Глава девятая
Пятиэтажка встретила их мертвой тишиной и пустыми почерневшими от пожарища глазницами. Вошли в провал подъезда. Тимохин и сержант Кныш остались внизу, остальные со старшим прапорщиком Стефанычем стали подниматься наверх. Кныш, побрызгав в углу, вышел наружу и привалился у входа к стене, озирая окрестности через “оптику”. Старший лейтенант же, некоторое время постояв у лестницы, шагнул в проем одной из “хрущевок”. Хруст стекла под берцами, звяканье позеленевших гильз…
«Кошмар, что натворили. Политики хреновы, — подумал он. — Не город, а настоящий Сталинград. Унылое кладбище из почерневших разрушенных коробок. Нелюдимые мрачные руины. Дверей нет, мебели нет: все сожгли аборигены, замерзая промозглой осенью и студеной зимой». Заглянул на кухню. В углу одиноко притулилась, когда-то белая, газовая плита, покрытая горой осыпавшейся штукатурки, из стен торчали головки шурупов, на которых видно крепились подвесные шкафы. Посредине — раскуроченный, лежащий на боку без дверцы, холодильник. Кругом ничего, кроме поблескивающего битого стекла от банок и склянок, осколков посуды и обломков узорчатого голубого кафеля и кучек засохшего дерьма. Андрей прошел в комнату, залитую солнечным светом. Было ясное морозное утро. В квартире с вывороченными рамами и пробитой снарядом амбразурой в стене было светло. Вокруг опаленные взрывом потрескавшиеся стены. Кое-где еще сохранились куски желтоватых обоев с изображением бледных букетиков роз. Линолеум на полу посредине здорово выгорел: разводили костер. Чернели головешки: остатки пепелища. Стены исковыряны осколками и пулями: истыканы дырками, словно обрывистые берега стрижиными гнездами. На боковой стене углем крупно написано: «АЛЛАХ НАД НАМИ КОЗЛЫ ПОД НАМИ ИНША АЛЛАХ МЫ ПОБЕДИМ РУССКИЕ ОКУПАНТЫ И ПРОДАЖНАЯ ОПОЗИЦИЯ БУДЕТ УНИЧТОЖЕНО НАМ ТЕРЯТ НЕЧЕВО НАШИХ МУДЖАХЕДОВ ЖДЕТ РАЙ ИНША АЛЛАХ А ВАМ БУДЕТ АД ИНША АЛЛАХ». Кругом хлам: вспоротые консервные банки, выглядывающие из-под обломков обвалившегося кирпича пыльные истрепанные книги… В углу обнаженная чугунная станина пианино со спутанной бородой из оборванных струн, какое-то истлевшее тряпье, сломанное ободранное вертящееся кресло без крестовины, грязные окровавленные бинты, замызганный камуфлированный бушлат с выгоревшей напрочь спиной, под окном, покрытые снежком и инеем, горы стреляных гильз, какие-то пластмассовые колесики и части от детских игрушек…
Остановившись посреди комнаты, Андрей кожей почувствовал присутствие «его». Чей-то неприятный взгляд буквально буравил его насквозь. Он резко обернулся. В углу ниши с облезлой облупленной штукатуркой, стоял «он». Зрачок «калашникова» с тускло поблескивающим ободком уставился на вошедшего Андрея. Старший лейтенант рывком вскинул дуло автомата, не отрывая взгляда от неподвижно стоящего боевика.
На него смотрели большие темно-карие глаза. Это были не злые с прищуром из-под густых бровей глаза, полные ненависти, какими встречают и провожают их всюду. А глубокие умные глаза с необычным живым блеском. Они словно излучали свет. Они напоминали чем-то глаза давно умершей, настрадавшейся в своей жизни, матери. Он давно уже не видел такого взгляда. Тем более здесь, на войне, где рыскает, словно гиена в поисках своей добычи, ненасытная смерть, здесь, где на всем откладывает неизгладимый отпечаток суровый военный быт. Бывают, конечно, и веселые моменты расслабухи. Но даже в эти моменты в глазах боевых товарищей нет этого живого блеска, этого лучистого света. Даже под кайфом, во время смеха и шуток, их глаза остаются такими же усталыми, тусклыми, приговоренными, настороженными.
Боевик не стрелял. Его «калаш» с пустым «подствольником» был направлен в грудь «вэвэшнику». Их разделяло метра три, не больше. Чеченец был в засаленных камуфлированных брюках, заправленных в покрытые пылью тяжелые солдатские ботинки с заклепками и высоким берцем. Черная когда-то кожаная куртка от потертостей стала почти белесой. Замок «молния», похоже, был давно сломан. Под курткой — толстый свитер. Шея обмотана клетчатым бордово-грязным шарфом. На голове темная вязаная шапка, вязка которой местами обмахрилась и свалялась в букле.
«Какие глаза. Прям, как у абрека Дато Туташкия из фильма», — мелькнула вдруг мысль у Андрея. — «Как на иконах. Глубокие печальные глаза страдальца».
Боевик смотрел на офицера, не мигая. Под правым нижним веком напряженно пульсировала жилка. Ее было отчетливо видно под заглядывающим в разбитое окно косым солнечным лучом. Он был давно небрит, худ лицом. Плотно стиснутые зубы, прерывистое дыхание, напряженные под щетиной желваки. И глаза, без злобы, без ненависти.
Под ботинком Тимохина вдруг хрустнуло, то ли кусок штукатурки, то ли осколки стекла. В висках стояли гулкие удары, будто в кузнице методично били по наковальне. Удары следовали один за другим, то быстро, то вдруг медленно, потом опять быстро. Противники словно окаменели, продолжая, заворожено смотреть друг на друга. Сверху послышались голоса бойцов. Проверив верхние этажи, они неторопливо спускались вниз по захламленной лестнице, громыхая сапожищами. Противник занервничал. Не отрывая глаз от Андрея, чеченец, сильно прихрамывая, сделал нерешительный шаг в сторону амбразуры. И тут из-под куртки у него что-то выскользнуло и упало на пол. Еще шаг. Потом еще. На лбу у Андрея проступили капельки пота. Его трясло как в лихорадке. Ствол его автомата мелко дрожал и неотступно следовал за врагом. Палец на спусковом крючке онемел, стал будто чужой. Ноги налились свинцом. Во рту пересохло, в горле стоял комок; хотелось сглотнуть, но ничего не получалось.
«Чех» исчез в амбразуре. Послышались быстрые удаляющиеся, спотыкающиеся на битом кирпиче, шаги. Андрей чувствовал, что должен, должен немедленно рвануться к амбразуре и дать вслед чеченцу очередь, но его словно сковали невидимые путы. Он не мог пошевелиться.
На полу перед ним, где только что стоял его враг, валялась поцарапанная цветная фотография в небольшой пластмассовой рамке с остатками стекла. Андрей поднял ее. Вытряхнул осколки, смахнул рукавом пыль, На тронутой сыростью фотографии трое: мужчина в светлом костюме, молодая красивая женщина с миндалевидными глазами и пухленькая девчушка лет пяти с двумя белыми пышными бантами. Обнимает мохнатого Вини-Пуха. Веселые глазенки блестят как вишни. Что-то знакомое в открытом взгляде мужчины. Счастливая семья. Наверное, запечатлен какой-нибудь праздник или день рождения. Снимок явно не любительский: отлично поставленный свет, хорошая резкость. Похоже, фотография сделана в каком-нибудь фотоателье. Тимохин, пристроив бережно рамку на каком-то торчащем из закопченной стены шурупе, еле передвигая ватные ноги, словно ревматик, выбрался на лестничную площадку. Тяжело опустился на корточки и привалился спиной к безжалостно искореженным чьей-то необузданной дикой силой прутьям перил.
Только сейчас он почувствовал, как громко сопит в возбуждении, как ритмично стучит сердце, как судорожно до боли стиснуты его челюсти. Хотелось смертельно курить. Курево, как назло закончилось! Ну, ничего, сейчас у ребят стрельнет.
— Андрюха! Ты, чего раскис? Мертвяков нашел? — обрушился на него старший прапорщик Сидоренко, бросив внимательный взгляд на бледного съежившегося сослуживца.
— Да, нет. Мотор забарахлил, Стефаныч, — отозвался глухо Тимохин. — Дай курнуть. Совсем что-то херово на душе. Видно, пора домой. Загостились мы тут. Эх, уехать бы от этого кошмара, от городской суеты куда-нибудь подальше в какую-нибудь глухую деревеньку. Чтобы лес был, чистая речка, грибы, свежий воздух, молоко, банька.
— Эка, куда тебя понесло! Губа не дура! — присвистнул старший прапорщик, протягивая пачку сигарет и пристраиваясь рядом на ступеньках.
— Это тебе, Андрей, надо с моей сестренкой скорешиться. Она у меня этой идеей уж лет восемь бредит, — отозвался контрактник Володька Кныш. — Все уши прожужжала про деревню.
— Это на любителя. Мне, например, такая жизнь лично по фигу, — вступил в разговор сержант Елагин. — Ну, от силы неделю, другую, я еще выдержу, а потом ведь с ума сойдешь от скуки, в город потянет. К цивилизации, к городскому ритму, шуму, газу, горячей воде. Печку замучаешься топить, одних дров до этой самой матери надо. Колоть, не переколоть.
— Это для романтиков. Я предпочитаю город, чем после дождя грязь деревенскую месить. А весной и осенью там вообще, хер поедешь, грязь непролазная, — добавил Кныш, поправляя чехол на оптическом прицеле «эсвэдэшки».
— Ладно, летом, а зимой, что делать? На печи лежать, как Емеля? Cо скуки помрешь! Тоска зеленая. Не представляю. Ни куда не сходить, если только в гости к соседям, семечки полузгать, — сказал Ромка.
— Или в сельпо бабские сплетни послушать, — продолжил рядовой Чернышов.
— Нет, Танцор, ни хера ты не понимаешь. Встаешь раненько утречком, тут тебе и парное молочко и сметанка, щи наваристые в чугунке в русской печи томятся, — пулеметчик Пашка Никонов мечтательно закрыл глаза.
— Ага, встаешь в четыре утра до первых петухов, чтобы подоить, свиней накормить да скотину в стадо выгнать, — отозвался Елагин.
— Нет, уж, увольте. Я лучше сладко покемарю в теплой постельке, а вечером с девчатами на дискотеке оттянусь, — вклинился Привалов.
— У вас, сопляков, развлекушечки одни на уме. А мы люди семейные. Да, в деревне летом хорошо, — поддержал разговор Стефаныч. — Дом у нас был в деревеньке, купили вместо дачи. По дешевке купили. Далековато, правда, от города, Два часа на машине добираться. Время было такое. Всех тогда в деревню потянуло. Аккуратный был домик, из двух комнат. Три печки: русская и две голландки. Крытый двор с сеновалом и свинарником. Большое поле напротив. Рядом с домом сад когда-то был, вымерз, несколько сухих коряжек осталось. Перед окнами две огромные раскидистые кудрявые березы. Видно покойный хозяин был справный мужик. Дети разъехались, семьями обзавелись, в город подались, а дом отцовский продали. Он несколько лет пустым простаивал, пока я его не купил. Места там красивые, лесные, грибов до этой самой матери, речка рядышком холоднющая (родники кругом), огибает подковой участок. По утрам, когда еще висит сырой туман, можно увидеть пятнистых оленей, которые пробираются на участок по берегу речки. А выйдешь за деревню в поле, там зайцев видимо-невидимо. Самих «косых» не видно, только серые уши из травы торчат словно антенны. На бугре церковь красивая, коммунистами наполовину разрушенная. Красотища. Рядом поселился сосед-москвич. Бывший военный, на пенсии. На лето сюда приезжает на родину своих предков. Интересный мужик, скажу. Вечерком сядем у нас на крылечке, курим, вечерней зорькой любуемся, он и начинает ворошить свои воспоминания. Бауманское училище окончил, а потом в армию подался. Помотался по Союзу предостаточно. Есть, что вспомнить. Что любопытно, не поверите, трезвенник.
— Тоже в деревню хочу. Хотя бы на месячишко. Один запах скошенной травы чего стоит? — отозвался мечтательно Пашка.
— А я обожаю запах ванили, у меня мать такие пироги печет, закачаешься! Вам и не снились! — перебил Тацор.
— А я люблю летом на рынок ходить, когда огурцы, петрушку, укроп, помидоры уже продают. Запах зелени обалдевающий стоит, — вставил Привалов.
— Стефаныч, я что-то не понял. Ты что, продал фазенду-то? — вдруг задал вопрос Володька Кныш.
— Да, мужики, это была самая большая моя плюха в жизни. До сих пор не могу себе простить. Кусочек земли и домик всегда надо иметь, чтобы можно было побыть в тишине одному, нервы привести в порядок, снять с души груз, который на тебе веригой висит.
— Как же тебя угораздило-то?
— Шерше ля фам, братцы! Как говорят французы!
— Что и тут без баб не обошлось?
— А то, как же? Когда купили дачу, я-то думал, будем приезжать на отдых. Балдеть на лужайке перед домом, под березами на одеяльце загорать, на рыбалку ходить с пацанами, в лес за ягодой и грибами. А получилось все иначе.
— Ну, прям заинтриговал. Что же произошло?
— За дело мертвой хваткой взялась моя любимая теща, Маргарита Петровна. Дама с той еще закваской, махровая коммунистка. Поставила бутылек деревенскому трактористу, тот распахал весь участок. А там соток, скажу я вам, до этой самой матери. И получился не отдых, а настоящая каторга. Гробились на фазенде как при режиме Пол Пота, высунув языки. То сажай, то окучивай, то от колорадского жука опрыскивай… Осенью чуть пупок не надорвал, убирая урожай. Потом очередная головная боль: куда его девать. Пытался вякать, да где там, против бабцов разве попрешь, теща на прием вообще не работает. Чуть что, сразу на дыбки. За больное сердце хватается, хоть кол на голове теши, никого не слушает. Так несколько лет и вкалывали на любимой даче до опупения, пока не приехала одна баба-беженка родом из этой деревни с мужем, удрали из Средней Азии. Пристала к моей жене как репей, продайте дом да продайте. Сопли, конечно, слезы ручьем. Три дня окучивала, плакалась в жилетку. Одним словом доняла, вконец разжалобила. Продали дачу.
— Жалко деревню! Стефаныч, да послал бы тещу подальше!
— Молодой, глупый был. Сейчас бы послал! Впереди паровоза бы побежала!
— Как в анекдоте! — оживился краснощекий Привалов, сдвигая шапку на затылок. — Сын отца спрашивает: ” Папа, почему это бабушка зигзагами по огороду бегает?” Отец отвечает: “ Это, сынок, не бабушка, это сынок — теща! Подай-ка еще одну обойму!»
Тимохин сидел с отрешенным лицом, почти не слушая болтовню и смех товарищей. Перед ним все еще стояли широкооткрытые карие глаза «чеха».
«Почему он не стрелял? — не давала ему покоя назойливая мысль. — Почему? Может, затвор не успел передернуть? И как назло сегодня без “броника”. Хотя, толку от него никакого».
— Андрей! Что-то ты мне сегодня совсем не нравишься! — проговорил Стефаныч, покосившись на старшего лейтенанта. — Какой-то ты бледный и взгляд у тебя потухший как у обреченного, будто смертушка рядом ходит. У Николая Третьякова, как сейчас помню, вот точно такие же глаза были в день гибели. Молчишь все. Смотри у меня, накличешь беду!
— Ну, ты, сказанул тоже! — хрипло бросил Тимохин, с трудом поднимаясь и поправляя разгрузку. — Загостились мы тут, Стефаныч. Домой пора!