ГЛАВА ВОСЬМАЯ. ОГОНЬ И ГРЯЗЬ
После провала наступления во Фландрии осенью четырнадцатого года, Фалькенгайн, по настоянию Гинденбурга, решил перенести основные усилия на Восточный фронт, и первым шагом к этому стало формирование в Восточной Пруссии 10-й армии. Однако день 16 декабря спутал все карты сторон: Англия, озабоченная безопасностью метрополии, резко сократило своё присутствие на материке (и вообще участие в континентальных делах), предоставив Франции разбираться с немцами практически один на один. Несмотря на успех «зимнего сражения в Мазурии», в ходе которого германские 8-я и 10-я армии нанесли поражение 10-й русской армии, окружив и уничтожив в Августовских лесах один из её корпусов, Фалькенгайн (в противовес мнению Гинденбурга) хотел решить «французский вопрос», причём безотлагательно: «Русские варвары подождут – Франция важнее».
Германское армейское командование, ревниво следившее за успехами Хохзеефлотте, сочло, что пришло время (не дожидаясь, пока флот сокрушит Англию и пожнёт все лавры) сломать хребет Франции и доказать кайзеру, что второй Седан возможен, и что армия Германии может взять Париж и пройти парадным маршем по Елисейским полям. Момент казался подходящим: военные перевозки через Ла-Манш сократились – английские генералы предпочитали высаживать войска на континентальный берег, а не на морское дно, и кроме того, из-за опасности высадки немецких десантов на британское побережье территориальные английские дивизии нужны были в метрополии, а не во Фландрии. И две гигантские армии столкнулись.
В феврале 1915 года немцы начали наступление на Верден. При равной численности войск германская армия превосходила союзников по артиллерии, а под Верденом немецкие генералы сумели создать подавляющее превосходство в силах и средствах и захватить форт Дуомон – одну из ключевых точек обороны французов. Однако тактика прорыва глубокой обороны окопавшегося противника в условиях резко возросшей огневой мощи пехоты, вооружённой скорострельными магазинными винтовками и пулемётами, пока ещё не была отработана, потери были огромными, причем оборонявшиеся, вынужденные подниматься в контратаки, несли ничуть не меньшие потери, чем атакующие. Продвижение немцев шло со скрипом, хотя огневой перевес делал своё дело – германская тяжелая артиллерия сравнивала с землей одну французскую позицию за другой, и гренадёры кайзера медленно, но верно продвигались вперёд. У французов наблюдался дефицит снарядов – промышленность ещё не успела полностью перейти на выпуск военной продукции, – и это сказывалось.
Через полтора месяца тяжёлых боев (к началу апреля), немцы захватили Верден и к концу апреля окончательно срезали верденский выступ. Примерно в это же время (в мае) во Фландрии развернулось германское наступление у Ипра. Здесь атаке пехоты 4-й германской армии предшествовала первая в истории массированная газобаллонная атака: германцы выпустили на позиции французов огромное количество хлора, а вслед за плывущими по ветру удушливыми желто-зелёными облаками пошли пехотинцы 25-го и 26-го резервных корпусов. Благодаря внезапности применения нового оружия – боевого газа – был достигнут частичный успех: оборона французов была прорвана на всю глубину. Однако развить прорыв немцам не удалось: французское командование оперативно подтянуло резервы, и бои стали затяжными, постепенно переходя во взаимную мясорубку. Повторная газовая атака не дала ожидаемого эффекта, поскольку элемент внезапности был уже утрачен. Немцы форсировали Изерский канал и захватили Ипр – итог более чем скромный, особенно если соотнести его с цифрами потерь.
«Положить две тысячи солдат ради захвата домика паромщика на Изере, – мрачно констатировал Фалькенгайн, – цена непомерная. Если так пойдёт и дальше, то для взятия Парижа придётся выстелить подступы к нему трупами всего мужского населения Германии, включая стариков и подростков».
* * *
Равнина казалась мне совсем плоской, а на самом деле она покатая. Это невиданная живодерня. Она кишит трупами, словно кладбище, где разрыты могилы.
Здесь бродят солдаты; они разыскивают тех, кто был убит накануне и ночью, ворошат останки, опознают их по какой-нибудь примете, а не по лицу. Один солдат, стоя на коленях, берет из рук мертвеца изодранную, стершуюся фотографию – убитый портрет.
К небу от снарядов поднимаются кольца черного дыма; они выделяются вдали, на горизонте; небо усеяно черными точками: это реют стаи воронов.
Внизу, среди множества неподвижных тел, бросаются в глаза зуавы, стрелки и солдаты Иностранного легиона, убитые во время майского наступления; их легко узнать: они разложились больше других. В мае наши линии доходили до Бертонвальского леса, в пяти-шести километрах отсюда.
Началась одна из страшнейших атак за время этой войны и всех войн вообще; солдаты единым духом добежали сюда. Они составляли тогда клин, который слишком выдался вперед, и попали под перекрестный огонь пулеметов, стоявших справа и слева от пройденной линии. Вот уже несколько месяцев, как смерть выпила глаза и сожрала щеки убитых, но даже по этим останкам, разбросанным, развеянным непогодой и почти превращенным в пепел, мы представляем себе, как их крошили пулеметы; бока и спины продырявлены, тела разрублены надвое.
Валяются черные и восковые головы, похожие на головы египетских мумий, усеянные личинками и остатками насекомых; в зияющих черных ртах еще белеют зубы; жалкие потемневшие обрубки раскиданы, как обнаженные корни, и среди них – голые желтые черепа в красных фесках с серым чехлом, истрепавшимся, как папирус. Из кучи лохмотьев, слипшихся от красноватой грязи, торчат берцовые кости, а сквозь дыры в тканях, вымазанных чем-то вроде смолы, вылезают позвонки. Землю устилают ребра, похожие на прутья старой, сломанной клетки, а рядом – измаранные, изодранные ремни, простреленные и расплющенные фляги и котелки. Вокруг разрубленного ранца, лежащего на костях и на охапке лоскутьев и предметов снаряжения, белеют ровные точки; если нагнуться, увидишь, что это суставы пальцев.
Всех этих непохороненных мертвецов в конце концов поглощает земля, – кое-где из-под бугорков торчит только кусок сукна: в этой точке земного шара уничтожено еще одно человеческое существо.
Немцы, которые еще вчера были здесь, оставили без погребения своих солдат рядом с нашими; об этом свидетельствуют три истлевших трупа; они лежат один на другом, один в другом; на голове у них серые фуражки, красный кант которых не виден под серым ремешком; куртки – желто-серые, лица – зеленые. Я рассматриваю одного из этих мертвецов; от шеи до прядей волос, прилипших к шапке, это – землистая каша; лицо превратилось в муравейник, а вместо глаз – два прогнивших плода. Другой – плоский, иссохший, лежит на животе; спина в лохмотьях; они почти развеваются по ветру; лицо, руки, ноги уже вросли в землю.
На грязном, большом пустыре, поросшем сожженной травой, рядами лежат мертвецы. Их приносят сюда по ночам, очищая окопы или равнину. Они ждут – многие уже давно, – когда их перенесут на кладбище, в тыл.
Мы тихо подходим к ним. Они тесно прижались друг к другу: каждый окаменел в той позе, в какой его застигла смерть. У некоторых лицо заплесневело, кожа словно заржавела, пожелтела, покрылась черными точками. У многих лицо совсем черное, смоляное; губы распухли: это раздутые, как пузыри, негритянские головы. А ведь здесь лежат не негры. Между двух тел торчит чья-то отрубленная кисть руки с клубком оборванных жил. Другие – бесформенные, загаженные глыбы; среди них разбросаны какие-то предметы снаряжения или куски костей. Дальше лежит труп, который был в таком состоянии, что его пришлось втиснуть в проволочную сетку, прикрепленную к концам кола, чтобы тело не рассыпалось по дороге. Его принесли сюда, словно какой-то комок; он так и лежит в металлическом гамаке. Ни верхней, ни нижней части тела не узнать; в этой каше виден только зияющий карман танов. Из него выползает и вползает обратно какое-то насекомое.
Над трупами летают письма; они выпали из карманов или подсумков, когда мертвецов клали на землю. Я нагибаюсь и на запачканном клочке бумаги, бьющемся на ветру, разбираю следующую фразу: «Дорогой Анри, какая чудесная погода в день твоих именин!». Мертвец лежит на животе; глубокой бороздой у него рассечена от бедра до бедра поясница; голова вывернута; вместо глаза – пустая впадина; висок, щека и шея поросли чем-то вроде мха.
Омерзительная вонь разносится ветром над этими мертвецами и над кучей отбросов: здесь валяются клочья парусины, обмотки, лохмотья, измаранные, пропитанные запекшейся кровью, обугленные, заскорузлые, землистые и уже истлевшие; они кишат червями. Неприятно! Мы переглядываемся, покачиваем головой, не решаясь сказать вслух, что плохо пахнет. И все-таки не торопимся уйти.
В тумане появляются сгорбленные люди; они что-то несут. Это санитары-носильщики, нагруженные новым трупом. Старые, худые, они идут медленно, кряхтят, потеют, гримасничают от усилий. Нести вдвоем мертвеца через ходы сообщения, по слякоти – почти сверхчеловеческий труд.
Они кладут мертвеца, одетого во все новое.
– Ведь он еще совсем недавно был на ногах, – говорит санитар, – и вдруг, два часа тому назад, ему прострелили голову: он вздумал пойти поискать в поле немецкое ружье, в среду он должен был уехать в отпуск и хотел привезти это ружье домой. Это сержант четыреста пятого полка, призыва четырнадцатого года. Славный был паренек!
Санитар приподнимает платок, прикрывающий лицо убитого; этот сержант совсем молод; он как будто спит; только глаза закатились, щеки – восковые, а в ноздрях и на губе застыла розовая пена.
Его труп кажется чем-то чистым в этом свалочном месте; он еще откидывает голову набок, когда его трогают, как будто хочет улечься поудобней; можно подумать, что он не так мертв, как все остальные. Он изуродован меньше других, он кажется торжественней, ближе тому, кто на него смотрит. И перед всей этой грудой убитых существ мы скажем только о нем: «Бедный парень!».
– Надо идти, лейтенант, – говорит капитан. – Скоро всё начнётся сначала.
Лейтенант молча кивает.
Лейтенанта зовут Анри Барбюс.
* * *
…Мы зарылись в яму по самый подбородок, уперлись грудью в земляную стену, которая служит нам прикрытием, и следим за развертывающейся перед нами ослепительной драмой. Бомбардировка усиливается. На возвышенности светящиеся столбы, при белесом свете зари, превратились в парашюты, в бледных медуз, отмеченных огненной точкой, а по мере того как светлеет – в султаны из дымчатых перьев, в страусовые перья, белые и серые, которые возникают над туманной зловещей высотой 119, в пяти– или шестистах метрах от нас; потом и они медленно исчезают. Это поистине огненный столп и облачный столп Библии; они взвиваются вместе и одновременно гремят. В эту минуту на склоне холма мы видим несколько человек, которые бегут укрыться под землей. Один за другим они исчезают; их поглощают муравьиные норы.
Теперь ясней различаешь форму прилетающих «гостинцев»; при каждом залпе в воздухе появляются изжелта-белые хлопья с черным ободком; на высоте метров в шестьдесят они раздваиваются, клубятся, и при взрыве слышен свист пачки пуль, падающих из этих желтых хлопьев.
Два последних взрыва раздались совсем близко; они образуют над притоптанной землей огромные шары бурой и черной пыли, которые раскрываются, закончив работу, неторопливо улетают по воле ветра, принимая облик сказочных драконов.
Ряды наших голов на уровне земли поворачиваются; из глубины рва мы следим за этим зрелищем, развертывающимся в пространствах, населенных светящимися жестокими видениями, среди полей, раздавленных гремящим небом.
– Это стопятидесятимиллиметровые.
– Даже двухсотдесятимиллиметровые, голова телячья!
– Есть еще снаряды фугасного действия! Эх, скоты! Погляди-ка на этот!
Снаряд взорвался на земле и взметнул темным веером землю и обломки. Казалось, сквозь трещины расколовшейся земли извергся страшный вулкан, скрытый в недрах мира.
Вокруг нас дьявольский шум. У меня небывалое ощущение беспрерывного нарастания, бесконечного умножения всемирного гнева. Буря глухих ударов, хриплых, яростных воплей, пронзительных звериных криков неистовствует над землей, сплошь покрытой клочьями дыма; мы зарылись по самую шею; земля несется и качается от вихря снарядов.
– Эй! Каково! – орет Барк. – А говорили, что у них нет больше снарядов!
– Ну да… Знаем мы эти россказни! И еще газетную брехню.
На высоте в тысячу метров над нами пролетает снаряд. Его гул покрывает все куполом. Снаряд медленно дышит; чувствуется, что он пузатый, крупней других. Он пролетает, спускается, грузно подрагивая, как поезд подземной железной дороги, прибывающий на станцию; потом его тяжелый свист удаляется. Мы разглядываем холм. Через несколько секунд его обволакивает туча цвета семги; она покрывает полгоризонта.
– Это двухсотдвадцатимиллиметровый, с батареи на пункте «гамма».
– Эти снаряды видишь, когда они вылетают из пушки, – утверждает Вольпат. – И если смотреть в направлении выстрела, видишь их простым глазом, даже когда они уже далеко от орудия.
Пролетает второй снаряд.
– Вот! Гляди! Видел? Опоздал, брат. Ухнуло! Надо быстрей поворачивать башку! А-а, еще один летит! Видал?
– Нет.
– Растяпа! Надо же быть таким рохлей! Видно, твой отец был ротозеем! Скорей! Вот летит! Видишь, петрушка?
– Вижу. Только и всего?
Несколько человек увидели нечто черное, заостренное, похожее на дрозда со сложенными крыльями, когда клювом вперед он падает с высоты, описывая дугу.
– Эта птичка весит сто восемнадцать кило, старый хрыч, – гордо говорит Вольпат, – и если попадет в землянку, поубивает всех, кто там есть. Кого не разорвет осколками, убьет ветром или удушит газом, они и ахнуть не успеют!
– Вот тоже хорошо виден двухсотсемидесятимиллиметровый снаряд, когда миномет швыряет его в воздух: гоп!
– И еще стопятидесятипятимиллиметровки Римальо, но за ними не уследишь: они летят прямо и далеко-далеко; чем больше смотришь, тем больше они тают у тебя на глазах.
…А вот колышется и тает над зоной обстрела кусок зеленой ваты, расплывающейся во все стороны. Это цветное пятно выделяется и привлекает внимание; все пленники траншеи поворачивают головы и смотрят на этот уродливый предмет.
– Это, наверно, удушливые газы. Приготовим маски!
– Свиньи!
– Это уж бесчестный способ, – говорит Фарфаде.
– Какой? – насмешливо спрашивает Барк.
– Ну да, некрасивый способ. Газы!..
– Ты меня уморишь своими «бесчестными» или «честными» способами, – говорит Барк. – А ты что, никогда не видал людей, распиленных надвое, рассеченных сверху донизу, разодранных в клочья обыкновенным снарядом? Ты не видал, как валяются кишки, словно их разбросали вилами, а черепа вогнаны в легкие как будто ударом дубины? Или вместо головы торчит только какой-то обрубок, и мозги текут смородинным вареньем на грудь и на спину? И после этого ты скажешь: «Это честный способ, это я понимаю!».
– А все-таки снаряд – это можно; так полагается…
– Ну и ну! Знаешь, что я тебе скажу? Давно я так не смеялся.
Барк поворачивается к Фарфаде спиной.
– Эй, ребята, берегись!
Мы навострили уши; кто-то бросился ничком на землю; другие бессознательно хмурят брови и смотрят на прикрытие, куда им теперь не добежать. За эти две секунды каждый втягивает голову в плечи. Все ближе, ближе слышен скрежет гигантских ножниц, и вот он превращается в оглушительный грохот, словно разгружают листовое железо.
Этот снаряд упал недалеко: может быть, в двухстах метрах. Мы нагибаемся и сидим на корточках, укрываясь от дождя мелких осколков.
– Лишь бы не попало в рожу, даже на таком расстоянии! – говорит Паради; он вынимает из земляной стенки осколок, похожий на кусочек кокса с режущими гранями и остриями, и подбрасывает его на руке, чтобы не обжечься.
Вдруг он резко нагибается; мы – тоже.
Бз-з-з-з, бз-з-з-з…
– Трубка!.. Пролетела!..
Дистанционная трубка шрапнели взлетает и вертикально падает; в снаряде фугасного и осколочного действия ударная трубка после взрыва отделяется от раздробленного стакана и обычно врезается в землю там, где падает; но иногда она отскакивает куда попало, как большой раскаленный камень. Ее надо остерегаться. Она может броситься на вас уже через много времени после взрыва, черт ее знает как пролетая поверх насыпей и ныряя в ямы.
– Подлейшая штука! Раз со мной случилось вот что…
– Есть штуки и похуже всего этого, – перебивает Багс, солдат одиннадцатой роты, – это австрийские снаряды: сто тридцать и семьдесят четыре. Вот их я боюсь. Говорят, они никелированные; я сам видел: они летят так быстро, что от них не убережешься; как только услышишь их храп, они и разрываются.
– Когда летит немецкий сто пять, тоже не успеешь броситься на землю и укрыться. Мне рассказывали артиллеристы.
– Я тебе вот что скажу: снаряды морских орудий летят так, что не успеешь и услышать, а они в тебя уже угодили.
– А есть еще этот подлый новый снаряд; он разрывается после того, как рикошетом попадет в землю, отскочит метров на шесть и нырнет опять разок-другой… Когда я знаю, что летит такой снаряд, меня дрожь пробирает. Помню, как-то раз я…
– Это все пустяки, ребята, – говорит новый сержант (он проходил мимо и остановился). – Вы бы поглядели, чем нас угощали под Верденом, я там был. Только «большаками»: триста восемьдесят, четыреста двадцать, четыреста сорок. Вот когда тебя так обстреляют, можешь сказать: «Теперь я знаю, что такое бомбардировка!». Целые леса скошены, как хлеба; все прикрытия пробиты, разворочены, даже если на них в три ряда лежали бревна и земля; все перекрестки политы стальным дождем, дороги перевернуты вверх дном и превращены в какие-то длинные горбы; везде разгромленные обозы, разбитые орудия, трупы, словно наваленные в кучи лопатой. Одним снарядом убивало по тридцать человек; некоторых подбрасывало в воздух метров на пятнадцать; куски штанов болтались на верхушках тех деревьев, что еще уцелели. В Вердене снаряды триста восемьдесят попадали в дома через крыши, пробивали два, а то и три этажа, взрывались внизу, и вся конура взлетала к черту, а в поле целые батальоны рассыпались и прятались от этого вихря, как бедная беззащитная дичь. На каждом шагу в поле валялись осколки толщиной в руку, широченные; чтобы поднять такой железный черепок, понадобилось бы четыре солдата. А поля… Да это были не поля, а нагромождения скал! И так целые месяцы. А тут что? Пустяки! – повторил сержант и пошел дальше, наверно, поделиться теми же воспоминаниями с другими солдатами.
* * *
– Стой!
По брустверам траншеи, где нас остановили в эту минуту, барабанили пули. Бешеная, неслыханная ружейная пальба.
– Ну и старается фриц! Боится атаки, с ума сошел от страха. Ну и старается!
Пули градом сыпались на нас, рассекали воздух, скоблили всю равнину.
Я посмотрел в бойницу. На миг предстало странное зрелище.
Перед нами, самое большее метрах в десяти, вытянувшись в ряд, лежали неподвижные тела – скошенная шеренга солдат; со всех сторон пули летели тучей и решетили этих мертвецов.
Пули царапали землю прямыми бороздами, поднимали легкие четкие облачка пыли, пронзали оцепенелые, припавшие к земле тела, ломали руки, ноги, впивались в бледные, изнуренные лица, пробивали глаза, разбрызгивая кровавую жижу, и под этим шквалом ряды трупов кое-где чуть шевелились.
Слышался сухой треск: острые куски металла с налету рвали ткани и мясо; этот звук был похож на свист неистового ножа или бешеного удара палки по одежде. Над нами пролетал сноп пронзительных свистов, и раздавалось более низкое, все более глухое пение рикошетов. И под этим небывалым вихрем криков и воплей мы опускали головы.
– Очистить траншею! Марш!
Мы покидаем этот клочок поля битвы, где ружейные залпы сызнова расстреливают, ранят и убивают мертвецов. Мы идем вправо и назад. Ход сообщения ведет в гору. В верхней части оврага мы проходим мимо телефонного поста, мимо нескольких артиллерийских офицеров и солдат.
Кое-кто из нас решается высунуть голову поверх насыпи и может на мгновение охватить взглядом все поле битвы, вокруг которого наша рота кружится с утра.
Вдали, над выцветшими зловещими полями, разрушенными, как древние кладбища, смутно виднеется нечто вроде клочка разорванной бумаги – это скелет церкви, и во всю ширь пространства тесные ряды вертикальных подчеркнутых линий, похожих на палочки в детской тетради: это дороги, обсаженные деревьями. Равнина исчерчена в клетку, вдоль и поперек, извилинами, а эти извилины усеяны точками – людьми.
Мы различаем обрывки линий, образуемых живыми точками, которые выходят из вырытых борозд и движутся по равнине под грозным разъяренным небом.
Трудно поверить, что каждое из этих пятнышек – живая плоть, живое существо, вздрагивающее и хрупкое, совершенно беззащитное в этом мире, полное глубоких мыслей, воспоминаний и образов; мы ослеплены этой пыльцой, этим множеством людей, крохотных, как звезды в небе.
* * *
Западный фронт корчило в кровавом безумии атак и контратак. Фалькенгайн и Петэн перепахивали позиции противника снарядами, а потом цепи немецких и французских солдат шли вперёд. Но живая плоть оказалась бессильной перед «швейными машинками смерти» – пулемётами, – и тысячи людей превращались в гниющие трупы, ни на шаг не приближая ни одну из сторон к победе.
Между тем на Восточном фронте бои шли с переменным успехом. Русские корпуса и австрийские дивизии схлестнулись в Карпатах, а 9-я и 10-я армии Гинденбурга потеснили русские войска в западной Польше, выйдя на дальние подступы к Варшаве. Но положение Австрии в Галиции было шатким – существовала угроза прорыва русских на венгерскую равнину и в Чехию. Австрийцам так и не удалось деблокировать осаждённый Перемышль, и Германия решила помочь союзнику – наступление на Западном фронте всё равно выглядело бесперспективным. Летом 1915 года после свирепой артиллерийской подготовки 11-я армия Макензена и 4-я австро-венгерская армия эрцгерцога Иосифа Фердинанда проломили русский фронт у Горлице – русская армия, понеся огромные потери (в первую очередь из-за катастрофической нехватки боеприпасов и тяжелой артиллерии), откатилась из Галиции. Из-за поражения в Галиции и давления австрийцев, которым выжидательная позиция Италии развязала руки, русские оставили карпатские перевалы.
Поражение русских войск не привело к развалу Восточного фронта, но решило судьбу Сербии: 11-я германская армия была переброшена в Боснию, и Сербия была раздавлена совместными усилиями трёх стран – Болгария присоединилась к Центральным державам, «подружившись» со своим исконным врагом Турцией и превратив в скверный анекдот постулат о нерушимой славянской дружбе.
К концу осени пятнадцатого года наступление немцев на обоих фронтах окончательно выдохлось, так и не принеся Германии решающих стратегических результатов. Обе стороны, обескровленные многомесячным взаимоистреблением, врылись в землю, время от времени поглядывая в море, где дымили трубы дредноутов Хохзеефлотте и Гранд Флита.
А впереди был год тысяча девятьсот шестнадцатый…