4
Утром он не явился на завтрак. Потом пропустил обед. Ему было грустно, и он никак не мог справиться с этой грустью. Он лежал в вертолете, раскатав между дополнительными баками матрас, жевал югославское печенье, запивая ежевичной Доной, курил. Брал карандаш, рисовал в блокноте профили и силуэты, зачеркивал.
Тишину стояночной сиесты вдруг нарушили крики инженера, беготня по железным настилам, вой запускаемой аишки. Улетали какие-то «красные» генералы — две «восьмерки» и пара сопровождающих «мессеров». Борттехник вышел на улицу. На ближней к нему стоянке уже запустилась «двадцатьчетверка» под номером 07. Увидев борттехника, майор в кабине приветственно поднял руку в черной перчатке, улыбнулся. Борттехник помахал в ответ, показал большой палец, и стоял, не пряча лица от секущего песка, пока вертолет майора разворачивался и выруливал, покачивая хвостом.
Они улетели. Борттехник вернулся в салон, захлопнул дверь, и опять растянулся на матрасе, баюкая свою грусть. Из дремы его выбил стук в дверь. Очень легкий стук — это был не грохот инженерского кулака или «московский Спартак» техника звена. Стучали неуверенно, словно боясь, что хозяин окажется дома. Борттехник встал и открыл. Увидел ее, тревожно оглядывающуюся, подал руку, втянул, закрыл дверь на защелку.
Разговор был сбивчивый и недолгий…Завтрак — тебя нет, обед — тебя нет, я дура, не думала, что так получится, хотела тебе сказать чуть погодя, уже целый месяц все это, ты не поймешь, — с ним надежно, хорошо, он обещал… Наверное, я жадная дрянь, но время уже кончается, наше время здесь — замена же скоро… Ты не так смотрел, как другие… И он про тебя рассказывал, да местные бабы про вас всех все знают… Я случайно, поверь, — сама не ожидала. Ты так прикоснулся, что… В общем, впутала я тебя…
Еще не поздно, — молча курил он, — ведь ничего не было. Ну, поцеловались, с кем не бывает.
— Ты прав, не нужно этого, — сказала она, не дождавшись от него ни слова. — Я сейчас уйду… Так всем лучше… — Еще помолчали. Вздохнула, одернула юбку. — Ладно, пойду… Скажи только, что там написано про все это? — и она протянула ему руку.
Он взял, всмотрелся в полумраке, подтягивая ее узкую ладонь к узкому свету, водя пальцем, — вот они, две линии рядом, вливаются в линию судьбы, — видишь, одна потолще, другая потоньше… — и заткнулся, ощутив прохладу ее пальцев на своей горячей шее…
Автор вдруг сомнамбулически встает, подходит к книжной полке и берет купленную там книгу. Он помнит, — нужную страницу борттехник заложил красно-синим фантиком ежевичной «Bonko» (она обкатывала ее языком как море сердолик). Фантик здесь! — и здесь же про то, как на край стоянки увел он жену чужую… Она наряд разбросала, он снял ремень с кобурою. А бедра ее…
— Что ты делаешь?.. — шепотом, мягко упираясь пальцами в его упрямую голову, — Мама же говорила тебе — не тяни в рот что попало…
А потом остается жара. Два мокрых, счастливых животных в леопардовых пятнах солнца лежат рядом, вытянувшись, и соленое озерцо дрожит в ее пупке…
Дверь задергалась, загрохотала. Зашептали быстро, вспорхнули в панике, шторы на створках сомкнулись, комок одежды следом. Открыл дверь, — взъерошенная голова инженера, перекошенные очки.
— Хули закрылся? Готовь борт, сейчас полетите на караван, группа уже на подходе. — Прищурившись, всмотрелся в полумрак салона, увидел матрас с мокрым пятном Роршаха. — А это что?
— Качался, — сказал голый по пояс, мокрый, тяжелодышащий борттехник.
— А-а! То-то иду, смотрю, вертолет лопастями машет, — сказал инженер. — Думал, дрочишь. Амортизаторы не страви, качок, делать тебе нехуй.
Был жаркий афганский август. Почти каждый день, если после обеда борттехник был на стоянке, она приходила к нему — благо, его машина стояла у самой «колючки», на краю стоянки. В раскаленном закрытом вертолете они пытали друг друга. Перед ее приходом он обливал салон водой и запасал два ведра, чтобы пара скользких грешников могла обмыться.
Борттехник стремительно худел. Зимы, дайте ему зимы, добрые боги войны! Чтобы под вечер разыгралась вьюга, чтобы его бобровый воротник серебрился морозной пылью, и чтобы она вошла с мороза раскрасневшаяся… В раю, дорогие товарищи, стоит вечная зима. Несмотря на все ваши багамские надежды. Мало того, там вечная ночь, и вечный борттехник, забыв о горящей в пепельнице сигарете, пишет: «Она дика и порывиста. Она пугает незнакомых с нею — и они даже не подозревают, как нежна и покорна бывает она. Истина ее — на границе загара и белого — и прикосновение — даже не губами, а теплом губ — влечет за собой волну ее и твоих мурашек. Она поднимает голову и удивленно смотрит в его глаза, — откуда ты знаешь? никто еще не прикасался так…».
А тихими августовскими вечерами в майорском балке шел матч за шахматную корону эскадрильи. Из зрителей — только она.
Поначалу борттехнику было страшно и стыдно. Каждый раз, приходя к майору, он боялся, что тайна уже раскрыта. Криво смотрел в глаза, прислушивался к интонациям, анализировал твердость рукопожатия. Он все время обещал себе прекратить. Однажды, сцепившись незримыми рогами, они играли. Представив эту картинку — лось и олень, — борттехник прыснул. Майор поднял глаза от доски, внимательно посмотрел, сказал:
— Что-то ты похудел, дорогой. Это наша борьба так изматывает тебя?
Во взгляде скользнула и канула непонятная тяжесть. Борттехник был обеспокоен тоном. Его обдало жаром, он нескрываемо покраснел.
Она, обнимая майора за шею и глядя на борттехника счастливыми глазами, — а ему идет худоба.
— Да и ты как стиральная доска стала, — майор задумчиво водил пальцем над фигурами.
— Август, — сказала она, даже ресницы не дрогнули, — жарко в столовой.
Но с реплики майора на доске все пошло наперекосяк. Ту партию борттехник проиграл, в очередной раз дав себе слово завязать с завтрашнего дня.
Но пришло завтра, пришла она, и все продолжалось. На второй неделе страх притупился, спрятался за привычкой. Главное, быть осторожным. И оправдание есть — она говорит, что любит майора. Это утешает и бесит одновременно. Пытаясь понять, борттехник мучительно анализирует. Майор уже стар (автор смеется над борттехником). Страшно представить — ему под сорок! (Треугольник, где уперлись лбами два странных катета длинами в 39 и в 24, и удивительная гипотенуза, равная 31, - такой треугольник не решит ни один Евклид!) Но посмотрим на него ее глазами, — темный ежик волос, спокойный прищур голубых глаз, рельефное тело — мышцы натружены войной, высушены пустыней — перед нами возведенная на пьедестал зрелость греческого полководца, дошедшего почти до самой Индии. Она может любить его, — разрешает со вздохом борттехник, — но у него слишком сильные руки, да и заточены они под управление «крокодилом» — натиск и сила. А где же нежность, товарищ майор?
— Странная она стала в последнее время, — как-то сказал майор. — Теперь ей подавай разговоры перед этим, да еще, чтобы я у ее ног, и гладил их пальцами. С чего бы эти извращения?
Но вы же сами добились права отвести в рембазу искалеченную «восьмерку» — у нее был перебит шпангоут кокпита, кабина складывалась гармошкой. Воткнули между приборными досками деревянный брусок, чтобы дотянуть (потом борттехник узнает, что вертолет вернулся из ремонта с тем же бруском, но выкрашенным в зеленый цвет! — там видимо решили, что это необходимая доработка), и борттехник помог майору набить борт контрабандой — вынимали из радиоблоков начинку, утрамбовывали джинсы и батники, дверь разъяли и аккуратно уложили туда коробки с блестками. Майор улетел, наказав молодому козлу сторожить капусту.
Впервые борттехник ночевал не в своей комнате. В тот вечер, откуда ни возьмись, налетела черная градовая туча, похолодало, зашумело, ударило по стенам и стеклам белым горохом, вечерняя земля проявилась, внезапно зимняя, — и она вбежала с мороза раскрасневшаяся…