Книга: Война перед войной
Назад: VII
Дальше: IX

VIII

Прибежала запыхавшаяся Наргис. Глаза ее буквально светились радостью.
— Сейчас! Сейчас ты увидишь наших девушек из женской организации. Я пригласила их специально петь и танцевать.
Дмитрий был в недоумении: «Что это она выдумала? Какие девушки? Здесь, в госпитале? В Кандагаре?»
Но действительно в палату робко, бочком, зашли три девушки. Та, что повзрослее, лет двадцати, была даже в джинсах. Две другие, совсем еще девочки не старше пятнадцати-шестнадцати лет, были одеты в национальные костюмы, почти полностью повторявшие тот, который Дмитрий видел на девчушке, купленной самозваным арабом. Одна из девушек держала в руке бубен, а старшая прижимала к груди какой-то струнный инструмент. Все трое не сводили глаз с Дмитрия, хотя и явно стеснялись при этом. Даже очень смуглая кожа не могла скрыть стыдливый румянец, покрывавший их щеки. Похоже, что выступать перед незнакомым мужчиной было для них вторым решительным шагом после того, как они отказались от ношения чадры.
Наргис, поочередно указывая на девушек рукой, представила их. Старшую звали Йасамин, младших — Сосан и Бинавша.
«Вот так цветник, — подумал Дмитрий. — И в прямом, и в переносном смысле. Ведь Йасамин — это „жасмин“, а Сосан и Бинавша означают соответственно „лилия“ и „фиалка“».
Наргис шепнула им что-то ободряющее, и девушка в джинсах запела популярную в Афганистане песню:
Твои губы — цветок.
Твой стан — цветок.
Твоя рубаха — цветок…

И так далее, почти до бесконечности, до последнего ноготка и реснички любимого или любимой, ведь в языке дари нет грамматической категории рода.
Двух других девушек, застывших было в неподвижной созерцательности, Наргис легонько подтолкнула к центру палаты, и они начали танцевать, постепенно преодолевая смущение и все более отдаваясь танцу. Одна из них кружилась, притопывая ножкой, била в бубен, поднимая его над головой и откидываясь назад всем станом. Другая выстраивала более сложный рисунок танца движениями рук и поворотами головы. При этом каждое движение, каждый жест, очевидно, имели собственное значение, а все вместе, конечно же, посвящались любви и любимому, о несомненных достоинствах которого была сложена песня.
Дмитрий чувствовал себя неловко. Ему снова было жарко, и приходилось постоянно вытирать пот с лица застиранным госпитальным полотенцем. Сесть на край продавленной кровати он был не в состоянии, удалось лишь немного приподняться, подложив под спину вторую подушку. Кроме того, он невольно оказался в центре внимания — доброго и по большей части завистливого. Часовой на балконе, стоя у открытого окна, буквально окаменел от невиданного зрелища. Двое других, у дверей, сначала сдерживавшие напор больных, желавших послушать и, главное, посмотреть импровизированный концерт, все же сдались и первыми переступили порог палаты. За ними человек десять солдат в больничных робах сгрудились в углу, не сводя глаз с танцующих девушек. Те же, кому не удалось протиснуться внутрь, быстро сообразили, что на длинном балконе достаточно места, ринулись туда и выстроились вдоль открытых окон.
Песня закончилась, солдаты дружно захлопали в ладоши, выражая свой восторг. Йасамин запела еще одну песню, сопровождавшуюся танцами, наполнявшими палату мелодичным звоном серебряных украшений, потом еще одну… А завершили выступление девушки, спев хором только что появившийся революционный марш:
Да сгинут народа враги!
Да здравствуют наши друзья!..

Когда девушки ушли, Наргис спросила Дмитрия:
— Тебе понравилось?
— Песни и танцы — очень, но то, что девушки выступали только для меня, — нет.
— Почему? — искренне удивилась Наргис.
Дмитрий решил не рассказывать о неловком чувстве, которое он испытал от излишнего внимания к себе, и сказал:
— Понимаешь, в госпитале много лежачих больных, раненых…
— Девушки будут и им петь, — перебила Наргис.
— Да! Но они, наверное, ожидали, что начнут с них, — сказал Дмитрий, понимая, что и этот аргумент не очень-то убедителен.
Наргис поджала губы и, казалось, была готова заплакать:
— Я хотела, чтобы тебе было хорошо.
— Но мне хорошо с тобой, только с тобой, а не с ними, — сказал Дмитрий и сам поразился тому, что сказал.
Наргис все же заплакала.
— Забери меня с собой, забери в Союз, — вдруг сквозь слезы попросила она. — Мне здесь так плохо, так плохо.
Такого поворота Дмитрий не ожидал. Он всегда терялся, когда плакали женщины, может быть, потому что не умел их успокоить. Тут же еще этот соглядатай на балконе, который как окаменел с начала выступления девушек, так и стоял до сих пор, не меняя позы. Только от удивления и восторга в его глазах осталось одно удивление.
— Наргис, не плачь. Все устроится, и все у вас вскоре изменится, будет так же хорошо, как у нас в Союзе, — только и смог выдавить из себя Дмитрий и, чтобы немного встряхнуть Наргис, сказал: — Вот, солдата совсем напугала, в себя прийти никак не может.
Наргис встала, подошла к окну и захлопнула его перед носом часового, выведя солдата из столбняка и заставив его вернуться к обычному занятию — скучному вышагиванию по балкону с винтовкой наперевес. Потом, присев на край кровати, уже без слез вновь попросила:
— Забери меня отсюда.
— Каким образом? — тихо сказал Дмитрий. — Как я смогу это сделать? Ты замужем. Даже если мы сбежим в Кабул, из страны меня с тобой не выпустят.
Наргис снова заплакала. Теперь уже совсем безнадежно. Дмитрий, взяв ее руку, попросил:
— Не плачь. Тебе восемнадцать лет — все еще впереди, — и, не найдя, что же сказать еще, замолчал, чувствуя неловкость теперь уже от собственной беспомощности.
Молчание подействовало на Наргис лучше, чем слова утешения. Утерев слезы, она посидела еще немного, опустив глаза и сложив руки на коленях. Потом взяла градусник, поставила его Дмитрию под мышку и, не поднимая глаз, вышла из палаты.
Наргис не вернулась, как прежде, смотреть показания градусника. Подождав немного, Дмитрий сам вынул его и с досадой отметил, что уже несколько часов температура не опускается ниже отметки 39 градусов. Положил градусник на тумбочку и закурил. Сигарета не доставила обычного удовольствия. Табак потерял вкус — явный признак болезни. Дмитрий потушил окурок в стоящей на полу пепельнице и, заложив руки за голову, уставился в потолок.
Чувство досады не проходило. Угнетало все: и свалившаяся ниоткуда болезнь, и необходимость торчать одному в огромной палате под присмотром часовых, и долгое отсутствие Наргис. Да, точно, и долгое отсутствие Наргис. Хотя и с ней все пошло как-то не так. Вместо ожидаемой в таких случаях веселой болтовни и легкого, ни к чему не обязывающего флирта сразу же абсолютное доверие, полная откровенность и просьба забрать ее с собой. Не куда-нибудь, а в Союз.
Дмитрий поймал себя на мысли, что он, оказывается, впервые общался с афганкой вот так — один на один. Раньше просто не возникало подобных ситуаций ни в Кабуле, ни тем более в провинции. В столице, где нравы гораздо свободнее, многие женщины работают в учреждениях, школах, больницах, даже в магазинах. Правда, в больших магазинах европейского типа, а не в традиционных дуканах, торговля в которых — занятие исключительно мужское.
«Да, пожалуй, только в магазинах и приходилось прежде общаться с афганками, — вспоминал Дмитрий. — Но и там разговор ограничивался либо обсуждением цены и качества товара, либо не выходил далее разбора особенностей национальной музыки или достоинств индийского кино, рейтинг которого у афганцев всегда был выше западного и советского».
Одиночество нарушил вестовой. Он молча внес поднос с ужином и остановился посреди комнаты в недоумении, не зная, куда его поставить. На тумбочке места уже не было. Недоумение сменилось какой-то мыслью. Вестовой опустил поднос на пол, вышел за дверь и вернулся с табуреткой, придвинул ее к кровати и поставил сверху поднос.
— Офарин, ворура! — произнес Дмитрий едва ли не единственную известную ему фразу на пушту, означавшую: «Браво, брат!»
Лицо вестового озарила неподдельная радость. Довольный похвалой, он вытащил из кармана ложку, тщательно обтер ее об штаны и положил на поднос рядом с тарелкой. Дмитрий дождался, когда вестовой выйдет из палаты, взял ложку и помыл ее горячим чаем. На ужин была подана «шоуле» — рисовая каша, которая, в отличие от «полоу» — плова, — готовится из другого сорта риса, как правило, круглого, и разваривается почти в однородную тягучую массу. Дмитрий с трудом проглотил ложку каши. В ней угадывалось наличие небольшого количества сухого молока и сахара. Масла не было. Дмитрий пожевал кусочек лаваша, потом высыпал в кашу сахар из стакана и налил себе «горького чаю», так афганцы называют чай без сахара. Выпил стакан, затем второй, потом третий. Если аппетита не было, то пить хотелось. Позвал вестового: «Эй, ворура!» — и жестом приказал убрать ужин.
Наргис не появлялась. Дмитрий взял градусник, стряхнул его и засунул под мышку. Улыбнулся, вспомнив, что «так тоже можно». Закурил. Вкуса табака не почувствовал, но докурил сигарету до конца. Это привычное занятие немного отвлекло. Вынул градусник. Температура сама собой пошла вниз — тридцать восемь с небольшим.
В палату явился уже знакомый по приемному покою фельдшер: принес лекарства в картонной коробочке, как потом выяснилось, не на один прием, а на несколько дней. Уселся на забытую вестовым табуретку и стал объяснять, что и как принимать, выкладывая таблетки на тумбочку. Когда почти все лекарства очутились на тумбочке, Дмитрий, указывая на оставшуюся в коробке упаковку аспирина, спросил:
— А это кому?
— Другим больным, — ответил фельдшер.
— Не мало ли? — поинтересовался Дмитрий.
— Мало, конечно, — ответил фельдшер. — В госпитале сотня больных, но денег отпускают совсем немного.
— Тогда забери лекарства! Я дам денег, купишь в аптеке то, что мне полагается.
Фельдшер испугался, видно, решив, что сболтнул нечто лишнее:
— Как можно, господин! Приказано лечить вас в первую очередь и самыми лучшими лекарствами. Я специально ездил за ними в город. Вот, смотрите!
Он схватил с тумбочки круглый футлярчик, быстро отвинтил крышку, вытряс на ладонь большую, с пятак, таблетку и бросил ее в стакан с водой. Таблетка зашипела, растворяясь, вверх потянулись пузырьки газа, и через несколько секунд в стакане была уже не просто вода, а желтоватый газированный напиток. Фельдшер взял стакан и протянул его Дмитрию:
— Витамины. Полезно!
«Ну, что с ними делать, — подумал Дмитрий. — Не ведают, что творят. Ухнули все деньги на лекарства одному человеку, только чтобы не ударить лицом в грязь перед иностранцем. Будто я не знаю их нищеты, не вижу голодных, больных и раненых в грязных повязках».
Фельдшер просительно заглядывал в глаза, как будто от того, выпьет больной шипучку с витамином или нет, зависит по меньшей мере честь его и всех госпитальных начальников. Дмитрий взял стакан, решив, однако, что другие лекарства принимать ни за что не будет. Фельдшер почти успокоился, а когда пациент допил под его внимательным взглядом стакан и поставил его на тумбочку, даже улыбнулся. Улыбка получилась очень естественной и доброй. Дмитрия заинтересовал этот красивый смуглый парень: разрез глаз выдавал в нем тюркское происхождение:
— Ты сам откуда?
— С севера, из Мазари-Шарифа, — ответил фельдшер.
— Узбек?
— Узбек.
— Не тяжело здесь, на юге? Земляков мало, да и край для тебя чужой.
— Нет, господин, — бодро ответил фельдшер, но по тому, как он отвел взгляд в сторону, стало ясно, что временами ему приходится нелегко. — Мне скоро домой. Я ведь срочную служу. Просто из-за того, что в Мазаре я работал в медпункте при химкомбинате, который советские помогали строить, меня направили в госпиталь, а не в строевые части.
— Такты, наверно, и по-русски говоришь.
— Да, господин, немного, — улыбнулся фельдшер. — Но вот пушту не знаю. Это плохо. Здесь в основном пуштуны, а они часто дари совсем не понимают, — сказал и бросил тревожный взгляд на дверь. Потом наклонился к Дмитрию и зашептал: — Господин! Почему-то к вам плохо относятся в госпитале. Не потому, что все лекарства вам. Нет. Из-за чего-то другого. Я не знаю, из-за чего. Но будьте осторожнее.
— Тебя как зовут? — спросил Дмитрий.
— Самат.
— Спасибо, Самат! И за лекарства, и за предупреждение. Но ты и сам будь осторожнее. Не доверяйся никому вот так, сразу.
— Вам можно, — сказал Самат. — Я работал с русскими. Знаю.
— Ну, давай, Самат, иди, больные ждут, — сказал Дмитрий по-русски.
— Давай, давай! — засмеялся, уходя, Самат.
«Вот те раз, чем же это я им не угодил? — Дмитрий закинул руки за голову, размышляя о предупреждении фельдшера. — Может, меня не за того принимают. Но не объяснять же каждому встречному, шагая в сортир под вооруженным конвоем, что ты — советский человек, не по своей воле попавший в госпиталь и лишь по недоразумению усиленно охраняемый».
Мысли текли вяло. Пытаясь разобраться в ситуации, Дмитрий постоянно отвлекался то на мелкие детали, то на ненужные обобщения. Он не без оснований полагал, что достаточно хорошо знает и, главное, понимает афганцев. Не пуштунов только, но и представителей других народов, населявших Афганистан. Ведь и пуштуны, и таджики, и узбеки, и персы, и чараймаки, и туркмены зачастую, особенно в Кабуле, имели больше общих черт, чем отличий: исповедовали одну религию — ислам; говорили на одном языке — дари; ели одну и ту же еду, предпочитая блюда из баранины и риса, которые обильно запивали черным или зеленым чаем. И в одежде у них все перемешалось довольно причудливо: почти все мужчины носили пирохан-о-патлун — национальные пуштунские широкие штаны, зауженные снизу, с длинной рубашкой; пуштуны с удовольствием накидывали поверх них цветастые туркменские халаты; таджики в городах предпочитали тюбетейке и чалме пуштунские шапки из каракуля, скроенные пирожком; а среди сельских жителей и кочевников были очень популярны практичные нуристанские головные уборы из светло-бежевого войлока с плоским верхом.
Еще в детстве Дмитрий, играя на улице с местными ребятишками, никогда не задумывался, к какой национальности они принадлежат. Все они были для него просто афганцами — не пуштунами, таджиками или узбеками, а афганцами. Внешне, одеждой, выделялись, пожалуй, лишь сикхи и индусы, как взрослые, так и дети. Только взрослые выходцы из Индии нестриженые волосы прятали под замысловатой чалмой, так требует их религия, а дети стягивали их пучком на голове под специальной шапочкой. Но на улице и они вели себя, как все остальные: дружили, обижались, спорили, играли, дрались по-детски, без особого ожесточения и злобы, не сбиваясь в группы по национальному признаку. Откровенно не любили, даже ненавидели, только англичан.
Дмитрий тогда жил с родителями на окраине Кабула — в районе под названием Карте-йе маа-мурин. Чистенькие, из другого мира, дети английских дипломатов в костюмах для верховой езды часто совершали конные прогулки, проезжая к окрестным холмам через этот район. И если такое случалось во время игры, то вся разноплеменная компания тут же хваталась за комья земли и засохшие коровьи лепешки, которые градом летели в пытавшихся сохранить невозмутимость надменных выходцев из туманного Альбиона. Не помогал им даже дежуривший на перекрестке пузатый полицейский в белых крагах, лишь для виду дувший в свой свисток и не очень-то убедительно пытавшийся догонять разбегавшихся ребятишек. Тогда, в шестидесятых, английским сахибам все еще не могли простить колониального позора даже маленькие жители Афганистана всех национальностей.
Весной, когда обрамлявшие Кабульскую долину горы все еще сияли белоснежными вершинами, подчеркивая роскошь зелени, покрывавшей ровным изумрудным ковром квадратики крестьянских наделов, в ближайшие поля и на окружавшие их холмы, где буквально на камнях расцветали дикие тюльпаны, отправлялись гулять не только чопорные англичане, но и русские, и афганцы. Тяга к паломничеству на природу особенно усиливалась во время «ноуруза» — Нового года по местному календарю, отмечавшегося целую неделю в последнюю декаду марта. Как-то, освободившись из-под опеки родителей, увлекшихся сбором тюльпанов, Дмитрий наткнулся на стайку афганских ребятишек его возраста, расположившихся у арыка. Перед ними, на расстеленном платке, лежала горкой только что собранная зелень — молодой клевер, — который они, судя по всему, собирались есть. Увидев Дмитрия, дети тут же весело предложили и ему принять участие в трапезе. Усевшись рядом с ними на траву, он вмиг научился так же ловко, как и афганцы, собирать в щепоть молодые побеги клевера, макать их сначала в соль, потом в красный, затем в черный перец, припасенные в алюминиевой солонке с тремя углублениями, и отправлять в рот невиданное ранее кушанье, вкуснее которого, как казалось, он никогда прежде не пробовал.
Всеобщее веселье тогда прервали тревожные крики родителей, обнаруживших пропажу своего чада. Пришлось бежать успокаивать их. На вопрос матери, принявшейся оттирать ладонью зеленые губы:
— Ты что, бычок? Траву щипал?
Дмитрий честно ответил:
— Клевер ел. Ребята угостили.
— Ну, и как?
— Вкусно, — ничуть не сомневаясь, что это действительно и вкусно, и вполне естественно есть клевер, ответил Дмитрий.
Потом, работая в Афганистане военным переводчиком и строя общение с афганцами, опираясь на детские впечатления, а не только на знания, полученные во время учебы в Военном институте иностранных языков, Дмитрий продолжал сохранять уверенность, что достаточно хорошо знает и страну, и народ, точнее, народы Афганистана. Это позволяло ему, как казалось, почти безошибочно угадывать линию поведения, отвечавшую особенностям его профессии, когда, находясь между русским и афганцем, он был как бы и тем и другим одновременно, сглаживая порою шероховатости в общении, возникавшие из-за банального незнания азиатского или европейского менталитета или попросту отсутствия желания понять друг друга.
Приходилось и лукавить немного, чуть-чуть не так расставляя акценты в переводе, а порой и вовсе «переводить» не то, что говорилось сгоряча и могло вызвать ненужные споры или взаимные обиды. Работая на курсах по изучению советской техники с преподавателем, считавшим правильным одинаково ровно относиться ко всем слушателям, Дмитрий был вынужден постоянно щадить самолюбие афганского майора, попавшего в учебную группу вместе со своими подчиненными. Когда преподаватель, не стесняясь в выражениях, начинал распекать его за неудачный ответ на вопрос, Дмитрий говорил на дари что-нибудь вроде:
— Господин майор! Дайте команду дежурному закрывать плотнее форточки. Сильно сквозит, а у преподавателя насморк. Это его беспокоит.
А иногда, вникнув в разбираемую тему, Дмитрий немного причесывал на русском сбивчивый ответ бедолаги майора, не давая преподавателю шансов распалиться до крика. Бесполезно было объяснять ему — советскому человеку, воспитанному на идее всеобщего равенства и братства, — что в афганской армии почитание начальников и стремление подчиненных не дать им «потерять лицо» — это отнюдь не осуждаемое у нас чинопочитание и беспринципный подхалимаж, а проявление впитанного с молоком матери глубочайшего уважения к старшим. К старшим вообще: и к родителям, и к седобородым старикам, и даже к более образованным и больше повидавшим людям.
Сейчас, лежа один в палате, Дмитрий испытывал чувство недоумения: вся его уверенность в том, что он знает афганцев, рушилась, столкнувшись с событиями, которым он не мог найти разумного объяснения. Как-то не получалось разложить по полочкам и объяснить ни это отчуждение, возникшее между ним и другими пациентами госпиталя, ни порыв Наргис и ее удивительное, казалось, ниоткуда возникшее доверие к едва знакомому иностранцу. Вполне понятен был только ревнивый главврач. Но это классический персонаж, на основные черты характера которого не оказывают существенного влияния ни время, ни национальные особенности.
Дмитрий опустил ноги с кровати, встал и подошел к окну. Стемнело. Часовой на балконе, увидев подопечного, отвалился от перил и двинулся вдоль окна, обозначая свое присутствие.
— Не бойся, не убегу, — буркнул Дмитрий, вернулся к тумбочке и закурил. Табак вновь стал вкусным. Дмитрий засунул под мышку градусник. Через несколько минут включил свет, чтобы рассмотреть его показания. Удивился: «Всего тридцать шесть и два. Приступ-то ушел, а я и не заметил». Дмитрий выключил свет. Торчать у всех на виду в комнате без занавесок не хотелось.
Дверь приоткрылась, осветив ненадолго часть палаты, потом закрылась, вновь погрузив отведенное Дмитрию пространство во тьму. Наргис осталась стоять у двери, помолчала, о чем-то раздумывая, потом сказала: «Я включу свет», — и щелкнула выключателем. Подошла к тумбочке, взяла градусник, деловито стряхнула его и подала Дмитрию.
Он не стал объяснять ей, что только что измерял температуру, и молча засунул градусник под мышку. Пусть соглядатай на балконе видит, что Наргис пришла по делу. А часовой вновь напомнил о себе, застучав тяжелыми солдатскими ботинками по бетону.
— Ты почему не пьешь лекарства? — спросила Наргис, взяв с тумбочки непочатую упаковку аспирина и теребя ее в руках.
— Уже не нужно. Температура упала, приступ закончился. А если завтра диагноз, малярия, подтвердится, то назначат другие препараты. Наверное, хинин или…
— Дима! — перебила Наргис. — Тебя хотят убить!
— Кто же? — удивился Дмитрий.
— Солдаты-пуштуны. Пустили слух, что ты пакистанский шпион. Таджики и узбеки говорят, что ты — советский переводчик, но они не верят. Зачем, мол, тогда его так охраняют. Что делать, Дима? — помолчала и ответила сама: — Нужно сказать мужу. Больше некому. Он сегодня старший в госпитале.
— Нет, сама не говори ему, — попросил Дмитрий и подумал: «Ну, вот и хорошо. Все, оказывается, объясняется просто. Главврач! Он, конечно, не подстрекал никого на убийство, но вот чтобы больные приглядывали за мной повнимательнее, и сболтнул ненароком про пакистанского шпиона. А остальное — это уже солдатская инициатива».
Дмитрий вынул градусник и подал его Наргис. Она автоматически посмотрела на его показания и повторила вопрос:
— Что делать, Дима?
— Ничего. Главное, не бойся, — ответил Дмитрий. — Сегодня они этого не сделают.
— Почему?
— Твой муж не позволит. Он уже все знает, но ему не нужны неприятности на дежурстве. А завтра меня здесь не будет.
— Но что-то же нужно делать, ведь вся ночь еще впереди, — продолжала настаивать Наргис.
— Нет, тебе ничего делать не нужно. Я спать пока не буду, а в следующую смену, с нулей до четырех, заступает часовой-таджик. У меня с ним хорошие отношения. Попрошу его, если что, выстрелит в воздух, враги и разбегутся, — улыбнулся Дмитрий, сам не веря в то, что сказал. Помолчал и добавил: — Уже почти полночь, Наргис! Тебе отдыхать пора. А завтра все уладится. Вот увидишь! Зайдешь ко мне утром ставить градусник и убедишься, что я жив и, главное, здоров.
Наргис, видимо, чувствовала, что и ее внимание к Дмитрию не осталось незамеченным и сыграло какую-то роль в том, что среди солдат началось непонятное брожение, готовое перерасти если не в агрессию, то по меньшей мере в открытое выражение недовольства по отношению к непонятному пациенту. Это чувство, осознаваемое интуитивно, по-женски, и продолжало удерживать ее в палате Дмитрия для того, чтобы сразу, как того обычно хочется детям, а она и являлась еще почти ребенком, найти выход из сложной ситуации, в которой была, возможно, и ее вина. Но, признавая за мужчиной право принимать решения, ведь иного на Востоке не дано, Наргис после слов Дмитрия покорно встала, записала показания градусника и направилась к выходу. У дверей обернулась и сказала принятую в Афганистане в качестве прощания фразу: «Храни бог!» — сказала раздельно, вкладывая в нее изначальный смысл этого словосочетания.
После ухода Наргис Дмитрий закурил и пересчитал оставшиеся сигареты и спички — хватит ли, чтобы на всякий случай протянуть ночь без сна. Сигарет было семь штук, спичек — с десяток.
«Мало, конечно, для полного спокойствия. Нужно было, — подумал, — еще днем выяснить, есть ли в госпитале контин. Да, сигарет мало, но как говорят: „Нет худа без добра“. Будет с чего начать разговор с таджиком, когда тот заступит на пост у дверей палаты».
Дмитрий заглянул в тумбочку. Пусто. Лишь на тумбочке тяжелый графин с водой. Стакан и пепельница не в счет.
«Не густо. Если вдруг солдаты обзаведутся вожаком и решатся выместить на нем свою злобу, отбиваться нечем. Может, просто сбежать? — задал сам себе вопрос. Приступ ушел, осталась лишь небольшая слабость. — Ну, за ворота госпиталя я, положим, выйду. А дальше? С десяти комендантский час. Документов нет, машин нет. Одни патрули. До аэропорта тридцать километров. Или можно в полк, туда всего километров пять. В больничной робе? Нет, на подходе к КПП просто пристрелят, а уж потом будут разбираться, что почем. Жизнь человеческая здесь обесценилась очень быстро, а может, и раньше стоила недорого». Вспомнилась почему-то ночь, проведенная в резиденции генерал-губернатора.
Той ночью не давали спать комары и москиты, пробравшиеся в комнату, несмотря на сетку на окне. Да и в резиденции спали не все: то и дело подъезжали машины, шелестя шинами по мелкому гравию дорожек, на крыльцо группами и поодиночке поднимались люди, иногда до слуха долетали резкие команды на пушту. Поэтому еще до рассвета пришлось распрощаться с надеждой выспаться и идти умываться. Накинув на шею полотенце, Дмитрий вышел из комнаты и остановился: напротив двери спокойно, даже расслабленно, стоял бородатый пуштун в богато расшитой жилетке, дополнявшей традиционные пирохан-о-патлун и чалму. Когда Дмитрий вежливо сказал: «Салам!» — здороваясь, на лице пуштуна отразилось такое удивление, что Дмитрию подумалось, не раздетый ли он выскочил из комнаты.
Удивленный, в свою очередь, неожиданной реакцией афганца, Дмитрий осмотрелся. Сумрачный коридор был заполнен людьми, задержанными в течение ночи: одни сидели на корточках, другие стояли с безучастным видом, прислонившись к стенам. Между ними расхаживал один-единственный часовой. Открылась дверь кабинета контрразведчика: оттуда вышел афганец. Часовой пнул ногой очередного, произвольно выбранного задержанного и кивком указал ему на дверь. Тот поднялся и без видимого волнения, не торопясь, направился между соотечественниками в кабинет.
Дмитрий, стараясь, по возможности, не обращать на себя излишнего внимания, двинулся к уборной. Афганцы равнодушно скользили по нему взглядами: ни страха, ни безнадежности, ни даже малейшего волнения, которое, казалось, можно было бы испытывать в такой ситуации, в них не сквозило.
Люди, задержанные ночью, принадлежали к самым разным слоям кандагарского общества. Вот состоятельный врач или инженер: бритое лицо, очки в золотой оправе, кроме пирохан-о-патлун, на нем пиджак из дорогой английской шерсти с торчащей из нагрудного кармана китайской ручкой. Вот мулла в белоснежной чалме, сидя на корточках, шевелит губами и теребит четки, отсчитывая молитвы. Вот кандагарские гуляки и уличные хулиганы, которых называют «какб» — дядя: бесшабашные лица, шали из дорогой материи, только за поясами пусто — непременные кинжалы у них, очевидно, отобрали при задержании. Вот землевладелец-феодал с жестким, властным выражением лица в накинутом на плечи туркменском халате с длинными, до колен, рукавами; он даже в таком положении не может позволить себе опустить взгляд, стоит со сложенными на груди руками и гордо смотрит поверх голов. Вот торговцы с желтыми, одутловатыми лицами, явно указывающими на их род занятий, связанный с долгим, по двенадцать-четырнадцать часов в день, сидением в лавках. Та группа, сбившаяся в кучу в конце коридора — крестьяне, судя по натруженным рукам и лицам, прикопченным солнцем во время ежедневных, с утра до ночи, работ на дающих несколько урожаев в год пригородных огородах. А эти трое, оборванные и грязные, с пожелтевшими белками глаз и редкими черными зубами, — опустившиеся курильщики терьяка, не способные думать уже ни о чем, кроме очередной порции наркотика.
Дмитрий добрался наконец до уборной в конце коридора. Умылся и вышел на веранду с противоположной комнате стороны. Вновь пробираться через толпу задержанных не хотелось. На веранде скучал молодой комбат с пистолетом за поясом, видно, из тех быстро пошедших в гору партийцев с небольшим дореволюционным стажем, которых, несмотря на отсутствие какого-либо командного опыта, энергично двигали по служебной лестнице, заменяя старых «неблагонадежных» командиров на «преданных борцов». Пистолет за поясом, а не в кобуре — тоже примета времени. Оружие, дающее власть, должно быть на виду. Дмитрий достал сигареты и протянул открытую пачку лейтенанту. Тот поблагодарил, но полез в карман за своими, как оказалось, американскими «L&M».
— Нравятся? — спросил Дмитрий, кивая на бело-красную пачку.
— Почему нет? — улыбнулся лейтенант. — Табак хороший, и название наше — «Ленинизм-марксизм». Партийные сигареты.
«Шутит или в самом деле считает эти сигареты „партийными“?» — засомневался Дмитрий, но уточнять не стал. Хотя он и раньше с недоумением замечал, что многие офицеры сразу после апрельского переворота неожиданно сменили пристрастия и перешли с «Винстона» и «Кэмела» на «L&M».
— Задержанных сегодня много, — закурив, сказал Дмитрий, чтобы поддержать разговор.
— Нет, как обычно, — ответил лейтенант, затягиваясь «партийной» сигаретой. — Хотя бывает и больше, так, что места в коридоре не хватает.
— Куда их потом? Отпускаете?
— Всяко бывает. Отпускаем некоторых, тех, кто случайно попались, скажем, нарушили комендантский час, как те трудяги, которые сегодня поперлись на поля затемно. — Лейтенант говорил, указывая на сгрудившихся в коридоре у выхода на веранду крестьян. — Но таких мало. Остальные — враги нашей власти, «братья шайтана», бандиты и просто уголовники.
«Братьями шайтана» огульно называли всех сторонников оппозиции, выступившей против кабульских властей под исламскими лозунгами, а не только последователей Ассоциации «Братьев-мусульман».
— Так куда же их? — повторил вопрос Дмитрий.
— Что с ними возиться? — как на собрании, подогревая сам себя революционной риторикой, зачастил лейтенант. — Борьба у нас классовая, эксплуататорам и идеологическим противникам не должно быть пощады. Вы ведь у себя тоже не особо церемонились: чуть что — в Сибирь. А у нас страна маленькая, Сибири нет, поэтому всех в зиндан или сразу в Пакистан, — и улыбнулся еще детской улыбкой непроизвольно сложившемуся двустишию на рифму «ан».
Дмитрий хотел было напомнить лейтенанту наверняка ему известное по школьной программе стихотворение на другую рифму: «Тебе, не сострадающий другим, мы человека имя не дадим», — но вовремя остановился. Подумалось, что у опьяненной революцией афганской молодежи нынче в кумирах другие классики с европейскими фамилиями, полностью вытеснившие из их сознания гуманиста Саади, да и начисто выбившие из памяти собственную народную мудрость, которая гласит: «Сто друзей — мало, один враг — много».
Продолжать начатый лейтенантом разговор Дмитрий не стал. Но, если в начале его он думал вернуться в комнату, обойдя здание резиденции по веранде, то, поговорив с лейтенантом, он все же решил вновь войти в коридор. Задержанные афганцы не могли не понимать, какая участь им уготована, и Дмитрий хотел еще раз убедиться, что, зная безысходность своего положения, они все же держатся спокойно, с достоинством и ничуть не выказывают страха перед заключением или, более того, смертью. Да, пуштуны горды и бесстрашны, как все мусульмане они фаталисты и верят в загробную жизнь, для многих из них жалкое существование здесь оправдывается только надеждой на предстоящее обретение райских кущ и общества небесных гурий. Но неужели это дает им такую силу, чтобы совершенно не страшиться ни близких мучений, ни даже смерти?
Дмитрий бросил сигарету и шагнул в немного посветлевший коридор. Солдат-часовой, стоя рядом с землевладельцем, шарил глазами, выбирая, кого еще отправить пинком на допрос. Феодал повернул голову в сторону часового, их взгляды встретились. Солдат с бронзовым от солнца крестьянским лицом, еще недавно молившийся на «своего» феодала, спасавшего его от голодной смерти в неурожайные годы, подбрасывая муки и риса семье соплеменника, явно был в замешательстве, не зная, как ему поступить. Постояв немного, раздумывая, он наконец пробормотал: «Пожалуйста», — и кивнул на дверь, так и не решившись использовать по назначению высокий армейский ботинок на толстой подошве. Феодал приподнял ладонь руки и слегка махнул ею вроде бы в знак согласия, но скорее в качестве поощрения бывшему землепашцу, поступившему правильно в затруднительной ситуации.
Стараясь, по возможности, не очень назойливо рассматривать привезенных сюда в столь ранний час афганцев, Дмитрий прошел в комнату. Нет, не было ни дрожащих рук, ни бегающих взглядов, ни тем более истерик, хотя многие задержанные были еще в юношеском возрасте. Но смерть все же незримо присутствовала, отражаясь в глазах, в которых, однако, ожидаемого страха перед ней Дмитрий так и не сумел обнаружить.

 

Воспоминания отвлекли Дмитрия, а между тем время перевалило за полночь и часовые у дверей палаты, наверное, уже сменились. Дмитрий вышел в коридор. Он не ошибся, с нулей была смена таджика. Часовые, пользуясь тем, что вестовой ушел, поделили по-братски его табурет и сидели спина к спине, опираясь руками на винтовки. При виде Дмитрия оба вскочили, вытянулись, как перед начальником, вскинув подбородки, и даже попытались щелкнуть каблуками — весьма популярный среди афганских нижних чинов «строевой» прием, для исполнения которого со звонким щелчком они набивают на внутренние обрезы каблуков стальные пластины.
Дмитрий, обращаясь к таджику, спросил про контин.
— Контина нет, — ответил солдат. — Но утром, прямо за воротами госпиталя, в дукане, можно купить все, что пожелаете.
— Что ж, с этим подождем до утра, — согласился Дмитрий. — А сейчас пошли во двор умываться.
Солдаты не стали, как прежде, брать винтовки наперевес, а закинули их за плечи — вольность, которую они вряд ли позволили бы себе днем на виду у начальников и больных. Дмитрий сразу отметил это и предложил таджику:
— Скажи напарнику, пусть отдохнет. Хватит и одного конвоира.
Таджик перевел. Второй часовой снял с плеча винтовку и присел на табурет. Дмитрий двинулся к лестнице, таджик догнал его и пошел рядом, а не сзади.
«Вот и хорошо, — подумал Дмитрий. — Вроде как уже не конвой, а охрана».
В госпитале было тихо, лампочки потушены, только на первом этаже пробивалась полоска света из-под двери приемного покоя: он одновременно использовался и как комната дежурного медперсонала. Похоже, спали все, кроме главврача. Вышли во двор. Освещенный только полной луной, он был безлюден, а расплывчатые, серые, с легкой синевой тени придавали ему сумрачный, даже немного пугающий вид декорации к фильму, явно не комедийного содержания. Где-то невдалеке выли шакалы, дополняя подходящим звуковым оформлением мрачную картину захолустного дворика городского предместья. Дмитрий поежился. Захотелось обратно в палату. Но он все же добрел до бассейна, уселся на парапет и закурил. Таджик отказался от предложенной сигареты и полез в карман за насваром. Вытащил плоскую жестяную коробочку, открыл ее, взял двумя пальцами щепоть жгучего зеленого порошка и заложил его за губу. Помолчали.
— Ты откуда сам? — прервал молчание Дмитрий.
— Из Кабула, — ответил таджик, предварительно сплюнув на землю насвар.
— А пушту где выучил, в школе?
— Нет, я из торговых: у отца ювелирная лавка. Как подрос, ему помогал. На людях и выучил.
— Скучаешь по Кабулу? — спросил Дмитрий, и сам считавший дни до возвращения в столицу, откуда должен был лететь в Москву. Срок командировки в Афганистан истекал через месяц.
— Конечно, год уже дома не был.
— А где у отца лавка-то?
— Прямо в начале переулка Морг-форуши, если двигаться от района Шахре-Нау к площади Спинзар.
Переулок был хорошо знаком Дмитрию. Англоязычные иностранцы называли его Chicken street, а наши — Цыплячьим переулком. Там было расположено представительство Аэрофлота. Рядом с ним, еще в одном арендованном советскими двухэтажном особнячке, Дмитрий в шестидесятые жил какое-то время вместе с родителями. Помнил Дмитрий и лавку, и ее хозяина — грузного таджика с побитым оспой лицом. В лавке торговали золотыми и серебряными украшениями с лазуритом, бирюзой, топазами, рубинами и панджшерскими изумрудами. Он частенько захаживал туда и даже пользовался репутацией постоянного клиента, покупая, однако, чаще не для себя, а для тех, кого водил по городу как переводчик, — начальников, знакомых и их жен. Женщины порой застревали в лавке надолго, разглядывая украшения, и Дмитрий развлекал себя беседой с хозяином, толковым ювелиром, интересно рассказывавшим о драгоценных и поделочных камнях, добываемых не только в Афганистане, но и на всем Среднем Востоке.
— Знаю и лавку, и твоего отца, — сказал Дмитрий. — Как-то у него купил перстенек с бирюзой, точно такой же, как у тебя на руке. Скоро буду в Кабуле. Привет отцу передать?
— Да, господин! — обрадовался солдат. — Передайте, Фархад жив и здоров. Пусть не волнуется и успокоит мать и сестренок.
— Обязательно передам, — заверил Дмитрий, добавив: — Если до утра доживу.
— Спасибо! Очень вам признателен. Да не уменьшится ваша тень! — сыпал принятыми на Востоке формулами вежливости Фархад, прикладывая руку к сердцу и никак не реагируя на последнее замечание Дмитрия.
«Да, похоже, он ничего не слышал о настроениях пуштунов. Потому, наверное, что караул размещен отдельно от больных, в пристройке, — думал Дмитрий. — Но поговорить с солдатом все же нужно было, даже больше для собственного спокойствия».
Дмитрий бросил сигарету, умылся и пошел к госпиталю в сопровождении солдата, продолжавшего болтать о том, какая у него замечательная семья. По дороге убедился, что забраться на балкон, на котором скучал третий часовой, без подручных средств нельзя, а вот спрыгнуть вниз, если припрет, можно — невысоко.
В палате прилег. Пожалел было, что нет ни книг, ни газет, но потом как-то сама собой пришла мысль: «Стоит ли вообще бороться со сном, таращить глаза в потолок и ждать того, что в принципе может произойти, но, совершенно очевидно, не сегодня? Да, солдат оскорбило внимание пуштунки к иностранцу. Главврач, в свою очередь, тоже не остался в стороне и подбросил утку о пакистанском шпионе. Наргис, а я, получается, ей не безразличен, испугалась настроений болтавших где-то солдат и поспешила сообщить о них мне. Все это так. Но ведь и принимать на веру все ее страхи тоже не нужно. Солдаты покипели и успокоились. Тоже понимают, что сговориться с караулом они не смогут. Ведь каждый часовой в отдельности отвечает за безопасность пациента собственной головой. Поэтому, спать надо, а там… „Бог не выдаст, свинья не съест“».
Дмитрий закрыл глаза и сразу же провалился в глубокий сон без сновидений.
Назад: VII
Дальше: IX

Михаил
пиздабол в Гардезе никогда небыло дивизии и все остальное пиздеж