунскими приправами. Нигде в Новом Орлеане не угощают таким гамбо и такой красной фасолью, как «У Эвелин». Вечером, когда в ресторане бурлит жизнь и раздаются взрывы смеха, иногда удается уговорить Эвелин исполнить соло на барабанах. В таких случаях она надевает, белые перчатки до локтей, поправляет косметику, усаживается на вращающемся стуле у входа в кухню и играет. До тех пор, пока кто-нибудь не начнет умолять ее прекратить. Очень часто во время таких сольных выступлений Эвелин Джим выходил во двор за рестораном. Он не был любителем джаза. Якуб помнит, как Джим развеселил его, заявив, что «джаз — это месть негров белым за рабство». Тем не менее он регулярно бывал в этом ресторане.
С тех пор тут почти ничего не изменилось, за исключением того, что Эвелин поправилась килограммов на пятнадцать.

 

ОНА: Разбудил ее шорох за дверью. Через открытое окно долетали голоса детей, играющих в саду. Сияло солнце.
А она дрожала от холода. Оказывается, она спала голая, ничем не укрывшись, и кондиционер всю ночь работал. Одеяло лежало на полу возле окна. Она встала и подошла к двери. Из щели под дверью торчал оливковый конверт. Она взяла его. Улыбаясь, прижала к груди, и побежала обратно в постель. Но только она достала листок с отпечатанным мейлом от него, зазвонил телефон. Ася.
— Насколько я знаю тебя, ты еще валяешься в постели. Надеюсь, ты не забыла, что сегодня день Ренуара? — поинтересовалась Ася каким-то странно изменившимся голосом.
Естественно, забыла. Но не призналась в этом и молча слушала Асю.
— Сейчас же вставай, иди на станцию «Эколь Милитер» и поезжай до «Сольферино», пересадка на «Конкорд». На «Сольферино», когда выйдешь из метро, увидишь здание бывшего вокзала. Там теперь музей д'Орсе. Запомнила? Станция метро «Сольферино». Я стою в очереди за билетами уже с пяти утра. Успела познакомиться с мужчиной из Венесуэлы, девушкой из Бирмы и четырьмя чехами, которые стоят за мной. Чехи пришли с коробкой пива. Открывать бутылки они начали около семи. Сперва я не могла смотреть на это… Бр-р… Пиво до завтрака. Но с восьми часов я, так и не позавтракав, пью вместе с ними. Ты, наверно, почувствовала это по моему голосу? Господи, как хорошо! По всему залу вокзала в Париже Ренуар, а я в девять утра уже выпила пять бутылок пива. Мне бы так хотелось запечатлеть это состояние. Но фотоаппарат не бери. Там запрещено фотографировать. Приезжай обязательно. Мне бы хотелось видеть это твоими глазами. Нам будет что вспоминать до конца жизни. Я несколько раз пыталась поймать Алицию. Звонила ей в номер. В конце концов портье-поляк признался мне, что ее нет. Вчера после ужина она ушла и больше не появлялась. Не забудь: станция метро «Сольферино». Выезжай немедленно. А я возвращаюсь к чехам. — Но прежде чем повесить трубку, Ася еще сказала: — Только умоляю тебя, ни под каким видом не заглядывай в то интернет-кафе на «Эколь Милитер». Вчера ты сказала, что заглянешь туда на пять минут, а пробыла два часа. Напишешь ему, кто бы он ни был, позже, когда вернемся из музея. Обещаешь? Пожалуйста!
Она в очередной раз подумала: Ася — необыкновенная. В принципе ей не хотелось бы, чтобы Якуб познакомился с Асей. Они как-то очень опасно подходят друг другу.
Она побежала в ванную. Быстро приняла душ. Надела короткие белые облегающие брючки и красную майку, открывающую живот. Лифчик надевать не стала. Жара обещала быть ничуть не меньше, чем вчера. В сумочку перегрузила все содержимое косметички.
«Накрашусь, — решила она, — пока буду ехать в метро».
Портье не мог отвести взгляда от ее груди, пока она сбегала с еще влажными после душа волосами в зал ресторана. Он тут же последовал за ней. В этом небольшом отеле портье был заодно и официантом. По крайней мере во время завтрака.
Он подошел с карандашом и блокнотом и принял у нее заказ. Она заказала кофе и рогалик с медом. Когда он отошел, она все оставила и побежала наверх в номер. Взяла со столика плеер для компакт-дисков, нашла в чемодане последний альбом Вэна Моррисона и возвратилась в ресторан. Кофе уже дожидалось ее. Рядом с чашкой лежал свежий номер «Интернэшнл Геральд Трибюн».
Портье не было. Она торопливо отодвинула газету, чтобы даже не видеть заголовков.
«Не стоит портить себе настроение информацией о том, что происходит в мире», — подумала она.
Она надела наушники. Выбрала «Have I Told Lately That I Love You», любимую у нее песню Моррисона.
«Не только Ася должна быть внутренне подготовлена к Ренуару», — решила она.
Она тоже. Музыка у нее уже есть: Сейчас она позаботится о химии.
Пришел портье с горячим рогаликом, над которым даже пар поднимался. Она выключила музыку и сняла наушники. Взгляд портье по-прежнему был прикован к ее груди.
— Не могли бы вы принести еще чашку кофе? А если да, не могли бы вы влить в нее рюмку ирландского виски?
Он улыбнулся и поинтересовался:
— Двадцать пять, пятьдесят или сто миллилитров? Если сто, у вас будет кофе в виски, а не наоборот.
— А как вы думаете, при каком количестве мне станет лучше всего?
— После двадцати пяти миллилитров виски в кофе и ста шампанского в бокале с ягодкой клубники. Шампанское за мой счет. Ренуар тоже пил шампанское. И очень часто до завтрака. Обратите внимание
в д'Орсе, сколько бутылок стоит на столах на его знаменитой картине «Завтрак гребцов».
— Ну да. Вам все обо мне известно. Вы читаете и пишете мои мейлы, знаете, что мне нужен Интернет, и вдобавок вам известно, что сейчас я отправляюсь на свидание с Ренуаром. Откуда, если не секрет?
— Мейлы я получаю от вас или для вас, Интернет мне необходим в последние месяцы, как кислород, то же я предположил и о вас, так как вы похожи на потребительницу Интернета, а насчет Ренуара… О нем я знаю от вашей подруги. Прежде чем я соединил ее с вашим номером, она рассказала мне почти все об этой выставке в д'Орсе, а потом принялась пугать, что если вы не поднимете трубку, то это означает, что вам стало дурно и мне надо немедленно бежать к вам наверх. Она у вас такая милая, когда сочиняет. Можете это ей передать.
После этих слов он направился к бару и через минуту принес ей чашку кофе, бокал с ягодой клубники в игристом шампанском и хрустальную вазочку клубники, посыпанной кокосовой стружкой. Поставил перед ней на стол и сказал:
— Вам предстоит чудесный день. Два дня назад я был на этой выставке. Ренуар — единственный из импрессионистов, кто писал исключительно для удовольствия, так что вы тоже получите огромное удовольствие в д'Орсе. Если бы не работа, я попросил бы позволения сопровождать вас. Но сегодня я смотрел бы вовсе не на картины.
И прежде чем отойти, он приблизился к стулу, на котором она сидела, и поправляя маргаритки в небольшой фарфоровой вазочке, стоящей рядом с бокалом шампанского, произнес:
— И кроме того, вы очаровательно выглядите с влажными волосами и без косметики.
«Как здорово, что он сказал это», — благодарно подумала она.
Ей так хотелось «очаровательно выглядеть» и хотелось, чтобы мир это заметил. Особенно в ближайшие дни здесь, в Париже. Да, это будет стоить целое состояние, но она еще из Варшавы записалась — разумеется, через Интернет — на визит к парикмахеру. В Париже. Всего в нескольких кварталах от их гостиницы. На день перед прилетом Якуба.
Она съела рогалик. У кофе был приятный горьковатый привкус виски. Выпив шампанское, она пальцами достала из бокала ягоду и положила ее в рот. Она чувствовала, что благодаря второму кофе и бокалу шампанского ее восприятие мира стало приближаться к Асиному восприятию. «Это просто замечательно, — подумала она. — У нас на остаток уходящего века будут схожие воспоминания об этой выставке».
О Господи, как бы ей хотелось прикоснуться сейчас к его губам. «Всего лишь прикоснуться, — подумала она. — Снова начинается. И зачем я только пила?»
Она стремительно встала, надела наушники и продвинула регулятор громкости плеера. Сейчас ей была необходима громкая музыка и обязательно Вэн Моррисон. Проходя через ресторан к выходу, она подняла руку и, не поворачивая головы, пошевелила пальцами в знак прощания. Она предполагала, что портье наблюдает за ней. В дверях она неожиданно обернулась. Да, она не ошибалась. Он смотрел на нее.

 

ОН: Поужинав, он начал поход по клубам, пабам и ресторанам Французского квартала Нового Орлеана. Как тогда. Однако что-то все-таки было не так, как в те времена. Сейчас ему приходилось выискивать в себе радость и беззаботность. А тогда он чувствовал их непрестанно.
Проходя мимо одного из ночных клубов с неоновой вывеской над входом, он, как тогда, остановился и откупорил бутылку пива, нагревшегося в заднем кармане.
«Жизнь — это вожделение. Все прочее всего лишь детали», — беззвучно вопил мигающий неон.
Он подумал, что неоновый текст в точности подходит для определения этого города. Ведь люди сюда приезжают, чтобы хотя бы в течение нескольких дней заняться своими вожделениями. Даже если они этого до конца и не осознают.
«Все прочее всего лишь детали», — подумал он, мысленно улыбнувшись.
В гостиницу он возвращался радостный и возбужденный. Около часа ночи он вышел из кондиционированного блюзового клуба на углу улиц Бурбон и Ванесса и окунулся в парную, душную новоорлеанскую ночь. Температура была около тридцати при влажности воздуха более 93 процентов. На улице бурлила жизнь. Пестрая толпа туристов, перекрикивающаяся на всех возможных языках, двигалась наподобие демонстрации по Бурбон-стрит, останавливаясь перед ресторанами и клубами, из дверей которых вырывалась музыка.
Мир меняется, но Бурбон-стрит, к счастью, нет. Она вечно такая же безумная. «Наверное, потому тут всегда столько людей», — подумал он.
Он прошел еще два квартала, повернул на Контистрит и вышел на Дофин-стрит. Через несколько минут он стоял перед отелем, двухуровневым домом в колониальном стиле, увитым виноградом и украшенным несколькими огромными американскими флагами, которые освещал прожектор, установленный на доме по другую сторону улицы. Звезды на флагах мигали синими лампочками. Он улыбнулся, в очередной раз отметив, что американцы со своим патриотизмом временами бывают забавны и обезоруживающе безвкусны.
В кондиционированном холле он взял у заспанного портье ключ и уже шел к себе в номер, как вдруг услышал музыку, доносящуюся из патио в южной части гостиницы. Несколько секунд он пребывал в нерешительности, заглянуть туда или нет. Рано утром ему предстояло лететь в Нью-Йорк. Он представил себе, какая это будет мука, когда зазвенит будильник. И тем не менее решил пойти выпить последнюю рюмку и послушать этот блюз. Пять минут, не больше. На середине первого лестничного пролета он повернул и направился в патио.
То был типичный двор богатого колониального дома во Французском квартале с небольшим каменным фонтаном посреди эллиптического бассейна, заросшего белыми лилиями. Такими огромными они могли вырасти только в этом климате. У стены примостился небольшой бар, освещенный лампочками, имитирующими свечи, а вокруг него стояло несколько круглых мраморных столиков и небольшие металлические стулья с причудливо изогнутыми спинками. Разлапистая пальма своей кроной затеняла лампу, которая должна была освещать небольшой танцевальный круг позади фонтана. Возле бара стоял белый рояль. Молодой негр в черном смокинге и белой сорочке с черной «бабочкой» аккомпанировал пожилой толстой негритянке в блестящем платье до пола. И хотя стояла ночь, она была в темных очках. Она пела блюзы.
Рядом с фортепьяно стояла ударная установка, за которой никого не было, но сбоку на кресле безукоризненно белой кожи сидел молодой белый мужчина с гитарой на коленях и что-то отхлебывал из бокала.
Отзвучал блюз «Bring It Home to Me». Якуб подошел к бару, заказал виски с содовой и со льдом и уселся за столик, что был ближе всего к роялю. Внезапно гитарист встал, дал знак певице, и та сняла микрофон со стойки. Гитарист заиграл. Якуб сразу же узнал мелодию.
И вдруг до него дошло, что до сих пор он слышал эту вещь в мужском исполнении, и теперь, когда ее
пела эта негритянка, она зазвучала совершенно невероятно. По-иному, захватывающе.
Якуб медленно отхлебывал виски, слушал и невольно стал подергиваться в такт музыке. Внезапно на танцевальный круг вышла белая девушка с черными волосами до плеч, одетая в коричневую длинную юбку и черную блузку, открывающую живот, и в туфлях на высоких каблуках. В левой руке она держала высокий хрустальный бокал.
Якуб еще раньше заметил ее, когда заказывал у стойки бара виски. Она привлекла его внимание алебастровой белизной совершенно незагорелого живота и лица, а также большими пухлыми губами, пунцовость которых контрастировала с лицом. Она молча сидела, погруженная в задумчивость, за соседним столиком в обществе мужчины, одетого, несмотря на жару, в серый костюм, с сотовым телефоном в руке. Они делили стол с еще одной парой. У второй девушки в пряди длинных светлых волос были вплетены цветные нити гаруса. Одета она была в короткие брючки, открывавшие невероятно длинные загорелые ноги. Черная маечка с тесемками-бретельками, обтягивающая ее большую грудь, кончалась гораздо выше пупка. Ее партнером был худощавый шатен в белой спортивной майке, открывающей для всеобщего обозрения впечатляющие мускулы и сине-красную татуировку на правом плече. Они держались за руки, все время шептали что-то друг другу на ухо и тут же взрывались смехом. По всему они были похожи на европейцев, и чувствовалось, что составляют они одну компанию.
Девушка, вышедшая на танцевальный круг, стала понемножку двигаться. Глаза у нее были закрыты, и она все так же держала в руке бокал.
«Rock me baby, rock me all night long…»
Блюз становился все ритмичнее. Неожиданно девушка подошла к Якубу, взглянула на него, улыбнулась и, не спрашивая разрешения, поставила свой бокал рядом с его, слегка при этом коснувшись пальцами запястья его левой руки. И тут же вернулась на танцевальный круг.
«Rock me baby, and I want you to rock me slow, I want you to rock me baby till I want no more…»
Ее бедра вздымались, опадали, описывали круги, колыхались. Порой она усиливала их движение, бросив на них ладони и выпячивая вперед. При этом чуть приоткрывала рот и высовывала кончик языка.
«Rock me baby, like you roll the wagon wheel, I want you to rock me, baby, you don't know how it makes me feel…»
Она вновь приблизилась к его столику, встала напротив него. Не двигаясь с места, она лишь ритмично покачивала бедрами. Правую руку она положила на левую сторону груди, как американские моряки, когда исполняется гимн, а пальцы левой поднесла к губам. И он явственно видел, как ее безымянный палец медленно входит и выходит изо рта.
Ему стало неудобно, и он инстинктивно отвел глаза в сторону. И увидел, что блондинка села на колени к своему татуированному партнеру, и они оба совершали медленные движения в ритме музыки. Она раскинула длинные ноги, опустила их вдоль его ног и терлась о него ягодицами — сидя, танцевала вместе с ним блюз. Он обнимал ее там, где кончалась маечка, и его ладони касались ее грудей, распирающих трикотаж. И только мужчина в сером костюме ни на кого не обращал внимания, поглощенный разговором по мобильнику.
«Want you to rock me baby till I want no more…»
Якуб восхищенно смотрел на танцующую девушку. Просто не верится, что можно так красиво танцевать блюз. Он огляделся вокруг. Все смотрели на нее, причем мужчины и женщины с равным интересом и удивлением.
Как правило, женщины ненавидят тех, кто привлекает внимание мужчин дешевой и вульгарной сексуальностью. Они считают, что такая дешевая вульгарность ведет к инфляции этого общего для всех женщин аргумента в их отношениях с мужчиной. С другой же стороны, они бывают поразительно едины в удивлении, когда сексуальность достигает степени подлинного искусства. Девушке, танцующей здесь с такой фантазией, отказать в этом было невозможно. Даже те, кто завидовал вниманию, какое она привлекала, и мыслям, которые возбуждала, могли лишь удивляться и восхищаться ею.
Якуб полагал, что присутствующие в патио мужчины не думали о том, достойна она или нет восхищения. Он полагал, что они вообще не думали. Самое большее, они воображали. Причем воображали одно и то же.
Внезапно и он стал думать о сексе.
За одним-единственным исключением — это когда он виртуально «соблазнял» ее в том ночном баре варшавской гостиницы, — разговоры с ней никогда не касались непосредственно секса. Она была замужем, поэтому он просто не мог затрагивать эту тему, не испытывая чувства вины и внутреннего беспокойства. Он не желал попасться в ловушку банального треугольника. В Интернете, где отсутствуют такие искусы близости, как аромат духов, тепло руки или дрожь голоса, удержаться от этого было гораздо легче. Да, совсем не трудно было оставаться на уровне дружбы, исполненной симпатии, но с примесью двусмысленного флирта. Она не обязана была давать какие-либо обещания, сохраняя, по крайней мере формально, статус виртуальной хорошей знакомой, «не совершающей ничего дурного». У него же не было формального повода испытывать разочарование, когда она, рассказывая о событиях своей жизни, употребляла множественное число. Они пребывали в системе, сконструированной так, чтобы иметь возможность демонстрировать готовность к обещаниям, но никаких обещаний не давать. Чтобы совесть была спокойна.
И тем не менее плотскость их связи проявлялась почти в каждом разговоре по ICQ и почти в каждом мейле. В двусмысленные описания происшествий и ситуаций они втайне протаскивали свои крайне однозначные мечты и желания. Он был убежден, что при их встречах в Интернете нежных прикосновений бывало куда больше, чем при свиданиях так называемых обычных парочек на парковой скамейке. Они говорили о сексе, никогда не произнося этого слова.
И вот в Париже это уйдет — наконец-то — в прошлое. С одной стороны, мысль о грядущей встрече электризовала, как начало эротического сна, с другой, порождала в нем напряжение и беспокойство. В Париже за дверьми аэропорта фантазия могла разойтись с действительностью. То, что было между ними, взросло на почве очарованности словом и выраженной вербально мыслью. И, наверное, было оно таким сильным, интенсивным и непрестанным, потому что практически не имело шансов исполниться в реальности.
Он ощущал ее притягательность, не видя ее. Неоднократно, когда он читал ее письма, у него происходила эрекция. Эротика — это всегда создание воображения, но у большинства людей воображения, инспирированного некой телесностью. В его случае ее чувственность была чем-то вроде любовных стихотворений в поэтическом томике. К тому же в томике, который кто-то еще продолжает писать.
Он всегда любил любовную лирику. Многие стихи знал на память. И к нескольким десяткам стихотворений польских поэтов, которые он декламировал еще в средней школе, теперь добавились стихи Рильке. На немецком! Но это уже в последние годы, когда он стал «чувствовать» немецкий язык и даже сны ему начали сниться на немецком. А до того ему казалось, что немецкий больше пригоден для казармы, чем для поэзии. Похоже, это такой польский исторический балласт.
Он думал об этом, попивая очередной виски и глядя на танцующую девушку. Любовная лирика у него слегка путалась с сексом. Видимо, из-за виски, этой девушки и музыки.
«Да, — решил он, — пожалуй, это из-за музыки».
Уже более десятка лет музыка, причем не обязательно блюзовая, ассоциировалась у него с сексом. Началось это давно благодаря одной женщине.
Это было еще до Нового Орлеана. Он получил министерскую стипендию на проведение исследований в рамках общего проекта его вроцлавского института и университета в Дублине.
В Дублине, когда он туда приехал, стояла серая, дождливая и холодная весна. Он работал в компьютерной лаборатории факультета генетики в восточной части кампуса, находящегося почти в самом центре города. Жил он в комнате, отведенной для гостей университета, на территории кампуса, который казался ему чудовищным лабиринтом соединенных между собой зданий из красного кирпича. Ему говорили, что из его комнаты можно, ни разу не выходя на улицу, пройти по коридорам до самой компьютерной лаборатории. Как-то вечером он попробовал это сделать, но когда оказался в воняющей сыростью и формалином прозекторской медицинского факультета, уставленной столами с голыми трупами, решил больше таких попыток не предпринимать.
Первый месяц он работал, что называется, не разгибаясь. У него был какой-то эйфорический транс. Благодаря деньгам ООН на три месяца он покинул польский «зверинец», где для получения доступа к ксероксу надо было писать заявление декану, и оказался в мире, где ксерокс стоял в холле университетской столовой. Ну как тут было не впасть в эйфорию?
В основном он ходил протоптанной дорогой, ведущей из компьютерного центра через столовую, в которой он торопливо проглатывал ланч, к себе в комнату, где около двух ночи ложился спать, утомленный и возбужденный прошедшим днем, чтобы в седьмом часу утра снова встать. И только через месяц он обратил внимание, что у него все чаще бывают минуты, когда он испытывает мучительное одиночество. Ему нужно было вырваться из этого замкнутого и полностью подчиненного работе цикла жизни в Дублине.
И вот в длинный уикенд он поехал поездом на юго-западное побережье острова в городок Лимерик, лежащий над глубоко врезающимся в сушу заливом, который напоминал широкий норвежский фиорд. Весь день он провел, странствуя по побережью и останавливаясь только в маленьких ирландских пабах, где пил «Гиннес» и прислушивался к разговорам местных жителей, пытаясь понять их. Как правило, понять ему ничего не удавалось, и даже очередные кружки «Гиннеса» не способны были изменить эту ситуацию. Ирландцы не только по-другому говорят. Они просто другие. Гостеприимные, упрямые, скрывающие впечатлительность под маской улыбки. И в своем мировосприятии очень близкие к полякам. Маршрут он спланировал так, чтобы закат солнца наблюдать, сидя на дальней точке у подножья знаменитого Мохейрского обрыва, отвесной скальной стены почти что двадцатиметровой высоты, покрытой трещинами и зелеными пятнами травы. Солнце заходило в такт разбивающихся о скалы океанских волн. И вдруг ему стало ужасно тоскливо. Он смотрел на прижимающиеся друг к другу парочки, на родителей, держащих за руки детей, на дружеские компании, попивающие пиво и громко обменивающиеся впечатлениями, и внезапно ощутил, до чего он на самом деле одинок и никому не нужен.
Поздно вечером он ехал в поезде в Дублин. В купе вместе с ним сидела элегантно одетая старушка в очках, сдвинутых к кончику носа. Она занимала место возле окна. В черном платье до пола, в шнурованных черных ботинках и шляпке на сколотом серебряными шпильками седом коке она казалась пассажиркой поезда XIX века. Исполненная достоинства, неприступная, она была по-своему красива. Когда он осведомился, не против ли она, если он займет место в этом купе, она приветливо улыбнулась ему. Он вынул из рюкзачка «Плейбой», который купил в киоске на вокзале в Лимерике. Попытался читать, но почувствовал усталость и отложил журнал. Решил подремать. И тут старушка спросила у него, можно ли ей взглянуть на «этот журнал». Он удивился. Хоть он и считал «Плейбой» — у него была неплохая коллекция номеров на разных языках — интересным и высококлассным изданием, эта старушка как-то не сочеталась с журналом. Он молча протянул ей «Плейбой». Она неторопливо листала его, время от времени на чем-то задерживалась, что-то в нем читала.
Он молча смотрел в окно и чувствовал, как постепенно уходит усталость этого заполненного впечатлениями дня. Подумал, что, когда приедет в Дублин, с удовольствием сядет за компьютер. Через полчаса они подъезжали к Порт-Лише, маленькому городку на полпути между Лимериком и Дублином. Старушка встала и принялась приготавливаться к выходу. Когда поезд стал тормозить, она, протягивая ему журнал, совершенно спокойно промолвила:
— А знаете, сейчас даже fuck значит не то, что значило когда-то. И по правде сказать, это жаль.
Закрывая дверь купе, она улыбнулась ему.
А он мысленно рассмеялся, изумленный и позабавленный этим комментарием.
«Но ведь она права насчет fuck», — вдруг подумал он.
Совсем недавно в Дублине какой-то идиот, театральный критик, восторгался постановкой «Фауста» Гете, в которой Фауст ширяется героином, занимается оральным и анальным сексом с Гретхен, а в финале танцует с ее трупом.
Каким чудом fuck сейчас может значить то же, что когда-то, если на фильм, где главная, к тому же шестнадцатилетняя, героиня укладывает себе прическу спермой, которую только что изверг ее дружок, который, кстати сказать, немногим старше ее, в Лондоне пускают двенадцатилетних детей?
Да, старушка была абсолютно права. Доброе старое fuck уже значит не то, что раньше…
Она вышла, и к нему вернулось какое-то специфическое чувство сожаления… Он никогда больше уже не встретит эту старушку. Она существовала в его жизни всего несколько минут и больше не вернется. А ему так хотелось бы хоть разок еще встретиться с нею. Люди следуют по трассам, предуказанным судьбой или предназначением — неважно, как это называется. На какой-то миг трассы эти пересекаются с нашей и вновь расходятся. Только немногие и крайне редко выказывают желание идти по нашей трассе и остаются с нами чуть дольше. Однако бывают и такие, кто существует с нами достаточно долго, чтобы их захотелось удержать. Но и они уходят дальше. Как эта старушка, что только что вышла с поезда, или та красивая девушка, которой он недавно любовался, стоя в очереди в банке. Ему всегда становится грустно, когда случается что-либо подобное. Интересно, другие тоже испытывают похожую печаль?
В Порт-Лише к нему в купе вошел крепко сложенный улыбчивый мужчина примерно того же возраста, что и он. Якуб сразу отметил, что тот говорит с акцентом, и после нескольких минут разговора он внимательней присмотрелся к нему. Что-то его толкнуло, и он рискнул задать вопрос:
— Простите, вы случайно не говорите по-польски? Попутчик улыбнулся и ответил:
— Ну да… конечно… это вы… Я вас видел в университетской столовой.
Оказалось, что его зовут Збышек, он приехал из Варшавы и уже почти год работает над диссертацией. Они тут же перешли на «ты». Выяснилось, что Збышек занимается информатикой и пишет software для проектирования транзисторов большой мощности. Они заговорили о компьютерах, электронике, о своих планах, но поезд уже подошел к Дублину.
Так началась их дружба, нелепо и глупо оборвавшаяся два месяца спустя.
После встречи в поезде Якуб стал часто бывать у него. Они встречались практически каждый день. Они с симпатией относились друг к другу, им нравилось вместе проводить время. Как-то вечером они выбрались в ближний паб. Вдруг Збышек встал и поцелуем приветствовал улыбающуюся девушку. Они обменялись несколькими словами на английском, потом Збышек представил ее Якубу:
— Позволь представить тебе мою добрую знакомую Дженнифер. Дженнифер — англичанка и изучает здесь экономику. Затем, улыбнувшись, добавил:
— Ко мне она хорошо относится только потому, что Шопен был поляком.
Никогда до сих пор он не встречал женщины с такими длинными ресницами. Они явно были настоящие. Никакая тушь так не удлинила бы их. Иногда ему казалось, будто он слышит, как она закрывает глаза. Поначалу, пока он не привык к их виду, ему приходилось сосредотачиваться, когда он смотрел ей в глаза. К тому же ее невозможно голубые глаза при таких ресницах и почти черных волосах до плеч казались неподходящими к ее облику. И притом все время чудилось, будто в них стоят слезы. Тому, кто не знал ее, могло показаться, что она плачет. Она просто замечательно выглядела, когда взахлеб смеялась, а при этом в глазах у нее блестели слезы.
На ней были обтягивающие черные брюки и такой же кашемировый свитерок с большим вырезом мыском. Шею обнимали большие и, разумеется, тоже черные, обтянутые кожей наушники плеера, который висел на поясе брюк, обтягивающих широкие бедра. Она была худенькая, что при маленьком росте создавало впечатление миниатюрности. Почти хрупкости. Потому-то широкие бедра и непропорционально большие, распирающие свитерок груди приковывали внимание. Дженнифер знала, что ее груди «тревожат» мужчин. Почти всегда она носила облегающие вещи.
Подавая руку, она поднесла ее ему к губам и, глядя в глаза, шепотом промолвила:
— Поцелуй. Мне безумно нравится, как вы, поляки, здороваясь с женщинами, целуете им руки.
От ее руки пахло жасмином с легкой примесью ванили. В ней все возбуждало — и этот шепот, и запах. И бедра. Ко всему прочему ему нравилось, когда у хрупких женщин были большие, тяжелые груди.
Он представился. Она спросила, с какой буквы начинается его второе имя, и, узнав, что с «Л», произнесла нечто, чего он тогда не понял:
— JL, как Йони и Линга.У тебя инициалы тантры. Это сулит наслаждение.
И пока он думал, что она подразумевает под тантрой, Дженнифер поинтересовалась, не против ли он, если она поменяет местами и соединит инициалы и будет называть его Элджот. Удивленный, он улыбнулся, но счел, что это будет даже оригинально, и согласился.
Так он познакомился с Дженнифер с острова Уайт.
С того дня они встречались довольно часто. Она почти всегда была в черном и почти всегда с огромными наушниками плеера на шее. Дело в том, что Дженнифер больше всего, за исключением, быть может, секса, любила музыку и слушала ее каждую свободную минуту. Как потом оказалось, слушала она музыку и в минуты, которые в общепринятом понимании трудно определить как «свободные». К тому же слушала Дженнифер только серьезную музыку. Она знала все про Баха, могла рассказать месяц за месяцем жизнь Моцарта, напевая при этом отрывки из его менуэтов, концертов и опер, знала либретто почти всех опер, названия многих из которых он даже не слышал. Она, единственная из знакомых ему иностранцев, способна была написать фамилию Шопена так, как пишут ее поляки, то есть с Sz, а не так, как в остальной Европе — с Ch. Она пыталась расспрашивать его о Шопене и, когда поняла, что он не может рассказать больше того, что ей уже известно, была изрядно разочарована. Через некоторое время ему уже стало очевидно, что Дженнифер все чаще оказывается там, где бывает он.
В ней было что-то электризующее. Она была необыкновенно — сама она говорила «отвратительно» — интеллигентна. Это отпугивало от нее многих мужчин, которых она привлекала своей внешностью и вызывающей сексуальностью, но которые после нескольких минут разговора начинали испытывать сомнения, готовы ли они на «такое» интеллектуальное усилие, ради того чтобы затащить ее в постель. У большинства, кстати, никаких шансов не было, а те, у которых были, совершали большую ошибку, отступаясь, ибо Дженнифер была лучшей наградой за подобное усилие.
В ней была некая загадочность. Дженнифер поражала его. С первой минуты она умела слушать, была непосредственна, обладала фотографической памятью. Бывала сентиментальной, робкой, смущенной и через минуту вдруг становилась разнузданной до вульгарности. В течение нескольких секунд могла перейти от анализа принципов функционирования биржи — его, приехавшего из «угнетенной коммунистической» Польши, это всегда интересовало — к рассказу полушепотом, почему она плачет, когда слушает «Аиду» Верди. И рассказав ему об этом за столиком в ресторане, она действительно заплакала. Он никогда не забудет, с каким свирепым осуждением смотрели на него кельнеры, решившие, что он жестоко обидел ее.
Она казалась недоступной. Да, Дженнифер нравилась ему, однако не настолько, чтобы он был готов в ущерб своей работе тратить время на завоевание ее и проверку степени ее недоступности. Он решил: пусть Дженнифер будет вызывать в нем вибрацию и глубоко затаенное искушение все-таки попытаться, однако он будет противиться этому искушению. «Ради науки и Польши», — мысленно усмехался он.
Случилось это в его именины. Хотя имя Якуб отмечено в этот день не во всех календарях, он праздновал именины 30 апреля. Как хотела его мама. Но поскольку сей раз этот день выпал на середину недели, друзей он пригласил к себе на субботу. Близилась полночь, а он все еще работал. И вдруг раздался негромкий стук.
Дженнифер.
Совершенно другая. Без наушников на шее и не в черном.
Она была в облегающих, сужающихся книзу светло-фиолетовых брюках и светло-розовой блузке на пуговицах, заправленной в брюки. Лифчик она не надела, и это было видно сквозь материал блузки. Волосы у нее были зачесаны коком и причудливо повязаны шелковым платочком в цвет брюк. Блестящие глаза «со слезой» она чуть подвела фиолетовым и мазнула губы помадой того же цвета. Контуры же губ обвела более темным оттенком фиолетового, что создавало впечатление, будто они у нее очень пухлые. Якуб, как зачарованный, смотрел на нее не в силах скрыть удивления.
— Как ты думаешь, Шопен тоже праздновал свои именины? Про это я нигде не смогла прочесть. Я так хотела успеть с поздравлениями до полуночи. Видишь, успела. Сейчас без восьми двенадцать.
Она подошла к нему, приподнялась на цыпочки и коснулась губами его губ. Прижалась к нему. Он решил, что как-нибудь спросит, что за фирма так гениально сочетает в ее духах жасмин с ванилью. От нее пахло так же, как в день их знакомства.
Видя, что он стоит и не знает, что делать с руками, она чуть отодвинулась и, глядя ему в глаза, подала маленького желтого плюшевого тигренка, на животе у которого черной ниткой было вышито по-английски: «Get physical»..
— Это подарок тебе на именины. А сейчас заканчивай работать. Я приглашаю тебя к себе выпить по бокалу вина. Обещаю, что не стану устраивать тебе экзамен по Шопену.
Немножко ошарашенный, он улыбался и все время думал: значит ли это «Get physical», что он может прикоснуться к ней. Надо признаться, ему очень хотелось, чтобы так оно и было. Выглядела она сегодня просто невероятно. Женственно, загадочно и совершенно по-другому, чем всегда. И этот ее аромат, ее голос, бедра. И тигренок. Он решил, что немедленно начнет учить английские идиомы.
Он хотел сразу идти с нею, но тут его ударило, что нужно закрыть программу, которую он запустил, когда она постучала к нему, и выключить компьютер. Он поцеловал ее правую ладошку и вернулся к компьютеру. Стал вводить на клавиатуре команды и вдруг почувствовал, что она встала у него за спиной, прижавшись грудью к затылку, наклонилась и тихо задышала ему в ухо. Пальцы у него замерли на клавишах. Он не знал, что делать. То есть знал, но не мог решиться. Странная сложилась ситуация. Он сидел не двигаясь, словно парализованный, с руками на клавиатуре, а она целовала его волосы. Вдруг она отодвинулась. Но он не шелохнулся. Он услышал шелест ткани и через секунду розовая блузка упала на его ладони, замершие на клавиатуре. Он медленно повернулся на кресле. Она еще больше отступила, чтобы дать ему место. Ее грудь оказалась на уровне его глаз. Дженнифер втиснулась между его раздвинутыми ногами и медленно поднесла груди к его губам. Они оказались больше, чем он представлял. И он приник к ним.
Потом поднялся и прижал ее к себе. Его била дрожь. Он всегда дрожал в такие моменты. Как будто от холода. Иногда даже выбивал зубами дробь. Он слегка стыдился этого, но ничего поделать с собой не мог. Он вошел языком в ее раскрывшийся рот. Поцелуй длился долго. Внезапно она оторвалась от него, взяла блузку, набросила ее на себя, не застегивая пуговиц, и за руку потащила в коридор.
— Идем же ко мне, — прошептала она.
Почти бегом она тянула его по институтским коридорам, освещенным лишь зелеными лампочками, указывающими аварийные выходы. Видно, она чувствовала, что он весь дрожит. Неожиданно она остановилась и за обе руки втянула в темную лекционную аудиторию. Не отрываясь от его губ, она подталкивала его, пока он не уперся спиной в стену у двери.
Она опустилась перед ним на колени. Он держал ладони у нее на голове, пока она делала это. Поддаваясь ее движениям, он плечами то нажимал, то отпускал выключатель, оказавшийся позади него. Батареи ламп дневного света, подвешенные к потолку, с треском то зажигались, то гасли. Когда вспыхивал свет, он видел ее, стоящую перед ним на коленях. И это еще больше усиливало его возбуждение. Но он уже не дрожал. Было чудесно.
Однако продолжаться долго это не могло. Он просто не был к этому подготовлен. И кроме того, его беспокоили — не думать об этом он не мог — две вещи. Во-первых, что вот-вот — слишком скоро, ибо ему хотелось, чтобы это длилось как можно дольше, — произойдет эякуляция, а во-вторых, он не знал, может ли он перейти так далеко границу интимности и извергнуть семя ей в рот. Они ведь не уговаривались на этот счет.
Дженнифер знала, что момент этот приближается. Она схватила его обеими руками за бедра и не позволила выйти. Он вскрикнул. Поднес ее ладонь к губам и принялся ласково покусывать и покрывать поцелуями. Она все так же стояла на коленях. Так продолжалось некоторое время. И все это время царило молчание. Наконец она поднялась, обняла его, положила голову ему на плечо и прошептала:
— Элджот, именины твои прошли. Но это ничего. Я по-прежнему хочу, чтобы ты пришел ко мне. И сейчас даже больше, чем несколько минут назад вчера. Я хочу, чтобы мы сделали что-нибудь для меня. Сделаем, да?
Она отодвинулась, застегнула одну пуговицу на блузке, взяла его за руку и потянула за собой из аудитории. Он с закрытыми глазами бежал за ней по темному лабиринту университетских коридоров и думал, что первое, что он сделает, это закурит. Глубоко затянется. Прикроет глаза и подумает, как было чудесно. Без сигареты «сразу после» любовный акт кажется каким-то «незавершенным». Вскоре они стояли перед дверью ее комнаты в восточной части кампуса. Свет они не зажигали. Ему уже не хотелось закурить. Хотелось как можно быстрей войти в нее.
Совершенно обессиленные, они заснули, когда уже начало светать.
В лаборатории в тот день он появился около полудня. Увидев его, секретарша радостно вскрикнула.
— Мы уже несколько часов разыскиваем вас, — сообщила она. — Хотели даже уже в полицию сообщить. Мы привыкли с самого вашего приезда, что вы тут появляетесь в семь утра. Сейчас позвоню профессору, что вы нашлись. Мы все так беспокоились, — и тихо добавила: — Как хорошо, что с вами ничего не случилось.
Ему было немного неудобно, что он стал причиной таких тревог. Но не мог же он предвидеть, что произойдет этой ночью. «А произошло, — мысленно улыбнулся он. — Шесть незабываемых раз, если не считать того, что было в аудитории».
Но то, что произошло в аудитории, он не оставил без внимания. Утром, когда они еще лежали, прижавшись друг к другу, в постели, курили и пили зеленый чай с грейпфрутовым соком и льдом — Дженнифер считала, что зеленый чай «очищает не только тело, но и душу», — и слушали ноктюрны Шопена, он напрямую спросил ее про то, что было в лекционной аудитории. Ее ответа он никогда не забудет. Она высвободилась из его объятий, по-турецки села на постели перед ним — ее бедра раскрывались как раз на уровне его глаз — и перешла с шепота на нормальный голос:
— Тебя интересует, что стало с твоей спермой? Элджот, посмотри на это таким образом. Сперма состоит из лейкоцитов, фруктозы, электролитов, лимонной кислоты, углеводородов и аминокислот. В ней всего лишь от пяти до четырнадцати калорий, и она не вызывает кариеса. Ее температура всегда равна температуре твоего тела. Притом она всегда свежая, потому что постоянно обновляется. В принципе она безвкусна… Но если бы ты пил ананасовый сок и не курил бы столько, она была бы сладковатой. Кроме того, так как в ней содержится от пятидесяти до трехсот миллионов сперматозоидов, ее почитают эликсиром жизни. Во всяком случае в культурах Востока. Пошло это от индусов. Мой последний учитель музыки на острове перед моим отъездом в Дублин был индус. Они превратили секс в искусство. И это искусство — тантра. Для тантры физическая любовь — это таинство. В тантре не совокупляются. В тантре Линга, то есть светоносный скипетр, или по-английски пенис, заполняет Йони, то есть священное пространство женщины, или по-английски вагину. Твои инициалы JL — это инициалы тантры. Уже по одному этому ты изначально сулишь наслаждение.
Она улыбнулась, наклонилась к нему и принялась целовать его в глаза, а потом продолжила:
— Кстати, ты знаешь, что символом индуистского бога Шивы является дивный, жилистый, пульсирующий пенис и что на большинстве изображений Шива медитирует в состоянии чудесной почти вертикальной эрекции? И еще он так ценил свою сперму, что, по верованиям индусов, сотни лет доводил свою жену Паравати до безграничного экстаза, ни разу при этом не извергнув семени. Именно поэтому не столь божественные индийские йоги сразу же после полового акта высасывают свою сперму из влагалища партнерши. Они считают, что таким образом спасают свою жизненную силу. — Дженнифер тихо засмеялась. — Жаль, что ты не индийский йог. И еще у меня предчувствие, что такой вот отсос сразу после, если он хорошо произведен, прибавляет приятных ощущений и жизненной силы индийским женщинам. Я также читала, что истинные наставники в искусстве любви в эпоху древнекитайской династии Тан тоже почитали сперму божественной субстанцией. И некоторые из них после долгих годов упражнений якобы были способны на так называемую обратную эякуляцию, то есть на выделение спермы внутрь собственного тела. Так писал какой-то французский историк. Но что-то мне не верится.
Она ласково провела пальцами по его губам.
— Так что видишь, Элджот, какую культовую субстанцию я проглотила в той аудитории. Однако не все считают, что сперма заслуживает почитания. Совершенно иначе относятся к собственной сперме подлинные художники. Тулуз-Лотрек — ты его несомненно знаешь, о нем рассказывают детям в школах, даже католических, — когда не слишком напивался, чтобы не впасть в белую горячку, продавал свою сперму проституткам, среди которых жил под конец своей недолгой жизни. Он советовал им оплодотворяться его спермой, чтобы родить такого же гения, каким он считал себя. Поскольку проститутки по натуре отзывчивы на чужую беду и поскольку его живописный талант вызывал у них восхищение — сам по себе он не мог вызвать ничьего восхищения, так как был изуродованным сифилисом карликом отталкивающей внешности, — они покупали у него сперму. Чтобы он долго не страдал и у него было на выпивку. Эксцентричный Сальвадор Дали не скрывал, что когда на него снисходило вдохновение, он частенько онанировал, особенно если ему казалось, будто он опять влюблен, и сперму извергал на краски, которыми писал. Он считал, что благодаря ей цвета набирают мягкости и становятся исключительно насыщенными. А картина в этом случае пахнет совершенно по-особенному. Так утверждал Дали. Но гениальный художник Дали был и гениальным лгуном. Он лгал так же, как лгут об окружающем нас мире его картины.
Похоже, Дженнифер завершила эту импровизированную лекцию. Она опять легла, повернувшись к нему спиной и прижавшись, как можно тесней, а его правую руку положила себе на грудь. Какое-то время они лежали молча. Дженнифер не могла не почувствовать, что у него опять произошла эрекция. Довольная, она тихо замурлыкала и шепнула:
— Ведь вы, мужчины, любите, когда вам это делают, да? — И, не дожидаясь ответа, со смехом сказала: — Убеждена, что если бы вы были более гибкими, то ежедневно сами брали бы его в рот. Ведь правда?
Якуб расхохотался, повернул ее к себе лицом и, прежде чем поцеловать, шепнул:
— Отныне буду меньше курить и есть исключительно ананасы.
После той памятной ночи он приходил к Дженнифер после работы в лаборатории почти ежедневно. Часть студенческих комнат, подобно его «гостевой», представляли собой маленькие однокомнатные квартирки с кухней и ванной.
Маленькие, это по мнению Дженнифер. Его гостевая комната была куда больше, чем вся квартира его родителей в Польше.
Разумеется, за такие комнаты, в какой жила Дженнифер, платить приходилось гораздо больше, чем за стандартные. Но для нее это не имело никакого значения. Хоть они никогда не говорили на эту тему, у Дженнифер могли быть любые проблемы, кроме денежных. Как-то Якуб поинтересовался у Збышека материальным положением Дженнифер, но тот знал только, что ее отец является владельцем сети паромов, связывающих остров Уайт, расположенный в проливе Ла-Манш недалеко от берегов Корнуолла, с Портсмутом и Саутгемптоном. Однажды он спросил у Дженнифер про ее родителей. Она ответила грустным голосом:
— Отец мой американец родом из той части Коннектикута, где мужчины надевают галстук, даже отправляясь поработать у себя в саду, а мама — англичанка из такой семьи, в которой матери перед первой брачной ночью советовали дочерям закрыть глаза и думать об Англии. То, что они подарили мне жизнь — если это только они, — граничит с чудом. Я ни разу не видела, чтобы мой отец поцеловал или хотя бы прикоснулся к моей матери. Отцу положено было быть богатым, а матери положено было быть дамой. Я появилась на свет, очевидно, только потому, что нужна была наследница. Причина эта не слишком романтическая, но у нее есть и свои плюсы. Уж коль я не могу обрести их любовь, то пусть мне хотя бы будет приятно жить.
Помолчав, она произнесла:
— Пожалуйста, не спрашивай меня больше про них. Она никогда не говорила с ним о деньгах. Они
у нее просто-напросто были. К примеру, аппаратура hi-fi у нее в комнате стоила дороже, чем ее небольшой серебристый кабриолет «судзуки», который она ставила возле общежития и на котором они время от времени ездили на прогулку. Удивляться стоимости аппаратуры не приходилось: провода к звуковоспроизводящим колонкам были из сплава золота. Причем золото в нем преобладало.
Комнату Дженнифер можно было найти вслепую. Он часто задумывался, как это выносят соседи. Из ее комнаты все время неслась громкая музыка. Он бы долго такого не вытерпел, пусть даже это Бах, Моцарт, Чайковский или Брамс. Но соседи терпели. Может, для этого нужно быть англичанами. Как оказалось, в соседних с Дженнифер комнатах жили сплошь англичане.
Иногда Якуб приходил к ней так рано, что они вместе ужинали и разговаривали. Его английский постоянно улучшался. А также и знание классической музыки. Через несколько недель он уже был способен не только отличать Баха от Бетховена, но и оперы Россини от опер Прокофьева.
Кроме того, мир классической музыки и музыкантов, который открывала ему Дженнифер, был подобен закрученному роману о всех грехах мира сего. Раньше ему казалось, что из музыкантов по-настоящему грешить были способны только Мик Джаггер или вечно одурманенный всем, что можно сосать, глотать или вкалывать, Кейт Ричардз. Как он заблуждался! Порочность началась вовсе не с рок-н-ролла. История греха в музыке оказалась старше, чем оперы Монтеверди, а он сочинял их почти триста лет назад. Главными грехами было пьянство и прелюбодеяние. С самого начала. А если уж не с самого начала, то во всяком случае с тех пор, как опера перешла из дворцов в театры и началась продажа билетов и нужно было чем-то заинтересовать толпу. Большинство великих композиторов тех времен пребывали в зависимости не только от музыки, но и от алкоголя, своего безмерного тщеславия и не своих женщин.
К примеру, Бетховен умер от цирроза печени. Он сильно пил, потому что был впечатлителен, беден и к тому же глох. В 1818 году — в этом году восьмилетний Шопен впервые выступил с публичным концертом — Бетховен оглох окончательно, но тем не менее продолжал сочинять музыку. Когда он узнал, что у него цирроз, то перестал пить коньяки и перешел на рейнские вина, поскольку считал, что они обладают необыкновенными целебными свойствами. У Бетховена это было генетическое. Алкоголизм, за который ответственна самая маленькая из хромосом, хромосома 21, передается по наследству. У матери он был восьмым ребенком — три из них были глухими, два слепыми, а один душевнобольным. Она, когда забеременела в восьмой раз, была алкоголичкой и больна сифилисом. Пила она с горя, как, впрочем, и Людвиг. Дженнифер рассказывала ему об этом с таким волнением, как будто говорила об алкоголизме собственного отца. Как хорошо, что тогда еще не было феминисток, борющихся за право женщин на аборт! Уж они точно посоветовали бы матери Бетховена сделать аборт, и человечество осталось бы без Седьмой симфонии!
— Ты можешь себе представить мир без Седьмой симфонии? — воскликнула Дженнифер.
Он-то прекрасно мог. Как совершенно спокойно представлял себе мир без первой и вплоть до шестой, а равно и без восьмой. Однако он предпочел не провоцировать ее. А она продолжала:
— Ведь эта симфония так же бесконечно важна для человечества, как египетские пирамиды, китайская стена, мозг Эйнштейна, первый транзистор или открытие этой твоей ДНК. Она настолько гениальна, что в цифровой записи полетела вместе с фотографией человека и рисунком Солнечной системы в космос на американском зонде, который через несколько лет покинет Солнечную систему и в принципе может быть получен другой космической цивилизацией. Но прежде всего она просто прекрасна. Ты знаешь, что для этой единственной симфонии в Париже и Вене построили концертные залы увеличенных размеров.
Дженнифер знала множество пикантных историй о порочном мире прославленных композиторов XIX века. Например, о Брамсе, произведения которого наряду с бетховенскими чаще всего оказывались в списке шлягеров того времени.
Брамс так же, как Бетховен, сильно пил. Но только вино и никогда коньяк. Зато постоянно прелюбодействовал. Между прочим и с женой своего доброго друга и музыкального покровителя. Прелюбодеяние его вошло в историю главным образом потому, что он спал с Кларой Вик, женой Роберта Шумана, еще одного великого композитора XIX века. Свет никогда ему этого не простил. Но не потому, что он спал с ней. Это как раз соответствовало образу человека искусства. Все дело было в обстоятельствах, при которых это произошло. Когда в 1854 году после неудачной попытки наложить на себя руки Шумана заключили в сумасшедший дом, Брамс приехал в Дюссельдорф, где у Шуманов был собственный дом, дабы «утешить» жену неудачливого самоубийцы красавицу Клару. Из утешителя он быстро стал ее любовником и даже жил два года вместе с ней. Именно тогда Брамс сочинил свой подлинный шлягер, Первый фортепьянный концерт d-moll, целый год числившийся в списке самых исполняемых произведений концертных залов Европы. Когда в 1856 году Шуман умер в сумасшедшем доме, Брамс оставил Клару и уехал из Дюссельдорфа. После этого он стал пить. Иногда он пил вместе с Вагнером, еще одним знаменитым композитором, которого ненавидел и который вечно завидовал Брамсу, но не его славе, а успеху у женщин.
В общем, мирок композиторов покроя Брамса и Листа исполнен зависти, ревности, суетного тщеславия и интриг. И лишь одного все они чтили и восхищались им. Его играли Моцарт и Бетховен. На нем, кстати, учился музыке Шопен.
Композитор этот всегда был en vogue — как прежде, так и теперь. Это Бах. Всегдашний evergreen. Если бы тогда существовало MTV, там показывали бы клипы с музыкой Баха, как сейчас показывают «Пинк Флойд» или «Дженезис».
— Уж ты-то, Элджот, должен любить его больше других композиторов, — говорила Дженнифер. — Его музыка — это математическая точность. Как твои программы. А между тем им восхищались и холодные рационалисты, и сентиментальные романтики. И джазмены никого так не любят, как Баха. В Бахе есть драйв и свинг. Даже в «Страстях по Иоанну» и Мессе h-moll есть свинг. А кроме того, Бах — он как Бог. Невозможно Баха любить или не любить. В Баха либо верят, либо нет. Бах, несомненно, был запланирован в момент сотворения мира. Баха можно играть на любом инструменте, и это всегда будет звучать, как Бах. Даже на электрогитаре или губной гармошке.
Все это он узнавал во время ужинов у Дженнифер. Она открывала принесенную им бутылку вина, декламировала либретто опер либо рассказывала захватывающие истории из мира музыки, ставила на проигрыватель пластинку, садилась ему на колени, и они молча слушали. Иногда он закуривал сигарету, а иногда, когда просила Дженнифер, сигару. Дженнифер покупала их в фирменном магазине в Дублине. Бывало, они курили вместе. Дженнифер нравились сигары. А еще больше она их полюбила, когда заметила, как на него действует вид сигары у нее во рту, особенно после нескольких бокалов вина.
Им было хорошо. Если бы ему сейчас нужно было как-то определить время, проведенное тогда в Дублине с Дженнифер, он сказал бы, что они были похожи на счастливую пару сразу после свадьбы. Но они никогда не называли себя парой и ни разу не говорили о своем будущем. Они просто вместе проводили время. Он не любил ее. Она всего лишь очень нравилась ему. И он желал ее. Может, поэтому им и было так хорошо вместе.
Браки не должны заключаться в тот лихорадочный период, каким является так называемая влюбленность. Это нужно запретить законом. Если уж не в течение всего года, то хотя бы в период с марта до мая, когда это состояние из-за нарушений в механизме выделения гормонов становится всеобщим и симптомы его особенно усиливаются. Прежде надо излечиться, пройти детоксикацию и только после этого вернуться к мысли о браке. В том состоянии, в каком пребывают влюбленные, допамин переливается у них через каналы разумного мышления и затапливает мозг. Особенно левое полушарие. Это было доказано сперва на крысах, затем на шимпанзе, а недавно и на людях. Если бы влюбленность длилась слишком долго, люди умирали бы от истощения, аритмии или тахикардии, голода либо бессонницы. Ну а те, кто случайно не умер, в наилучшем случае кончали бы жизнь в сумасшедшем доме.
С Дженнифер он держал свой допамин под полным контролем, но, несмотря на это, у них было множество незабываемых переживаний. Их связь, которую впоследствии ему не удалось повторить ни с одной женщиной, была доказательством победы чистой, спиритуально передаваемой мысли над тем, что выражается химией каких-то там гормонов и нейропередатчиков.
Раз уж Дженнифер страстно увлекалась музыкой, он хотя бы из дружеского чувства заставлял себя, по крайней мере вначале, участвовать во взаимном ее прослушивании и выдавливать из себя какую-то видимость восторгов. Так было первые две недели. А потом он стал замечать, что после целого дня, проведенного за анализом программы расшифровки генов и занятием нуклеотидами и гистонами, хорошие записи музыки Визе, Равеля или Вагнера приятно успокаивают его. А вот у Дженнифер все происходило совсем наоборот. Каждый концерт она переживала, как собственную свадьбу. Была взволнована и очень возбуждена. И это для них обоих оказывалось великолепным сочетанием. Они шли в постель, а случалось, занимались любовью в кресле или на полу. При ее возбуждении и его спокойствии ничто не происходило преждевременно. Благодаря музыке они кончали почти одновременно.
И еще он заметил, что лучше всего им бывало после опер Пуччини. Потому «Турандот», «Тоска», «Мадам Баттерфляй» для него были не просто названиями опер, но и записями в интимной истории его жизни. Особенно ему врезались в память две оперы Пуччини.
«Тоска» для Дженнифер была чем-то вроде спектакля политического театра ужасов или, как она определяла, «оперным репортажем из камеры пыток». Она считала, что если бы ее сочинили в наше время, то без сомнений в Голливуде и называлось бы это, как фильм со Шварценеггером, «Умирай медленно». У Дженнифер были несколько записей «Тоски» в разном исполнении. Якуб знал только Марию Каллас, но Дженнифер утверждала, что поистине божественно эту партию поет некая Рената Тебальди. Он никакой разницы не видел, но Дженнифер восхищалась Тебальди:
— Она поет так, словно находится здесь, в этой комнате, и смотрит нам в глаза. Неужели ты не чувствуешь этого? — удивлялась она.
Нет, он не чувствовал. Ему, кстати, вовсе не хотелось чувствовать ничье присутствие в комнате, кроме Дженнифер. И если бы Тебальди вдруг появилась здесь, он немедленно попросил бы ее удалиться.
И всякий раз, когда доходило до сцены, в которой Тоска видит, как расстреливают ее возлюбленного Каварадосси, Дженнифер начинала дрожать. А чуть позже, когда Тоска в отчаянии бросалась в пропасть, Дженнифер прижималась к Якубу, как ребенок, напуганный грозой. А через несколько минут в постели была безмерно нежная, ласковая и молчаливая. То была какая-то необычайная молчаливость. Обычно — и это ему страшно нравилось — Дженнифер была очень шумлива.
А вот «Богема» Пуччини приводила Дженнифер чуть ли не в экстатическое состояние. Слушала ее она очень часто. Перед ужином она одевалась по-праздничному, доставала шампанское, отвергая принесенное им вино, рядом с тарелкой с десертом клала лучшие гаванские сигары, а потом, после ужина, к нему в кресло приходила уже без белья. После «Богемы» они никогда не успевали добраться до постели. А уже после всего она любила говорить об этой опере. И как-то призналась ему, что мечтает написать вторую часть «Богемы». Этакую «Богему»-2. Такое могло прийти в голову только Дженнифер. Кроме того, она считала, что когда мужчина встречает женщину, случиться может все. И «Богема» является тому наилучшим подтверждением.
А в те дни, когда он работал допоздна и вечер они проводили не вместе, Дженнифер оставляла дверь в свою комнату открытой. Приходя, он сразу шел под душ и голый ложился в постель. Она любила, когда он будил ее и, забравшись под одеяло и покрывая поцелуями ее тело, пробирался губами туда, где расходились бедра.
Время с Дженнифер было похоже на телесериал, который приятно смотреть по вечерам, сериал, в котором нет ничего печального или занудного, но зато много секса и хорошей музыки. Но при всем при том он заботился о ней, как о своей женщине. Он дарил ей цветы, массировал опухшие ноги, когда она приходила после аэробики, терпел беспричинные приступы раздражения в ее трудные периоды, ремонтировал текущие краны, по утрам, уходя к себе в лабораторию, целовал ей руки, ездил с нею в Дублин и часами без слова протеста ходил по магазинам, пил вместе с ней зеленый чай и беседовал о музыке, занимался с ней перед ее экзаменами, звонил и спрашивал, поела ли она. Ограничить себя в курении ему не удавалось, но зато он регулярно ел ананасы и пил ананасовый сок.
И хотя ни он, ни она ничего не обещали друг другу и не требовали друг от друга клятв верности, они и представить себе не могли, что могло бы быть иначе. Дженнифер всего лишь раз подняла эту тему. Да и то не впрямую. В один из уикендов она полетела к себе домой на остров Уайт.
Он скучал по ней. Чувствовал неподдельную грусть из-за ее отсутствия и территориальной разделенности с ней. А через два дня нашел у себя в ящике почтовую открытку. Кроме нотного стана с несколькими нотами, которые она всегда — но всегда из разных произведений — прибавляла ко всем своим письмам или открыткам, там было написано:
Элджот, я хочу, чтобы ты знал (хотя, по правде сказать, не знаю, в чем тебе может быть полезно это знание), что ты — единственный мужчина, который прикасается ко мне.
Так же и в моих мыслях.
Возможно, я не столько хочу, чтобы ты это знал, сколько хочу сказать это тебе.
Дженнифер.
Тогда до него впервые дошло: то, что происходит между ними, для Дженнифер вовсе не телесериал. Впоследствии она больше не возвращалась к этому признанию и никак не комментировала ту почтовую карточку.
С Дженнифер он узнавал все больше опер различных композиторов, отличал друг от друга все больше симфоний, курил самые лучшие сигары, все лучше говорил по-английски и осуществлял все более изощренные сексуальные фантазии. Вплоть до того утра за три недели до его возвращения в Польшу.
Близился конец его пребывания в Дублине. Он так заработался, что ему все реже удавалось поужинать с Дженнифер. Бывало, работать он заканчивал так поздно, что даже не шел к ней в комнату. Возвращался к себе и валился без сил, даже не раздеваясь, на постель. Но в ту ночь он все-таки пошел к ней. На этот раз ему не пришлось будить ее поцелуями, хоть он это очень любил. Когда он скользнул к ней под одеяло, она не спала. Она лежала обнаженная. Ждала его.
Они оба чувствовали, что близится конец всему. И любили друг друга как-то по-иному. Без неистовства, неспешно, словно бы с раздумьем. Как будто хотели доподлинно и осознанно все пережить, запомнить как можно больше и как можно на дольше. Может, даже на всю жизнь. Дженнифер тоже по-другому переживала оргазм. Бывало, что плакала сразу же после. И когда он спрашивал почему, не отвечала и только молча изо всех сил прижималась к нему.
Утром он проснулся от ощущения, будто его тело придавила какая-то тяжесть. В первый миг он решил, что ему это снится. Он медленно открыл глаза. Обнаженная Дженнифер, откинув голову назад, сидела на нем, пальцами сжимала свои соски и ритмично приподнималась и опускалась. Она дышала тяжело, хрипло. Он был в ней!
Он чуть приподнял голову и обнаружил, что на ушах у нее огромные черные наушники. Она слушала музыку. Какое-то время он не показывал, что видит это. Просто прижмурил глаза и наблюдал за ней. А она то ускоряла, то замедляла ритм, дышала то быстрей, то медленней, временами из ее груди вырывался стон. То было необыкновенное зрелище. Ее тяжелые груди поднимались и опадали. Губы у нее были полураскрыты, и она время от времени облизывала их языком. В какой-то момент она, видимо, ощутила, что его эрекция стала интенсивней. Она открыла глаза и взглянула на него. Улыбнулась. Приложила палец к губам, веля молчать.
Не переставая приподниматься и опускаться на нем, наклонилась, взяла со своей подушки вторую пару наушников. Сняла со своей груди его руки и вложила в них наушники. Он приподнял голову и надел их.
Философ Коллин как раз пел знаменитую арию «Vecchia zimarra». Рудольфу кажется, что Мими засыпает, и он отходит задернуть шторы на окне. Дженнифер не только приподнимается и опускается. Сейчас она, производя бедрами круговые движения, двигает ягодицами в горизонтальной плоскости. Когда Рудольф поворачивается к Шонару, Коллину и Мюзетте, то по их глазам видит, что Мими умерла. Дженнифер громко плачет. Она стискивает бедра. Рудольф подходит к Мими. Дженнифер внезапно поворачивается спиной к Якубу, все так же продолжая приподниматься и опускаться. Якуб стискивает руками бедра Дженнифер, всякий раз плотнее прижимая ее к себе. Рудольф падает на колени перед постелью Мими. Дженнифер с криком срывает наушники.
«Богема» Пуччини кончилась. Дженнифер внезапно наклонилась вперед и вонзила ногти обеих рук в бедра Якуба. Когда она встала, он увидел у себя на ногах по три глубоких царапины чуть ли не десятисантиметровой длины, которые начали уже наполняться кровью.
Шрамы, оставшиеся после «предутренней» «Богемы», были настолько глубокие, что он их привез и в Польшу. А вот в Дублине они приводили его в смущение всякий раз, когда он раздевался перед еженедельной тренировкой по сквошу, которым он занимался вместе со Збышеком. С тех пор как он стал бывать у Дженнифер, Збышек избегал его. Под конец его пребывания в Дублине они встречались только на сквоше.
То, что причина была в Дженнифер, выяснилось только за день до отъезда, во время прощальной вечеринки, которую устроил Якуб. Он пригласил нескольких знакомых из института, Збышека и, разумеется, Дженнифер, пришедшую вместе со своей однокурсницей из Франции Мадлен.
Настроение, которое было в тот вечер у Якуба, невозможно описать одним словом. Печаль от расставания мешалась с радостью, что наконец-то он возвращается в Польшу. А кроме того, его изрядно возбуждали мысли о том, что он сделает с материалами, которые собрал здесь. Но одно он знал наверняка: он будет тосковать по Дженнифер. Для этого вечера Дженнифер купила белое платье в крупных зеленых цветах. И поразила всех. Ее впервые видели в платье, а училась она в Дублине уже четыре года. Выглядела она потрясающе. Якубу безумно нравилось, когда она зачесывала волосы в кок, открывая шею. Пришла она с небольшим опозданием, куря огромную сигару, и все, естественно, заметили, что под довольно прозрачным платьем на ней нет лифчика, но зато она надела черные очень открытые трусики. Она была уже немножко под хмельком. Под мышкой у нее были несколько пластинок. Когда кто-то шутливо спросил ее насчет трусиков, не вполне подходящих к платью, он ответила:
— Сегодня первый день траура по Якубу. Завтра я надену черный лифчик и сниму трусики.
Вечеринка шла своим чередом. Француженка явно заинтересовалась Збышеком, и тот во время танца демонстративно целовал ее, особенно если Дженнифер смотрела на них. В перерывах между танцами все усаживались за стол, уставленный бутылками, в которых отражались огоньки свечей. Якубу удалось убедить Дженнифер не «мучить» людей принесенными операми. За столом шел общий разговор. Дженнифер, прислушиваясь к собеседникам, время от времени прикасалась к Якубу и собирала теплый воск, стекавший с подсвечников.
И вдруг раздался громкий смех. Дженнифер поставила рядом со своим бокалом с мартини слепленный из собранного воска пенис нормальных размеров в состоянии эрекции.
Когда смех утих, она взяла пенис, вложила его в ложбинку между грудями и произнесла мечтательным тоном:
— Совершенно неосознанно мои руки вылепили это чудо. Ответственно за это если не мое сознание, то, значит, подсознание. Теперь вы знаете, чем занято мое подсознание.
И она прильнула к Якубу. Збышек резко и демонстративно вышел из-за стола. Было видно, что он взбешен. Вдобавок француженка проигнорировала его демонстрацию и осталась сидеть за столом. Дженнифер, похоже, не обратила на все это внимания. Она сидела и молчала. А потом вдруг взяла его под столом за руку и сказала:
— Пошли. Вернемся в наш последний день к нашему первому дню.
Она вывела Якуба из комнаты и побежала по коридорам в направлении его института. У дверей лекционной аудитории, которую он запомнил со своих именин, Дженнифер остановилась и, как и тогда, затащила его туда. Как и тогда, она стояла перед ним на коленях, как и тогда, с шумом зажигались и гасли ряды ламп дневного света, и он подумал, что все-таки это не дежа-вю. Теперь с ним была его Дженнифер. Когда потом они, тесно прижавшись друг к другу, стояли в этой темной аудитории и плакали, Дженнифер шепнула:
— Якуб, я так тебя люблю, что даже не могу себе представить завтра.
Из задумчивости его вывело прикосновение к плечу. Блюз кончился. Танцевавшая девушка сидела перед ним.
— Вы пьете из моего бокала, причем там, где отпечаталась моя губная помада.
Это была не Дженнифер.
— Ради бога, извините. Я задумался. Мне крайне неудобно. Сейчас я куплю вам в баре… Это все от невнимания. Я ужасно рассеянный. Вы уж простите меня.
— Ничего страшного. Вам не за что просить прощения. Наблюдать за вами было безумно интересно. Вы сидели с закрытыми глазами и сосали край бокала.
Она взяла у него бокал и пошла к бару, возле которого музыканты паковали свои инструменты.
— Вы замечательно танцевали. Скажите, вы случайно не с острова Уайт? — крикнул он ей вслед.
— Нет, — ответила она, прежде чем скрыться в дверях, ведущих в отель.
Он встал и последовал за ней.

 

ОНА:
Париж, 16 июля 1996.
Я люблю тебя. Очень. А еще больше я радуюсь, что могу тебя любить. Хотя это всего лишь почти вся правда (я не хочу тут забираться слишком далеко). И не воспринимай меня сегодня слишком серьезно.
Во мне, несомненно, происходит какая-то биохимическая реакция. Я запустила в кровеносную систему чудесную жидкость под названием бренди «Ани», армянский коньяк, кажется, единственный спиртной напиток, который пил Черчилль. Теперь я знаю, почему он выбрал именно его. Не понимаю только, почему у него была постоянно депрессия. Наверно, в этом виноваты вечные лондонские туманы.
Сейчас я всецело благодарна миру за то, что он существует, и за то, что я существую в нем. Я так люблю такое состояние. Тем более что через 52 часа и 36 минут ты должен приземлиться в Париже. Кроме того, сегодня я немножко разнузданная, но, наверно, это не из-за Ренуаpa. Главным образом из-за Аси. Это она уговорила меня поехать после д'Орси прямиком в музей эротики неподалеку от площади Пигаль. Сперва импрессионист создал у меня настроение, а потом меня возбуждали всеми видами искусства. Такого музея нет больше нигде. Угадай, что мне больше запомнилось — Ренуар или эротика?
Это плохо, что эротика? Ася говорит, нет, потому что иногда надо почувствовать себя секси. Я спросила у нее, что она делает, чтобы почувствовать себя секси, когда она не в Париже. И знаешь, что ответила мне сверхвпечатлительная интеллектуалка Иоанна Магдалена? А ответила она буквально следующее:
«Я надеваю обтягивающее платье и не надеваю трусики».
Кто бы мог подумать, что это так просто.
Знаешь, что я заметила в Асе во время осмотра этого музея? Она была захвачена женственностью во всех ее проявлениях. По-моему, Асю с недавнего времени привлекают женщины. Из того, что она порой рассказывает, следует, что ни один мужчина по-настоящему не достигает того уровня, какой она себе вообразила. Я знаю от нее самой, что она способна наслаждаться сексом, но и знаю также, что мужчина для этого ей не нужен.
Когда мы вышли из этого музея, мне захотелось оказаться в одиночестве. Страшно захотелось. И лучше всего у себя в номере. Возможно, когда-нибудь я расскажу тебе, почему именно там. У меня был слишком высокий уровень окситоцина, чтобы переносить рядом с собой кого-нибудь, кроме тебя. Информирую тебя об этом по случаю, как любителя теории гормонов. И притом исключительно «в дело», как ты выражаешься. Может, это пригодится тебе для исследований.
Асю я попросила оставить меня одну. Она ничуть не протестовала. Насколько я ее знаю, ей тоже хотелось побыть в одиночестве. Я отправилась в «Кафе де Флор». Главным образом для того, чтобы написать тебе e-mail. Я еще ни разу не писала тебе ничего на бумаге. И подумала, что в «Кафе де
Флор» я могла бы попробовать. Тут писали Камю, Сартр и Превер. Попробовала. Необыкновенное ощущение. Обычный лист, на котором могло бы быть пятно от пролитого вина или отпечаток губ на другой стороне. Интернет этого не заменит. Трудно сосать e-mail, а у меня было такое желание пососать салфетку, на которой я писала тебе в «Кафе де Флор». А кроме того, опасно писать тебе e-mail, лежа голой в ванне. В последнее время это моя самая большая мечта. Писать тебе e-mail в ванне. В крови вино, сверху меня прикрывает пена с ароматом бергамота, кипариса и мандарина, и я слушаю музыку, ощущаю вибрацию голоса Моррисона. Это можно делать только под напряжением. Но, естественно, не электрическим. Поэтому нельзя взять в ванну Интернет, но я все равно обожаю его.
Половина этого текста появилась там. В «Кафе де Флор». А вторая совсем недалеко оттуда. В другом, еще более культовом парижском кафе «Де Дё Маго». Не понимаю, что интеллектуалы нашли в этом кафе. Кофе там ужасный. У горячего шоколада вкус, точно у жура в баре в Плоцке. Как жур это неплохо, но как шоколад чудовищно. Единственно красивый интерьер, и вино действует. Но вот уже несколько дней вино на меня действует везде. Там я написала еще несколько строчек этого текста, который сейчас» переписываю в комнатке за стойкой портье нашей гостиницы в Париже. Скоро пробьет полночь. Портье развлекает Алицию и Асю, а мне разрешил погостить на диске своего компьютера. Я в связи с этим немножко распущенная и все думаю, заметил ли он, что сегодня у Аси нет трусиков под облегающим платьем. Она сама мне показала, что нету. Однако я чувствую, что мы в безопасности, потому что никто, кроме тебя, этого не прочтет. Я отошлю этот текст и сотру его. В основном потому что хочу быть распущенной и развратной только для тебя.
Я по тебе скучаю.
Я чувствую себя, как бы это выразиться, «легквоспламеняющейся». Сегодня в этом музее эротики я заметила одну характерную закономерность. Там было множество картин и скульптур, изображающих ведьм. Что было странно и характерно для этого музея. Обязательно сходи туда, когда в следующий приезд в Париж у тебя будут полтора свободных часа. Итак, я обнаружила там множество нагих ведьм. Они как раз были «легковоспламеняющиеся». Например, когда их живьем сжигали на кострах. И хотя это происходило давно, мне казалось, что ведьмы эти были просто женщины, которых безвинно карали. Карали мужчины, которые не могли простить собственным женам измен и потому приговаривали женщин, с которыми зачастую изменяли своим женам, к сожжению на костре, объявив их ведьмами. Знаешь, что я обнаружила на этих картинах и на этих скульптурах? Ведьмы на костре улыбались.
Опасные, осужденные женщины, которых часто сперва побивали камнями, а потом сжигали, радостно смеялись, горя на костре…
И теперь мне стало грустно, потому что я подумала об этих ведьмах в контексте. Если бы ты мог в Интернете слышать мой голос, то услышал бы сейчас стихотворение, под впечатлением которого я нахожусь уже несколько недель. Я прочла его в Варшаве, уже точно не помню где. Оно мне вспомнилось, когда я смотрела на улыбающихся ведьм в музее неподалеку от площади Пигаль:
Боже, мы Тебе снимся вместе
На краях тарелок, когда я разливаю суп,
И на краешке супружеского остывшего ложа,
В углубленьях морщинок около глаз.
Мы упорно Тебе снимся вместе.
И Ты соединяешь нам руки,
Так что мы не можем убежать друг от друга.
А если нет,
То не введи нас во искушение.
Пусть оплачут меня
Воскресные домашние макароны.
Дай заснуть
И избави нас —
Каждого по отдельности.
Аминь.

Написала его, наверно, какая-нибудь современная ведьма. Не могу вспомнить ее фамилии. Но восхищаюсь ей, даже безымянной. Это стихотворение трогает меня, вызывает грусть. Я знаю, что на тебя оно тоже подействует так же. Не понимаю, почему я запомнила его. И вообще я не считаю, что десять заповедей — наилучшие проводники по жизни. Я сообщу тебе, когда ты уже будешь здесь, свою 11 заповедь.
P. S. Ты думаешь, что процесс ожидания удлиняет само ожидание. А я не думаю. Я в этом уверена.
Прилетай же наконец.
Назад: @6
Дальше: @8