Андрей Грешнов
Дух, брат мой
Москва, 5 января 1989 года
Тихо прошуршав шиповкой по морозному, искрящемуся в желтых лучах уличного фонаря снегу, авто застыло перед подъездом. Задернув плотную штору на окне первого этажа, выходящем во двор, я повернулся к родным и обыденно сказал: Все, пора, время не ждет. Зашел в смежную, крохотную комнату, где спала дочка, поцеловал ее в лоб. Присели, как водится, на минуту, обнялись, и я стал выносить на улицу свой багаж — два желтых чемодана из кожзаменителя — талисманы, которые сопровождали меня в Афганистан с далекого 1979 года, и три коробки со снедью. Водитель помог закинуть все это в багажник. Время поджимало. А я смотрел на светящиеся окна моей квартиры и застывшие на желтом фоне темные силуэты мамы и жены. Тихо падал снег, ветра не было. Обычный уютный московский двор на Речном вокзале. Крохотная детская площадка под окнами, стенд с газетой, издававшейся домовой общественностью, белый с красным грибок–песочница, редкие огни засыпающих квартир.
Махнув на прощанье родным, я сел на переднее сиденье. Черная «Волга», мягко стартовав, стала набирать ход. Поворот налево, и мы на Ленинградке. Пустынная трасса до Шереметьево–2.
— Поставь что–нибудь душевное — обратился я к водителю.
У того были свои представления о душевном. «Третий год здесь, то тут, то там обновлял я лик родной земли, а за мною мчался по пятам исполнительный лист…» захрипели колонки голосом Лозы. Подумалось, что за мной никто вроде и не гонится, а год уже не третий, а девятый, да и страна далекая. Впрочем, она уже успела стать почти родной…
Начинается регистрация на рейс СУ–531, Москва–Кабул, пролетело над залом объявление, спетое милым женским голосом. По привычке я не стал смотреть на черное табло с расписанием отправки самолетов, а завертел головой по залу отлета. Что–то изменилось, но что именно? Это я понял только минут через пять, когда глаз так и не остановился на «шанхае». Так я называл толпы одетых в гражданское военных людей с чемоданами и коробками, устремлявшихся обычно наперегонки к воротам таможенного пропуска и месту регистрации билетов. Пришлось идти к табло и смотреть, где производится регистрация. Левая сторона, ворота номер два. Человек шесть соотечественников, четыре афганца. Все, больше никого нет. Юрий Тыссовский, с которым мне предстояло работать в Афганистане после вывода войск, уже прошел таможню и передвигал постепенно свой скарб к ленте багажа. Перевес уже не имел значения — пассажиров почти не было, и если бы мы захотели, Тушка (Ту–154–М), повезла бы в Кабул хоть тонну нашего груза.
— И куда же это вас, мальчики, несет? Все оттуда, а вы туда. Средних лет подтянутая женщина в синей униформе и очках смотрела поверх экрана, по которому ровными рядами проплывали очертания бутылок и бесформенные черные свертки — обернутая в фольгу замороженная свинина и тушки домашних птиц.
— Не растряси, — сказала она напоследок и отвернулась в противоположную от ленты–транспортера сторону.
— Виталий, прими отбывающих, я отлучусь на пару минут. Женщину таможенника на посту сменил плотно сбитый, низкорослый черноволосый парень.
— Здорово, Андрюха. Не узнаешь?
Как тут не узнать. Виталя Пономаренко. Сокурсник, военный переводчик в группе Главного военного советника в 1979–1980 годах. Кабул, Газни. Жили вместе в одной квартире 115–го блока в новом микрорайоне почти год. И потом уже, в середине 80–х часто в Кабуле встречались, в свободные вечера играли в преферанс. На публике обниматься было не гоже. Мы отошли в сторону и проговорили минут с двадцать. Когда прощались, мне подумалось, что это, наверное, хорошая примета — встречать друзей перед долгой разлукой с Родиной. Впрочем, друзья и знакомые, побывавшие в Афгане, встречались буквально на каждом шагу. Лично у меня создалось такое впечатление, что в этой стране отвоевало и отработало пол–Москвы, впрочем, я мог и заблуждаться.
В кабинке паспортного контроля симпатичная девушка–пограничник, внимательно изучив мой напрочь заштампованный вязью синий паспорт, вдруг улыбнулась и сказала: «Возвращайтесь, Андрей Борисович, поскорее. Удачи Вам».
После таких проводов–встреч настроение заметно улучшилось и я, решив не изменять наработанной годами традиции, зашел в буфет на втором этаже аэропорта, торгующий на советские деньги. Принял положенные перед отлетом сто граммов и, закусив двумя бутербродами с дефицитной красной рыбой, пошел проходить еще один таможенный досмотр…
Не груженый самолет резво оторвался от земли и понес группу энтузиастов к столице солнечного Узбекистана. Натурально, он был практически пустой. В первом классе уселась пара знакомых советников — «дипломатов», которые сразу же открыли бутыль «Джонни Уокера». Все остальные пассажиры — всего было от силы человек пятнадцать — также разместились там, где можно было вытянуть ноги. Я сказал Тыссовскому, что хочу спать, и пошел в задний салон, на свое любимое место, около туалета. Там тоже можно было вытянуть ноги, не опасаясь раздавить что–нибудь в засунутой под переднее сиденье чужой сумке. Обычно здесь раньше толпились очереди в туалет, а от дыма сигарет нечем было дышать. Но зато, если уж ворвался первым на это заветное место (номера мест в билетах не проставлялись), то четыре часа безмятежного сна были обеспечены. Сразу же огораживал завоеванное свободное пространство своими сумками, отпихивал ногами и руками чужой скарб, которым проворные военные советники (мошаверы) и военные специалисты (мосташары) стремились обложить мое кресло. Все было просто как день. Из Афгана все везли на родину магнитофоны. Сначала «Трайденты», потом «Шарпы». В Афганистан везли спиртное, замаскированное в банках из–под компота и в резиновых грелках. Опасаясь, что их могут разбить или раздавить при погрузке и разгрузке, технику и стекло вволакивали в салон. Из–за своих габаритов, магнитофоны в отделения для ручной клади, расположенные над головой, не умещались, и их старались приставить кому–нибудь под ноги. Здесь уже начинал действовать закон джунглей. Твой магнитофон — вот и ставь его себе хоть на голову. А мне дай вытянуть ноги. Все попытки использовать для размещения своего багажа служебное положение, обычно разбивались о незатейливое «А пошел ты на…». Обычно, получив такой отпор, подполковники и полковники удалялись со своим скарбом и возобновляли попытки пристройки своего багажа уже под ноги своим подчиненным.
В этот раз мой багаж зашкалил за 250 килограммов. Вез многочисленные посылки знакомым от их родных. В аэропорту также не смог отказать двум женщинам, передававшим посылки мужьям, которые должны были остаться в Кабуле после вывода войск. Откинув спинку своего кресла и сложив переднее сиденье вперед, я вытянул ноги и прикемарил. Мне снился чужой багаж. Вообще, с ним было связано много смешных историй. В 1985 году супруга моего товарища — оператора телевидения Вадима Андреева передала мне для него две бутылки коньяку. Сели на кабульском аэродроме. Самолет еще двигается по рулежке. Вдруг, дверь справа отъезжает, и в нее один за другим начинают запрыгивать бойцы кабульского спецназа, облаченные в экспериментальную «песочку». Все с автоматами. Публике в самолете делается дурно — думают, произошло ЧП. Потом кто–то, подтолкнув, видимо под задницу, Вадика, закидывает его толстое тело в салон. Вадик начинает орать дурным голосом: «Андрей Грешнов, ты где?». Благо я сижу недалеко от двери, машу ему рукой. Ну, думаю, хоть замолчит. А он опять давай орать: «У нас борт на Кандагар отъезжает, давай коньяк!!!» По рядам пустили две бутыли. Вадика спецура приняла на руки на земле. В иллюминатор вижу — бегут к рампе серого АНа. У «спецов» в руках бутыли, у Вадика камера «Бетакам» на перевес как огнемет у фашиста. Слетали они тогда безрезультатно. Однако Вадиму при посадке в Кандагаре пулей из ДШК на излете это–то камеру и разбило. А он и не заметил. Когда приземлились, рассказывал, что взял ее за ручку, да так одну ручку и поднял. Все остальное рассыпалось на части. Но зато коньяк невредимый долетел до Кандагара. Смехи… Нет, лучше уж действительно заснуть.
Старый ташкентский аэропорт, которого сейчас уже нет, навсегда запомнился всем, кто через него когда–либо летел транзитом в Афганистан, тремя достопримечательностями. Первая — эскалатор, везущий публику снизу, от желтых светящихся букв «ТОШКЕНТ» в зал ожидания. Вплоть до 1989 года над правым поручнем висели засиженные мухами большие плакаты из кинофильма «Тегеран–43». Портреты артистов Джигарханяна и Белохвостиковой. Вторая — буфет при отлете, в котором все затаривались местным пивом и вином. На бутылках по–русски были написаны узбекские слова — «пивоси» и «виноси». Вино и пиво в Афганистане были дефицитом. Третьей и самой главной достопримечательностью узбекского аэропорта были его гадкие таможенники, которые выдавливали, нюхали и рассматривали на свет даже зубную пасту из тюбиков, пытаясь, наверное, в ней отыскать бриллианты или золотую пыль. Эти же узбеки отнимали у наших «срочников», возвращавшихся с войны домой, магнитофоны, кейсы с подарками для родных. Однажды у меня на глазах здоровенный десантник, с медалью на груди, летевший домой через Ташкент, разбил на таможенном посту о каменный пол дешевенький магнитофон, сказав при этом: «Не мне, так и не вам, крысы!».
Кабул. 5 января 1989 года
ТУшка спокойно и плавно села на бетонку. Вертолетов прикрытия в воздухе уже не наблюдалось, тепловые ракеты–ловушки не отстреливались, да и вообще на поле стало заметно просторней — слева от башни стояла пара Ми–24, чуть поодаль белого цвета Ан–26. Ближе к горам, в северной части аэродрома лежал давно сгоревший неопределенного цвета афганский борт, вернее то, что от него осталось. Остальное летающее железо куда–то испарилось. Настроение сразу упало. Что я забыл в этой глуши? И вообще, зачем я сюда прилетел? Вспомнилось очень странное и урезанное до предела оформление в длительную командировку на работе. Никто никуда не вызывал, ритуального посещения отдела ЦК КПСС не было, задач никто не ставил. Просто сунули в руки хранившийся в отделе кадров паспорт и снабдили билетом. Как будто хотели закрыть мной черную дыру под названием Афганистан.
В те дни ежедневно центральное телевидение транслировало выступления «демократов», речи Горбачева, наверное, одному ему и понятные. Громоздкая партийная структура трещала, хотя еще и продолжала функционировать. А Горбачев, что Горбачев… Он стал единственным президентом СССР, который с приходом к власти не поздравил в Новый год военных, выполнявших интернациональный долг в Афганистане. Помнится, в свое время, это больно резануло по сердцу, и не только меня одного. Все предыдущие генсеки никогда не забывали этого делать, а вот этот забыл или просто не захотел.
Афганских таможенников, слава богу, на посту в зале прилета, как громко именовалась небольшая застекленная комната с двумя деревянными скамьями — местом досмотра — не было, иначе пришлось бы вести жаркие дискуссии о содержимом коробок и чемоданов, напрягать афганских друзей. На выходе уже поджидала веселая компания — все без исключения сотрудники ТАСС, которым просто уже нечего было делать. Срок их командировки закончился, и теперь они маялись бездельем в ожидании своей очереди на отлет или отъезд с колоннами войск домой.
Почти все советские граждане улетали в Союз. Пустые самолеты гоняли в Кабул лишь для того, чтобы вывезти огромное количество специалистов, советников и их багаж. Семьи вывезли чуть раньше. Народ, арендовавший квартиры в «старом» и «новом» микрорайонах афганской столицы, сгоняли ближе к посольству, селили компактно на виллах, чтобы хоть как–то обеспечить порядок и безопасность. В городе царила вакханалия. Армейцы сдавали в дуканы все, что можно было продать — от военной амуниции и продовольствия до одеял и простыней. Базары так насытились продуктами из валютных армейских «Березок», что в последствии они продавались на внутреннем рынке еще несколько лет. Особо ценилась превосходная армейская говяжья тушенка — банки, упакованные в солидол и обернутые пергаментом. В 86–м году по чьему–то приказу были вскрыты и направлены в Афганистан стратегические армейские запасы продовольствия. До армии они дошли лишь частично. В основном, все оказалось на афганских базарах. Эту тушенку, в которой вовсе не было жира и жил, а только чистое мясо и немного желе, можно было резать ножом как твердую колбасу. Греческий сок, голландский газированный напиток «Си–Си», польская и венгерская ветчина, зеленый горошек, подсолнечное масло, комбижир, сгущенка, чай и сигареты — все, что было в свое время недодадено голодным бойцам Советской Армии, было продано афганским торговцам.
Случались и курьезы, которые просто невозможно забыть. Одну из афер, проведенных нашими прапорщиками в канун вывода войск, можно отнести к разряду выдающихся — как по замыслу, так и по исполнению. История с «нурсиками» еще несколько лет после ухода 40–й армии будоражила умы считавших себя самыми умными и хитрыми афганских торговцев. Группа находчивых военных решила реализовать на внутреннем рынке ни для чего не пригодные пластиковые колпачки от неуправляемых реактивных снарядов авиационного боекомплекта. Пластмассовый конус, при желании, можно было использовать только как рюмку–стопку, и то, только воткнув его в песок. Другого предназначения колпачку так никто и не придумал. В середине января работала первая группа талантливых аферистов, которая рыскала по дуканам (лавкам) и выспрашивала у торговцев, нет ли случайно в продаже «нурсиков». Когда торговцы пытались интересоваться, что это такое, следовала фраза «А, тебе все равно не понять. Очень нужная вещь, правда, очень дорогая». Торговцы любопытствовали, где можно приобрести столь замечательный товар. К концу января на рынке появились первые «нурсики». Вторая группа аферистов сбывала их дуканщикам по нескольку ящиков зараз. Одновременно их подельники, рыскавшие «в поисках «нурсиков», тотчас же их скупали их уже по взвинченной владельцами дуканов цене. Это продолжалось до тех пор, пока группа дукандоров (владельцев магазинов), решившая как следует подзаработать, не скинулась и не приобрела у находчивых молодых людей два КамАЗа «дефицита». На этом операция «нурсик» и завершилась. Попытки афганцев вытребовать свои деньги назад в советском посольстве ни к чему не привели. Им просто ответили — «Не зная броду, не лезь в воду».
Поначалу я поселился на «дальней» вилле, где за праздным времяпрепровождением и монгольской водкой «Архи» коротала дни и ночи группа отработавших свой контракт соотечественников. Но в конец оборзевшие «товарищи» стали подобно гуннам уничтожать привезенную мной с родины снедь. Почти четверть тонны замороженной свинины и курятины, которую я намеревался растянуть до конца своего пребывания в Афганистане. Я твердо знал, что это эн–зэ и его нужно спасать, и поэтому переселился на основную виллу, где проживал Юрий Тыссовский и инженер Саша, с которыми мне предстояло ощутить веяния нового времени после ухода наших войск. Вместе со мной, к огорчению сослуживцев переехала в ТАССовские холодильники и еда.
Однако привезенного продовольствия все равно бы на год не хватило. И в первые же дни своего приезда я направился на территорию АЭС (аппарат экономсоветника) в продуктовый магазин, к которому прикрепили всех остающихся на чужбине. По дороге я встретил группу товарищей, отбывающих в СССР. Среди них одетый в черное модное пальто и ондатровую шапку стоял офицер безопасности посольства, у которого при виде меня глаза полезли на лоб. Он никак не ожидал меня увидеть здесь после высылки на родину осенью 1987 года. Человеком он был нормальным. После той памятной аварии, в которую я попал, он сколько мог, не давал хода делу и не отсылал рапорт в Москву. Его стараниями дело было практически «замято». Но спустя два месяца, один из высокопоставленных дипломатов решил проявить инициативу и послал подробный отчет об инциденте в три адреса в Москву, самым «безобидным» из которых оказался министр иностранных дел. Офицера безопасности и его коллег долго склоняли по этому поводу в их ведомстве. Однако, как показала действительность, несмотря ни на что, он остался верен принципу порядочности офицера, прописав мне положительную характеристику, которую я в Москве по случаю и прочитал. Он объяснил мне, что теперь его обязанности будет исполнять его коллега из торгпредства — товарищ Гоев.
С Гоевым жизнь меня сталкивала еще в середине 80–х. Проживавшие в 8–м блоке старого кабульского микрорайона, в соседнем со мной подъезде, некоторые руководящие работники гражданского медицинского контракта исправно доносили ему в виде памятных записок некоторые эпизоды из моей личной жизни, наивно полагая, что я об этом не знаю. Гоев на это никак не реагировал, по крайней мере, официально. Лишь однажды у нас произошло небольшое трение, которое, впрочем, разрешилось за несколько минут разговора. В 86 году во время визита Шеварднадзе сотрудники аппарата помощника посла по административно–правовым вопросам получили строгое указание на территорию посольства и торгпредства никого, проживающего за их пределами, не пускать. Однако у меня серьезно заболела малолетняя дочь. Так как она еще не умела говорить, понять, что у нее болит, было невозможно, как и получить квалифицированную медицинскую помощь от педиатра. В военном контракте в микрорайоне такового просто не было. Единственный детский врач был в торгпредской больнице, так что визит в торгпредскую больницу носил чисто вынужденный характер. Не буду приводить подробности разговора по телефону, которым я овладел в будке дежурного коменданта на втором посту, с Гоевым. Скажу лишь, что он проходил на повышенных тонах. Однако благоразумие возобладало, и я был допущен в больницу. После этого я сделал вывод, что он — человек разумный. К слову сказать, тот визит в больницу все равно никакой пользы не принес. В ней, в основном, врачи работали «блатные», то есть чьи–то родственники, квалифицированной медицинской помощи я от них не получил. Все равно пришлось по совету моего соседа и друга нейрохирурга Юры Кудряшова, обращаться в афганскую клинику. Это вообще была песня. Соблюдая меры предосторожности и представившись голландцем, я нанес визит в клинику, где провел переговоры с врачом на английском языке. Специалисты взяли у грудного ребенка анализы крови. В этом мне серьезно помогла супруга, владеющая английским в совершенстве. В результате я испытал несколько неловких моментов. Первый — когда врач вышел на улицу и увидел, что я сажусь не в какую–нибудь «Тойоту», а в советскую «Ниву» с зелеными номерами. И второй — когда он подошел ко мне и сказал на чистом фарси, что ему безразлично, кто я по национальности, и что врачи помогают всем, и «даже советским». Как бы то ни было, но американский аппарат исследования крови выдал точные результаты, обозначив выявленную дизентерию и ее подгруппу, а также лекарственные препараты, необходимые для приема внутрь ребенком.
Поговорив с полчаса у забора посольства и пожелав друг другу удачи, мы расстались с офицером безопасности и больше никогда в жизни не встречались.
Попав в торгпредский магазин, директором которого к этому моменту был назначен некий Станислав, который в Москве работал директором продуктового магазина на Водном стадионе, я поразился обилию выбора продовольствия и ширпотреба. В магазин было свезено все добро из армейских чековых магазинов, которое по разным причинам не смогли вывезти в Союз. Остающимся в Афганистане после вывода войск для снятия стресса была существенно увеличена норма отпускаемого спиртного — до 4–х бутылок молдавского конька «Белый аист» и четырех бутылок сухого вина. Пиво продавалось не ограниченно. На отоваривающихся был составлен реестр — большая тетрадь, где в специально отведенных графах продавцы ставили галочки напротив определенной группы нормированных товаров и продуктов питания, выбранных покупателем. Такая практика раньше действовала повсеместно. Когда я работал в военном контракте, то точно так же ходил в специальный продуктовый магазин и напротив моей фамилии ставили галочки. Однако во все годы войны норма отпуска спиртного составляла всего две бутылки крепких напитков, к общегосударственным праздникам полагалось еще две.
Моему переезду на другую виллу, пожалуй, было радо только одно существо. Это была собака.
Щенка Тинку в ТАСС отдали саперы на исходе 88–го. Я при этой торжественной церемонии, к сожалению, не присутствовал, потому что был откомандирован на родину из Кабула с формулировкой «во избежание кровной мести» после участия в ДТП и наезда на афганца. Но после того, как в Москве сняли «общественное порицание» (ЦК настаивал на «строгаче» с занесением в учетную карточку, но первичная парторганизация распорядилась по–другому) я пинком под зад был отфутболен на «вторую родину».
Радостное четвероногое существо с заваливающимся на бок левым ухом называлось овчаркой. Причем восточно–европейской. На военно–человечье погоняло «Дина» оно не отзывалось, всем своим видом показывая, что его родители к войне не имели ни малейшего отношения. Оно носилось по чаману, рыло мордой морковь и редиску, тут же их уничтожая. Пило из бассейна, а потом с разбегу летело обниматься и целоваться, нанося грязными толстыми лапами и вымазанной мордой непоправимый ущерб гардеробу. После порчи хозяйской носильной одежды оно заваливалось на спину, требуя почесать живот, при этом издавая звуки, сходные с руладами американки Тины Тернер. Так к этой чертовке и прилипло имя — Тина.
Юра Тыссовский (кличка — Тысс) тоже по–своему любил эту собаку. Так как сам он страдал язвой желудка, то в Тинкин рацион на постоянной основе входила каша. Правда, с приправой в виде тушенки. То ли от неумеренного потребления злаков, то ли через гены родителей–саперов у собаки развилась странная особенность: она полюбила овощи. С удовольствием воровала и уничтожала сырой репчатый лук, морковь, картошку и другие корнеплоды. Исключение составляли лишь помидоры и огурцы, к которым она не проявляла ни малейшего интереса. В общем, настоящая советская собака.
О том, чтобы посадить на чамане (внутреннем дворе) какие–нибудь полезные растения, теперь речи даже и не заходило. Тина, как голодный китаец, тут же выкапывала луковки и чесночные дольки, справедливо полагая, что все найденное ею в земле — не хозяйское, а ее добыча. Я в то время еще желудком сильно не страдал. После всяких тифов, амеб и палочек, а также препаратов для их уничтожения, желудок стал луженым, и я частенько жарил себе мясо. Даже Тысу иногда делал паровые котлеты. Тут Тина просто не находила себе места, проявляя чудеса смекалки и воли к победе в борьбе за белок. Стоило лишь на секунду зазеваться и отвернуть глаза от размораживаемого деликатеса, как он тут же исчезал в ее пасти. Причем делала она это молниеносно и тут же ложилась на пол, закрывая глаза и всем своим видом показывая, что ей на кухне ничего не нужно, кроме хозяйской компании. Я поначалу даже грешил на Горыныча (корреспондента телевидения Горянова) и инженера Сашу, которые иногда присоединялись к моей трапезе. Но потом понял, откуда ветер дует, и стал применять другую тактику. Миску с разморозкой ставил в кладовку при кухне, а дверь запирал на ключ. Теперь можно было спокойно ехать работать и не сомневаться в том, что Тинка будет караулить если не виллу, то дверь в кладовку. За выдержку и терпение, проявленные при охране заветной двери, я награждал ее кусочками мяса и куриными конечностями.
Однажды, вознамерившись вновь ощутить себя благодетелем и кормильцем, я вынес миску на кухню и медленно, по–иезуитски, стал нарезать кусочки для себя и для Тинки. Я нюхал мясо и чмокал, издавая звуки, от которых у бедной собаки сводило челюсть, и лилась слюна. Когда я, наконец, взял в руку первый кусок мяса и попросил собаку предварительно поплясать, она внезапно с громким обиженным лаем бросилась на меня, свалив со стула. Пока я поднимался, скотина успела молниеносно затолкать в свою утробу все находившееся в миске мясо. А я так и остался полусидеть–полустоять на полу с маленьким кусочком, зажатым в правой руке. Было обидно и смешно. Довольная Тина примостилась рядом и с благодарностью стала лизать мне лицо, исподволь поглядывая на мою правую руку. Но это было уже слишком. Я заорал нечеловеческим голосом: жрать хотелось как из пушки, а размораживать очередную порцию надо было часа два–три. В результате я уподобился собаке: начал грызть луковицу, закусывая ее хлебом и листом салата. «Ну ты и дур…», — язык как–то не повернулся назвать дурой это лучезарное существо. Скорее в роли дурака на этот раз выступил я сам. Получилось дурр…ында. Больше это прозвище не менялось.
Дурында была очень веселой и дружелюбной собакой. За всю свою недолгую жизнь так никого и не сумела укусить. Но по мере того как она росла, вид ее становился все более и более устрашающим. Когда ей удавалось выскользнуть незамеченной за ворота нашего учреждения, мы узнавали об этом по диким крикам афганцев, которые в ужасе карабкались от нее на стены. Но, в отличие от предыдущего нашего пса Марсика, она вовсе и не собиралась никого кусать. Все люди, независимо от запаха и цвета кожи, были ее друзьями. Она валила с ног и шурави (советских), и афганцев лишь с одной целью — как следует вылизать им лицо.
Марсик, кстати, умирал очень тяжело. Его укусило в морду какое–то гадкое насекомое. Возник нарыв, в котором завелись личинки. Лечить он себя не давал — мог запросто прокусить руку. Я его старался усыпить димедролом, подложенным в еду, а потом спящему промыть рану перекисью водорода. Заставлял жрать в диких количествах антибиотики. Но это не помогло. Мы похоронили верного пса в правом дальнем углу нашего чамана. За «дурочкой из переулочка» присматривать было значительно легче. Чуть что — хвать ее за длинный «клюв», и обрабатывай ей марганцовкой что хочешь. Она особо и не вырывалась — верила, что люди ей плохого не сделают, только при виде оружия начинала истошно брехать, брызгая слюной. Со стоическим «спокойствием», правда, кося глазом, давала лапу — и занозу вытащить, и так просто, поздороваться. Нафаров (слуг) не гоняла, не то, что Марсик.
Чтобы Дурында не писала в доме (гадила–то она, как и положено, на чамане), Тысс решил оставлять ее ночевать на улице. Однажды вечером, решив ее проведать, я встал с дивана и вышел на улицу. Бедняга тряслась от холода и тихо повизгивала от человеческой несправедливости. Пришлось впустить ее в дом, а утром выторговать у начальника право для собаки спать в неотапливаемой прихожей. Но хоть под крышей, а не на улице. Правда, беднягу и там колотило. Наверное, раньше жила у наших солдат в теплой каптерке. Тогда пришлось вступить с собакой в молчаливый тайный сговор. Она — не ссыт на ковре, я — впускаю ее ночью через балконную дверь на первый этаж в свою комнату. И чтоб ни звука. Дурында была благодарной собакой. Тихо прокрадываясь в гостиную, она сначала облизывала мне лицо, а когда я закрывался с головой колючим верблюжьим одеялом, принималась за пятки. Это излияние благодарности длилось минут пятнадцать, после чего девочка ложилась на пол рядом с диваном на мою куртку и тихо, как мне казалось, засыпала. Я тут же «отрубался». Но вволю поспать все же не удавалось. Где–то посреди ночи я чувствовал, что на и без того тесном диванчике лежать становится просто невозможно. Дурында, дождавшись пока я усну, залезала на кровать ко мне в ноги, а потом потихоньку протискивалась между телом и стоячими плюшевыми подушками. Лишь потом тихо засыпала. Порой ей ночью снились страшные сны, и тогда она начинала ворочаться. Я стал частенько просыпаться на полу — благо диван был низкий, а ковер толстый. Овчарка, развалившись на моем месте, спала как большой ребенок, по–человечьи положив голову на мою подушку, а грязные лапы — одну на другую. Однажды, встав раньше обычного, эту «иддилию» застал Тысс. Подвел черту: «А ну вас обоих к Евгении Марковне! Только если еще раз она в гостиной нассыт, сам на чамане будешь спать!».
У Дурынды начались счастливые дни. До этого она целыми сутками была предоставлена сама себе, а теперь ежевечерне с ней на чамане сидел человек, что–то ей монотонно бубня. Она копала овощи, приносила ему сучья, палки и щепки, ловила птиц, летучих мышей и насекомых. Только не писала. Человек пытался научить ее этому нехитрому вечернему обряду на собственном примере. Она внимательно смотрела на струю и заливалась при этом звонким веселым лаем. Но повторить урок так и не удосуживалась. Рано утром, пока еще все спали, измученный бессонницей человек с тряпкой и бутылкой уксуса затирал на ковре следы собачьего позора. И своей бесталанности как дрессировщика.
Я не смог забрать собаку с собой в Москву — просто думал, что здесь все нормализуется и ей в Афганистане будет лучше. А в 92–м году, дозвонившись до Кабула в надежде вытащить ее на родину, получил известие, что Тину пристрелили, чтобы она не мучалась. Ее серьезно ранило и контузило при обстреле посольства реактивными снарядами. Флаги на башнях сменили свой цвет с красного на триколоры, и стрелял в мою собаку уже не советский, а российский человек. Так ее не стало. Но все это случилось потом, два года спустя, а пока пришлось заново налаживать свой быт.
В Кабуле к 15 февраля, дате окончательного вывода 40–й армии, от всех контрактов, включая дипломатов, должны были остаться только 150 человек, не считая десантников и связистов, расквартированных на территории посольства. Впоследствии и эту цифру оптимизировали, оставив в наличии всего 120 душ. В посольстве к выводу войск подготовились основательно. Из армии были перевезены две морозильные камеры — импровизированный морг, который мог пригодиться при случае. Бетонированное подземелье под зданием посольства было оборудовано под долгосрочное укрытие. Там рядами стояли двухэтажные нары с застеленными на них одеялами, хранился запас продовольствия и воды. Попасть в подземелье можно было по железной лестнице через люк на первом этаже, расположенный недалеко от поста дежурного по посольству. Каждому совзагранработнику предназначались свои собственные нары.
За центральными воротами советского диппредставительства, слева от неработающего фонтана стояли в ряд, один за другим, пять КамАЗов. Всего их было десять, но еще пять штук были разбросаны по территориям торгпредства и АЭС. Эти новенькие грузовики предназначались для внеплановой эвакуации на случай быстрого наступления моджахедов. АЭСовцы даже умудрились возвести напротив продуктового магазина свою собственную бензоколонку. Чужим бензин не давали — жмотились, за что потом сами и поплатились. Когда впоследствии мы переехали на волю под подписку о том, что аппарат офицера безопасности за нас не несет никакой ответственности, у нас бензин был всегда, а вот у «узников тюрьмы», как мы ласково обзывали тех, кто остался жить в неволе, его не было вовсе.
Хотя мы проживали на виллах, но тоже готовились к непредвиденным ситуациям. Отделению ТАСС в Кабуле выделили здание бывший хлеборезки в столовой, которая торцом выходила к больнице, а боком к стене, граничащей с воротами. Две небольших комнаты. В дальней — инженер постепенно монтировал оборудование — приемники, передающие устройства и телетайпы с телексом, пуншировочный аппарат. Дополнительная аппаратура оставалась на вилле. Как резерв могли быть использованы телетайпы государственного информационного агентства Бахтар, которые «сидели» на прямой линии с Москвой. Работали мы в крохотной комнатке, служившей раньше разгрузочной кладовкой для муки и ингредиентов, необходимых для выпечки хлеба. Там как раз умещались два стола — друг напротив друга, на которых стояли две печатные машинки и громоздились горы исписанных бумаг.
У нас был свой отдельный вход с улицы, свой городской телефон. Рядом со входом на обочине асфальтовой дорожки стоял новенький ГАЗ–66 ЗАСовской связи. Это было эн–зэ на случай полного обесточивания и отключения телетайпов и телекса. Связную машину удалось «вытащить» из 180–го полка, расквартированного близ штаба 40–й армии, только после распоряжения ЦК КПСС, поступившего армейскому командованию. Добровольно командование отдавать «врагам» ничего не хотело. Одновременно было принято решение снабдить каждого остающегося в Афганистане персональной рацией дальнего радиуса действия. Каждой организации предписывалось приобрести определенный вид радиостанций с одинаковым диапазоном частот. Однако на деле получилось все не так, как ожидали. Радиостанции приходили разномастные и хорошо работали только на разных частотах. Наши тассовские коллеги из Японии не поскупились, и мы получили четыре (одну резервную) высококачественных рации «Кенвуд». Через нее можно было слышать, узнав частоту канала того или иного контракта, все внутриведомственные переговоры. Для личных переговоров мы выбрали отдельную частоту, и время от времени ее меняли. Во время выездов в город, когда этого было делать нельзя по соображениям безопасности, включали рации на автоприем для прослушивания тех, кто пытался этому воспрепятствовать. В общем «посольские» хотели сделать как лучше, а получилось даже не как всегда, а много хуже.
Накануне вывода войск Кабул посетила большая делегация КГБ СССР. Среди прочих в ней были и бывшие ТАССовцы, в частности Леонид Бирюков, который к настоящему моменту занимался поиском и переговорами по освобождению советских военнопленных. Леня работал в Афганистане с самого начала Апрельской революции, принимая в ней самое активное и непосредственное участие. Взрывной, прямолинейный и эмоциональный, он одновременно совмещал в себе такие редкие сейчас качества, как абсолютная порядочность и честность. Уже в 82–м его голова была почти вся белая, хотя по природе к седине он был совсем не склонен. Его жене с ним жилось совсем не просто. Леня во главу угла всегда ставил работу, хотя и крепко любил свою супругу. На его вилле в районе Картейе–Сех, которая вплоть до падения режима Наджибуллы носила почетное звание «бирюковской», в то далекое время постоянно обитали «каскадеры», возвращавшиеся в Кабул после операций. Я лишь недавно узнал, что все «смутное» ельцинское время грабежей и переделов государственной собственности он посвятил вызволению из плена наших солдат, неоднократно ездил в Афганистан и буквально «вырывал» из мусульманского ада отчаявшихся вернуться домой ребят. Возвращение на родину советского пленного солдата, ставшего охранником полевого командира Ахмадшаха Масуда — тоже его рук дело. Так что, когда слышите, что Родина не забывает своих сыновей — не верьте. Родине все равно. Есть просто Люди. Такие как Леня. Они редки даже среди «своих».
В той делегации были и другие мои знакомые. Один из них, некий С., заглянул к нам на виллу и рассказал очень интересные вещи, которые произошли за последний месяц в первопрестольной. По его словам, в высшем руководстве страны происходил активный процесс брожения и разложения, инициированный ЦРУ США. «Шеварднадзе предложили пост президента Грузии», — сказал он. Сделав вид, что я в курсе событий, задал ему вопрос: «Ну и что, он согласился?». «Этого я пока не знаю, но что такое предложение последовало, это так же точно, как и то, что я сейчас стою здесь и с тобой разговариваю», — был его ответ.
Получалось, что министр иностранных дел СССР, зачастивший в последнее время в Кабул и дававший советы афганскому руководству о том, как обеспечить претворение в жизнь политики национального примирения, уже «сидит на измене». Это не укладывалось в голове. Однако не верить своему знакомому у меня не было повода. Просто отметил для себя, что при такой мутной обстановке в СССР, на месте стоит удвоить бдительность и стараться обходить острые углы, так как полностью отсутствовала ясность — что сейчас хорошо, а что плохо. В основном все было плохо. В шести часах полета от Кабула разваливался СССР. Здесь, пока еще не четко очерченный, но уже прорисовывался возможный развал прокоммунистического режима Наджибуллы, которого бросали не в самый легкий период, переживаемый страной. В том, что режим рухнет, я не сомневался ни на секунду, оставалось только гадать, когда это произойдет. Впрочем, Наджибулла дал повод усомниться и в этом. Афганская армия и режим оказались намного сильнее, чем это многими предполагалось.
Результатом последнего вояжа в Кабул Шеварднадзе и Крючкова и их переговоров с президентом Наджибуллой стали бомбоштурмовые удары (БШУ) по долине Панджшер. В этой связи становилось непонятно, кто кого и в чем убеждал в ходе переговоров. То ли наши высокие представители убеждали Наджибуллу в правильности выбранного курса на национальное примирение, то ли Наджибулла убеждал их в необходимости сокрушительных авиаударов по своим врагам, с которыми он «хотел мириться». Царил сплошной кавардак. И единственным желанием на тот момент было, чтобы все эти делегации и комиссии поскорее покинули Афганистан, так как их визиты ничего кроме бомбардировок и артудароов не приносили. Бомбили, в основном, позиции таджикского войска Ахмадшаха Масуда, одновременно обсуждая перспективы налаживания воздушного моста из СССР в Кабул для доставки боеприпасов и продовольствия. О том, как будет доставляться в Кабул топливо — бензин, керосин, солярка, авиакеросин, военные уже не думали — они уходили. А единственным путем прохождения колонн с горючим с севера страны через порт Хайратон в Кабул был перевал Саланг, который контролировал как раз Ахмадшах Масуд. Наносить БШУ по его войску и ждать затем, что колонны наливников, за баранками которых должны были сидеть советские добровольцы, пройдут с территории СССР через перевал Саланг в Кабул безболезненно, было, на мой взгляд, откровенной глупостью. Если хотите замириться с бандитами — миритесь. Хотите бомбить, тогда не говорите о примирении. Так сумятица и кавардак, царившие в Советском Союзе при Горбачеве, уродливо экстраполировались на Афганистан. В последние дни своего военного присутствия мы умудрялись наживать себе врагов в лице вполне склонных к переговорам руководителей группировок моджахедов, превращая их из «колеблющихся» в «непримиримых».
Так катились еще веселые деньки, пока в афганской столице стояла Сороковая армия. Но время ее вывода приближалось неотвратимо. И чем меньше его оставалось, тем тревожней становилось на душе. Мучала бессонница. Мучала от того, что я почти физически ощущал над собой пустое небо. За почти восемь лет жизни в Афганистане я привык, что дежурная пара вертолетов несколько раз в день совершает облет афганской столицы. Сам очень часто летал на вертушках всех мастей. Вибрирующе–свистящий звук разрезающих воздух лопастей просто врос в быт, стал неотъемлемой частью существования. Его отсутствие воспринималось как отсутствие воды. Так, наверное, организм, привыкший к наркотику, одолевает ломка. Вертушек не слышно — на душе становится муторно, хотелось выстрелить из пистолета в дувал (глинобитную стену) нашего чамана Иногда это помогало, иногда нет. Но если помогало, то не надолго. По прошествии 16 лет, я до сих пор вздрагиваю, когда слышу шум вертолетных лопастей. Это — сладкий яд, разливающийся по венам и восстанавливающий жизненное равновесие. Если при этом еще пахнет дымом сожженных дров, и на глаза попадаются люди в камуфляже, то создается обманчивое ощущение тех военных лет. Ощущение войны, к которой я привык, которую никак не могу забыть.
Первые февральские дни девятого года войны. Удивительно бесснежная и солнечная стояла зима. Утром морозный, днем воздух прогревался, и можно было ходить без свитера, в тонкой осенней куртке. Впрочем, что–нибудь теплое всегда брал с собой в машину — сидеть и караулить свою очередь на бензоколонке. Практически все светлое время суток убивалось на то, чтобы перехватить где–нибудь канистру бензина. Без очереди, как раньше, шурави не пускали. Водители тойот и «флюксов» (так афганцы называли «Фольксваген») стали очень озлобленные, запросто могли учинить драку.
Бензин, керосин и дизельное топливо в Кабуле почти кончились. Население начало пилить вековые деревья, и тонкие кустики, не жалея того, что было посажено руками школьников на хашарах (субботниках), приуроченных к славным годовщинам Апрельской революции. На Чикен–стрит (район Зеленого базара в центре города) и дальше в Шахренау (новый город) пахло гарью — жгли уголь и окаменевшие корни деревьев. Энергоснабжения практически не было. В осиротевших дуканах тускло мерцали лучины, опущенные в комбижир. Не было даже керосина, чтобы запалить индийские лампы и обогреватели. По ночам люди мерзли. В кишлаках, прилепившихся к пологим горам, окружавшим афганскую столицу, в темное время суток было очень зябко. У пекарен выстраивались женщины, покупавшие сразу десятками продолговатые серые лепешки. Белой советской муки больше тоже не было.
Индийское посольство штурмовали толпы желающих покинуть родину. Думаю, что если бы было можно, то штурмовали бы и пакистанское. Но по стечению обстоятельств, практически рядом с посольством этого недружественного государства находился следственный изолятор министерства госбезопасности. Желающих стоять в очереди именно здесь, за все время войны замечено не было.
В городе потихоньку стали появляться подозрительные молодые люди с тонкими бородками, на головах которых красовались северные шапки — «паколи», похожие на блины. В воздухе витал запах приближающейся разрухи. Время клубилось и шло вспять. На Родину уходили советские солдаты.
Кабул. 5 февраля 1989 года
В этот день мы не выдержали и поехали в штаб Сороковой армии выпрашивать бензин — наш транспорт просто встал. На первом КПП еще стояли дежурные, но пропустили без звонков наверх, просто глянув на красный пропуск с буквой «А». Кирпичного цвета «Мерседес–бенц» резво взвился по серпантину и установился прямо у входа. В штабе царил сущий кавардак. Не знаю, как выглядела эвакуация американцев из Вьетнама, но это сравнение почему–то сразу пришло на ум. По полупустым кабинетам и длинным коридорам бродили немногочисленные офицеры и солдаты, набивающие секретными документами, в одночасье превратившимися в ненужную макулатуру, огромные мешки. И хотя в некоторых кабинетах еще продолжали работать военные, было совершенно очевидно, что все это не надолго. Некоторые, наверное, не столь секретные бумаги, валялись на столах и на полу открытых и пустых кабинетов. Сердце ныло. Вот так, все очень просто. Как говорил царь Соломон, «пройдет и это». Уходили в небытие годы жизни, полные радости и горя, удач и невзгод. Уходили те, кого я любил и ненавидел, с кем рядом жил нормальной человеческой жизнью, где все было предельно просто и откровенно. Где да звучало как да, а нет — как нет. Время, страшная и неумолимая субстанция. Оно пришло…
Обратились к старшим офицерам — не помогут ли разжиться бензином? Их командир и начальник штаба лишь скривили лица — у них приказ все остатки топлива уничтожить, никому ничего не давать, даже тем, кто остается в Кабуле без прикрытия. Извиняйте, братцы, говорил командир, ничем помочь не могу. Начальник штаба был еще более тверд и преисполнен решимости выполнить последний приказ Родины и командования — военное добро сгноить и изничтожить, но ни крохи, не капли врагу — то есть нам — не отдать.
Так бы они воевали, как командовали. Приказ о том, чтобы не давать никому остающегося бензина, был отдан по согласованию с генералом Варенниковым. Стратег. Я слушал заклинания командиров, а в голове всплывали слова бойцов, неоднократно сказанные об этом военачальнике. Не приведи Господи, было помянуть при них — солдатах и младших офицерах, на чьих руках умирали их товарищи, — Звезду Героя Валентина Варенникова. Сразу следовала реплика: «Ему Звезду, а его телке — за БЗ». И неважно уж сейчас, какой из двух телок — той, что упала с лошади на конной прогулке и сломала руку, или той, которая, убыв в загранкомандировку из советского совхоза, верой и правдой одаривала его теплым парным молоком. Не знаю, сам их не видел, только слышал неоднократно. В этот момент для меня было уже неважно, был ли он по–настоящему талантливым и прозорливым генералом. Возможно, и был. Важно другое. Он был крайне жесток по отношению к простым солдатам, жесток как помещик к крепостным. Наверное, он и воспринимал их именно как крепостных, как живые игрушки. Этих голодных, потерявших человеческий облик, но только не собственную гордость, пацанов, которые были готовы стоять до конца. Этих мальчиков–героев, вчерашних школьников, с автоматами в руках. Он не сумел вернуть матерям их сыновей, а слал домой десятки тысяч цинковых гробов, реализуя на практике штабные игры на картах, рисуя на них синие и красные стрелки. Черные от копоти лица лежащих шеренгами и укрытых брезентом пацанов на аэродромах в Кундузе, Кандагаре, Джелалабаде, Шинданде. Целлофановые мешки с разложившимися останками мальчиков в Кабульском морге. Гробы, гробы, гробы. Десятки тысяч гробов. Пусть они ему вечно снятся. Это — цена его золотой звезды.
Я не оговорился, упомянув десятки тысяч гробов. Эта цифры согласуются с реальностью. Легче, конечно, поверить в цифру 15 тысяч и сравнивать ее с жертвами ДТП на дорогах. Проще всего поверить государству и успокоиться. Но если воспринимать ложь как данное, то нас и дальше будут успешно обманывать.
В 1986 году я пробовал сосчитать цифру реальных потерь на этой войне. 23 февраля состоялось торжественное открытие стелы афгано–советской дружбы в Центральном военном госпитале в Кабуле. На церемонии присутствовал президент Афганистана Наджибулла. По окончании праздника я открыто спросил начальника госпиталя, полковника Немытина о боевых потерях.
— Какие такие боевые потери? — удивился улыбающийся военврач. — Сейчас в госпитале одни «самострелы». Боевых потерь нет.
Я хорошо запомнил эту минуту, его нежелание отвечать прямо на поставленный вопрос, почти неприкрытый цинизм медика в отношении искалеченных солдат. Он, хохотнув, посоветовал пообщаться с младшим медперсоналом. Видимо, на свою беду. Не долго думая, я быстро познакомился там же, под соснами, что росли во дворе военного госпиталя, с медсестрой Любой. Она была простая девушка и за возможность прокатить ее по городу с целью покупки в дуканах некоторых вещей, согласилась рассказать мне о том, кто лежит в госпитале, как считаются потери, а также привести некоторые цифры летальных исходов.
По ее словам, в июне 1985 года в госпитале скончались 98 человек, в июле 112, августе — более 120 человек. С наступлением осени цифры летальных исходов несколько уменьшались. Здесь нужно учитывать тот факт, что Люба имела в виду только «хирургию», и только кабульскую. Полевые военные госпитали функционировали во всех провинциях Афганистана, где стояли наши части и подразделения. В Кабул везли только тех, кого еще по ряду признаков можно было довезти до госпиталя живым. «Среднюю тяжесть» оперировали на месте, сразу перебрасывая еще живые тела в Союз. В счет не шли инфекционные отделения госпиталя. Только в Кабуле их насчитывалось три. А сколько в гарнизонах? Инфекционные заболевания выкашивали в рядах советских военнослужащих едва ли не больше жизней, чем подрывы на боевых операциях. По словам Любы, тех, кого еще можно было переправить в Союз живым, записывали при отправке в журнал как раненых, отправленных на Родину. Когда они умирали на территории СССР, они уже не считались погибшими в Афганистане и не портили статистику. Для таких пациентов была придумана специальная терминология — умершие от ран. То есть в официальных сводках потерь они проходили как раненые, а в реальности — умирали от этих ран в скорости после их доставки в Союз, иногда прямо в самолете. Так государство считало потери в Афганистане.
По словам Любы, в госпитале лежали не «самострелы».
— Это вовсе не самострелы и не дезертиры, Андрей. У них просто у всех голова набекрень съехала.
Люба рассказала, что один боец, замордованный «дембелями», стрелялся. На беду взял автомат с патронами калибра 5,45 миллиметра, оснащенными рулями со смещенным центром тяжести. Пуля вошла в левую руку, а вышла со спины, оторвав ее добрую половину. Парень мучительно умирал. Трое солдат из части, расквартированной в районе Хайр–Хана (в народе «Теплый стан»), видимо плохо соображая, что делают, выкрали у прапорщика на вещевом складе ножовку. На следующий день они для чего–то стали распиливать снаряд от ЗГУ (зенитной горной установки). Двое держали, один пилил. Двое лишились рук и выжгли лица. Пиливший потерял одну руку и глаза. И через одного в палатах все такие.
Получалась так, что «летние» потери в живой силе на боевых с лихвой покрывались «зимними» от неуставных отношений и общего бардака, царившего в армии. Это было жутко слушать…
…Ну и крохоборы, подумал, глядя на командиров, пожалевших нам бензина. Неужели никто не поможет? Только подумал — и сбылось. Мир, однако, не без добрых людей, хотя их по жизни намного меньше, чем черствых и бессердечных. Помог начПО. Не помню, как его звали, симпатичный и душевный человек. Он отдал приказ помощнику–лейтенанту сопроводить нас на Пересылку около кабульского аэродрома, где, по его сведениям, стоял последний наливник, заправляющий последние боевые машины. Посадив лейтенанта в «Мерседес», мы заехали на виллу, где я загрузил в крохотную «Дайхатсу» все канистры, что были в наличии.
— Мужики, нужно поторапливаться, сказал лейтенант — В натуре, бензина может не остаться.
Мы рванули к Пересылке как на гонках. Мы успели.
Красная струя этилированного бензина, журчавшая из крана бензовоза, была явно толще горловин канистр, банок и бачков, привезенных нами. Бензин поливал землю, и я с ужасом смотрел, как это богатство впитывается в розовый песок. Нашел даже какой–то тазик, подставил. Солдат, наливавший нам родной 76–й, улыбнувшись, сказал, что собирать капли, однако, не надо. Все уже заправлены, и после нас он все равно выльет весь бензин в землю — такой приказ. С собой запасов топлива брать было нельзя. Глядя на этого парнишку, опять почему–то по–нехорошему вспомнил Варенникова. В 1987 году был я среди прочих у него на совещании по «национальному примирению» в Тадж–Беке и задал ряд неприличных вопросов: «Почему Вы не разрешаете служить солдатам, которые того хотят, сверхурочно? Почему такая возможность предоставляется не всем офицерам? Ведь если будут воевать опытные бойцы и офицеры, потери можно будет сократить? Зачем было посылать сюда необстрелянных прибалтов, колонну которых на второй же день начали колошматить по дороге из Мазарей (город Мазари–Шариф на севере Афганистана)? Да вообще, зачем проводить эти бесчисленные масштабные операции, в которых с обеих сторон гибнут тысячи людей, если особого результата от этих операций нет, а афганцы лишь все больше озлобляются? Что, в СССР ракет нет, и обязательно нужно солдат по земле пускать?». На эти вопросы генерал, на щеках которого выступила резкая краснота, мне тогда ответил очень жестко, почти по–звериному: «Что Вы понимаете в военном деле? Наша задача не победить в этой войне, а «обкатать» на ней как можно больше людей, пропустить через ее горнило как можно больше солдат и офицеров, чтобы повысить боеспособность войск».
Присутствовавший на совещании член Военного совета Щербаков попытался сгладить напряженную ситуацию, возникшую после столь суровой отповеди Варенникова, но лично для меня это дело не решило.
Может быть, я чего–то тогда и не понял в столь глобальных проектах, но как человек Варенников в те минуты для меня умер безвозвратно. Без права быть воскрешенным. В блокноте, котором записывались ответы, я вместо них нарисовал большой цинковый гроб…
Журчала струя, в канистры вместе с красным бензином, брызгая на песок, текли мысли, от которых никуда было не деться.
Сколько раз я сидел на камнях в батальоне ПВО рядом с этой проклятой Пересылкой и, подперев голову руками, с тоской смотрел, как через два ангара с оцинкованными крышами идут все новые и новые солдаты–новобранцы в высоких кирзачах. Их, по замыслам генералов, надо было «прокатать». Или «укатать». Точно не разберешь, что именно имелось в виду. Солдаты зачем–то писали в пробирки. Входили во второй ангар из первого с желтыми пробирками, а выходили с фиолетовыми. Некоторые просто шли мимо, выливая мочу на землю и выбрасывая стекляшки в огромную кучу. Рядом на камнях и просто на земле сидели те, кто излечился от желтухи, тифа и амебы. Забытые родиной солдатики, которые ждали бортов, отвозивших их в провинции, поближе к Смерти. Они не улыбались. А в Союзе люди веселились, ели, пили и любили. Там было все равно, что где–то в горах гибнут беззащитные перед судьбой и системой пацаны из, как правило, бедных и многодетных семей. Может, только их родителям было не все равно…
Подъехал БТР, из которого вышел майор, сказавший нам, что завтра Все. Из Кабула уходит последняя группа. Остаются только десантники — совсем мало, так мало, чтобы только обеспечить вылет оперативной группы Минобороны. Залезли к нему в боевую машину. В одном из баков вместо горючего была брага. Хлебнули на посох по одной. Договорились, что если мы завтра вдруг захотим их проводить, надо прибыть на Пересылку в 05.00.
Всю ночь я не спал и уже в три часа был готов к отъезду. Однако Тыссовский не спешил, все что–то возился. Из–за него опоздали на 10 минут. Но, слава Богу, ребята нас ждали, хотя уже и матерились.
Последний БТР. Последние Солдаты. Тысс щелкал фотоаппаратом, как настоящий репортер, а у меня в горле застрял ком и я просто ничего не мог ни вымолвить, ни сделать. Вспомнил зачем–то, как я их недружелюбно встречал в 79–м. Пасмурная тогда стояла погода, промозглая, дул холодный северный ветер, шел снег. А сейчас никакого ветра. Только солнце заливает своими лучами все вокруг. Сам Господь, видать, провожает их домой.
Последние слова, Последние рукопожатия. Вот он, последний БТР. Завыл и попылил на северо–запад. Что–то хрипя, я шел за ним, все убыстряя шаг, потом побежал, совсем как пацан. Меньше всего мне хотелось в тот момент видеть кого бы то ни было живого. Пыль забивала глаза, и я плакал. Никто не видел.
Что–то сломалось во мне тогда. Внутренняя пружина сжалась до предела, хрустнула, да так и не распрямилась. Просто осталась лежать в песке ненужным убитым амортизатором. С тех пор я напрочь потерял в Афганистане чувства любви и ненависти, опасности и тревоги, не испытывал ни перед чем особого страха. Они, эти чувства, потом вернулись, спустя много лет, уже в другой стране, но тогда их не было.
В пустой солдатской столовой — просторном коричневом деревянном строении — в правом дальнем от входа углу я взял табличку с меню «второго» от последнего солдатского обеда. Берег ее, а потом вместе с солдатским колючим одеялом привез в Советский Союз.
Я смотрел в спину уходящей Армии. Табличка с надписью на глазах превращалась из предмета повседневного солдатского быта в вещь из Космоса. Я смотрел ей в спину, и вспоминал, как она входила. Легендарная, Неповторимая, Сороковая.
Москва, июнь 1979 года
Лето выдалось жарким во всех отношениях: родители моего хорошего приятеля — Энвера Ахмедзянова, отец которого работал корреспондентом «Известий» в Тегеране, наконец–то уехали в Иран, оставив в его полное распоряжение чудесную трехкомнатную квартиру на «Аэропорте». Она, конечно, не простаивала, вернее, я вообще перебрался туда жить, лживо успокаивая сам себя тем, что вместе легче будет подготовиться к сдаче экзаменов. Но девушки, ежедневно посещавшие эту «обитель знаний», как–то не сильно способствовали зубрежке истории КПСС, которую нужно было сдать кровь из носу. Светила стажировка в Кабульский Университет. А с тройкой по «профилирующему» предмету перспективы «оторваться» на 10 месяцев в Афганистан представлялись весьма туманными. Однако с третьего раза «вес был взят» и меня включили в группу потенциальных стажеров. Это событие праздновали почти две недели — портвейн лился рекой, гремела музыка, изредка «нехорошую квартиру» навещал участковый Анатолий Егорыч, требуя соблюдения тишины и перемещения «оргии» в лесопарковую зону, подальше от людей.
Друзья и подруги, провожавшие нас, как всем тогда казалось, в увлекательное путешествие, неподдельно грустили. А еще через пару–тройку недель нашу группу попросили собраться в институте (стран Азии и Африки при МГУ) для проведения инструктажа о правилах поведения советского гражданина за рубежом. Там нас встретил довольно дружелюбный седой человек, попросивший зачем–то проследовать в автобус, который затем отвез нас в район станции метро «Полежаевская».
Это был самый первый большой обман в моей жизни — вместо веселой стажировки в Кабульском Университете предстояло пополнить собой ряды Вооруженных Сил в одном из афганских гарнизонов. Времени на раздумья дано не было. Полковник предупредил: если отказываешься — отчисление из института неизбежно.
Уже через пару дней нас оформляли в «десятке» (10–е управление ГШ) Минобороны, а еще через две недели, не сдав всех курсовых экзаменов, я прощался с мамой в аэропорту «Шереметьево–2». Рейс Аэрофлота СУ–531 и свой новый почтовый адрес п/я 515–Б я не забуду уже никогда. Только Богу суждено было знать, что эти зловещие цифры будут сопровождать меня на протяжении долгих лет. Но для начала я стал переводчиком персидского языка в группе Главного военного советника генерала Горелова согласно приказа командира в\ч 44 708.
Кабул, июль 1979 года
«Ввинчиваясь» в котловину Кабульского аэродрома, самолет натужно гудел и трясся — он был явно перегружен. Помимо щеголеватых мальчиков из МГУ и Ташкентского Университета, одетых в модные костюмы, на его борту находились сотни чемоданов с вещами и коробки с провизией, заботливо собранные родителями. Когда же вся эта махина плюхнулась на рулежку и дверь открылась, в салон ворвался поток раскаленного пыльного ветра. О внешнем виде все как–то сразу забыли — стали вскрывать чемоданы, пытаясь найти в них хоть что–то, соотносящееся с нечеловеческой жарой. Носильщики, заботливо притащившие наши пожитки к поджидавшему невдалеке автобусу, узнав, что у нас нет никаких денег, кроме советских рублей, стали грязно ругаться. Впрочем, об этом я смог догадаться только по их выражению лица и бурной жестикуляции — их язык мне был совсем не знаком, он не имел ничего общего с фарси, который мы изучали четыре года. Впрочем, забегая вперед, могу сказать, что уже через год я лопотал на колоритной смеси всех диалектов ничуть не хуже, чем самый малообразованный рыночный торговец, и что когда я разговаривал по телефону, меня с «шурави» не идентифицировали.
Через десять минут нас доставили на «квартиру» в так нызываемый «Новый микрорайон». Впрочем, никакого микрорайона тогда еще не было и в помине. Стоял лишь один дом — 115 «блок» (так афганцы называли пяти–и четырехэтажки хрущевской застройки), где в абсолютно голых квартирах с цементными полами вдоль стен были расставлены панцирные металлические кровати без матрацев и подушек. В них было прохладно, и это было единственным приятным на то время моментом.
До вечера мы были предоставлены сами себе — никто за нами не приходил, никому мы нужны не были. Через пару часов Женя Киселев (впоследствии гендиректор НТВ) разнюхал, что где–то раздают одеяла и матрасы. Мы быстро сориентировались и вскоре возлежали на поролоновых подушках, соображая, как здесь можно выжить. Через некоторое время мы продали советские рубли по курсу один к семи в ближайшем дукане, и уже в вечерних сумерках я готовил тушеные баклажаны на всю ораву — в квартиру вместилось 8 человек. Вечер провели под водочку и Женькин колоритный пересказ «Дня шакала» Фредерика Форсайта.
На следующее утро оказалось, что никакой иной мебели нам предоставлено не будет, и мы стали мастерить вешалки из проволоки и разбирать вещи. Старший переводчик — коротко стриженый Иван Крамарев, посетивший нас утром, выдал под расписку «подъемные», и мы отправились в единственный продуктовый магазин, где отоваривались военные советники. По слухам, там продавалось финское баночное пиво «Кофф» — редкость для Москвы. Пиво, действительно, оказалось в наличии, но к каждой банке полагалось прикупить три банки кабачковой икры. С тех пор я кабачковую икру не жалую, а замечая на прилавках пивную марку «Кофф», мысленно сразу же уношусь в то горячее лето…
Три дня мы были предоставлены сами себе и стали совершать вылазки в город, что, к стати сказать, было строжайше запрещено. Кабульские дуканы меня просто ослепили — джинсы, жевательная резинка, кока–кола, иностранные сигареты — просто поразительное богатство выбора для отсталой мусульманской страны, о которой в то время я имел весьма смутное представление. Обо все этом я писал письма родителям, живописуя сладкую жизнь за рубежом. Письма, надо отметить, доходили регулярно и без особых опозданий. Но в последствии, дабы избежать прочтения их особистами, я стал пересылать письма из районных почтовых отделений Кабула, там же получая из Москвы бандероли с сигаретами и прочей снедью, которую посылали родители. Этот канал работал где–то около полугода. Потом началась война, и отделения связи закрылись.
Через неделю состоялось распределение переводчиков по местам несения службы. Я очень боялся этого момента. Тщательно побрившись и нацепив галстук, я уныло побрел к зданию клуба в «Старом микрорайоне», где оно должно было состояться. Пока я сидел и потел от непонятно откуда взявшегося страха и оцепенения, мои сверстники попроворней живо соглашались на работу в военных учебных заведениях Кабула. Еще сильнее я стал нервничать, когда понял, что если не подниму руку сейчас, то наверняка угожу в какую–нибудь провинциальную дыру, где придется жить в землянке и кормить собой вшей. Оставалось лишь два предложения — 7–я пехотная дивизия и 4–я танковая бригада…
Рост мой составляет 1 метр 87 сантиметров. В общем, в течение 14 месяцев я вволю набился головой о броню и люки; таял как жир на сковороде внутри танков и БМП при температуре воздуха плюс 60 по Цельсию; дружески общался с политическими заговорщиками, убийцей президента Нура Мохаммада Тараки, адъютантами премьер–министра Хафизуллы Амина, видными революционерами и простыми солдатами; увертывался от пуль под Джелалабадом; болел брюшным тифом. Эта была моя «стажировка в Кабульском университете», которая закалила мою волю, сделав, правда, ожесточенным и несколько неуравновешенным. Но, обо всем по порядку…
Прямо напротив центральной тюрьмы «Пули–Чархи», тогда еще не особо заполненной заключенными, на высоком холме располагались две танковые бригады — 4–я и 15–я, офицеры которых принимали самое деятельное участие в Апрельской революции и свержении в 1978 году президента Мохаммада Дауда, двоюродного брата короля Захир–Шаха. Командир одного из экипажей, впоследствии и всей 4–й бригады — Мохаммад Аслан Ватанджар, первым ворвавшийся на своем танке в президентский дворец в апреле 1978 года, одним из первых военных серьезно ворвался и в большую политику. В то время он уже успел побывать министром обороны Афганистана, но по старой привычке частенько навещал свою альма–матер, где выпивал со своими бывшими сослуживцами. В один из таких визитов я с ним и познакомился. Он был лишь на несколько лет старше меня. Небольшого роста, непоседливый, с писклявым голоском. Я невольно сравнил тогда его с кузнечиком, который все время прыгает и никак не может найти себе места.
Впоследствии, когда я уже работал в Афганистане в качестве корреспондента ТАСС, то давнишнее знакомство с Ватанджаром открывало мне почти все двери в афганском Министерстве обороны, а также Отделе Обороны и юстиции ЦК НДПА.
…Два года назад революционер Ватанджар умер от болезней, голода и нищеты на Украине. У его боевых друзей — таких же бездомных афганских офицеров, которые были вынуждены покинуть Родину, едва хватило денег, чтобы его похоронить.
В течение полутора месяцев я общался с «низовым» офицерским составом, постигая азы языка дари в пуштунском исполнении. Учеником я оказался способным, и уже вскоре лихо переводил новобранцам, из чего состоят внутренности танка. Чтобы понять на русском, что я, собственно, перевожу, пришлось втихую — чтобы советники не узнали — договариваться с местными комбатами о том, чтобы за пару бутылок коньяку «Белый Аист» они научили меня премудростям управления боевыми машинами. С тех пор я умею водить танк и БМП. Дай бог, чтобы эти навыки мне больше не пригодились.
С новобранцами дело обстояло хуже. Согнанные в армию крестьяне никак не хотели понимать, чего от них хотят советские советники. Почти каждый день происходило ЧП. То забыли включить стабилизатор, и цевьем орудия заряжающего на ходу растерло по стенам его боеотсека, то кто–то задохнулся внутри танка во время учебных стрельб из–за того, что не работал воздухоотсос — вентилятор. Впрочем, он не работал на Т–62 никогда. Я до сих пор удивляюсь, как в такой жаре, пыли и грязи техника вообще двигалась. Но двигалась же, и даже в Джелалабаде, где температура в тени доходила до 60 градусов, а тени не было и в помине.
В сентябре в Кабул стали огромными группами прибывать военные советники батальонного и ротного уровня. Потянулись и ненавистные мне политработники, лекции которых я переводил «от вольного», так как уловить смысл сказанного ими не мог и на родном языке. Впрочем, все были довольны. Особенно афганцы. Пока толстенький замполит с Украины рассказывал о величии и могуществе Советского Союза и его Вооруженных сил, я с умным видом объяснял им, что все должны сделать сосредоточенные лица, кивать, и всячески изображать крайнюю заинтересованность в том, что талдычит советник. Я же рассказывал им о том, как простые люди живут у нас в стране, а также байки из своей жизни. По существовавшему между нами уговору, никто из курсантов в конце лекции вопросов не задавал. Когда замполит спрашивал, есть ли у кого–нибудь вопросы по лекции, то вставал один из них и говорил, что все всё поняли и узнали много нового. Советник, довольный, отваливал обедать наверх, в штаб бригады, а я оставался в батальоне трапезничать с младшими офицерами.
Подавали обычно одно и то же: на первое — суп–шурпу с горохом, травой и перцем, на второе — верблюжатину с рисом. Верблюжатина, кстати, похожа на швейковскую лошадь — сколько ни вари, все равно жесткая, и распадается на отдельные волокна. Затем обычно следовал чай с кульчей — орехами и конфетами, закатанными в сахар. Иногда вместо орехов попадались камушки — так я сломал первый зуб. С зубами, кстати, совсем не везло. Накануне приезда в Кабул пошел в районную поликлинику к стоматологу, который удалил, как ему казалось, больной зуб. Через пару недель щеку разнесло так, что я стал похож на китайца — глаза заплыли. Офицеры в бригаде произвели мне операцию — выковыряли оставшийся в десне осколок кортиком, залив рану чистым спиртом. В общем, пронесло. Но из–за отвратительного качества воды зубы разрушались молниеносно. По возвращении на родину пришлось серьезно заняться своей челюстью и залечивать более 10 дыр. Из–за отвратительной воды многие советники теряли не только зубы, но и волосы. Почти треть наших военных после командировок в Афганистан страдали почечно–каменной болезнью, тяжелыми формами гепатита.
«Лафа» продолжалась совсем не долго. В конце лета в стране началась политическая чехарда. На уровне танковой бригады это выразилось в том, что некоторые офицеры просто исчезали, и никто не мог сказать — куда именно. Портреты Нура Мохаммада Тараки в батальонах сменили постеры уже двух руководителей революции — улыбающееся лицо Нура и серьезное — премьер–министра Хафизуллы Амина. Изображены они были вместе. Лично у меня работы поубавилось — политработники перестали грузить солдат–крестьян информацией о личных качествах вождей, и делали упор в основном на нерушимость афгано–советской дружбы и вредоносность для судеб революции сил империализма. Офицеры–афганцы стали меньше общаться с советниками, в свою очередь, наши старшие советники во главе с полковником Виктором Николаевичем Пясецким перестали денно и нощно биться в преферанс, все чаще стали ездить на какие–то совещания в «старый микрорайон», построенный, кстати, еще во времена правления Дауда для армейских офицеров. Мне выдали оружие — пистолет Макарова, который во избежание недоразумений я тут же спрятал в морозильный отсек холодильника — чтоб не выстрелил. Подспудно я чувствовал, что назревает что–то нехорошее, но старался гнать тревогу прочь.
8 сентября на работу не поехали. Советники, ничего не объяснив, объявили о затяжном выходном дне. По этому случаю, замполит второго батальона украинец Валера «злоупотребил» и упал вместе с УАЗиком, за рулем которого находился, в ближайший арык. Машину достали быстро и тихо — благо был уже вечер. Но Валера умудрился в воде потерять свой пистолет, и, подобно рыбаку, всю ночь просеивал ил в арыке. Я на несколько дней дал ему свой — затем он приобрел у афганцев новый. В общем, сделал правильно. Советники менялись, документы пропадали, и уже через год никто и не вспомнил о злополучном пистолете Макарова.
Пару дней спустя, когда афганский президент возвратился в Кабул с Кубы, к Энверу Ахмедзянову приехал атташе посольства — его знакомый Андрей Копейко, и поведал нам страшную историю о двух заговорах — на Тараки и Амина, каждый из которых, впрочем, не удался. Он посоветовал мне и впредь на работу не ездить — 4–я бригада, по его словам, была в тот момент подобна пороховой бочке. В течение нескольких дней мы все тщетно пытались что–либо разузнать. Новости поступали самые разные: об убийстве адъютанта Тараки Таруна и ранении адъютанта Амина Вазира, о том, что Ватанджар в составе «банды четырех министров» пытался поднять 4–ю танковую бригаду против Амина, но наш комбриг Ахмаджан, кстати, один из адъютантов Амина, предотвратил выступление батальона на стороне Тараки и арестовал комбата с батальонными офицерами.
Все прояснилось уже через несколько дней. Через СМИ Тараки отчитался перед партией о поездке на Кубу и посетовал на свое пошатнувшееся здоровье. Он попросил НДПА освободить его от обязанностей руководителя государства и революции. Власть перешла к премьер–министру Амину, на мой взгляд, самому деспотичному и кровожадному из руководителей Народно–Демократической партии Афганистана (НДПА). Оставалось лишь гадать, будет ли болезнь товарища Нура тяжелой и продолжительной, либо он покинет этот свет скоропостижно, «сгорев» на работе. Меня снова вызвали в часть. Время начало отсчитываться по–новому…
Кабул, осень 1979 года
.
Ахмаджан встретил «мошаверов» (советников) подчеркнуто вежливо, попросив зайти на несколько минут к нему в кабинет. Меня, впрочем, оставили за его пределами, в комнате для советников — видимо, как политически незрелого. Совещались они около часа. Затем Пясецкий объявил, что для переводчиков (нас на тот момент было двое) вводятся дежурства по бригаде, в том числе и ночные. Это меня вовсе не порадовало — накануне я познакомился с симпатичной девушкой из группы медицинских советников, работавшей медсестрой в афганской клинике нейрохирургии. Галя Живова, собственно, и спасла мне жизнь, вовремя затолкав в медицинский УАЗ и отправив в госпиталь «Чарсад бистар» («Четыреста коек») на лечение, когда вертолет доставил меня с тифом из Джелалабада. Но те неприятности ждали меня еще только следующим летом.
Перспектива проводить ночи среди кровожадных заговорщиков энтузиазма не вызывала, но делать было нечего. Дежурить, так дежурить. Мы с переводчиком–азербайджанцем Азимом менялись через два дня на третий, заезжая домой лишь для того, чтобы выспаться и помыться. В бригаде по ночам как–то не спалось. В задачи переводчиков входило сообщать вечером по телефону советникам о том, что происходит в бригаде. В силу субъективных причин я этого сделать не мог: сама мысль о прогулках с оружием в кромешной тьме по территории воинской части меня угнетала, и уже часов в пять я начинал выстраивать баррикады из мебели возле двери и около окна, наивно надеясь, что это меня спасет в случае нападения. Ночь напролет я обнимал «калаш» и торопил приход утра. Однажды ночью ко мне постучали…
Ахмаджан налил в красивые пиалы зеленого чаю, который за минуту до этого принес его денщик. Сам порезал лимон, предложил открытую пачку «Мальборо». Говорили долго и, как мне показалось, откровенно. Комбриг пристально смотрел мне в лицо своими красивыми карими глазами с удивительно длинными ресницами. Он начал первым, как бы упреждая мой немой вопрос. «В партии произошли большие перемены, Андрей. Ты многого не знаешь, но я хочу, чтобы между нами «кошки не бегали». — Думаешь, я не знаю, что ты там мебель двигаешь? — спросил он и ухмыльнулся в пышные, очень аккуратные густые усы. — Не надо, мы к тебе хорошо относимся, ничего не бойся. Я невольно покраснел, но оправдываться не стал. Вместо этого задал вопрос в лоб: — «Ахмаджан, а вы человека убить можете? Ну, не так как в бою, а просто — взять и убить?» На его лице не дрогнул ни один мускул. «Ты, Андрей, кого имеешь в виду? Я никого не убивал. Я могу лишь уничтожить предателя из этого вот пистолета, — Ахмаджан достал из ящика стола ТТ и положил на стол. — Ты представляешь, что такое танковый батальон с полными боекомплектами в городе? Видимо, не очень. Если бы предатели сделали свое дело, Андрей–джан, могло пролиться много крови. — Он вдруг побледнел и нервно затянулся. — Ее еще может пролиться много, очень много…»
Мы долго сидели и курили, пили чай и коньяк, играли в шахматы, рассказывая, кто о чем — я о своих родителях и сестре, он — о жене и детях. Передо мной сидел красавец–капитан, с иголочки одетый, чисто выбритый, невероятно преданный, как мне тогда казалось, своему воинскому долгу.
Последующие события показали, что Ахмаджан на деле оказался порядочным человеком, и хотя принимал участие в репрессиях против неугодных Амину офицеров, искренне и по–хорошему относился к советским советникам вообще и ко мне в частности. Однако, все это не помогло ему, когда он был арестован в 1980 году после ввода в Кабул советских войск. Он был адъютантом Амина, и этим все сказано.
Время начиналось совсем смутное. Газеты сообщали «о раскрытии и предотвращении новых заговоров против товарища Амина». По ночам по микрорайону бесшумно шуршали «Волги» афганской службы безопасности (АГСА) — производились аресты. Главным «защитником» революции от посягательств заговорщиков на три месяца стал двоюродный брат Амина Асадулла, возглавивший это ведомство на несколько месяцев. Он рьяно бросился наводить «революционный» порядок в столице. По его приказу все водители автомобилей–такси должны были в течение 2–х недель перекрасить свои авто в желтый цвет. В противном случае их ждала конфискация транспортного средства и тюремное заключение сроком на полгода. Примечательно, что за некоторое время до этого люди Асадуллы взяли под свой контроль все автомастерские по покраске кузовов автомобилей, так что этот «революционер» за несколько недель стал богат как Крез. Прогуливал он свои капиталы красиво. В окружении сразу нескольких красивых девушек и свиты охранников в серых костюмах, обычно по вечерам в четверг, он прибывал в маленький ресторан, располагавшийся на углу Вазир Акбар Хан и Шахренау, где и «гудел» до утра. Некоторые девицы, как водится, куда–то потом безвозвратно исчезали. Мы, по молодости, также иногда, невзирая на запреты, посещали этот ресторан, где проводили редкие часы отдыха у маленького каменного водопада. Мне тогда казалось, что никто не знает о наших «прогулках», но однажды Ахмаджан, не скрывая тревоги, предупредил меня, что мое появление там крайне нежелательно. Я искренне удивился, откуда это ему известно, но вида не подал, послушался его и сменил место вечерней дислокации, променяв «водопад» на ресторанчик «Голден свит рестаурант», располагавшийся прямо в центре города.
Асадулла Амин тем временем вплотную взялся «курировать» Кабульское Радио и Телевидение — дикторши исчезали одна за другой. Одновременно он выступал и как блюститель нравственности дочерей своего кузена. Надо признать, дочки у Амина были одна красивее другой. У старшей был непродолжительный и бурный роман с популярным тогда певцом Ахмадом Захиром — мега–звездой кабульской эстрады. Что–то они тогда не поделили. Для Захира это закончилось плачевно: он был арестован по приказу Асудуллы и зверски замучен в застенках АГСА. По слухам, там над ним издевались, отрубили руки, оскопили, а затем задушили. В газетах появился некролог под заголовком: «Сердце певца революции не выдержало». В нем указывалось, что легковой автомобиль, в котором ехал Захир, попал в автокатастрофу на перевале Саланг.
Все происходившее тогда здорово напоминало мне свежевыученную Историю КПСС в ее разделе «Третий Московский процесс, или разгром бухаринского блока». Стиль работы Асадуллы Амина мало, чем отличался от методов «товарища» Ежова. Военных арестовывали сотнями вместе с женами и малолетними детьми и отправляли в «накопители», один из которых располагался в центре города неподалеку от пакистанского посольства. Потом, через 10 лет, я побывал в этой секретной тюрьме афганского МГБ, где разговаривал с приговоренным к смертной казни членом Исламской партии Афганистана. Казематы, надо сказать, мрачнейшие. «Накопленные» в период с понедельника до среды отправлялись затем в тюрьму Пули–Чархи, где безвозвратно исчезали.
В какой–то мере приоткрыть завесу тайны над исчезновением военных мне невольно удалось во время проведения учебных танковых стрельб на полигоне 4–й танковой бригады. В Кабуле тогда стояла ясная и чуть ветреная погода. Я как–то заметил, что в районе полигона восточный ветер доносит до КП смрад, но по началу не придал этому особого значения — в Афганистане воняет везде, где только можно — и на улице, и в больнице, и в дукане, и в харчевне. Однажды после «отстрела» мишеней я отправился с командиром батальона БМП старшим лейтенантом Маджидом посмотреть, куда легли снаряды. Чем ближе мы приближались к горе, у подножия которой располагались танковые мишени, тем невыносимее становился запах — гнилостный и сладковатый. Метрах в 100 за фанерными «танками», куда ложился перелет, мы увидели собак. Обычно боязливые, на этот раз они никуда не убегали, и что–то рыли в свежей воронке, куда угодил один из снарядов. В зубах рыжего пса я увидел кусок человеческой руки. На мой немой вопрос Маджид только отвел глаза. Для меня это было уже слишком — голова кружилась, от смрада тошнило.
Свежезасыпанных траншей было три, каждая длиной метров по сорок. У одной из них стояла брошенная землеройная машина. Долговязый и нескладный Маджид, поняв, что ему несдобровать из–за того, что тарджоман (переводчик) стал невольным свидетелем творящихся здесь злодейств, постарался «переманить» меня в свои союзники. Он осознал в тот момент, что если я буду задавать кому–нибудь соответствующие вопросы, то он запросто может разделить участь этих несчастных. Вопросов я задавать не стал — под «дришами» (военная форма) по спине катился холодный пот, в голове тупо билась и болела жилка у виска.
— Это комбат–2 и его ребята, — выдавил из себя Маджид. — Я здесь ни при чем. И сразу замолчал, сам, испугавшись своих слов.
Уныло бредя обратно, я вспомнил, что действительно, командир второго батальона куда–то пропадает по выходным, что глаза его постоянно красные — то ли от гашиша, то ли от бессонницы, а Ахмаджан подчеркнуто не интересуется этим краснолицым здоровенным офицером. Я шел и думал, знают ли об этом комбриг и наши советники? И так и не смог ответить себе на этот вопрос.
Уже значительно позже, когда после ввода советских войск Ахмаджан еще некоторое время был «свободен», и находился лишь под домашним арестом в своем доме в Пули–Чархи, мы поехали (это делалось в строгой тайне) его навестить, заодно и морально поддержать. По дороге около маленького деревянного мостика на глаза опять попались свежевырытые траншей и ямы. Народ здесь в землю закатывали тысячами. Иначе, куда они все подевались, когда 1 января 1980 года двери кабульского централа открылись?
Тем временем, Ахмаджана внезапно перевели на новую работу наверх. Новым комбригом к нам был назначен майор Рузи, который еще месяц назад в чине стершего лейтенанта занимал пост замполита Национальной Гвардии. Он был правой рукой командующего Гвардией Джандада. В последствии оказалось, что это именно он вместе с начальником караульной службы президентского дворца Экбалем и начальником связи Гвардии Водудом задушил Тараки подушкой по приказу Амина. Роста Рузи был выше среднего, очень худой. Короткие, не очень густые, зачесанные набок черные волосы. Колючий, настороженный взгляд близко посаженных глаз, казалось, сверлил насквозь. При первом знакомстве я еще не знал, что разговариваю с убийцей главного афганского революционера, но интуитивно чувствовал, что этот человек мне неприятен. За время своего командования бригадой (это длилось всего 3 недели) он ни разу не улыбнулся. Рузи постоянно сидел один в своем (ахмаджановском) кабинете и никогда не оставался в части на ночь. Утром на работу его привозила темно–зеленая «Волга» Минобороны. Он по традиции здоровался с советниками и переводчиками у «кантина» (буфета) напротив комнаты отдыха советников, пожимая всем руки. Его узкая ладонь с длинными пальцами была железной.
После того, как по Кабулу поползли слухи об удушении вождя революции аминовскими «соколами», Рузи бесследно испарился. Впоследствии он объявился где–то на территории Ирана. О дальнейшей его судьбе мне ничего не известно. К нам снова прислали старого знакомого — Ахмаджана. Я почему–то очень обрадовался этому событию, повеселели и советники. Вместе с афганскими офицерами это событие решено было широко отпраздновать. На чамане у бригадного клуба солдаты зажарили двух баранов, приготовили плов. По традиции, мошаверы привезли молдавский коньяк «Белый Аист». После непременного тоста за нерушимость афгано–советской дружбы офицеры набросились на мясо. Баранов разорвали на части со скоростью звука. Все это произошло настолько неожиданно, что в моей руке осталась совершенно пустая тарелка, и положить на нее было уже просто нечего. Мое невольное смущение с противоположного конца стола заметил Ахмаджан. Казалось, он самолично вызвался по жизни меня опекать — оторвал половину своего куска бараньей лопатки, не спеша, обогнул стол и переложил ее мне на тарелку. «Зэндэ (живы) будем — не забудем», — сказал он на ломанном русском и улыбнулся. Улыбка его была настолько искренняя и обезоруживающая, что я, поддавшись ее гипнозу, сразу забыл обо всех своих страхах и сомнениях.
Жизнь катилась своим чередом. Репрессии не прекращались. Амин вместе со своим двоюродным братом взялся за духовенство. Работа по «строительству социализма» шла как в центре, так и на местах: вырезались целые семьи и кланы, причем как противников социалистического пути развития, так и соратников по партии. Помимо заговорщиков из «интеллигентского» крыла НДПА — «Парчам» (Знамя), зачистка шла и в стане рабоче–крестьянского крыла «Хальк» (Народ), поддерживающего Амина. Все больше героев революции падало от рук изменников Родины. Все больше некрологов о них, безвременно ушедших из жизни, печатали газеты.
Слово «душман» — сокращенно «дух» — тогда еще не было в ходу. Врагами режима были «эхваны» (братья). Против НДПА первыми выступили именно представители духовенства и пуштунские племена, которым оказала финансовую помощь исламская организация «Братья–мусульмане». Самым популярным шлягером того времени, денно и нощно крутившимся в радио–и телеэфире, была песенка про неминуемую погибель «братьев шайтана». «Нафрин бату бэ карэ ту, эхванэ шайатин» («зубодробительный удар по вашим делишкам, братья шайтана») вертится у меня в голове и по сей день. Однако «братки» почему–то не гибли подобно мухам, как это предписывала им песня, а наоборот, размножались со страшной быстротой.
Еще летом 79–го мы вдвоем с молодым советником батальона БМП Костей Корневым, прибывшим в Афганистан из Молдавии, вооруженные на двоих одним пистолетом Макарова, свободно могли съездить на ГАЗике в соседнюю провинцию Парван, чтобы проверить дислоцировавшуюся там нашу роту. Помню, «полетел» у нас на машине бензонасос в каком–то глухом кишлаке. Кругом одни камни, да красноватый песок. Ветер задувает как бешеный. В общем, безрадостная ситуация. Сели на капот перекурить. Вдруг, откуда ни возьмись, появились люди. Дали напиться, принесли свежей морковки. Где–то раздобыли старую камеру, из которой сообща вырезали прокладку на бензонасос. Узнав в нас русских, местные очень обрадовались тому, что мы не китайцы. Тогда китайцев они недолюбливали, уж не знаю, по какой причине. Я, правда, спросил: «А мы что, на китайцев похожи?» Оказалось, что они вообще никогда иностранцев не видели.
К исходу осени о таких «идиллических» поездках не могло уже быть и речи. Вместо прежнего, радушного приема у крестьян, которые традиционно со времен Дауда уважали военных, теперь там можно было запросто схлопотать пулю. Почти в каждой семье были репрессированные. Образ советского военного советника уже четко ассоциировался у них с пособниками аминовского режима.
Именно в то время произошел первый «откат» волны военных советников — перестали приезжать замполиты, их сокращали, На их места прибывали зампотехи, по афгански — «мосташары». Военная техника, которая все чаще использовалась режимом против недовольных, требовала ремонта и обслуживания.
В Кабуле тем временем стали спешно, один за другим, закрываться приличные магазины и рестораны, доставшиеся в наследство республике еще от президента Дауда. Мой любимый «Голден свит» с традиционной индийской кухней, находившийся напротив Зеленого базара — излюбленного места шопинга совграждан — был взорван братьями–мусульманами за то, что его хозяин посмел работать в священный месяц Рамазан и продавать там пиво. Открытые плавательные бассейны, построенные тем же Даудом для военной элиты, стояли без воды, полуразрушенные. Мини–маркеты распродавали остатки молочных продуктов, сыров, курятины, модных журналов. Закрывались антикварные лавки, где в то время еще продавались шкуры барсов, именное холодное оружие белогвардейцев, оказавшихся в Афганистане в итоге гражданской войны, тульские самовары с медалями и эмблемами древних купеческих семей царской России. Их хозяева уезжали из страны в основном Индию и Пакистан.
Впоследствии молоко и молочные продукты на многие годы станут для Афганистана редкостью, доступной лишь богатым, а место экзотических мехов займут дубленки времен советской оккупации. Жизнь тускнела на глазах, надвигалась свойственная эпохе перемен разруха.
В кинотеатры стало ходить небезопасно — в «Синема–парк» вполне могли пырнуть ножом. Кабульский Университет превратился в рассадник антисоветчины, и его также не рекомендовано было посещать. Вооруженные группы противников режима все чаще нападали на посты военных, машины с горючим. Тревожная обстановка складывалась в Джелалабаде — там контрреволюционеры оказывали наиболее упорное сопротивление властям, им открыто стал помогать Пакистан. В частях Кабульского гарнизона усиливалось брожение. То там, то здесь вспыхивали стихийные вооруженные выступления военных. Наиболее крупное из них — в 7–й пехотной дивизии было подавлено с помощью танков 4–й и 15–й ТБР. Неизвестные произвели подрыв склада боеприпасов на учебных военных Курсах «А», в центре города. Оружие — пулеметы, патроны и гранаты — разлетелось на многие километры вокруг. Организаторов этих выступлений, как правило, расстреливали без особых церемоний. Преданные Амину командиры танковых экипажей из нашей бригады заступили со своими боевыми машинами на охрану Гостелерадио и других ключевых объектов города. Несколько наших танков «реквизировали» для охраны дворцового комплекса Тадж–Бек — Дар уль–Аман.
Амин, видимо, подспудно чувствовал, что его вполне может постичь судьба, которую он сам уготовил Тараки. Не было у него особой надежды на наших военных — когда его люди кончали Товарища Нура, они вроде обо всем знали, но не вмешались, да еще предстояло разобраться в истории с гробами, в которых, по слухам, вывезли в Союз его сторонников. А ну, как его самого задумают прикончить? К американцам обращаться с этим вопросом было просто глупо — если русские узнают, а с их контрразведкой узнают точно, его, скорее всего, постараются оперативно уничтожить. Гарантией его безопасности могла стать лишь громогласная поддержка Советского Союза и проведение в жизнь марксистского учения, подкрепленные присутствием советских войск. Ведь не станут же, ей–богу, на виду у всего мира марксисты–ленинисты лишать жизни вождя себе подобных? В противном случае престижу СССР на международной арене придет конец. Расчет Хафизуллы Амина был, по его мнению, вполне логичен. Он с удвоенной энергией стал просить советское руководство ввести в Афганистан войска, хотя бы один полк. Что советские солдаты хороши — он уже понял. Его как–никак охранял прибывший недавно в Кабул из СССР «мусульманский батальон» — черноволосые парни, похожие на афганцев. В отличие от Тараки, с войсками Амину не отказали.
В то время для меня это было более чем удивительно и странно, так как одновременно с его просьбами о вводе войск среди афганских офицеров усиленно циркулировали слухи о том, что русские–де пытались отравить Амина, причем аж несколько раз.
Кабул, декабрь 1979 года
В стане советских военных советников царило предпраздничное оживление — близился Новый год, многими впервые встречаемый на чужбине. В городе и в магазинах производились массовые закупки продовольствия, подарков. Скинувшись по 100 афгани, купили Ахмаджану дорогой бритвенный прибор. Батальонные офицеры рыскали по рынкам в поисках сувениров для своих подсоветных. Мы с приятелями занялись украшением нашей квартиры. К тому времени число жильцов в ней поубавилось — некоторые переводчики переехали жить в другой блок. Двоих студентов из нашей группы — Володю Юртаева и Виталия Пономаренко — перебросили из Кабула в Газни и Асадабад. Это было сделано в качестве наказания. Во время подрыва складов в Кабуле они натащили домой бесхозного оружия — пулемет, две винтовки, много патронов, а также немецкие военные каски, и сделали из своей комнаты нечто вроде музея. Какая то сволочь настучала особистам. В квартире был произведен шмон, меня военные контрразведчики тоже долго мучили, так как доброжелатели из числа соседей стуканули им, что я изготавливал из артиллерийского пороха ракеты. Все это было конечно так, ракеты я делал, и сам же запускал, любуясь их дымным шлейфом. Но визг и грохот от начиненной артиллерийским порохом пивной банки, которую мы взорвали рядом с подъездом, привел в дикий ужас афганцев, подумавших, что на них напали. Не мудрено, что за нас серьезно взялись. Но ничего не добившись, особисты потеряли ко мне всякий интерес и удалились, пообещав прищучить меня позже.
На работе также произошли кое–какие перемены: нам прислали нового переводчика — очень важного и «надутого» выпускника ВИИЯ майора Салкина. В отличие от меня, он классно переводил письменные тексты, но зато по телефону афганцы с первых слов узнавали в нем русского. Я же старался возместить свою письменную орфографическую безграмотность совершенствованием устного «второго родного» языка, свойственного поголовному большинству малограмотных афганцев. Здесь я был на высоте. Загвоздкой в наших отношениях стала жена майора Салкина. Дежурить по части стал оставаться преимущественно я, так как Салкина дома ждала жена. В этом ему потворствовали Пясецкий и его зам по политчасти. В моей душе клокотала ненависть, а сам я стал похож на немой укор…
С помощью приданного мне Ахмаджаном (для смелости) его денщика я совершил рейд «в тылы» 15–й ТБР, где средь бела дня, вскарабкавшись на каменистый утес, срубил штык–ножом маленькую пихту — за неимением елки. Как нас заметили и как мы оттуда драпали, рассказывать не буду. Скажу лишь, что припрятанное на складе вооружений «новогоднее дерево» под покровом ночи мне домой доставил на личной машине один из бригадных офицеров, заодно передав подарок Ахмаджана: я давно просил его о настоящей гвардейской фуражке с халькистской эмблемой. Он пообещал ее для меня достать, и сдержал свое слово. Помимо фуражки в отдельной маленькой коробочке, красиво обернутой упаковочной бумагой, вероятно руками его жены, лежали новенькие гвардейские погоны лейтенанта и латунные гвардейские эмблемы в петлицы. Радости моей не было предела.
Елку–пихту наряжали, как могли, Энвер раздобыл где–то в посольстве пару настоящих елочных игрушек, я захватил с собой из Москвы стеклянные бусы–гирлянды. На стене цветным мелом написали: «С новым, 1980–м».
…Как странно и страшно было увидеть эту надпись на стене, сделанную моей рукой, спустя 9 лет, когда я случайно забрел в свою бывшую квартиру. Как будто и не выезжал отсюда, а просто вышел покурить на улицу…
К нам с другом должны были заглянуть в гости девушки. Решив, прежде всего, поздравить себя родимого и приурочить крупную покупку к такому светлому празднику, я приобрел стереосистему «Панасоник», выполненную в черном металлике, которой, кстати, пользуюсь и по сей день. Хотя она и старая, выбросить ее жалко — сразу вспоминаю Кабул. Ездили в город покупать новые кассеты. По выписке из посольства получили модные диски. В общем, все было на мази. До Нового года оставались считанные дни…
В эти предпраздничные вечера мы подолгу засиживались на кухне и прислушивались к ночному кабульскому небу. Что–то там творилось неладное. Со стороны баграмского аэродрома вот уже несколько дней доносился беспрестанный гул, будто там каждую минуту взлетали и садились самолеты. Откуда нам было знать, что в своих догадках и предположениях мы попали в самую точку. Именно там концентрировались силы советских десантников, готовившиеся к штурму Кабула. Мы, так же как и Амин, ждали прибытия советского полка. В результате прибыла дивизия, 108–я. Но отнюдь не для охраны президента, а для его убийства.
Чуть забегая вперед, скажу: первыми погибшими на этой страшной войне советскими военнослужащими стали среди прочих и женщины. Перегруженный самолет с десантниками и работницами армейского Военторга, доверху забитый продовольствием, рухнул близ Баграмского аэропорта, задев крылом гору еще за день до штурма дворца Тадж–бек.
27 декабря вечером после работы я отправился к приятелю–азербайджанцу Мамеду Алиеву в «Старый микрорайон», прихватив с собой бутылку «Аиста». У него был классный японский телевизор и радиоприемник (все «в одном флаконе»), который он, по его словам, выменял в городе на бесхозный пистолет. Хотели послушать без посторонних радиоэфир: вот уже несколько часов в нем творилось что–то невообразимое. Работали сразу несколько радиостанций, называющих себя «Радио Кабула». По одной на пушту говорили об очередном заговоре контрреволюции против НДПА и Амина, а по другой — на дари — заглушаемый помехами голос рассказывал, что власть переходит к «здоровым силам партии».
Почему–то запомнилось, что мы в тот момент жарили картошку и горячо спорили как ее солить — побольше или поменьше. Когда вдруг все вокруг загрохотало и на улице стало светло, как днем, мы выбежали на балкон посмотреть, что же происходит. Но мгновенно были вынуждены нырнуть обратно — прямо в нашу сторону полетели трассеры. Пули зацокали по балконным перилам, одна из них выбила окно. Немного в стороне раздались несколько орудийных залпов. «Танки бьют», — про себя отметил я, и тут же в голове вспыхнула мысль: какие такие танки?! Кроме наших, бригадных, в городе их нет. Значит, стреляют наши. Интересно по кому? Наверное, опять какой–то мятеж, будь он неладен. Потом раздались два мощнейших взрыва, потрясших микрорайон. Господи, да это ж Гостелерадио! Там же наши ребята! Опять полезли на балкон, но в тот момент это было уже не так безопасно, как в первый раз. Трассеры расчертили небо во все стороны, пули резали воздух как масло и щелкали, щелкали по балкону, стенам дома. Вдали, над Дар уль–Аманом, казалось, кто–то зажег огромный костер, небо было просто белым. Сыпались стекла, на улице кто–то дико закричал. «Надо бы домой, — подумал я, — наверняка сейчас советники прибегут, потянут на работу».
Но добраться в ту ночь до дома, мне было не суждено. Выбежав из подъезда во двор, я прямехонько угодил в лапы огромного мужика, одетого в темную «Аляску» и вооруженного короткоствольным иностранным автоматом. «Допрыгался», — подумалось мне, и я стал что–то ему горячо объяснять на языке дари — мол, надо на работу бежать — контрреволюция, измена! «Работа отменяется на сегодня, парень, — вдруг тихо и спокойно сказал он на чистом русском языке. — Скажи спасибо, что мама родила тебя белобрысым, а то бы шлепнули тебя ни за что. Вали–ка обратно, откуда пришел». Он незаметным движением так ухватил меня повыше локтя, что в руке что–то хрустнуло…
К Мамеду я стучался минут десять. Он все не открывал. Потом признался, что здорово испугался, что к нему в квартиру сейчас вломятся и, перепутав с афганцем, убьют. Остаток ночи мы провели у окна, выходящего во двор, наблюдая, как к подъездам подкатывают машины и оттуда кого–то выводят — военных и гражданских. По улице грохотали еще не виданные мной боевые машины десанта без характерных для афганской бронетехники красных кругов на бортах, на их броне сидели вовсе не афганцы. Отовсюду слышалась беспорядочная стрельба…
Часов в пять утра следующего дня удалось пробраться к 4–му блоку — там обитал Главный военный советник. На площадке перед домом что–то усиленно жевала советская десантура, восседая на броне БМД. То и дело приезжали и уезжали УАЗики с мошаверами. Меня до «Нового микрорайона» подбросили советники ВВС. Один из них, выслушав мою невеселую историю, улыбнувшись, сказал: «Не горюй, еще навоюешься». Это был генерал Орлов. Он как в воду глядел…
Подъехав к дому, даже опешил — так все до неузнаваемости изменилось. На кругу, откуда начиналась дорога на Пули–Чархи, ощетинившись стволом в сторону моей работы, стояло вместо цветочной клумбы врытое в землю противотанковое орудие. Жены мошаверов кормили чем–то домашним советских солдат, обутых в совершенно непригодные для здешних условий «кирзачи». По дороге грохотали БМП и БМД, все почему–то с белыми флагами. Царила сумятица. Я открыл дверь квартиры: внутри никого не было. Это еще больше меня раздосадовало — точно теперь влетит по первое число. Покурив, пошел на улицу смотреть, что же там деется. Встретил водителя из нашей бригады — Латифа. Одет он был довольно странно — сверху армейские дриши, а снизу национальные шаровары, «мотня», как я их называл. Довершали нелепую картину галоши на босу ногу. Увидев меня, он очень обрадовался, и пока мы курили, не отходил от меня ни на шаг. «Наши танки подбили у Телевидения из гранатометов. Все ребята погибли», — прошипел он, озираясь по сторонам. Я хотел спросить «Кто?» и осекся, понимая всю глупость своего вопроса. Ясно кто, советские. На душе заскребли кошки. Я грубо матерно выругался по–русски, а потом долго на дари облегчал душу нелестными выражениями в адрес своей Родины и ее руководителей. Сейчас это может показаться странным, но в тот момент и еще долгое время потом я идентифицировал себя как «нашего», то есть как афганца, а не как «советского», то есть как «вторженца». Я даже порадовался в тот момент, прости меня Господи, когда Латиф рассказал, что перед тем, как охранявший здание Гостелерадио экипаж погиб, он подбил из орудия первую прорвавшуюся со стороны аэропорта БМД–шку с советской десантурой. «А где остальные наши танки?», — спросил я его. «Не знаю, в город они не вышли», — ответил Латиф. Посоветовав водителю скрыться куда–нибудь подальше и поглубже от греха, я побрел домой и там, в полном одиночестве и унынии, стал ждать своей участи, пока не заснул.
Через четыре часа в дверь позвонили. Вошел Пясецкий, излучавший отнюдь не радужные флюиды. Как мне потом рассказали, он подумал, что я испугался во время переворота и решил «уйти в тину». Гнев на милость он сменил только ко времени окончания своей командировки — через полгода после того, как мошавер–зампотех Василий Михайлович Лисов рассказал ему о наших несладких буднях в Джелалабаде. Впрочем, я на него не в обиде, по большому счету, мужик он был хоть и жесткий, но порядочный. Без особых предисловий Пясецкий скомандовал: «На выход». Прихватив «калаш», я вышел на улицу. У подъезда стоял армейский ГАЗ–66 советских связистов. Сел в кабину, поздоровавшись с первым «захватчиком». Где–то через километр, встали головной машиной в колонну армейских грузовиков связистов, и повели их на территорию нашей бригады. Вдоль всего пути по обеим сторонам дороги стояли обложенные мешками с песком самоходные артиллерийские установки. «Хорошо, что наши танки в город не пошли, а то бы было металлолому… — подумалось мне. — И когда только успели. Вот это прыть».
Въехали на территорию бригады. У здания штаба бригады стояли две БМДшки. На площадке прогуливались советские офицеры. Я придавался на время в их распоряжение, чтобы наладить контакты с афганскими офицерами и хоть как–то устроить их быт. Ночевать опять же выходило мне на кровати в комнате советников. Про Новый год пришлось забыть и с головой погрузиться в работу снабженца. Пясецкий уехал домой, а я пошел смотреть, как разбивают армейские палатки и устанавливают на возвышенности антенны.
Побродив минут пятнадцать по грязи, я вернулся в комнату советников, плюхнулся на кровать и стал тупо смотреть в стену, вспоминая Москву и все то, что там оставил. Афганские офицеры отсутствовали, кантин был закрыт, общаться было совершенно не с кем. Ближе к вечеру пришел «оккупант» — прапорщик Сережа — и пригласил меня отпраздновать ввод войск в Афганистан. Сидели в связной машине и пили спирт, пока не настала ночь. Там я и остался ночевать, решив, что так безопаснее. Утром, к приезду советников, уже сидел в комнате и читал привезенные из Союза нашими военными «Известия». На вопрос Пясецкого, почему вечером не подходил к телефону, ответил, что помогал связистам обустраиваться. Потом я каждый вечер уже по своей инициативе уходил к связистам коротать вечера. Они по приезду первым делом поставили баню и оборудовали внутри огромной палатки бассейн с холодной водой. В этой бане и встретили Новый год. Накануне в Кабуле впервые за много лет выпал снег…
Дома, в микрорайоне я появился лишь третьего января. Ребята ужасно обрадовались, стали рассказывать новости и подробности переворота. Как спецгруппа КГБ закидывала гранатами кабинеты президентского дворца, как пристрелили в затылок полумертвого от отравления «советскими друзьями» Амина и его малолетнего сына, как убили врача Кузнеченкова, на сутки отсрочившего смерть диктатора…
Повторно справили Новый год.
Тем временем, прибывшие из Праги революционеры–латифундисты во главе с Бабраком Кармалем не стали церемониться со своими политическими противниками. Опять начались аресты и расправы. Несколько недель продолжалась вакханалия. «Ревтройки» арестовывали людей, зачитывали им приговор и расстреливали на месте в затылок. Первой жертвой нового революционного режима стали президентские гвардейцы. Некоторые из них, застигнутые врасплох во время переворота, не сумевшие оказать сопротивления и добровольно сдавшиеся, были расстреляны. Командиров воинских частей и подразделений, верных Амину, арестовывали и заполняли ими следственные изоляторы и тюрьмы. Кабульский централ Пули–Чархи простоял пустым совсем недолго. Остатки тех, кого не успел уничтожить Амин, сменились новыми арестантами. Стоявший в правом углу тюремной территории маленький каменный домик с глухим забором, обнесенный колючей проволокой, принял новых постояльцев — жена Нура Мухаммеда Тараки вышла на свободу, а ее место заняла женская часть семьи Амина (мужская была уничтожена). Старшую дочь диктатора, раненную в коленную чашечку во время штурма дворца, прооперировали, а затем тоже засадили в этот домик вместе с грудным ребенком. По слухам, она была там неоднократно изнасилована.
На исходе лета 1980 года, находясь на излечении в военном афганском госпитале «Чарсад бистар» (четыреста коек), я познакомился с одним из членов ЦК НДПА — членом ЦК НДПА Сангаром, который лежал в соседней палате с желтухой и каждый день принимал делегации высокопоставленных «товарищей». По его собственным словам, после свержения Амина он принимал живейшее участие в репрессиях против «халькистов» в уезде Баграми. Я с ужасом узнал, что там под его личным командованием народ казнили сотнями и, опять же, закатывали в землю с применением землеройных машин и бульдозеров.
Чтобы хоть как–то завоевать популярность у афганцев и обелить свое пребывание у власти, новое афганское руководство через некоторое время распорядилось уменьшить масштабы репрессий. Расстрелы прекратились, в основном происходили аресты. Не избежал его и наш комбриг Ахмаджан. Пясецкий чудом «выдернул» его из числа тех, кто подлежал расстрелу, и дело на первых порах ограничилось домашним арестом. Чтобы его не ликвидировали, мы с одной стороны конспиративно, а с другой — демонстративно — посещали арестанта в его доме в Пули–Чархи. Это возымело тогда свое действие и, по крайней мере, где–то года до 1983 он был точно жив. Вплоть до 1990 года я пытался раздобыть хоть какие–нибудь сведения о его судьбе и судьбе его близких. В 1989 году замначальника 4–го Управления МГБ Афганистана — двухметровый здоровяк, который от греха подальше собирался отбыть в Прагу на дипломатическую службу, сообщил мне, что Ахмаджан был арестован, но данных о расстреле у него не имеется, скорее всего, выпущен на свободу. Впрочем, он мог меня запросто обмануть: для него не составляло труда придушить своими здоровенными ручищами подследственного террориста во время допроса в собственном кабинете. Где уж тут говорить о милосердии.
Кабул, февраль 1980 года
Тем временем грянуло большое событие. Впервые 23 февраля 40–я армия встречала не на родине. В Кабуле были отмечены первые случаи мародерства и грабежи. Дуканщики рассказывали о том, что на окраинах города «шурави» (советские) забирали у них продовольствие и ширпотреб, а затем быстро укатывали на своих «железных конях» в неизвестном направлении. В основном страдали индусы–сикхи, составлявшие большинство торгового сословия афганской столицы. Простой народ начинал понимать, что вместо «кладбищенского» порядка Амина пришел разбой «оккупантов». Хорошее отношение к русским быстро улетучивалось, в афганском обществе стал быстро формироваться образ врага — иностранного захватчика.
Одновременно с этим советские войска численностью до батальона начали вести первые боевые действия. Отрабатывались в основном оперативные данные, полученные от афганской стороны, причем не всегда достоверные. В ходе рейдов и вооруженных столкновений, от которых душманы в первое время уклонялись, гибли в основном мирные жители. Афганское духовенство призвало граждан страны оказывать вооруженное сопротивление захватчикам. В Кабуле появились первые листовки, призывающие к свержению просоветского режима. В городах Гардез и Хост вспыхнули военные мятежи в 12–й и 25–й пехотных дивизиях. Солдаты и офицеры отказывались стрелять в мусульман, в массовом порядке дезертировали. Совсем неспокойно стало на трассе Кабул–Джелалабад, которую контрреволюционеры начали усиленно минировать. Грузовые автомобили уже не могли по одиночке ехать по дороге — это стало смертельно опасно — и стали сбиваться в колонны и двигаться по трассе под защитой военной техники. Стремительно меняющаяся в провинциях общеполитическая обстановка отозвалась и в центре. В феврале мощное трехдневное восстание вспыхнуло в Кабуле. Впоследствии некоторые арестованные зачинщики выступлений на допросах с пристрастием признавались, что оно специально было приурочено к Дню Советской армии, а «за их спиной» стояли некоторые сотрудники посольства США, снабдившие организаторов манифестаций крупными суммами денег.
Танки и БМП 4–й танковой бригады по приказу Ватанджара выдвинулись в город на разгон манифестантов. В первый день были только демонстрации с антисоветскими лозунгами. На следующий день город заполнили сотни тысяч разъяренных людей. Все улицы и переулки были просто запружены народом. Летели камни, затем начали стрелять. Особенно жарко было на тесной улочке, которая связывала площадь Пуштунистана с районом, ведущим к проспекту Майванд. Там подожгли несколько машин и ранили несколько наших (афганских) солдат. Из четырехэтажного дома на перекрестке этих улиц кто–то вел прицельный огонь по солдатам. Танк из состава 2–го батальона одним осколочным снарядом, попавшим в первый этаж, превратил здание в груду камней и глины. Оттуда неслись крики и стоны — в доме находились десятки живых людей, которым требовалась срочная медицинская помощь. Но ни о какой помощи не могло быть и речи — машины не могли никуда проехать, всюду были толпы народа. БМП на полном ходу врезались в обезумевшую толпу, и, не снижая скорости, месили гусеницами тех, кто не успел отскочить. Общий кошмар сложившейся ситуации усугубляли пролетавшие над головами истребители, бравшие звуковой барьер прямо над местом разыгравшейся трагедии. Из вертолетов, зависших над Майвандом, велся автоматный огонь по толпе на поражение. Восстание подавлялось «на полную катушку», были убиты сотни человек, тысячи получили ранения и увечья.
У советского военного командования хватило ума не ввязываться в эту драку. Был лишь отдан приказ — блокировать совместно с афганскими войсками все подступы к Кабулу и не пропускать народ в обе стороны. На следующее утро восстание продолжилось, но носило уже не столь ожесточенный характер. Повсеместно люди стягивались к центру города на митинги, и все несли и несли гробы и обтянутые белой тканью носилки с убитыми. Я сидел на броне в афганской военной форме, сшитой из материи, похожей на верблюжье одеяло, и наблюдал за этой безрадостной картиной, а люди плевали в мою сторону и посылали проклятья, впрочем, не предпринимая больше никаких агрессивных действий. Так из русского «биядара» (брата) я превратился в «шурави» со всеми вытекающими отсюда последствиями. С того момента и на протяжении долгих лет я больше никогда не чувствовал себя в Кабуле в полной безопасности. Нерушимая афгано–советская дружба в те памятные дни дала серьезную трещину.
Весной 1980 года советские войска полностью освоились в Афганистане. Нашим солдатам поначалу пришлось несладко — жили в землянках и палатках, питались бог знает чем. Военная амуниция явно не соответствовала афганским условиям — тяжелые сапоги не позволяли лазить по горам, а советская форма (кроме десантной) делала солдат отличной мишенью для афганских горных стрелков, которые из кремневых ружей времен афгано–британской войны могли за пару километров легко «снять» цель.
Военные стихийно меняли сапоги на кроссовки, дабы обрести себе подвижность в бою. Чтобы хоть как–то обустроить свой быт, солдаты за неимением ничего другого стали приторговывать патронами. Зеленый базар в центре Кабула усилиями прапорщиков наполнился армейским добром. Парадоксально, но именно на тот период времени пришлось формирование нового класса афганских торговцев–дуканщиков, впоследствии сколотивших на оккупации большие капиталы. Торговля заметно оживилась. Из стран Юго–Восточной Азии в Афганистан хлынул поток ширпотреба и бытовой техники. Через некоторое время почти каждый отбывающий на родину офицер и прапорщик стремился привести домой магнитофон «Трайдент» или «Шарп»». Солдаты могли лишь мечтать о приобретении «джентльменского набора», состоявшего из кейса — «дипломата», в котором лежали бы джинсы, батник, солнцезащитные очки и платок для матери. На рынке появились отменная армейская тушенка, рыбные консервы, советские сигареты, печенье, греческий сок в 100–граммовых баночках. Наш рацион заметно разнообразился, чего, к сожалению, нельзя было сказать о солдатах 40–й армии. Еда для рядового состава в частях и подразделениях, мягко говоря, оставляла желать лучшего. Грошей, которые им выплачивались в виде денежного довольствия, для борьбы с авитаминозом явно не хватало. По мере возможности мы старались им помочь — в расквартированный на территории бригады полк привозили свежие овощи и огромные, похожие на авиабомбы арбузы. Но это была капля в море.