Из дневника
— Ты должен писать две странички дневника. Каждый вечер. Это обязательно, старикашка! А потом получится книга.
Он прав, конечно, — мудрый, исписавший горы страниц Юлиан Семенов, «писатель-шпион», как его называют на Западе. Я стараюсь вообще-то, но не получается, во-первых, каждый вечер. Во-вторых, получается как-то… не так.
Семенов прилетел вместе с дочкой Дуней и несколькими литераторами из республик. В гостинице «Ариана», где они остановились, было бесконечное застолье, потом я в общем потоке гостей поднялся к ним в номер посмотреть на портрет афганца, который Дуня уже успела нарисовать углем. Оказалось, Семеныч собирается за неделю написать здесь книгу об Афганистане с Дуниными иллюстрациями.
…Ну, вот. Сначала была перестрелка, потом загрохотало где-то неподалеку. По звуку — то ли батарея залпового огня, то ли тяжелая артиллерия. Теперь туда же пошли «вертушки». Погас свет. Я пишу при свете свечи, так даже интереснее. Еще полчаса, и заговорит моя «радиобатарея»: соседи-афганцы недовольно стучат по трубам отопления, если я клацаю по клавишам печатной машинки после 22.00…
В гостиничном номере Семеновых на столе лежит большая сумка с лекарствами, ворох пилюль вокруг нее. «Сам» одет в афганский национальный костюм, разливает коньяк, острит, льстит гостям: у него просто атомная энергетика обаяния! В углу на стуле замер Фарид Маздак, очень симпатичный мне главный афганский комсомолец, и Дуня еле слышно скребет углем по ватману, натянутому на раму: рисует его портрет.
Семенов перевернул вверх тормашками весь Кабул: афганцев, русских, гражданских, военных и любых других. Они гуськом, сменяя друг друга, появляются в его номере, увозят в наши и афганские части, в посольство, бог знает, куда еще. Он мне очень помог: перезнакомил с огромным количеством людей, до которых мне самому не добраться. Происходило это так: Семенов обнимал собеседника, подводил ко мне, тыкал мне пальцем в грудь и произносил:
— Это очень хороший мальчик, сын моей подруги. Я его очень люблю!
Интересно, что было в нем раньше — эта смесь обаяния, уверенности в себе, «свойскости», которая помогает открывать настежь любые двери, или все это пришло уже потом, после успеха?
— Я помню Кабул 1956 года, когда здесь не было ни одного метра асфальта. Это страна моей молодости, старикашка! — говорит мне он. — Я же востоковед по образованию, работал здесь переводчиком на торгово-промышленной выставке. И заболел холерой! Меня выходил четырнадцатилетний гостиничный «бой» — мальчишка по имени Дост. Он лечил меня травами, сидел ночи напролет у изголовья кровати, я помню сквозь бред и жар болезни его маленькую руку на моем лице. О чем я тогда мечтал? Увидеть лицо хоть одной женщины — они все были скрыты чадрой. А теперь? Я вижу их лица! Ты пойми: писатель — как собака, он не терпит ошейника. Он напишет, если в его сердце есть боль, радость, любовь. В моем сердце теперь все это есть! Счастья и радости этой стране!
На следующий вечер Семенов появился в гостинице перед самым комендантским часом в сопровождении какого-то человека в гражданском. По тому, как мгновенно втянул живот и расправил плечи Курилов, в одиночку охраняющий всю писательскую делегацию, стало понятно, что семеновский спутник занимает какой-то очень высокий пост в разведке. Втянутый куриловский живот, впрочем, никем не был замечен: и Семенов, и его товарищ едва стояли на ногах и клялись друг другу в вечной и нерушимой дружбе.
У Валеры Курилова это уже вторая командировка в Афганистан. Первая началась в декабре 1979 года: он был ранен при штурме дворца Амина. Увидев, что он вооружен одним только пистолетом Макарова, я решил поделиться с ним соображением:
— Дурацкий какой-то пистолет: тяжелый, затвор тугой.
— Почему же? — ответил Валера. — Это очень хороший пистолет. Когда на тебя падает человек с топором, ты стреляешь в него из «Макарова».
— И что?
— Вместе с топором человек летит в противоположную сторону. Хороший пистолет!
Возвращались домой уже в кромешной кабульской тьме. В зеркале заднего вида отражались фары «жигуленка» Курилова: он тоже живет где-то в Старом микрорайоне. Рядом со мной на сиденье лежала огоньковская книжка, на обложке которой было размашисто написано: «Мише Кожухову, товарищу по оружию. Юлиан Семенов».
* * *
С утра на стадионе был первый пионерский праздник в истории этой страны. Тридцать тысяч афганят заполнили трибуны. Открытие припозднилось, конечно: попробуй-ка, совладай с такой толпой!
Пионеры маршем прошли по дорожке стадиона, два очень смешных клоуна вели под руки «американский империализм». Отчеканили шаг «суворовцы», потом вышли на поле гимнастки. Все очень просто, почти примитивно, но — впервые, а потому трогательно. Финальный аккорд и вовсе вызвал всеобщий восторг: в центр стадиона приземлились по очереди пять парашютистов из Клуба юных друзей авиации, среди которых, между прочим, была одна девушка. Трибуны, увидев это, неистовствовали. Барышни постарше, сидевшие в верхних рядах, даже забыли на миг о газетах и платках, которыми на протяжении всего праздника стыдливо прикрывали колени.
Чуть в стороне от трибуны для почетных гостей скромно сидел человек с грустными усами — Толя Завражнов, комсомольский «мушавер», приехавший сюда из «Орленка». Весь этот праздник, как, впрочем, и вообще все, что связано с этой ребятней в пионерских галстуках, — придумал он.
В Афганистане теперь тысячи наших «мушаверов»: во всех силовых структурах, в партии, в профсоюзах, в жэках и даже в зоопарке они советуют афганцам, как им дальше жить, работать и строить светлое будущее. Если бы так, как Толя Завражнов, пусть бы себе советовали!
* * *
Вместе с правдистом Вадимом Окуловым, моей главной афганской «нянькой», и известинцем Германом Устиновым улетели в Кандагар и застряли там на неделю: нет погоды, все полеты отменены. Собственно, прилетели мы разузнать хоть что-нибудь об американце Чарлзе Торнтоне, который погиб на днях, когда наш спецназ расстрелял из засады очередной «духовский» караван.
История с американцем какая-то мутная. Труп его будто бы исчез наутро после ночного боя, а вещи остались. Корочки репортера газеты «Рипаблик», штат Аризона, а еще фотографии, на которых он вместе с двумя другими европейского вида типами грузит «стингеры» на машину моджахедов. И еще дневник, на обложке которого рукой Торнтона выведено: «Мое имя — Абдулгафар»… Был ли он репортером, не был ли — Аллах ведает, но на днях таким «стингером» здесь был сбит афганский самолет, и все его пассажиры погибли. Зачем этот Торнтон позировал перед камерой с самонаводящимися ракетами в руках? Было ли это обычным журналистским пижонством или отчетом начальству о доставленном грузе, — теперь уже не узнать. Впрочем, судя по записям в его блокноте, Торнтон и сам уже был не рад, что ввязался в эту историю. Похоже, когда наши поняли, что убили американца, они сами решили избавиться от тела: на нет и суда нет. Упоминания же о том, что из засады работал русский спецназ, в официальных сообщениях, разумеется, не было: в газетах они проходили как «солдаты армии ДРА».
До Кандагара мы так и не доехали. Начальник местной оперативной группы КГБ, перед кем-то неведомым за нас «отвечавший», отказался везти наотрез, сослался на то, что после гибели американца на каждом километре дороги засады. Да и вообще решил не выпускать нас из аэропортовского городка, компенсируя наше вынужденное затворничество разнообразными развлечениями.
Вот, например, прямо на дом доставили для интервью странного бандита Исмата Муслима. Муслим когда-то учился в академии имени Фрунзе в Москве и там же был посажен в тюрьму за спекуляцию валютой. Вернувшись домой, несколько лет воевал на «той» стороне, а теперь вот «перековался». Когда обсуждал условия перехода на сторону правительства, попросил себе в замы армейского полковника. «Ага, — подумали люди, — если у него заместитель — полковник, кто же тогда по званию сам Исмат?!»
Высокий, усатый, — маузер на ремне справа, револьвер поменьше слева, дымчатые очки в золотой оправе, — он появился в сопровождении колоритной охраны: бородатых, перепоясанных пулеметными лентами, кровожадно сверкающих глазами пуштунов. Исмат будто сошел с экрана старого фильма о нашей Гражданской войне: он не за красных и не за белых, он сам по себе, и у него в отряде шестьсот сабель.
Когда мы закончили разговор, один из кровожадных пуштунов Исмата неожиданно бросился к нам, быстро залопотал по-русски о том, что ему здесь страшно, грязно и плохо и хочется обратно в Союз, где он учился в военном училище, а затем был направлен в Кандагар для укрепления политически незрелой армии Исмата Муслима, ныне члена Революционного совета республики.
Городок аэропорта построен еще в шестидесятых годах американцами. Клеймо «Сделано в США» стоит даже на фонарных столбах. И на «стингерах», которые сбивают самолеты с клеймом «Сделано в СССР», — две торговые марки этой войны.
* * *
К вилле, где мы живем, приставлен обслуживающий персонал: по-стариковски мудрый Баба, постоянно жующий «чаре» — легкий наркотик, что-то вроде анаши. Есть еще «рафик бача Дауд» — «товарищ мальчик Дауд», смешной парнишка с оттопыренными ушами. Еще — смышленый шестнадцатилетний симпатяга Измарай, с которым мы подружились. Все они готовили нам рис и кур, резали арбузы и мыли виноград, ухаживая по высшему разряду, едва ли понимая, кто мы такие и зачем пожаловали. По вечерам я подходил к костру, у которого колдовал Баба, он каждый раз просил водки, а потом обучал меня пуштунским словам, и все страшно радовались, когда я произносил что-нибудь не так на этом тарабарском наречии. Все это могло бы стать рассказиком. Там был бы и невозмутимый Баба, и яркие звезды в ночном кандагарском небе, и грязная лужа, из которой Дауд зачерпывал ведром воду для нашего чая, и огромные медные котлы, в которых кипел, булькал рис…
Как объяснишь тем, кто остался дома, что нет ничего необычного и особенно опасного в нашей жизни здесь? Обычная жизнь. Ну, летаем, конечно. Бывает, бухает и рвется что-нибудь неподалеку. Но — привыкаешь, «принюхиваешься», перестаешь обращать внимание. Просто живешь: работаешь, ходишь в гости, выпиваешь с друзьями…
Улетели на «Ан-12»-м. Места в пассажирской кабине мне не хватило, и пришлось пристроиться в грузовом негерметизированном отсеке. Было мне очень тяжко, даже не описать, как тяжко, — должно быть, так чувствует себя вытащенная на берег рыба. Я упал на грязный металлический пол в кучу афганских солдат и собрался умирать. А что вы хотите: 6400 метров над уровнем моря, воздух разряжен, а ниже спускаться никак нельзя. Ниже — проклятые «стингеры», которые привез сюда Чарлз Торнтон. Но его уже нет на этом свете, а я есть.
* * *
Впервые достал из шкафа костюм и галстук, привел себя сегодня в официальный вид. Александр Балан, руководитель группы комсомольских советников, оказывающий мне всяческое покровительство, внес меня в список приглашенных на церемонию награждения пионеров-героев, которая состоится в резиденции Бабрака Кармаля.
Перед дворцом стоит смешанный советско-афганский караул. Но это для проформы: все знают, что резиденцию Кармаля охраняют наши десантники, а лично его — «девятка», специальное подразделение КГБ, охраняющее и наших начальников дома.
Здесь красиво и чисто, аккуратно подстрижена листва на кустарниках, стены выложены фигурной кладкой. Прохладно, спокойно, мирно.
Пионеры сидят в маленьком зале — нарядные, торжественные, некоторые из них почему-то в смешных колпаках. Долго расставляют стулья вдоль стен для взрослых зрителей, которых, разумеется, больше, чем самих детей. Среди них мой знакомый, министр просвещения Каюми, милый, улыбающийся человек. Мы оказываемся рядом, и я, потеряв всякий стыд, прошу товарища министра поработать моим переводчиком. Кармаль говорил нараспев, очень просто и, разумеется, без бумаги. А потом прикалывал к детским рубашонкам орден Славы. Дети целовали ему руки и громко кричали: «Ура, Кармаль, дзиндабад!» Я попытался снимать, но был тут же отброшен в сторону толпой афганских репортеров.
Как жаль все же, что я глухонемой в этой стране.
* * *
Вчера вечером снова был обстрел. Ракеты шуршали над самым моим домом, взрывались неподалеку. Звенели разбитые стекла, афганские солдатики, которые охраняют Старый микрорайон, открыли бешеную автоматную пальбу, где-то рядом заработал пулемет. Один из снарядов влетел в окно соседнего дома. Соседи-афганцы по лестничной клетке заголосили, бросились в подвал. В подвал бежать не хотелось. Я решил отсидеться в коридоре моей квартиры, относительно безопасном, по моим представлениям, и стал считать ракеты. Когда шестая из них разорвалась неподалеку, раздался телефонный звонок. Москва. Мама.
— Как дела? Там очень опасно?
— Что ты, здесь полный порядок, потрясающе интересно, чудесные фрукты.
Ба-бах! Седьмая ракета прошуршала над крышей и плюхнулась вдалеке.
* * *
Подвернулся случай слетать в Джелалабад: туда шел «борт», на котором нашлись свободные места.
Перечитал сейчас эту фразу и понял: тот, кто здесь не был, в ней ни черта не поймет! Что значит — «подвернулся случай»? Что такое «борт» и как на него попасть? Ну, это просто: «бортами» здесь называют военно-транспортные самолеты. Попадают на них так: ты случайно узнаешь, что завтра в 7.00 в Джелалабад улетает армейский самолет. Или, к примеру, «борт» представительства КГБ. Дальше — просишь соответствующего начальника распорядиться насчет тебя. Как правило, когда в самолете есть места, нашему брату никто не откажет. Никаких билетов на рейс, разумеется, в помине нет. Армейские берут на борт вообще без всяких разговоров. «Представительские» смотрят в какие-то бумаги и тоже берут. До этого момента все просто, сложности начинаются перед самым полетом. Расписания никакого тоже нет, а есть полетный план, на который, во-первых, плевала погода, а во-вторых, иногда плевали и сами летчики. Афганская примета: если ты до полудня не улетел, можно на пару часов спокойно отлучиться домой. Ну, сами посудите: с какой такой радости экипаж должен лететь без обеда?! А после обеда перевалы затягиваются облаками, лететь становится небезопасно. Вот и жаришься часами на солнце у взлетной полосы вместе с такими же, как ты, бедолагами, — никаких тебе залов ожидания здесь тоже нет. Улетим сегодня? Не улетим? Нет ответа.
В Джелалабад в тот раз улетели. На аэродроме меня встретили бравые советники из оперативной группы КГБ, предупрежденные о моей не слишком важной, но вполне интересной для них персоне: все-таки на весь Афганистан есть только один собкор «Комсомолки», и это я.
Поселок Самархейль, где живут все, кто работает в Нангархаре, — чистой воды дом отдыха. Мягкие ветки каких-то тропических деревьев покачиваются над аллейками, скрывают аккуратные домики в цветах. Бассейн, выложенный белым кафелем. Ни дать ни взять курорт — если бы не танк перед воротами, развернутый пушкой к дороге, да вооруженный патруль перед входом. А хуже всего — злобная тварь по имени Настя. Это исчадие ада, полусобака-полушакал, которая никогда не лает, а молча хватает за ногу.
Днем заглянул в батальон спецназа, который стоит неподалеку. Такие же, как и повсюду, запыленные модули. Самодельный бетонный памятник с именами погибших. Спецназ работает без продыха — стволами, ножами, руками. Выходили на операцию и предыдущей ночью: по данным наводчика, в горах большой склад оружия. По складу ударили «Градом», но то ли ошибся наводчик-афганец, то ли сводил с кем-то счеты, — залп пришелся не по складу, а по кишлаку. Оставшиеся в живых мужчины взяли оружие и поджидали роту на выходе из ущелья. Ребята привезли с собой на «броне» три трупа своих товарищей.
Весь вечер слушал рассказы о террористах, бандах и взрывах. Чекистов можно понять: трудились они себе на военных заводах и в районных управлениях контрразведки в маленьких провинциальных городах на бескрайних просторах Родины. Начальство, отчеты, комиссии — у них наверняка все так же скучно, как и на гражданке. А тут — бандиты! Рейды! Оперативная работа! Настоящая жизнь.
Когда рассказы, — ну, что уж там, и бутылка тоже, — закончились, они проводили меня в маленькую гостиницу, расположенную где-то на окраине этого «Дома отдыха». Провожали, чтобы уберечь не столько от пули, сколько от злобной твари по имени Настя.
Наутро поехали с ними в город, в тюрьму местного управления госбезопасности — ХАДа. Тюрьма похожа на куриный дворик где-нибудь в Подмосковье. Во дворик выходят закрытые на игрушечные замки хлипкие дверцы полуподвальных камер. Вот один из узников — Гольбад, схваченный афганцами с оружием в руках. Высокий сильный пуштун, черные космы торчат из-под круглой войлочной шапки. Держится уверенно, говорит громко: не видел, не знаю, не помню. Его расстреляют, возможно, но это его не страшит: с вражеской пулей в сердце мусульманин попадет к Аллаху.
«Пуштуны не боятся смерти на поле боя: она почетна. Если у афганца остается сын, который может поднять его меч, женщины не оплакивают его. Волшебные сказки здесь никогда не рассказывают детям — только истории о героях», — писал об этой стране американец Д. Уилбер в книге, которую я обнаружил на одном из кабульских книжных развалов. Он был прав, этот американец, и потому в комнате русских следователей джелалабадского ХАДа к верхней планке дверного проема прибита железная скоба. На допросе следователь достает из ящика стола веревку, перекидывает через скобу, и это тотчас развязывает языки. Повешенного солдата священной войны — «джихада» — к Аллаху никто не пустит.
Афганцы притащили запыленный видеомагнитофон и показали мне оперативные съемки недавних взрывов в городе. Я мало что понял в этих фильмах, потому что переводил мне шестнадцатилетний тип по имени Фарид, который учился где-то у нас в ПТУ и через каждые два слова вставлял, как ему казалось, главные выражения из запаса русского языка: «туда-сюда» и «короче». А мне как раз хотелось — длиннее.
Долго говорили об этой войне с Меагулем, начальником отдела по борьбе с бандитизмом. Ему непросто: у каждого сотрудника госбезопасности кто-то из родственников на «той» стороне, включая и его собственных братьев. Ни дать ни взять — «Тихий Дон»… Уже под вечер Меагуль предложил отвезти меня в Самархейль, взяв для охраны двух солдат. Уговорил его обойтись двумя автоматами и поберечь для следующего гостя сказки про местную достопримечательность — Соловьиную рощу. Каждый, кто работает в провинции Нангархар, считает своим долгом рассказать приезжему: роща названа так будто бы потому, что пули в ней свистят, как соловьи. Это вранье, конечно.
В мотострелковую бригаду, расположенную километрах в трех от Самархейля, только что вернулась с Саланга разбитая в пух и прах колонна. Били по ней часов пять с перекурами. Три КамАЗа сгорели на дороге дотла, на двадцать восемь машин осталось тридцать семь целых колес, рассказывал двадцатитрехлетний лейтенант Андрей Тюрнин, который накатал уже рейсов тридцать по этой злополучной дороге на Хайратон. У лейтенанта обожжено лицо, он уверяет, это произошло в морге, когда ходил опознавать погибшего в колонне солдата и случайно опрокинул на себя банку с формалином.
При мне майору из политотдела принесли письмо от родителей солдата — земляка. Майор только что был в отпуске, заходил к родителям, привез от них посылку сыну. И вот — письмо, обычное родительское письмо, в котором они еще раз просят присмотреть за парнем — тихим, любимым, единственным.
Письмо пришло на следующий день после того, как разбитая колонна привезла в бригаду труп их сына. Пуля попала ему в висок. Майор, наверное, повезет его домой сам.
…Я улетал из Джелалабада на «вертушке». Перед взлетом молоденький лейтенант долго прощался с девушкой — она возвращалась в Союз. Безвкусно одетая — в зеленом пальто, малиновом жакете, джинсах «монтана», в сапогах на высоком каблуке, сама бесцветная, никакая. Они стояли, обнявшись у вертолетов, и оба ревели ручьем. Военно-полевой роман.
В Кабуле, под окнами моей квартиры, соседские дети-афганцы играли в резинку и почему-то громко считали по-русски: «Раз, два, три. Раз, два, три. Раз…»
* * *
По-прежнему получаю удовольствие от осознания собственной небесполезности: кто-то там, дома, раскрывает газету с моими репортажами и, быть может, находит в ней знакомые имена. Но только добавляет им это тревоги за близких или помогает унять ее? Не знаю.
Удивительная все-таки профессия. Она дает тебе право распахивать двери любой души, да и вообще любые двери, запросто напрашиваться в гости, задавать вопросы о самом сокровенном. Вот бы узнать, как все это оседает, откликается в тебе самом?
Осень медленно подбирается к Кабулу. По утрам уже иней на стеклах машины, воздух стал светлее — на горах, окружающих город, уже не тает выпавший ночью снег. Самое красивое место — последний подъем дороги к дворцу Амина, в котором расположен штаб армии. Самая настоящая осень, ей чуть-чуть не хватает красного цвета — только золото, только янтарь. Даже не верится, что дома уже снег, метель, холод. Неподалеку от Старого микрорайона на пустыре все лето стояли шатры кочевников. Сегодня видел, как кочевники собирают вещи. Верный признак — дело к зиме.
Вчера началась большая операция под Джелалабадом. Началась драматически: отказал мотор МиГа, который пилотировал генерал Власов из советнического аппарата. Его парашют нашли в ручье, в горах. Афганскую поисковую пару «духи», по слухам, сожгли, подбили и наш вертолет. Ни живого, ни мертвого генерала пока не нашли.
* * *
Все-таки «собкор» — лучшая из всех работ. Открываешь утром глаза — уже на рабочем месте. Ни тебе начальников, ни подчиненных, ни, само собой, присутственных часов.
Сегодня, например, решил вообще ничего не делать. В редакции и так лежат три моих материала, ждут своей очереди. Поэтому план на сегодня: прочесть лекцию в молодежной газете, отвезти в «полтинник» опубликованный в газете отчет о нашей операции на гардезской дороге, забрать пришедшую из Москвы посылку — она у полковника Фахри, главного редактора афганской армейской газеты.
Лекция отменилась. Прессу из Москвы не привезли, и поездку к десантникам пришлось отложить. Осталась посылка.
Фахри — чуть полноватый, невысокого роста человек с глубоким шрамом на подбородке. Свободно, с едва заметным акцентом, говорит по-русски. В его кабинете то появлялся, то исчезал молодой подтянутый офицер, все искал для меня имена двух солдат из Герата, которые, получив одновременно приказ об увольнении и членские билеты НДПА, развязали уже собранные вещмешки и остались в армии еще на год, как партийцы и патриоты. А также имя раненого сержанта, который продолжал командовать подразделением, отказавшись покинуть поле боя, за что министр обороны лично вручил ему лейтенантские погоны. Случаи редкие: афганская армия чаще делает вид, что воюет, и, говорят, каждый третий дезертирует из нее при первом удобном случае.
Фахри переводит на дари какую-то очередную изданную в СССР прозу об Афганистане. В раскрытой книге подчеркнуто карандашом: «Он всадил из духовушки десять в „десятку“». Бедный Фахри: ну как это можно перевести?!
Он рассказал любопытные вещи: в афганской литературе нет жанра романа как такового. После революции его нет тем более, как нет и повести. Литераторы, уверяет он, пишут рассказы, потому что торопятся получить гонорар. Революция, которая разломала, взорвала, изуродовала и вознесла тысячи судеб, художественно не осмыслена. Стихи — их с избытком. Восток всегда любил стихи — слащавые, с виньетками, про любовь. Но нет у этой революции ни своего Бабеля, ни Маяковского, ни Шолохова.
Права, наверное, Лариса Рейснер. Она писала еще в начале века: «В сущности, Восток ведь немой…»
С другой стороны, нам тоже похвастаться нечем. Не написано здесь ничего, что могло бы встать вровень с «Землянкой» или «Жди меня» Константина Симонова. Среди афганских напевов, которые «шурави» переписывают друг у друга на магнитофоны, лишь изредка слышатся строки, которые имеют отношение к поэзии. На мой вкус, из имен всех афганских бардов останутся только три: Юрий Кирсанов, Игорь Морозов и Виктор Верстаков. Первые два воевали здесь в спецподразделениях КГБ, Верстаков работает в «Правде».
Выходит, и для нас эта война — тоже «немая».
Октябрь — ноябрь 1985 г.