Глава третья
ПАНАСЮК
Служба армейская состоит из дисциплины, из самодурства, из унижений, из нарядов, из приема пищи, из переваривания пищи, из сна и ожидания – ожидания приказа, ожидания отпуска, ожидания возвращения домой, ожидания конца власти дураков и подлецов, ожидания решений судьбы. А если армия воюющая, служба подразумевает и ожидание смерти: во имя исполнения приказа, во имя интересов Родины, либо просто потому, что на этот день, на этот час выпал такой-то номер, конкретный номер, ТВОЙ номер. Ведь кого-то же надо было отдать на растерзание…
Такой выбор судьбы впоследствии чаще всего называют героизмом и до конца выполненным долгом, реже непрухой, и те, кто был рядом со смертью, придумывают чуть позже оправдания данному решению судьбы, хотя всем ведь ясно изначально отчего, за что, и как это происходит, но скрывают друг от друга люди, привязанные к армии, что им просто-напросто повезло, что в этой лотерее войны участь погибнуть в очередной раз миновала их; и лишь в мыслях, а чаще всего подспудно, не до конца осознанно возносят они хвалу той руке, что не выбросила ИХ номер…
На расстеленной меж горами равнине укрылись не присягнувшие новой власти своенравные афганские племена. Войска заняли господствующие высоты, нависли над кишлаками, над лесистой местностью – «зеленкой», затаившейся, как хищный, загнанный зверь. Войска растянулись на многие километры, окопались, ждали приказ на прочесывание. Войска знали, что одержат верх, что «зеленка» покорится им, но также знали, что за это придется заплатить.
Те, кто задумали сражение и готовились отдать приказ, уже подсчитали, во что обойдется операция, потому что война – это наука, а наука любит точность и расчеты. Война не прощает слабость, войне не знакома жалость, и потому люди, принимающие решения воевать, никогда не руководствуются этими чувствами. Они намеренно отдаляют себя от эпицентра сражений, чтобы не видеть солдат, которых отправляют на бойню, чтобы не смотреть им в глаза, они только посылают воинам напутствия, сулят награды и звания. Они знают, что после победы количество потерь не станет определяющим, потому что погибшие автоматически сделаются героями, а искалеченных, раненых вырвут из сражающихся рядов, отделят от живых, и отправят в специально придуманные для этой цели госпиталя и медсанбаты, чтобы не смущали они видом своим сослуживцев и вступающие в бой свежие подкрепления.
Взвод Шарагина скоро врос в придорожную горку, обжил ее, превратив в большое гнездовье. Как и вся рота, и весь батальон, и все задействованные на эту боевую операцию части, взвод день за днем ждал приказ, а пока ждал – дрых в тени растянутых откосом тентов, под бронемашинами, мечтал о доме, и видел дом в послеобеденных и ночных снах, жрал сухпаи и гадил вокруг позиций.
Лейтенант Шарагин боялся, что расслабуха, затянись она еще на парочку дней, всех погубит, но мало что мог предпринять в данных условиях и лишь надеялся на скорый приказ выступать.
…нас обступили горы… когда солнце уходит, и темнеет, и
горы переодеваются в фиолетово-серый цвет, и на
дежурство заступают первые звезды, солнце некоторое
время освещает обратную сторону гор, и от этого
кажется, что там еще день, и они выглядят плоскими… как
будто исполин какой вырезал из картона поникших воинов
древних, и всадников усталых, и вершины и рельеф весь –
ничто иное, как их склоненные от усталости головы, и
покатые плечи, и спины устроившихся на привал, и конские
морды… он склеил все вырезанное вместе, расставил, как
гигантские декорации, придав, тем самым, некий уют спящей
долине… долине, которую мы скоро завоюем…
Тоску и накатившееся лирическое настроение дополнил налетевший ветер-«афганец», сухой, горячий, назойливый и густой, задувший на целый день.
Освирепел «афганец», будто осерчал за что-то на весь взвод разом, и на все войска, что пришли в долину. Гнал и гнал он по воздуху мириады песчинок, скребся по брезенту, стегал по лицу, забрасывал пылью и песком сжавшихся за камнями, в окопах часовых, которые мечтали о скорой смене.
Но смена никогда не приходила в положенный час. Безразличные к тяготам молодых дедушки дрыхли, черпаки, которым следовало заступать, тянули время, урезая собственные смены.
Ветер приплясывал, хороводил по долине, непроглядным пыльным туманом застилал небо и горы. Разгуливал на просторе «афганец», напористый, капризный, беспощадный, словно чувствовал свое превосходство и безнаказанность.
…как же там было сказано? ох, как правильно там было
написано!..
Мучался Шарагин, надеясь вспомнить кусочек из Екклесиаста, вычитанный когда-то, еще перед военным училищем:
«Идет ветер к югу, и переходит к северу,
кружится, кружится на ходу своем, и
возвращается ветер на круги свои…»
…точь-в-точь про «афганец» писалось… вернусь домой, надо
перечитать…
В полку терпеть «афганец» было легче, но тоска наваливалась не меньшая, и всегда тянуло домой, а поскольку дом был далеко, тянуло напиться.
Поднятый «афганцем» песок просачивался всюду, во все щели, во все дырки, люди сплевывали, вычищали из глаз и носов; песок застревал в волосах, сыпался за шиворот. Предчувствие беды таилось в ветре.
Покуролесив вдоволь, ушел-таки «афганец» где-то под вечер. Нет, не выдохся он, не от того смолк ветер. Просто, видать, наскучило ему резвиться в этих краях, и, завернув на прощанье пару смерчей, отправился он дальше продолжать разгул на просторах иных и досаждать нежданностью людям новым.
Установилось полное затишье, высыпали звезды, холодные и далекие, а на утро возобновило истязания солнце. Солдаты, обычно говорливые и шумные, смолкли.
Шарагин в очередной раз обошел позиции. Двое солдат сопели в тени тента; один из них – Саватеев – во сне сгонял с лица муху, морщился, почесывал щеки, а когда поскреб машинально в затылке, потревоженные вши перескочили на голову приятелю.
…побрею, всех наголо побрею!..
Видел Шарагин, как разгуливает в одних сатиновых трусах, закатанных, чтобы походили они на плавки, младший сержант Титов, почесывая рукой в паху, а на бушлатах устроился сержант Панасюк с красной от загара рожей. Тут же рядом одетый по форме рядовой Сычев давил гнойные прыщи на спине у дедушки Советской Армии Прохорова.
…мерзость…
По особым, неписаным законам раздеваться имели право только дедушки. В принципе, и дедушки не имели права это делать, но любой здравомыслящий командир не замечал подобную вольность, если она ограничивалась разумными пределами. Дедушки знали, что делали, знали, что с любым командиром можно подерзить, и если не заступать за рамки, если не хамить сверх меры, не доводить его вызывающим поведением, до конфликта дело не дойдет. Надо только очень четко знать, когда остановиться. Шарагин покосился на раздетых до трусов Панасюка, Титова и Прохорова, второй раз обвел взглядом, когда шел по нужде, а когда возвращался, дедушки одевались. Поняли намек взводного. Привели себя в порядок, и пошли гонять молодых, потому что больше занятий для них в этот день не нашлось.
Скоро перенял Панасюк у взводного отдельные манеры и выражения. Копируя взводного, обращался он к чижам и черпакам на «Вы», однако с чувством дедовского верховодства; на боевых погонял сослуживцев, повторяя опять же заимствованную у нового командира фразу: «Солдат сначала идет столько, сколько может, а потом еще столько, сколько нужно».
За упрямство и упорство получил Панасюк соответствующее прозвище «горный тормоз коммунизма». На боевой машине десанта стоит так называемый горный тормоз с защелкой, поставил – двигатель реветь будет, а машина с места не сдвинется. Из-за этого же самого упрямства потерял он в первые месяцы службы передний зуб.
От раскаленного солнца и безделья люди на горке кисли, делались вялыми и глупыми. Камни жгли – ни присесть, ни прислониться. При такой жаре у любого человека мысли летят вразброс. Даже в тени человек ворочается, как в бреду, выпотевая все соки, просыпается очумевший от духоты, со слюнями на губах, с чугунно-квадратной головой, весь липкий от пота, задуренный маразмами сновидений.
…Во сне Шарагина шатало, и хотя мыслил он трезво, цельно, координация полностью нарушилась: все выбегали строиться, а Олег мычал что-то, пьяный безуспешно натягивал носки, которые были почему-то на два размера меньше и пятка от этого не налезала; он прыгал на одной босой ноге, не удерживал равновесие и заваливался назад, хорошо еще, что койка стояла за спиной, не ударился… потом фиксировал Олег сквозь тончайшую, как тюль на окне, пелену сна отдаленные голоса солдатни: «сдрейфил, салабон!.. обхезался, чадо, когда обстрел начался!.. что, разве не так?.. „, „всего в пяти метрах.бнул эрэс, и, прикинь, ни один осколок не попал в нас… „, „я, бля буду, сразу троих духов положил“, «лучше уж я в чужое дерьмо вляпаюсь, чем на тот склон пойду, у нас уже был один такой мудак, в натуре, отправился грифилечек выдавливать в поле… жопу его нашли метров за двадцать, хэ-хэ-хэ… «, «помнишь прапорщика Косякевича, помнишь, как он корчился, это самое, ну, зажали нас тогда духи в ущелье, и из ДШК как въ.бали! Косякевич и словил пулю в живот… санинструктор перевязывал его, но мы-то знали, что старшине п.здец!“, «…смерть, в натуре, она всегда бабахает неожиданно…“; а еще слышал сквозь сон Олег, как сетуют солдаты на наряды, на паек хреновый, что «вечно приходится за свои чеки хавку докупать“, проклинала солдатня последними словами и неуемное афганское солнце.
В конце концов не выдержал Шарагин эту монотонную и тупую болтовню, мешавшую ему спать, и коротким «за.бали!» оборвал разговоры солдат, после чего выпил воды из фляги и отвернулся в надежде заснуть, чтобы скоротать время до ужина.
На смену одним голосам приходили другие, и отвлекали звуки эти от сна, да и не хотел Шарагин спать, мысли различные пробегали в голове его лейтенантской.
…по сути своей, солдатня – это сброд, это оборванцы,
отрыжка нашего общества, это… черт, как быстро одичала,
очумела на воле, на выезде солдатня!.. пустячные, идиотские
мысли в голове почти каждого, от этого и чушь словесная
высыпает из каждой пасти… но если наш боец настолько туп
и бестолков, что же говорить о «соляре»?.. у мотострелков
вообще одни дебилы служат!..
– Чистяк, в натуре, муха не.блась! – как бы в подтверждение мыслей Шарагина крикнул восторженно кто-то из солдат.
– Шиза косит наши ряды! – завопил другой.
…оболтусы великовозрастные… идиоты!..
Жизни проходимцев, типа Прохорова, разгильдяев и жлобов, типа Титова, затравленных салабонов, типа Мышковского, Сычева и Чирикова, хохмачей, вроде Панасюка, и прочих характерных и нехарактерных личностей и не личностей последнего и промежуточных призывов, принадлежали Шарагину, вернее сказать, он приписан был к этому сборищу характеров, называемому взводом, и благодаря ему делался взвод боеспособным, и обязан был он ежечасно, ежеминутно, ежесекундно думать о взводе, о людях, переживать и волноваться, нервничать, принимать решения, от которых зависело, вернутся солдаты из Афгана домой или нет.
Можно было до бесконечности ругать этих призванных с разных уголков страны Советов на действительную военную службу пацанов,
…«слонов» безмозглых…
но Шарагин ругал их сейчас про себя, так же, как порой ругал и вслух, за провинности и за мелочи, на которые солдаты плевали, но которые запросто приводят человека на войне к гибели, ругал, и, в то же время подспудно симпатизировал каждому в отдельности, грустил, когда оттрубив два года, покидали его взвод окрепшие парни, будь то в Союзе или здесь, в Афгане. Ценил Шарагин то необъяснимое и уникальное явление природы, что зовется советский, русский солдат.
…откуда берутся у советского солдата порой полное равнодушие к
смерти, храбрость безграничная, отчаянная отвага?… у афганского
вояки совсем не так, попробуй сказать ему, что надо ехать из
Кабула в Кандагар, он же ни за какие деньги не поедет,
каждый из них, из афганойдов, только за собственную шкуру
дрожит, а мы охраняем их покой, мы за них всю грязную
работу делаем, мы пашем тут, как папа Карло… потому что
они все трусы, а наши пацаны рвутся в бой…
что это – романтика? да нет, насмотрелись они, и почему-то
опять лезут… дурость? не дураки они, чтобы так просто
жизнью разбрасываться… долг? нет, это для газет, пустые
слова… безрассудство русское? отчасти… не понять это
никому… также как не понять никому загадку русской души,
не разгадать… огромная, глубокая, необъятная, как наша
страна… неуправляемая, непредсказуемая… только в
русской душе, столь противоречивой, уживаются
одновременно какая-то небывалая широта, искренность,
открытость, сентиментальность, подлость, подхалимство,
низость, покорность рабская, самоотверженная любовь к
ближнему и неуважение полнейшее к человеческой жизни…
особенно для тех, кто наверху, человеческая жизнь теряет
всякую ценность, особенно в Москве, для тех гадов, которые
протирают штаны в штабах… они не разбирают нас по
именам и фамилиям, а лишь по батальонам, полкам,
дивизиям считают людей…
…хватит, Шарагин, философствовать, делом надо заниматься,
войной, а не рассуждать… с чего это я начал? ах, ну да – о
безмерной храбрости советского солдата…
Как бы не уводил себя с философского лада Шарагин, все возвращался обратно в раздумья. Перевернулся на другой бок, и стал разглядывать броню БМП, облазившую зеленую краску, прилипшую, высохшую грязь, толстый слой пыли, такой же в точности, как и у него в легких.
Люди советские в Афгане давились пылью, захлебывались, и отхаркивали ее из себя вместе с вязкой, нездоровой, как гнойной, желтой слюной.
Неожиданно для себя он подумал, что упоенье войной, романтика сражений начинают накапливаться в людях с детства, когда обрушиваются на ребенка кипы книг о войне, мозги едва успевают переваривать героические фильмы, где солдат – непременно победитель, где убивать врага – здорово.
…носятся с ясельного возраста по улице карапузы с
деревянными автоматами: пах-пах, ты убит!.. нам никто,
никогда не рассказывал, что такое настоящая война, ни в
одной книжке никто не написал, что война по природе своей –
вещь наигнуснейшая… Великую Отечественную войну
идеализировали, создали из нее фетиш… да, мы победили,
но чего нам это стоило!.. я от деда многое узнал… но об этом
ни в книгах, ни в газетах никогда не напишут!.. и выходит, что
жертва в десятки миллионов жизней обоснована, и вместо
того, чтобы осуждать того, кто допустил такие чудовищные
жертвы, осуждать людей, которым было наплевать, тридцать
или сорок миллионов будет потеряно ради победы, мы
занимаемся популяризацией подвигов, готовим следующее
поколение к самопожертвованию… мое поколение хорошо
подготовили, поэтому мы и здесь, поэтому наш советский
солдат и показывает в Афгане чудеса героизма…
Пропитавшись надуманными, сладкими, поверхностными и неправдивыми образами войны, мальчишки с деревянными игрушечными автоматами начинают рваться в бой, мечтают попасть на войну, все равно на какую.
…и, к сожалению, большинство из них так и не расстаются с
этими детскими иллюзиями, взрослея… стоп! отставить!
тогда выходит, что мы не умеем жить без надрыва, без
проявлений героизма, нам всегда нужен враг, которого
непременно надо уничтожить… получается, что все мы, вся
страна, только и ждала очередную войну, вроде Афгана?..
Стоило солнцу приспуститься с зенита, как солдатня, затихшая было на какое-то время, ожила, продирая сонные глаза, зевая, выползла из нор, а вместе с ожившей солдатней вновь зарождались подколы, смех, ругань, окрики.
Накануне, при выдвижении роты к будущим позициям, бойцы схулиганили малость, добыли дополнительный паек, и весь первый день, пока окапывались и прятались от «афганца «, скрывали от командира.
На узкой горной дороге, боевые машины пехоты врезались в стадо коз. Пастухи, один взрослый, подозрительным еще показался Шарагину, крепкий,
…точно «душара»… в тылу у нас останется, гад…
а второй – мальчонка, гнали животных навстречу. Афганцы перепугались, что подавят шурави коз, засуетились, забегали. Шарагин остановил бээмпэшки. И вот в этот самый момент шустрый и наглый оператор-наводчик на головной бронемашине, ефрейтор Прохоров, открыл сзади десантный люк и схватил козленка.
Шарагин в тот момент ничего и не заметил, только обернулся, услышав как стукнул, закрываясь, тяжелый люк, и подивился, что одна коза подбежала и начала бить рогами по броне.
…глупое животное… чем ей наша бээмпэ не понравилась?..
Просидел козленок в машине, грызя втихаря мешок с картошкой. Наполовину слопал, чуть было к тротиловым шашкам, которые держали для рытья окопов, не подобрался. За пожиранием дефицитной картошки и застукали козленочка Прохоров с Панасюком, выволокли, матеря, из БМП под восторженные вопли бойцов.
Жалкое, напуганное животное шарахалось в кольце ног и отбрасываемых людьми теней, пока здоровяк Титов не повалил его наземь, подмял и не прирезал штык-ножом.
На всех, естественно, свежего мяса не хватило. Молодым пришлось довольствоваться перловой кашей, но и ее уплетали вечно голодные чижары резво, с чавканьем и отрыжкой, шустро уминали, вылизывая и ложки, и котелки, торопились набить пузо харчами, пока кто-нибудь из старших товарищей не сдернет с места.
С почтительного расстояния наблюдали они, как смакуют старослужащие козлятину, обсасывают каждую косточку, картошечкой печеной закусывают: ворошат ее палкой в золе, выкатывают горяченькую, сдирают обгоревшую кожицу, а белую начинку в рот, и опять жадно мясо лопают.
– Сейчас бы, это самое, портвешка, а Панас? – облизнул жирные пальцы ефрейтор Прохоров.
– Не трави душу! Вот в Союзе от вольного погудим! И портвешок и водяры накатим!
– Ой, бля, оттянемся, на фиг!
– Вернемся в полк, и.издец, больше с койки не встану. До самого дембеля пальцем не пошевелю! – Панасюк откусил кусочек картошки. – Если б не эти боевые, сейчас бы к отправке в Союз готовились…
Притихли, дожевывая засохшие галеты, молодые бойцы, прислушиваясь к дедовским фантазиям, завидуя.
– Эй, Чирий, чего хлопаешь.блом у костра, почему чая не вижу, сыняра?! – закричал Прохоров. – Эх, салабоны! Вам тут еще до демобы дрочить и дрочить, – заржал он, – а дедушки Советской Армии через месячишко такое вытворять будут! Ну, бабье, берегись! У нас, я тебе, это самое, уже рассказывал, прикинь, целое общежитие женское под боком, каждый вечер – новая лялька, – лепил он с ходу и сам верил в собственные выдумки. – Помню, это самое, слышь, Панас, помню, на танцы придешь, ляльку какую-нибудь снимешь, а по дороге до общаги, ясное дело, это самое, бля, в кустах ее где-нибудь зажмешь, проводишь, бля, а из окна другая машет, давай, бля, лезь ко мне ночевать. Прикинь, какая, бля, на фиг, житуха была!
– Горазд ты.издеть, Прохор! – не выдержал Титов. – Все полтора года, что тебя знаю, мозги этими общежитиями канифолишь, а сам, бля, поди, бля, до армии и за сиську не держался, бля.
– Сам ты, бля, не держался! – завелся с пол-оборота Прохор, впрочем, соображая, что сейчас припрут его к стенке за явное и наглое вранье.
– С таким свистком, как у тебя, на бабу, если и залезешь, так все равно ничего она не почувствует. Как карандаш, бля, в стакане! – добил озабоченного приятеля Титов.
– Ты откуда знаешь?! – насупился Прохор.
– Велика военная тайна! В бане что ль не мылись?!
– Чирий, бля! Мать твою…! – заорал ефрейтор Прохоров на сидящего недалеко солдата. – Мы сколько, бля, будем чай ждать! Готов? Так неси, бля, сюда, пока я, бля, не встал! Считаю до трех… Раз, бля… Два, бля…
Худосочный, белобрысый боец Чириков схватил голыми руками горячие кружки, подбежал на счет три.
– А где, бля, джем, бача? – въелся в него глазами Прохор.
–?..
– Считаю до одного с половиной! Время пошло! Раз…
– Да ладно, – вмешался Панасюк. – Свободен Чирий! – и после того, как боец отошел, добавил: – Загонял бачу. Он только сменился. Пусть отдохнет! А то на посту фазу давить будет, заснет и привет.
– Пошли вы все на …! – обиделся Прохоров, сорвался с кружкой чая, цедя на ходу: —.бтыть, друзья, бля, называется! Да если б я, бля, козла этого не с.издил, вы бы щас тут все … сосали!
– Постой! – крикнул вдогонку Панасюк.
– Пусть идет, – махнул рукой Титов. – Через пять минут отойдет.
Хлюпали чифирно-черный чай, что перекипятили на самодельном мангале – цинковом ящике из под патрон. Обсуждали, как будут делать праздничный торт из печенья и сгущенки. Принято так, чтоб на дембель торт самодельный приготовить. Традиция. Сладкие думы о дембеле отражались на лицах Панасюка и Титова, а Прохоров, подколотый и уязвленный друзьями, слонялся по позиции, прихлебывал чай, обжигая губы об алюминиевую кружку, покрикивал то тут, то там на молодых.
Отдыхавший после ужина с сигаретой во рту Шарагин услышал одиночный выстрел.
– Ну-ка, узнайте, кто стрелял и доложите! – приказал он рядовому Мышковскому, который вздрогнул от выстрела, а еще больше от резкого командирского голоса.
…физиономия такая, будто в детстве лицом на асфальт упал… он
терпит, который уж месяц терпит дедов… ничего, Мышковский, мы
сделаем из тебя десантника…
– Ефрейтор Прохоров стрелял, товарищ лейтенант, – доложил запыхавшийся от бега солдат. – Чтобы духи из кишлака нос не высовывали. Профилактика, сказал.
Прохоров уселся на позиции со снайперской винтовкой, скомандовал зашуганому бойцу:
– Бурков, бля! Пулей к сержанту, скажи, что я зову сюда.
– Так я на посту, мне нельзя…
– Что-о-о? О.уел в атаке, бача! Одна нога здесь – вторая там!
Вначале, для разминки, баловались – по камням, по кустикам палили, пристреливались с высоты горки. Надоело просто так. Предложил тогда Панасюк спор, чтоб веселей было:
– На пять чеков, давай! Давай, Прохор, кто, бля, ишака того завалит.
Прохоров промахнулся, расстроился, обозлился вконец. Панасюк, который ишака шлепнул с первого выстрела, отвалился назад, на камни, вытащил из пачки губами сигарету, а неудачник-дедушка, весь на взводе от досады, рыскал прицелом по кишлаку, надеялся, что высунется кто-нибудь живой, животное какое домашнее в прицел попадет или афганец, и тогда можно будет по новой с Панасюком замазать, пять чеков, целых ПЯТЬ чеков! отыграть.
Шарагин после чая пошел отливать, и следил, как возятся с винтовкой дедушки, как надулся, выпучил глаза и покраснел Прохор, как полез в карман, вытащил и протянул сержанту деньги. Застегивая на ходу пуговицы ширинки, побрел он к стрелкам. Захотелось самому пострелять.
– Прохор, гляди, старуха выползла! Нет, чуть правее, – подсказывал сержант.
– На тех же условиях? – заволновался Прохор.
– Конечно! Война идет – не.уя по улице гулять! Так ведь, тварыш лейтенант?
– Кишлак все равно приговоренный, – добавил Титов. – Сколько уже долбила его артиллерия. Духовский кишлак, правильно, товарищ лейтенант?
– Пожалуй.
– Щас, бля, сделаем душару! – веселился Прохоров.
Солнце клонилось к закату, и женщина в парандже отбрасывала длинную тень, которая тянулась следом, цепляясь за дувал, словно не пускала, зная, что случится беда.
– У-у-х! – улетел в кишлак 7,62.
Старуха застыла, будто задумалась о чем-то, и стекла на землю, перевернулась на бок и замерла навсегда.
– Не долго мучалась бабуся! – заржали подтянувшиеся к позиции солдаты.
– Может вы теперь, тварыш лейтенант? – предложил Панасюк. – Я вам, хотите, разрывной заряжу?.. – А сам отошел на несколько шагов за сияющим от успеха Прохоровым, отдал ему пять чеков. Так и остались они стоять, наблюдая, как устраивается на спальном мешке командир, как, широко раскинув ноги, ищет упор локтями.
– Вон, вон там, товарищ лейтенант, слева у дувала, – подсказывал прилипший к биноклю Титов. – Дух у дувала, видите?
– Вижу…
Не остановил вошедших в раж дедов, согласился молча, что кишлак духовский, приговоренный значит к смерти, и нечего поэтому жалеть жителей. Согласился, и потому теперь сам стал участником этой «игры», лежал с винтовкой, уставившись сквозь прицел на старика, который выглядывал время от времени из-за дувала.
…прав Панасюк: война идет – не фига по улице гулять…
война идет, значит либо мы их всех уничтожим, либо они нас
прикончат… ведь эти же самые «мирные жители», и стар и
млад, ненавидят нас, дай им шанс – кишки вилами выпустят,
намотают на вилы и оставят всем напоказ… духам, суки,
помогают, шляются туда-сюда, вроде на поле идут работать,
а сами, твари, замыкатели на фугасах расставляют…
Шарагин прицелился, и все-таки решил для себя, что не станет убивать старика, что выстрелит над головой, и на выдохе потянул на себя курок. Стрелял он из винтовки лучше всех на курсе. Попасть с такого расстояния не сложно – больно уж легкая добыча.
…живи дед…
– Спорнем, промахнется… – шептались за спиной у командира бойцы.
– …
– Сдрейфил?
– Нет… Давай, на десять чеков, – голос Панасюка.
Шарагин вновь прицелился. Капелька пота отделилась от волос, поползла мимо уха, соскользнула на щеку и дальше на приклад винтовки. Он затаил дыхание. Он не понимал, отчего вдруг засомневался. Кожей пальцев чувствовал Шарагин, как упрямится курок, уперся, не соглашался.
– …долго целится, бля, точно мазанет, – дразнил голос Прохорова.
Грохнул выстрел. Старик оторвался от дувала, протянул, падая вперед всем телом, пару шагов по инерции.
– Ха! Загнулся! – возрадовался Панасюк.
– Вот это класс! Точно в чайник! – поддержал Титов, впившись биноклем в кишлак. – Голову снесло, как не бывало! Осталась одна челюсть на шее висеть!..
* * *
Бронемашины зажали селение в тиски; заковыриваясь вовнутрь, полезли на прочесывание кишлака десантники. Солдатики группами растекались по пыльным кривым улочкам.
…пустой кишлак, точно пустой… и артиллерия лупила по
нему… давно все ушли отсюда… хотя, кто их знает?..
У крайнего дувала лежал ишак, вздувшийся на солнцепеке от гнилых соков и смахивающий на бочку, к которой прикрутили для потехи резные балясины – ноги. Животное источало удушливый запах, и пакостный, липкий душок этот расползался на десятки метров.
Сдерживая рвотные порывы, солдаты обходили его стороной, будто опасались, что затвердевший, как цементная стяжка, набухший до уродства ишак, вдруг лопнет и окропит их вонючей трупной гнилью.
Цепочки вооруженных людей втягивались в кривые улочки, где не хватило б простора для бронетехники – непременно застряли бы БМП, и сделались легкой добычей.
Новички, пугливо озираясь, крадучись, бочком, выставив вперед темно-стальные, переливающиеся на солнце стволы, ожидая в любую секунду нападения, стопорили движение, подпирая спинами глухие стены дувалов. Без опыта, действуя лишь на страхе и азарте, замешанном на тревоге перед неизвестностью, они надеялись только на реакцию, рассчитывали незамедлительно застрочить, и выпустить весь магазин.
Бывалые же бойцы, как хищники, прислушивались, оценивая каждое мгновение свое положение относительно вероятного противника, тут же прикидывая наилучшее и наиближайшее укрытие, чтоб, если уж и выстрелит кто, то первым делом юркнуть туда; нутром внюхивались они в настроение кишлака, в дыхание его, и выверенными движениями лезли глубже, чтобы закончить «чистку», и вырваться из молчаливого, затаившего на советских зуб, чужого саманного царства.
Шли скоро, но осторожно, опасаясь мин и растяжек. Щупали глазами землю. Лабиринты дувалов уводили в самое чрево кишлака.
Частично поселение развалилось от артобстрелов: рухнули некоторые крыши, попадали серые глинобитные стены, на месте окон зияли черными пятнами дыры. Кое-где, на внешне уцелевших домах, висели маленькие китайские замочки – верный признак, что хозяева ушли, сбежали, предвидя недоброе, но надеялись когда-нибудь вернуться.
– Проверить!
Вышибли дверь.
– Сычев, за мной, – командовал Олег. – Титов, Мышковский! Проверить напротив, во дворе.
– Все чисто!
– Съ.бались духи!..
Капитан Моргульцев снял панаму, вытер рукавом пот со лба, развернул на броне карту:
– «Чесать зеленку» – все равно что редкой, бляха-муха, расческой выгонять из головы вшей… Ладно… С этих направлений будут действовать афганские части. Нам приказано двигаться вот здесь, – он ткнул пальцем в закрашенное зеленым цветом пятно с прожилками дорог.
– Ну их в жопу, «зеленых»! – Чистяков харкнул и сплюнул сквозь зубы, раздавил плевок ботинком. – Что мы без афганцев не можем? Всех духов распугают!
…хочет в последний раз кровью напиться, а духов нет, некого
убивать….
Мелькнула догадка у Шарагина.
– Товарищ старший лейтенант! – взвизгнул замполит. – Хватит выё… – он оборвал себе на полуслове, – хватит настроение показывать! Это наши боевые союзники!
Чистяков прикусил губу, исподлобья глянул на Немилова, выпалил:
– Тебе что, блядь, больше всех надо?!
– Отставить, бляха-муха! – вмешался Моргульцев. Он поставил каждому взводному задачу. – По машинам!
– Я это так не оставлю! – возмущался замполит. – Я не посмотрю, что ему заменяться! Это что же за пример для остальных?!
– Не трогай его, – посоветовал Моргульцев.
Бээмпэшка Шарагина перепрыгнула через арык, краем брони резанула дувал, заспешила прочь от кишлака.
Они полезли дальше в долину, и в «зеленку», вдыхая нездоровую, жирную пыль брошенных духами кишлаков, распахивая гусеницами бронемашин бывшие духовские владения, вытесняя и преследуя духов; и продвижением своим отбрасывали банды от насиженных мест, выдавливали из долины, гнали на подобных себе же охотников, хотя и знали, что, как только закончится операция, и уйдут, те духи, что вырвались из кольца, и новые с ними, вернутся, и обживут все заново, и никогда не будет в этих краях главенствовать революционная власть.
Неподвластные, непокорные, замеченные в измене и неверности, иногда просто по ошибке, свойственной военному времени, кишлаки методично обрабатывались советской авиацией и артиллерией. Орудийные залпы валили, выкорчевывали мусульманские надгробья, трепещущие на ветру флаги. Потрошили снарядами кладбища и жилища нехристей, очищали афганские горы, и равнины, и пустыни от душманов, от скверны, расчищая место для строительства новой, светлой жизни. Надеялись шурави когда-нибудь окончательно стереть мятежные селения. Кишлаки рушились, горели, разваливались, но почему-то не исчезали совсем. Как зарубцевавшиеся язвы лежали они на горных склонах, и в «зеленках», и вдоль дорог, – немой укор, зловещие и не прощающие того, что с ними сделали, готовые отомстить за жестокость, с которой в одночасье, без сомнений и колебаний, расправлялись с ними пришедшие с севера, привыкшие всегда поступать по-своему шурави.
За длинным, местами сильно понадкусанным, словно яблоко, дувалом одиноко торчало корявое дерево, обезглавленное во время бомбо-штурмового удара, но живое еще. Оно пугливо выглядывало после ураганного обстрела.
…как тот старик из-за дувала…
Привычное, относительно безопасное течение жизни, сопровождавшееся гулом солярных двигателей и дрожью брони, вдруг оборвалось. Из-за дувала по первой БМП шандарахнул гранатомет.
…будто огненный шар…
отделился от дувала, рядом с тем местом, где торчало дерево, а через мгновение броня под Олегом вздрогнула. Угодили в каток, машина разулась – слетела гусеница.
Тю-тю-тю… свистели от обиды промахнувшиеся духовские пули. Солдаты сыпались вниз, жались к земле, распластались в пыли, ныряли под гусеницы. Каждый хоронился как мог.
Захлебываясь от ненависти и желания покосить побольше людей, оголенных, раскрывшихся в прыжке с брони, колотил пулемет.
Сержанта Панасюка срезало на лету. Он спружинил с машины и рухнул тут же вниз мешком, брякнулся на спину; каска укатилась прочь, рука вцепилась в автомат.
И вскрикнуть не успел сержант, только едва слышно, как-то для себя одного, крякнул, прежде чем натолкнулся всей тяжестью длинного костлявого тела на твердь земли.
В накатившейся предсмертной тишине впервые за полтора года войны расслабился и успокоился сержант, будто домой вернулся и завернулся в одеяло, укутался с головой и заснул.
Подполз здоровяк Титов, уволок его за БМП, содрал броник и тогда только увидел проступившее на ткани красно-черное пятно.
Бой отделил взвод от остального мира, оглушив автоматными очередями, ослепив разрывами; густым роем метался свинец.
Шарагин растратил второй рожок, заменил его, обернулся, не понимая, почему молчат пушки БМП. Башня ближайшей крутилась вправо-влево. Контуженый, словно пьяный, Прохоров не разбирал откуда ведется огонь, где засели духи. Наконец, наугад, залепил очередь: К-бум! к-бум! к-бум!
К-бум! к-бум! с запозданием изрыгнула в кишлак несколько снарядов и вторая боевая машина пехоты.
…так им сукам!.. за.уячь еще разок!..пока не очухались!..
Легче сразу стало на душе. Теперь колошматили в ярости из всех стволов.
Покрывшись разрывами, кишлак смолк. Видимо духи отходили. Но солдаты продолжали поливать местность из всех имеющихся в наличии видов оружия, будто осатанели. Затем стрельба угасла, поочередно затихали раскалившиеся стволы автоматов.
Смерть, уже было навалившаяся из ниоткуда, почти восторжествовавшая, отступила из-за ожесточенного упрямства солдат, успев прихватить, утянуть сержанта Панасюка.
Он лежал с еле угадывавшемся на лице выражением то ли обиды, то ли досады, поджав ноги и переломившись в поясе, как сухой треснувший сучок, жалкий, хрупкий, простреленный в бок, как раз в то место, где не прикрывал бронежилет.
Шарагин психовал, материл радиста, тот, брызгал слюной, вызывал вертолет. Небо-то было чистое, ни облачка, а вертушки не шли. Время бежало, вырывалось из под контроля, и вместе со временем, вместе с быстротекущими минутами, жидкими циферками сменявшими друг друга на купленных к дембелю часах на руке сержанта, черных, кварцевых часах в толстом пластмассовом корпусе, вместе с теми минутами гасла всякая надежда.
– Где же они, гады! – метался Шарагин, и никто не мог его успокоить. – …у меня «карандаш» загибается! – кричал он в пустоту эфира.
Титов, Прохоров, другие солдаты поочередно всматривались в далекий перевал, надеясь выискать вертолеты, и переводили взгляды на Панасюка, замечая, как отчаливает он, не попрощавшись, на тот свет, как сдается, оказавшаяся в тупике, не в силах ни за что зацепиться, жизнь. Испуганно таращили глаза на умирающего товарища молодые бойцы, словно и не признавали его больше, настолько беспомощным, безвластным над ними теперь выглядел сержант.
Солдатня разбрелась, курили, жевали сухпаи, приглушенно разговаривали, и каждый про себя думал: во, бля, не повезло…
От бессилия сделать что-либо, взводный моментами впадал в отчаяние. Когда сержант последний в жизни раз приоткрыл глаза, Шарагин подумал:
…все будет хорошо… погодь, не умирай только…
Хотя очевидно было, что не выкарабкается сержант; и в ту же секунду где-то и вовсе запрятано пока, намеком, тоненькой иголочкой едва заметно уколола мысль о смерти собственной, от которой он тут же, естественно, отмахнулся, не веря и не соглашаясь с подобной участью, однако, на всякий случай, пожелал самому себе концовку быструю, без мучений.
За пятнадцать минут до прихода вертушек Панасюк умер. Лейтенант Шарагин сидел рядом с мертвым бойцом, сам изможденный, опустошенный, молча проклиная впервые за время службы в Афгане войну, ругал себя, мучился, будто мог он остановить те пули, что впивались в человеческие тела, или разогнать туман на другом конце перевала, чтобы быстрей пришли вертолеты, и успели донести до госпиталя сержанта.