– Какой она была?
Молодой хроникер-венецианец подвигает ко мне тарелку с бобами и вареным мясом.
Он думает, что мы здесь только из-за этих яств, по которым, признаюсь, давно истосковался мой желудок.
Но кусок не лезет в рот.
И не потому, что с мая 1431 года я вообще отвык много есть, а потому, что вопрос синьора венецианца заставляет сжаться мое горло. И не только мое.
Возбужденные и даже веселые за минуту до этого, растроганные значимостью нашей сегодняшней встречи, мы все замираем.
Какой она была…
В таверне «Синий конь» нас четверо – этот хроникер, я, бывший герольд Амблевиль Тощий, и двое рыцарей – сэр Жан де Новеломон, по кличке Жан из Меца, и сэр Бертран де Пуланжи, для близких друзей – Поллишон.
Жану сейчас пятьдесят семь, Поллишону – шестьдесят три. Я среди них самый молодой, мне сорок пять. ЕЙ было бы сорок четыре!
Я занимаюсь этими подсчетами, пока длится пауза. Я думаю, если бы все было по-честному, она бы сейчас сидела среди нас, своих старых боевых товарищей и, возможно, еще не утратила бы былой красоты и осанки…
Все мы были живы. И все было позади.
Как и этот последний день реабилитационного процесса. Он уходил в прошлое. А в мои ноздри и грудь впервые за двадцать пять лет начал медленно входить свежий воздух взамен горького духа паленой человеческой плоти, сопровождавшего меня все эти годы.
Как ответить на вопрос?
– Знаете, – сказал я, до этого перекрестив трижды свой зловонный рот, – если бы мы до этого не знали Отца Небесного Иисуса, ее пришествие могло бы считаться отсчетом христианской веры.
Повисает долгая пауза.
– Могу ли я записать ваши слова? – говорит хроникер.
– Будь осторожен, Тощий, – говорит Поллишон.
Жан из Меца молчит, но в его глазах я вижу страх.
Меня это возмущает. Все чувства, которые до сих пор лежали у меня на душе тяжким грузом, плавятся в жару моих прогнивших внутренностей, я не могу больше молчать!
– Да! – кричу я. – Да, мы все были весьма осторожными там, на площади Старого рынка, в Руане, когда видели, как Матерь нашу ведут в огонь! Мы, те, кто был с ней до последнего вздоха, те, кто шел за ней в дождь и в снег, кто ел с ней из одного котла! Мы все, прикрывшись плащами и капюшонами, лишь наблюдали, как она горит! Почему не отбили ее? Мы, воины с копьями и арбалетами! Мы, мужчины! Мы, ее войско, присягавшее на верность до последнего вздоха!
Я стучу кружкой по столу, и она раскалывается пополам, заливая пергамент хроникера.
– Э-э-э… – говорит Жан из Меца, – да ты совсем пьяный…
Да, я пьяный вот уже двадцать пять лет, напоенный тем дымом по горло – он полностью выел мой мозг.
Поллишон хлопает меня по плечу, кашляет:
– Успокойся, Тощий. Ты прав… Не трави душу.
Трактирщица приносит мне новую кружку.
– Сколько тебе лет, Марион? – мрачно спрашиваю я, глядя на ее стан и красивое круглое лицо.
– Старовата для тебя… – улыбается она, – сорок шесть.
Она отходит, покачивая бедрами, она знает, что привлекательна.
И я снова думаю, что ЕЙ было бы на два года меньше. И она могла быть жива.
– Не ссорьтесь, господа, – говорит венецианец. – Мы здесь не для этого.
Да, мы действительно здесь не для этого.
В первый день реабилитационного процесса, когда в Нотр-Даме собралось все почтенное общество, мы увиделись впервые. Впервые за эти двадцать пять лет, что прошли со времени сожжения Девы.
Мы не сразу узнали друг друга. А узнав – радовались, как дети. Мол, настала пора справедливости. И мы снова – непобедимы.
Не так, все не так…
– Я буду говорить, – киваю я хроникеру, подсовывая ему чистую бумагу.
Итак, 7 ноября года 1455-го торжественно начался показательный реабилитационный процесс в отношении Орлеанской девы, которая называла себя Жанной д’Арк из деревни Домреми.
Свидетелей понаехало много – сто пятьдесят человек.
Были здесь простые люди – родственники Жанны, ее односельчане, горожане, земледельцы. Были ее уцелевшие в походах воины, были аристократы, священники, полководцы и принцы крови. Все они говорили о ней с большим уважением, любовью и запоздалым раскаянием.
Первый свидетель, крестный отец Жанны Жан Моро, задал тон всему почтенному обществу.
Говорил просто, как обычно говорят деревенские люди.
Сказал, что жил неподалеку от дома семьи д’Арк – Жака и Изабеллы, часто заходил в гости и поэтому без колебаний стал крестным девочки. Рассказал, как вместе со всеми трудилась Жанна на пашне, пасла скот, пряла и шила, как часто ходила в церковь на исповедь. Как считали ее «лучшей в деревне», ведь душа у нее была большая и добрая. А еще у нее были – большая вера и такая же большая боль по родине, порабощенной бургундцами.
И снова, как тогда, допытывались судьи, которые теперь стали «правосудием», у свидетелей о том Дереве Фей, которое стало краеугольным камнем в неправедном суде.
Далось им это дерево, будто сами они никогда не были детьми!
Ездил я, Амблевиль Тощий, к тому дереву.
Я ездил много все эти годы. Шел по ее следам, собирая сведения о той, чья жизнь – житие! – стала для меня примером несокрушимой и непобедимой веры в бессмертную душу, а вместе с тем укрепила и другую веру – в Господа нашего Иисуса, который порой подает простым смертным свои знаки.
Так вот, дерево то – старое и уже источенное древоточцем, еще на месте. Неподалеку от дубовой рощи и ручья, который в тех местах, как и в детстве Жанны, до сих пор называют Смородиновым. Тот Смородиновый ручей такой же старый и наполовину высохший, как и «волшебный бук».
Но я видел их в другом свете! Такими, какими их видела моя Госпожа.
Видел дерево молодым и раскидистым, а ручей – полноводным и целебным. Представлял себе, как сходятся к нему дети со всего Домреми, чтобы поиграть с феями, порхающими в ветвях бука.
В селении испокон веков считалось, что эти маленькие существа были верными друзьями и хранителями детей.
Дети и феи – разве есть в этом что-то странное? Разве можно считать серьезным аргумент обвинения, что маленькая Жанна видела их и говорила с ними?
Я и сам, лежа под тем деревом с закрытыми глазами, чувствовал их легкие прикосновения – даже если этими прикосновениями было лишь тепло солнечных лучей.
– Где именно находится это дерево, от которого ты набралась ереси, Жанна? – спрашивал ее епископ, магистр искусств, советник на службе герцога бургундского Филиппа Доброго, преподобный председатель суда Пьер Кошон.
И она спокойно отвечала, что это дерево называлось Деревом Дам или Фей и находится оно у Дубовой рощи, которая видна из окон ее дома. И что старики рассказывали, что в его кроне живут феи. Но сама она их никогда не видела, только верила в то, что они есть.
Рассказала и о голосах святых Екатерины, Маргариты и архангела Михаила, которые призвали ее в освободительный поход. Призналась, что ей было страшно покидать родительский дом и идти вместе с мужчинами, которых она до той поры боялась.
Я, герольд Амблевиль, по прозвищу Тощий, сидел на последней скамье, спрятав лицо под капюшоном, как и все другие, в чьих глазах судьи могли бы прочитать печаль, и пытался запомнить все, что она говорила, – так же, как тогда, когда она диктовала мне письма и ответы полководцам и королям. Память у меня хорошая, иначе – не быть бы мне королевским герольдом!
Могу засвидетельствовать, что ответы моей Госпожи порой заводили высокое собрание в тупик, из которого они – образованные теологи, выбирались, как… лягушки из стеклянной банки.
На многие вопросы ей нельзя было отвечать ни утвердительно, ни отрицательно – все это были западни.
Но и тогда Жанна находила самый меткий, но нелукавый ответ.
– Являлся ли к вам архангел Михаил голым? – допытывались они, прекрасно понимая, что как бы ни ответила она на этот вопрос – «да» или «нет», оба ответа будут использованы против нее. Ответить на этот вопрос «да» означало бы, что этот голый архангел был самим сатаной, а сказать «нет» – отрицать существование святого и то, что видела и говорила с ним.
И она отвечала так, что заставляла зал вздохнуть с облегчением и уважением к ее разуму:
– По-вашему, Господу не во что было Его одеть?
Ну какой дипломат мог бы придумать лучший ответ, чтобы избежать западни?
А когда заставляли ее клясться на Священном Писании, что будет говорить всю правду, она и здесь не лукавила, честно пообещав говорить лишь ту правду, которая касается только ее.
И добавила:
– Возможно, вы спросите меня о том, о чем я вам сказать не смогу. И не скажу, даже если мне отрубят голову.
На вопрос, какой знак она подала при встрече своему королю, она ответила, что ни за что не скажет об этом, но добавила:
– Идите и спросите у него самого!
На вопрос, верили ли ее соратники в то, что она послана Богом, сказала так:
– Я оставляю это на их совести…
Она ничего не отрицала, но и ни с чем не соглашалась, доводя умников-судей до бешенства. Откуда только у нее взялся этот тонкий ум?
Еще один пример приведу и уткнусь носом в свою третью кружку, которую подносит умница Марион.
– На первом же публичном допросе хитроумный Кошон поставил перед ней западню, заставляя вслух прочитать «Отче наш».
– В чем же западня? – интересуется молодой хроникер-венецианец.
– Э-э-э, господин писака, – отвечаю я, – не все так просто в нашем святейшем правосудии! По всем инквизиторским правилам, если обвиняемый хоть раз заупрямится или сделает паузу – любая запинка при произнесении молитвы расценивается как признание в ереси. А могла ли юная девушка, закованная в кандалы, растерянная и испуганная, хотя бы раз не запнуться? И она не стала этого делать. Однако сказала, что с удовольствием сделает это в приватном порядке перед духовником, который по закону должен сохранить таинство исповеди!
Глаза хроникера умоляют меня сказать еще хоть что-нибудь.
И я добавляю то, что и тогда, и сейчас кажется мне важным и очень праведным:
– Когда любого преступника спросят, собирается ли он бежать из тюрьмы, конечно, каждый ответит «нет», даже если решетка в его камере будет уже перепиленной. Не так ли? Но Жанна всегда отвечала честно: «Я порывалась и порываюсь ныне бежать, как то пристало любому человеку, какового содержат в тюрьме как пленника!» И в этом была вся она – такой, какой я ее знал. Такой, какой почитаю и буду чтить до конца своих дней.
– Боялась ли она смерти?
– Она боялась огня… – отвечаю я, – и ей – о, подлость человеческая! – показали костер как ее будущее наказание. Ей, девочке! И у этого костра подсунули бумагу, в которой обещали перевести в лучшую тюрьму и обеспечить надлежащий уход, если она отречется от своих заявлений. И она поставила под ней крест на радость Кошону, который не выполнил ни одного из своих обещаний. Впоследствии эту минутную слабость Жанна объяснила просто: она боялась огня. А разве вы, господа, не боитесь такой страшной смерти?..
Все молчали. И я решил добавить еще и такое:
– Более того, отцы-инквизиторы отобрали у нее женское платье, подсунув мужское. И это стало новым витком в том судилище. Ведь поймать Жанну из Домреми на ереси они не смогли. Поэтому перешли к «светским» обвинениям: ношение мужских одежд, участие в боях, ее легкомыслие, суеверие, нарушение заповеди не покидать своих родителей, попытки сбежать из тюрьмы, недоверие к суду церкви и всякое такое.
Я больше не могу говорить.
Мы мрачно чокаемся кружками.
– За Жанну! – тихо говорит Поллишон, сэр Бертран де Пуланжи.
– За нашу Жанну! – добавляет Жан де Новеломон, Жан из Меца.
И я немного завидую им обоим, ведь они увидели ее раньше меня!
Тогда, когда она впервые вошла в замок коменданта Вокулёра Робера де Бодрикура – маленькая деревенская девочка в красной юбке…
– Ясное дело, мсье Робер и все мы, кто тогда доедал жареного кабана в большой гостиной, повеселились от души…
Это говорит Поллишон.
И хроникер уже записывает за ним, сменив затупившееся перо на новое.
Пишет так:
«Представьте себе: заходит в зал хорошенькая юная крестьяночка. Щеки мало чем отличаются от цвета юбки. Свежая и трепетная, как олененок. За ней следует ее дядя, даже приседает от страха, косится на стены, гобеленами увешанные, губами шевелит – наверное, молитву шепчет. Представляется Дюраном Лаксаром, крестьянином, и подталкивает вперед эту юную особу, мол, теперь ее очередь держать речь перед высоким дворянством.
Думаю, такое было для нее впервые: стоять перед мужчинами, да еще аристократами, раздевающими ее глазами.
И говорит эта девица, что у нее великая миссия от Бога – освободить Францию, снять осаду Орлеана, короновать дофина. А для этого нужна ей охранная грамота от коменданта мсье Бодрикура, чтобы она могла поехать в Шинон, к самому королю.
– Я пришла сюда для того, чтобы господин Робер де Бодрикур приказал своим людям отвести меня к королю!
Мы все покатом лежали от смеха.
А мсье Робер подходит к дяде ее и серьезно так говорит:
– Что ж, уважаемый… м-м-м… – как там вас? – господин Лаксаре, спасибо вам большое за развлечение. Времена нынче сложные, невеселые. Но повеселили вы нас вдоволь. Вот что я вам скажу…
И наклоняется к уху Дюрана, глядя на его племянницу, что стоит спокойно, будто не замечает его игривого тона:
– Отведите вы эту девочку в дальний угол и дайте парочку хороших подзатыльников. Большего она не заслуживает. А сюда не суйтесь, потому что в следующий раз и вам перепадет!
Заржали мы все, как жеребцы.
А она – ничего. Будто не слышала.
Спокойно так говорит:
– Не грусти, дядя. Все правильно. Сейчас так и должно быть. А вы, – обращается к Бодрикуру, – только в следующем году мне поверите! Сейчас же прощайте и ждите меня, когда созреете к решению. Бог пока дает мне время.
Поклонилась низко и достойно так, медленно, вышла. Мы и глазом не успели моргнуть.
Поговорили еще о женщинах, вино допили – и забыли об этой странной…
В печали и неутешительных сведениях о том, что с каждым днем сдает Франция свои позиции англичанам, шло время. Чувствовали мы себя, прямо скажем, как мыши, которые трясутся по своим норам, лишь заслышат запах кота.
Откровенно говоря, иногда вспоминал я ту девочку в красной юбке.
Даже не знаю почему.
Думал, что просто хорошенькая она была, поэтому и запомнилась. Да разве мало было вокруг хорошеньких крестьянок?..
А куда та подевалась, что с ней – о том и не ведал…»
А я разузнал, дружище Поллишон, думаю я, Амблевиль Тощий.
Был я лет пять назад на постоялом дворе в Нафшато, где до сих пор заправляет Русс, что означает «рыжая». Правда, сейчас эта бывшая красотка не рыжая, а седая.
Но прозвище это себе оставила, не хочет себя иначе называть!
Ведь под этим именем она известна как хозяйка, что приютила беженцев из Домреми – в том числе семью д’Арк.
Тогда бургундцы разгромили деревню, половина народу была убита, а половина сбежала в Нафшато. Жили, как могли. Плохо.
Разыскал я Русс, ведь все хотел знать о Госпоже моей. Узнал немного: как жили они большими семьями под одной крышей, как Жанна с подругой Ометтой помогали ей на кухне за кров и еду – готовили, посуду мыли. Вечерами долго шептались перед сном, как это любят все шестнадцатилетние девочки.
Но вот что еще сказала мне старая Русс и что запомнил я слово в слово, ведь и сам много думал об этом:
– Нет ничего удивительного в том, что Бог возлагает на кого-то из смертных миссию. Может, он возлагает ее на многих. Даже на каждого из десяти. А может, и на каждого второго! Но слышат Его – единицы. Ведь все слишком заняты собой – своими проблемами и радостями, своими болезнями или здоровьем, добыванием хлеба насущного, сварами или наоборот – находятся в состоянии бесконечных развлечений и веселья. Или просто отчаялись с самого начала своего существования. Таким трудно отрешиться от преходящего, чтобы услышать голос хотя бы самого маленького ангела из свиты Господней. Если бы все могли его слышать – о! – какой бы красивой стала земля!
Я и сам думаю об этом.
О том, что не во тьме мы идем, как говорят нам сильные мира сего, чтобы стали мы еще темнее.
Не во тьме!
Тьму эту создаем мы сами, когда не слышим и не хотим слышать те голоса, и если даже и услышим – не верим. И не обязательно это должны быть «голоса». Ведь «голосом» судьбы и предназначения может быть обычное событие, не божественное, а простое, бытовое. То, что укажет тебе путь. Как когда-то указал нашему отряда путь в степи простой крестьянин, которому Жанна подарила свой зеленый кафтан.
Я не могу поделиться этими мыслями с товарищами, особенно в присутствии хроникера. Бог знает, кто он такой. Это сегодня нас всех пьянит справедливость церковного вердикта, а что будет завтра – неизвестно…
И поэтому я молчу, прислушиваясь к голосу Жана из Меца:
– Я поверил ей сразу! Как только она сказала: «Неужели вы считаете, что мне лучше идти с мужчинами в поход, чем сидеть рядом со своей матушкой и прясть шерсть?»
– Но это было ровно через год после первого визита! – уточняет Поллишон.
– Какая разница! – упрямо бормочет Жан. – Поверил я ей сразу!
– Ага… – хмельным голосом с издевкой говорит Поллишон, – и тогда, когда ее в Вокулёре во второй раз выставили за порог?
– Заткнись! – кричит Жан. – Я тайком ходил на тот двор, где она поселилась в ожидании ответа коменданта, – к каретнику Анри Ле Руайе и его жене Катрин. Своими глазами видел, как стекался туда обездоленный и обессиленный народ, видя в ней свое спасение, собственными ушами слышал, как обращалась она ко всем, кто нуждался в добром слове.
Да, господа рыцари, думаю я, Амблевиль Тощий, но ее выставили из комендантских палат и во второй раз. А она пришла и в третий, повторив все, что говорила два предыдущих раза:
– Сейчас мне необходимо предстать перед королем нашим в первой половине поста! Пусть я даже сотру ноги до колен – знайте, никто: ни король, ни герцог, ни дочь шотландского короля, ни кто-либо другой не сможет спасти французское королевство, кроме меня! Я должна идти! И я сделаю это, потому что так нужно Господу!
И на этот раз никто не смеялся.
Ведь слишком тяжелым было наше положение в Орлеане.
За соломинку пришлось хвататься! Все большую территорию страны захватывала бургундская шайка, расползалась по ней, как чума, устанавливала свои грабительские порядки, убивала любого, кто говорил на языке своих родителей, насаждала страх, культивировала жестокость, продажность судов и церковников, уныние, умножала бедность, сеяла смерть…
– И тогда я склонил перед ней колени и голову и сказал: «Когда ты хочешь выступить в Шинон?» Пообещал сопровождать ее повсюду – всегда. И не отступился от своего слова! – сказал Жан из Меца.
– Я – тоже! – пробормотал Поллишон, стукнув кружкой по столу.
И Жан примирительно похлопал его по плечу:
– Конечно, брат, и ты…
Там, в Шиноне, я Амблевиль Тощий, королевский герольд, увидел ее и двух рыцарей впервые.
Когда она в сопровождении четырех мужчин, среди которых были эти славные рыцари и два ее брата, вошла в зал, я стоял за спинами знати и слышал, как пренебрежительно переговаривались они между собой, обсуждая ее фигуру и скромный наряд, называя гостю сумасшедшей деревенщиной.
Но я видел и другое: ее спокойное, улыбающееся лицо, излучающее уверенность, будто она всегда находилась в окружении высокопоставленных лицемеров и знала им цену.
Они собрались потешиться над ней. И наш некоронованный король Карл, этот испуганный мальчишка, поддержал их игру, спрятавшись за спинами вельмож.
Видеть это было невыносимо, и я уже хотел выйти из зала, ведь не терпел издевательства над простолюдинами и не считал нужным участвовать в королевских развлечениях, которые стали чуть ли не единственным спасением от страха и отчаяния, царивших в Шинонском замке. Но остановился на пороге: она, обведя взглядом почтенное общество, упала на колени перед Карлом, который скрывался в толпе придворных!
Вот тогда я и поверил ей всем сердцем. Да и мало кто мог не поверить, зная ее лично…
Когда приказали мне выступать вместе с ними, такую благодать почувствовал!
Быть ее голосом – разве это не счастье? Я до сих пор по памяти могу воспроизвести любое из ее обращений.
И что это было за чудо, когда говорил я ее устами! Сам себе мудрее казался, будто мои это слова были.
И ни один из вражеских наместников, к которым через меня, герольда Амблевиля, обращалась Жанна, не трогал меня, будто я и сам был посланником Неба:
«Король Англии и вы, герцог Бедфорд, называющий себя регентом Королевства Франции, вы, Гийом де Пуль, Жан, сир де Талбо, и вы, Тома, сир де Скаль, именующий себя наместником упомянутого герцога Бедфорда, внемлите рассудку, прислушайтесь к Царю Небесному. Отдайте Деве, посланной сюда Богом, Царем Небесным, ключи от всех добрых городов, которые вы захватили, разрушили во Франции. Она готова заключить мир, если вы признаете ее правоту, лишь бы вы вернули Францию и заплатили за то, что она была в вашей власти. И заклинаю вас именем Божьим, всех вас, лучники, солдаты, знатные люди и другие, кто находится пред городом Орлеаном: убирайтесь в вашу страну. А если вы этого не сделаете, ждите известий от Девы, которая скоро придет к вам, к великому для вас сожалению, и нанесет вам большой ущерб. Король Англии, если вы так не сделаете, то я, став во главе армии, где бы я ни настигла ваших людей во Франции, заставлю их уйти, хотят они того или нет!»
Я произносил эти слова в кругу врагов наших и собственными глазами видел на их лицах сначала недоумение, удивление и улыбку, а затем, клянусь! – страх.
Один за другим сдавали Деве свои ключи порабощенные города.
Как и обещала, она короновала своего дофина в Реймсе. А ее присутствие во главе войска превратило толпу сломленных трусов в сильную армию.
Она излучала уверенность в победе, как солнце. И каждым своим лучиком проникала в сердце любого, кто шел за ней в атаку.
Духом Франции была та девчонка, скажу я вам.
И ранена она была – стрелой в шею, и испугана видом крови, и месила вместе с нами грязь военных дорог, спала в палатке в дождь, в снег, всегда скакала на коне впереди со своим знаменем в руках. То знамя ценила больше меча. И, клянусь, не убила ни души!
– Что ты ценишь больше всего, Жанна, – спрашивал ее Кошон, – знамя или меч?
И она отвечала, что, когда ее войско нападало на врагов, она всегда держала в руках свое знамя – для того, чтобы никого не убивать.
Я помню то знамя, что всегда развевалось впереди войска, сделанное по заказу самой Жанны таким, каким она его видела: на нем два ангела подавали Отцу Небесному лилии. И не было знамени лучше и благороднее этого!
А меч она держала в ножнах из бычьей кожи – он был старый и ржавый, ведь нашли его – по ее предвидению! – под слоем земли в церкви Сент-Катрин-де-Фьербуа. И, как говорили, принадлежал он самому Карлу Великому. Когда мастера предложили наточить его, Жанна отказалась, сказав, что берет его не для убийств, а как символ былой славы и будущих побед.
Входила она в каждый освобожденный город, как Христос, – цветами ее осыпали, детей к ней подносили, просили благословения…
– А теперь скажите мне, славные господа-рыцари Жан де Новеломон, Бертран де Пуланжи, скажите и вы, добрый синьор венецианец, скажите за этими кружками вина, что подносит нам эта красивая женщина… – нарушаю молчание я, – скажите теперь, в этот замечательный день, когда мы отмечаем праведный вердикт нового суда и очередную победу Матери нашей, Девы, скажите: могли ли сильные мира сего стерпеть такую победу простой крестьянки? Не был ли тот ее арест обычным сговором?
Впервые произношу я то, что не дает покоя моей душе все эти двадцать пять лет.
Я не нуждаюсь в ответе, не хочу подвергать опасности своих боевых друзей, но знаю точно: они тоже думали об этом.
Произнеся то, что давно мучило меня, я выхожу по малой нужде, чтобы не слышать их ответа или их молчания.
Я уверен (не будь я королевским герольдом!), что инициаторами заговора был сам король, на голову которого положила она отвоеванную корону, и архиепископ Реймский, монсеньор Реньо де Шартр! Иначе почему закрылись перед ней ворота радушного Компьена, когда она хотела укрыться за ними?
И душит меня неописуемый и незабываемый стыд, когда все мы, ее рыцари, успели проскочить под те ворота, как хитрые лисы. И только из-за стен наблюдали, как схватили Госпожу нашу проклятые бургундцы. Прекрасно помню, как ты, Поллишон, грыз свой окровавленный кулак, а ты, Жан из Меца, рыдал, как ребенок! А я, герольд Амблевиль Тощий, бился о железную решетку тех ворот, пока вы, дорогие мои друзья, не оттащили меня от нее, ведь лоб мой был разбит в кровь…
Теперь сидим мы здесь, в таверне «Синий конь», и радуемся праведному правосудию.
А у меня жжет, жжет в груди…
И куча вопросов крутится в мозгу. Почему не мы, ее друзья, почему не святая церковь, а лишь ее мать осмелилась выступить с просьбой о реабилитации своего дитяти? Ведь разве не есть это делом государственным?
Если наш король уверовал в то, что Жанна – посланник Неба, почему не защитил, когда ее обвинили в ереси и пособничестве дьяволу? Почему не выкупил ее так же, как это сделали англичане, заплатив бургундцам за Деву десять тысяч ливров – неужели у знаменитого Карла, которому она подарила французский престол, не нашлось в казне хотя бы на один ливр больше?
Почему сейчас на скамье подсудимых не было ни одного обвиняемого в содеянном преступлении – сожжении невинной души?
А те, кто принимали участие в том позорном процессе, кто трепетал от каждого слова Бовеского епископа, теперь выступили в первых рядах поборников справедливости? Не заслуживают ли наказания и они, эти смиренные доминиканцы Мартин Ладвеню и Изамбар де Ля Пьер? И все остальные, кто теперь поет Деве свою лживую осанну!
Нет, не могу я быть доволен этой победой!
Однажды моя Госпожа так и сказала мне: «Ни одна победа не оставит тебя довольным, друг!» И я спросил: «Почему ты так считаешь, Жанна?» И она улыбнулась: «Любая победа сначала рождается внутри. Вот и твоя должна быть прежде всего над собой!»
О да, я был дерзким и слишком молодым. И так мало знал!
А каждое произнесенное через меня слово – ЕЕ слово! – казалось мне собственным.
Потеряв это слово, я остался пустым, как флейта, на которой никто больше не играет.
И только тогда понял суть сказанного ею: я должен наполнить свою душу тем же добром, той же верой, той же смелостью, порядочностью, терпением и любовью, которые должны быть внутри каждого человека.
А я дерзко полагал, что все это уже есть во мне – из-за того, что проговаривал ее слова!
О, как мало всего этого оказалось во мне после ее смерти!
И как мало всего этого оказалось в других душах!
Не знаю, повторится ли когда-нибудь и где-нибудь эта история, чтобы юная девушка из безвестной деревушки стала во главе огромной армии и в ее распоряжении были особы королевской крови, седовласые полководцы, суровые воины. А если когда-то и произойдет так, то не повторится ли и история страшной и неправедной измены? А потом – и история не менее ханжеского правосудия, когда будет уже поздно?
Мне трудно думать обо всем этом. Если бы можно было спросить ее саму, я уверен, она, как всегда, дала бы короткий и точный ответ.
Я возвожу глаза к небу и спрашиваю: «Что дальше, Жанна? Кто поможет нам выйти из тьмы?»
И слышу ее голос, слышу то, что сказала она мне двадцать пять лет назад:
– Бог помогает тому, кто помогает себе сам.
Только сейчас я точно понимаю ее слова!
Если мы, все те, кто шел за ней тогда, кто верил ей – каждый из нас возьмет за руку хотя бы одного отчаявшегося – рано или поздно мы снова соберемся в армию. И воевать нам придется долго, ведь не мечом будем мы прокладывать путь к свету, а собственной душой, которая – бессмертна.
…Когда я вернулся к обществу, Марион уже убирала за нами стол.
Последний день следствия в реабилитационном деле Девы Орлеанской, названной при рождении Жанной из деревни Домреми, подходил к концу.
Я должен был завершить беседу с хроникером и поэтому сказал напоследок:
– Так бывает всегда: кто-то живет рядом с тобой – на первый взгляд, такой же, как и ты. Две руки, две ноги, голова… Вы общаетесь. Иногда он кажется тебе лучше других, лучше тебя самого. Лучше – но не более того! Ведь вас обоих судьба вертит в одной плоскости, совсем рядом друг от друга. Но с его уходом ты начинаешь вспоминать его слова, его поступки, его поведение, манеры, улыбку – и неожиданно осознаешь, что означало это «лучше»: особый! Не такой, как все. Выдающийся. Поцелованный Богом. Тот, кто согревал и освещал всю твою жизнь, у кого ты бессознательно учился быть человеком. Хотя все казалось слишком простым: разве трудно подарить нищему свой кафтан, разве сложно поздороваться с прохожим, который улыбается тебе, поговорить со стариками, утешить ребенка, утешить друга? Но если это так просто, почему ты сам не делал этого? Почему ждал этих действий от другого – «лучшего, чем ты»? Такая она была, эта Жанна из Домреми. Я знаю, наступят и другие времена. Но не уверен, что этот печальный урок пойдет на пользу человечеству. Мы пока темные душой. Мы пока не умеем любить и верить. А если умеем, то это касается только того, что мы называем «своим» – того, что не выходит за рамки собственных желаний и страстей. За рамки нашего личного подворья. Так и запишите в свой свиток, дорогой синьор…
Венецианец раскланивается, подзывает Марион, велит после его ухода налить «славному обществу» еще по кружке.
Мы остаемся одни.
Таверна уже пуста.
Нам больше не о чем говорить.
И тогда, хорошенько прочистив горло хриплым кашлем, Поллишон произносит:
– Ты, Амблевиль, по кличке Тощий, сказал, что мы ничего не сделали для нашей Жанны…
– Да, – добавляет Жан из Меца. – Ты бросил нам страшное обвинение, которое мы все же должны принять из твоих праведных уст…
– Но ты должен помнить и о том, чего мы не скажем никому, – говорит Поллишон.
– Никому, кроме тебя, поборник справедливости, – добавляет Жан.
И Поллишон шепчет мне в правое ухо:
– А как ты думаешь, дружище, кто помог преподобному судье канонику Жану Эстиве утонуть в болоте на третий день после ее казни?
А Жан из Меца шепчет в левое:
– А кто отправил в лучшие миры бакалавра теологии, славного приора доминиканского монастыря Сен-Жак, наместника инквизитора Франции в Руанском диоцезе Жана Леметра?
– Но до Кошона мы добрались слишком поздно… – вздыхает Поллишон.
– Жаль… – вздыхает Жан.
Я низко склоняю голову и искоса смотрю: не слышит ли нас прелестная Марион и тот подозрительный пьянчужка, что спит за соседним столом.
Ведь я тоже должен сообщить своим боевым товарищам кое-что.
Я говорю так:
– А как вы думаете, кто был тем цирюльником, в кресле которого погиб насильственной смертью Пьер Кошон, епископ Бове, епископ Лизье, магистр искусств, лиценциат канонического права, доверенное лицо бургундского герцога Филиппа Доброго и председатель руанского процесса над Жанной д’Арк?..