Глава девятнадцатая
ЦЕРКОВЬ
…убью гада! пристрелю, как последнюю тварь!.. зачем я пошел к
нему?!. унижался перед дерьмом!..
Трясло, как при малярии, скручивало внутри от обиды, распирало всего от гнева и ненависти. Чудом сдержался.
…собака зубами ляскает, огрызается, когда ей делают больно, когда
ее обижают, дразнят… а я промолчал…
Чуть не задушил в кабинете после того, как услышал от Богданова: «Да ты – писарюга, да что ты сделал такого, чтобы заслужить квартиру?!»
…сука! так вот откуда засада! значит, он не забыл того случая!..
Шарагин направлялся в батальон.
…возьму автомат… не знаю как, но возьму, и убью эту
сволочь!.. это из-за тебя, значит, меня психом считают! это ты слухи
по всему городку пустил, что я контуженый!..
В голове корчились последние слова Богданова:
…«Если с парашютом прыгать не можешь, зачем ты нам в ВДВ
нужен?! Тебя, старлей, сразу комиссовать надо было, а ты ко мне
насчет квартиры пришел. У меня не каждый комбат в отдельной
квартире живет! Так что, сиди у себя в штабе и не рыпайся!..»
– Товарищ старший лейтенант, разрешите обратиться? – козырнул выплывший навстречу солдат, застегивая на ходу крючок на гимнастерке.
…только тебя не хватало на мою голову, урод!..
– Слушаю вас, Антоненко.
– Товарищ старший лейтенант, это самое, понимаете…
– Ну, ну же, мямлить только не надо! – Чмошника этого он терпеть не мог, самый забитый, самый чахлый солдат в батальоне. Кожа на щеках рядового Антоненко была в порезах после бритья холодной водой.
…Антоненко никогда не умел следить за собой, грязный вечно…
образина! будто не моется, изо рта несет, говнюк…
– В следующий раз, Антоненко! – повернулся уходить Шарагин.
– …Понимаете, в общем, просить я вас хотел. Понимаете, письмо получил из дома.
– Если насчет отпуска – забудьте! Кругом!
– Товарищ старший лейтенант! Никто не поможет, кроме вас!
…а я что ж тебе, нянька?..
– Идите к комбату, товарищ солдат.
– Помогите, товарищ старший лейтенант, а я вам помогу!
– Что-о-о? – сощурил глаза Шарагин.
…оборзел, сука!..
– …Вас, товарищ старший лейтенант, комдив сгноить хочет.
– Что? Что ты сказал? Повтори! Откуда ты это взял?
…даже бойцы об этом знают… ну, Богданов!…издец тебе!..
– По дальней связи разговор про вас был.
– Какой разговор?
– Насчет вас.
– Выкладывай!
– Помогите сперва с отпуском. Кратковременный. По семейным обстоятельствам. Мне очень нужно…
…что же это такое?! солдат офицера шантажирует!.. обнаглели
«слоны»…
И вопреки всем своим правилам, Шарагин захотел заехать этому мерзавцу в челюсть. Но на аллее увидел он политработника, и почти уже было размахнувшейся рукой лишь провел себе по лбу, как бы пот вытирая.
…гляди у меня, Антоненко!..
– Я не просто так, вы не думайте, мне действительно надо! Я знаю такое, что вы никогда не узнаете нигде. Только я об этом знаю. Про полковника Богданова. Но вы должны меня отпустить домой! Мать написала, что с отцом инсульт случился, что он совсем плохой. Хотите письмо покажу? – солдат полез в карман гимнастерки. – Я уже пытался говорить с товарищем капитаном, он и письмо не захотел смотреть. Посмотрите вы. Не вру. А я вам расскажу, какой против вас Богданов заговор готовит!
– Не надо письмо. Верю. Что за заговор?
– Мне надо хотя бы на несколько дней домой смотаться. Чую, что помрет батька.
– Где родители живут?
– В Гродно.
…договорюсь с комбатом… как же не хочется говорить с комбатом…
– Хорошо, Антоненко, поговорю с комбатом. Три дня хватит?
– Четыре, товарищ старший лейтенант!
…сволочь!..
– Хорошо, постараюсь. А теперь выкладывай!
– Земляк у меня на дальней связи по вечерам сидит. На прошлой неделе Богданов с кем-то из отдела кадров в Москве говорил. О вас говорил.
– Ну, ну же! Не тяни резину!
– У вас положение очень фиговое.
– Ну-ка, давай все выкладывай! – Шарагин готов был схватить солдата за шиворот и трясти его, как Буратино.
– Вас хотят…
– Говорите, дословно!
– Дословно не могу, товарищ старший лейтенант.
– Я вам приказываю, Антоненко!
– Богданов сказал, что вы – инвалид. Что вам не место в ВДВ, что вы – псих. Сказал, что вас комиссовать надо.
– …
– Так как насчет отпуска, товарищ старший лейтенант?
– Завтра сделаем. Сейчас найду комбата и все решим.
…меня, боевого офицера! зря я тебя не задушил там в кабинете,
Богданов! и эту солдатскую сволочь задушил бы на месте! но я дал
ему слово!..
На полпути к батальону Шарагин передумал, остановился, постоял в нерешительности, развернулся, и пошел в батальон к Чистякову. Женьку он застал в оружейной комнате. Он только что заступил ответственным.
– Здорово, старина! – Женька кивнул через приоткрытую решетчатую дверь оружейки. – Погоди, я сейчас.
…здесь все оружие под замком… каждый пистолет, каждый автомат,
каждый патрон на учете… не могу же я ворваться и схватить
оружие?.. а вдруг другого такого шанса не будет?.. а что, если
Богданов даст приказ меня больше никогда ответственным не
ставить? что, если меня завтра на территорию полка не пустят?
тогда я никогда уже не доберусь до оружия… как же просто в
Афгане!.. все под рукой было!..
– Ну вот и все, старина, – на глазах Шарагина двери оружейной комнаты закрылись, Чистяков повернул замок. – Сержант! Опечатывай! Ты чего такой горем убитый? Случилось что? Аль не опохмелился сегодня?
…опоздал, теперь уже никогда не добраться до оружия…
– Нет, ничего, я так, я пошел.
– Подожди, Олег!
– Увидимся.
– Ты про день рождения-то не забыл?
– Про день рождения? Да-да, конечно. Счастливо. Увидимся.
– Ну, точно пьяный, – решил Чистяков. – С утра где-то накатил.
Чем ближе подходил Шарагин к штабу своего батальона, тем больше углублялся в собственное одиночество, и тем меньше сил и агрессии оставалось в нем. И под конец, на крыльце уже, а вернее еще когда шел он через плац, почувствовал он, что не осталось больше злобы. И перед тем, как войти в штаб, сел он на скамейку, закурил, и подумал почему-то, что жалко ему этого солдата-выродка.
…когда тебе невыносимо плохо…
Прыгали в голове кем-то сказанные слова, пока комбат говорил по телефону, пока убеждал его Шарагин и лично ручался за бойца, и затем, направляясь к воротам части, еще раз повторил:
…когда тебе невыносимо плохо, найди кого-нибудь, кому еще хуже и
помоги ему… у меня-то, слава богу, и отец и мать в добром
здравии…
Он успокаивал себя этими словами, отвлекался от нависшей угрозы, отодвигал опасность заговора, который уже набирал критическую массу.
…гнида! сколько людей из-за тебя полегло в Афгане!.. ты, Богданов,
и здесь собрался нашего брата душить!.. из-за тебя капитан Осипов
погиб! по твоей, сволочь, вине! ты его толкал вперед: давай,
разведка, результат, награду заработаешь!.. зачем я пошел к
нему?!. он мне мстит! Богданов мстит мне, потому что я видел, как он
в безоружных афганцев стрелял! никто больше из офицеров не
видел! и еще: он знал, что я знал, что капитан Осипов погиб по его вине…
…он боится, что я его заложу! что я стану его шантажировать… он
хочет, чтобы меня признали сумасшедшим!.. тогда уж меня никто
слушать не станет…
В квартире Шарагин почувствовал себя, как в клетке. Стены давили, зажимали в кольцо. Надо было убить Богданова в кабинете! Выплеснуть разом все наболевшее, дать полную волю эмоциям, чем так вот надрываться и сдерживать себя! Он пошарил в холодильнике, ничего спиртного не нашел. Надо было срочно выпить, чтобы успокоиться, расслабиться! Лена обычно прячет на случай гостей бутылку дефицитной водки в шкафу.
Из шкафа вывалились красные коробочки с наградами: орден «За службу Родине в Вооруженных Силах» III степени и «Красная Звезда». Он обнаружил заначку, откупорил бутылку, глотнул из горлышка. Водка текла по щекам, по шее, по шраму. Шарагин сел на ковер, разглядывал награды, отхлебывал водку, потом уложил ордена обратно, аккуратно, как укладывают в кроватку младенца, закурил.
Нервы чуть отпустили, разгладились от алкоголя. Он прошел на кухню, снова приложился к бутылке. Из окна дома напротив за ним наблюдала женщина.
…слежка! засада!.. завтра донесет, что я пьянствую…
Шарагин демонстративно задернул занавеску.
Что-то двигалось под столом.
– Откуда ты взялся, чертенок рыжий?
…что это со мной? Настюша же принесла его, на улице
подобрала…
– Чудо ты мое! Какой же ты ласковый, мурлычешь? – поглаживал Шарагин пушистый комочек.
Прошлое окатило Шарагина, утянуло.
…Кабул заволокли непроницаемые тучи. Пошел дождь со снегом. Земля распухла, размякла. Снегу офицеры радовались, надеялись люди советские, что Новый год на чужбине удастся справить с настоящей зимней погодой. Солдаты дождю не радовались, и снегу не радовались, и зиме не радовались. Для солдат скверная погода означала, что будут только больше обычного мерзнуть они – в нарядах, на выездах, в горах, в казарме. Бойцы в карауле мокли, и чтобы хоть как-то уберечься от дождя и мокрого снега, надевали резиновые сапоги, а некоторые, за неимением перчаток и варежек, натягивали на руки целлофановые пакеты, когда откатывали на въезде в полк железные ворота.
И надо же было в такую погоду придумать ехать на операцию! Техника вытекала из полка долго, лениво, нехотя, рывками ползли боевые машины. Катились бээмпэшки в утреннюю муть мимо афганского кладбища с выцветшими зелеными мокрыми тряпками на длинных жердях, цепляясь гусеницами за размякшую от дождя и мокрого снега глину, месили ее, выбрасывали из под себя, будто выплевывая непрожеванные жилистые куски мяса. Мерзкий, будто гнус, моросящий дождь и рваные лохмотья снега облизывали броню и лица людей. Несмотря на ранний час, двое местных мальчишек на самодельных палках-костылях пересекали поле, разделявшее полк и афганский кишлак. И у того, и у другого не доставало по ступне.
…шляются где попало, приторговывают с часовыми, по помойкам
лазят, сами виноваты, наступили где-нибудь на мины…
– А им все ни по чем! Бача! – рядовой Сычев поежился от холодного ветра. – Чо машешь, дурень!
– Ему голову оторвет, и то, наверное, смеяться будет! – Мышковский сморкнулся, зажав нос двумя пальцами, подтер нос рукавом бушлата.
…В снегу, на обочине валялись трупы афганцев, десятки трупов, разорванных в клочья бомбоштурмовым ударом. Танк у советской заставы, без суеты, с равномерными перерывами бил прямой наводкой по кишлаку, и по всему, что двигалось в кишлаке.
От резкого пронизывающего ветра бушлаты не спасали. Стужа проникала под одежки, до костей промораживала. Походящие в шапках-ушанках на вислоухих щенят, солдаты согревали озябшие руки «дыхами», втягивали шеи внутрь, и никто, казалось, не придавал особого значения происходящему, главное для всех было в этот вечер вернуться в лагерь, съесть что-нибудь горячее, выпить чайку и заснуть в тепле, и ни о чем больше не думать до утра.
Навстречу колонне, ступая голыми ногами по снегу, двигался обезумевший старик. Он нес девочку, которой взрывом оторвало ноги. Голова ребенка свисала вниз, и волосы, черно-коричневые, немытые, слипшиеся спадали.
Солдаты с бронемашины замахали автоматами, мол, давай в сторону! ушел в сторону! и старик послушно сошел с дороги, и стоял на обочине, по колено в снегу, покорно ждал, пока проследуют свирепо громыхающие гусеничные чудища.
На бронетранспортере привезли к заставе умирающего капитана Осипова. Стреляли почти в упор, пуля разорвала артерию на ноге чуть ниже бедра. Его перевязали, но кровотечение не останавливалось. Капитан лежал на бушлате, без сознания. Ветер тормошил его волосы. Затем Осипова перенесли на заставу, но врач ничего сделать не смог. Набычившись, расталкивая солдат, появился Богданов.
…мордоворот…
Он выхватил у бойца ручной пулемет, вышел на дорогу и открыл огонь по беженцам. Успел положить человек двадцать, пока не подбежал офицер:
– Я приказываю прекратить! Немедленно прекратите огонь!
– Кто ты такой, майор?! – Богданова аж перекосило. – Кто ты такой, чтобы мне указывать?!
– Я представитель особого отдела КГБ СССР! – чеканя каждое слово, каждую букву, ответил майор, и словно вцепился этими словами, вцепился мертвой хваткой, как бульдог в горло. – Если вы не прекратите огонь, я застрелю вас! – майор направил на Богданова пистолет.
– Сволочи! – Богданов откинул ручной пулемет прочь. – Не можете даже за товарища отомстить!
Никто действия Богданова, естественно, не поддержал. Но и не оспорил, не осудил открыто. Поникли бойцы, пережидали, чтоб скорее ушла в прошлое эта неприглядная, однако, в принципе, не то чтобы прям уж такая существенная, если не вмешался бы особист, сцена. Всякое случается. Да и война-то ведь не остановилась. Всякое бывает на войне! Пора дальше двигаться. Дела другие ждут, к завтрашнему дню готовиться, капитана, разведчика погибшего, друга боевого в Кабул, в морг распорядиться, чтоб везли.
Резким поворотом головы, разом всех гневно оглядел Богданов, всех в соучастники записал, подмял, сломил, успокоил. Особист-то что! Особист угомонится. На любого управа найдется. Важней теперь, чтобы свои не подкачали, раз попытку осудить его действия предпринял этот придурок-особист!
Настроений против себя среди подчиненных, казалось, не обнаружил Богданов. Так-то лучше!
Нет. Ошибся! Один старлей не потупился, не закурил, не согласился, покорно, безропотно или же нахмурившись, не отвернулся, выразив явное безразличие. Как же его? Старший лейтенант Шарагин. Так точно! Знакомая личность! И как дерзко посмотрел! Нахал! Тычет свое презрение. Целого полковника осудил! На единовластие, на авторитет старшего офицера замахнулся!
…Богданов зацепился за мой осуждающий взгляд! никто больше не
посмел смотреть ему в глаза…
Осипова вынесли с заставы, положили на нос бронетранспортера, подняли, чтобы труп не скатился с брони, козырек, повезли в Кабул…
Кровь взбесилась, готова была разорвать сосуды, выплеснуться наружу, как тогда, в ущелье. Все безумствовало внутри Шарагина! Он задыхался, трясся всем телом.
…Богданов! ты руководил операцией, и он по твоей вине погиб! ты
послал его вперед… тебе на все наплевать, ты бы и полком
пожертвовал, скажи тебе кто, что место комдива получишь, любой
ценой проявиться, выделиться… можешь быть доволен: у тебя в
дивизии очередной герой появился, и одним офицером меньше
стало!..
…особист замял это дело… а зря!.. надо было тебя, Богданов, под
трибунал отдать!.. значит ты, сволочь, испугался! испугался,
что заложу тебя?!. я убью тебя, Богданов!!!
Котенок перестал мурлыкать.
Во дворе кричала детвора, мамаша нервно звала свое чадо с улицы.
Шарагин встрепенулся, возвращаясь из мира войны. И не стало больше зимнего перевала, и крупных хлопьев снега, что опускались на синее солдатское одеяло, в которое завернули Осипова.
Большой и указательный пальцы обхватили и сдавили котенку горло. Маленький комочек был еще теплым. Коготки до крови исцарапали кожу. Шарагин непонимающе смотрел на задушенное существо.
…что со мной происходит? я медленно схожу с ума, я весь день
переживаю, а ночью меня изводит дикая боль… это расплата! но за
что? я ни в чем не виноват!.. надо унести его… а куда я его дену? что
скажу?.. отнесу и брошу его в мусорный бак… хорошо, что никого
нет на лестнице… скажу, что котенок убежал…
Пешком, спотыкаясь, крепко сжав в руках котенка, вдоль хрущевских пятиэтажек, взявших в осаду воинскую часть, и почти вплотную подступивших к высокому бетонному забору, через детские площадки, отворачиваясь от молодых мам с колясками, убегал Шарагин прочь от дома.
…что же я наделал?!..
Точно взбитые сливки, с синими подбрюшинами висели над городом облака. Прошло, наверное, несколько часов с того времени, как он выбежал из квартиры. Потерянно брел он по старой, незнакомой раньше части города, по тихой улице с молчаливыми от безветрия липами; мимо бревенчатых домов-пенсионеров, сложенных на долгие времена, прижавшихся друг к другу, будто живые люди, которые понимали, что вместе – легче, вместе – безопасней; один дом – зеленый, подновленный свежей краской, один – выцветше-голубой, остальные – коричнево-серые, некрашеные, все – осевшие, но тем не менее крепенькие еще, бодрящиеся, как старички-живчики.
Кроме одного мужчины у колонки с водой, больше никого поблизости не было. Мужчина наполнил второе ведро.
…что-то знакомое в нем… если б не борода…
Раздетый по пояс, в закатанных по икры армейских брюках и сандалиях, мужчина наклонился к ведрам.
– Епимахов?! – не веря собственным глазам позвал Олег. – Николай?..
Мужчина миновал низенькие, утопленные в тротуар окошки, защищенные от посторонних глаз ставнями, толкнул сандалией калитку, и скрылся.
– Епимахов!
Калитка была заперта.
…не признал…
– Епимахов! Открой, это я – Шарагин! – стучался он, счастливый от неожиданной встречи.
Что-что скрипнуло. Наступила полная тишина. Тишина спустилась на всю улицу, и на весь город, и на миг почудилось, что он снова оглох, как тогда – во время засады. На улице по-прежнему было безлюдно. В доме через дорогу, в окне сидел откормленный, пушистый, мордастый серый кот. Недолго раздумывая, Шарагин подтянулся на высокий забор, перемахнул через него, спрыгнул вниз, быстро поднялся на крыльцо, дернул за ручку. Дверь не поддавалась. Тогда он постучал. Послышались шаги и высокий женский голос изнутри:
– Чаво надо?
– Мне нужен Николай Епимахов. Друг я его по Афгану.
– Нет здесь никаких Ипимаковых!
– Да что вы меня разыгрываете, что ли? Он за водой только что ходил.
– Не дурите мне голову, мужчина.
– Откройте, говорю!
– Как бы не так! Разбежался! Держи карман шире! Я честная женщина, я одна дома, и постороннему мужику не открою!
– Не дури, бабуся! – рассердился Олег. – Дверь выломаю. – И чтобы припугнуть, сильно дернул за ручку. – Позови Колю! Слышь, что говорю! Николай!
– Убирайся к черту! Сказали тебе: нет тута никаких Коль!
Шарагин психанул и легко выбил дверь ногой. На одной щеколде держалась дверь.
Востроглазая, лет пятидесяти, с жиденькими убранными назад в косу волосами, с вислой грудью, в нижнем белье
…старая дева!..
хозяйка в ужасе отпрянула к стене.
…бородавка на носу! вот ты где живешь!..
– Где он?! Что ты с ним, ведьма, сделала?
– Не убивай! Нет у меня ничего, вот тебе крест, – одной рукой она крестилась, другой защищала лицо.
– Коля! Я здесь! Коля! Где ты, Николай? – метался из комнаты в комнату Олег.
Заглянул на кухню, в чулан. Наконец, убедившись, что в доме на самом деле никого больше нет, словно охотничий пес в горячке погони неожиданно потерявший след, весь мокрый от пота, с воспаленным взглядом, выбежал во двор.
Женщина съехала по стенке, обняв руками колени, забилась куда-то в угол, повторяла без перерыва:
– Не убивай… не убивай… не убивай… па-ма-ги-те! – завопила женщина.
…где же он? бред какой-то, наваждение! я весь в горячке!
галлюцинации? врачи предупреждали, что такое возможно, если боли
не пройдут… но так явно!.. я болен, я весь горю!..
Если кто из соседей и услышал крики, то, во всяком случае, вида не подал. Будто спать все завалились средь бела дня.
Мордастый кот так же сидел в окне дома напротив.
В полной растерянности находился Шарагин, прикуривал на ходу, удаляясь от неразгаданного видения.
…бред какой-то… но это был он!.. точно, абсолютно точно!.. или я
схожу с ума?!
На перекрестке он засомневался, куда идти, и, затягиваясь в кулак, подавленный, сбитый с толку, опасливо глянул влево, вправо.
…опять он появился!.. сандалии, голый по пояс…
– Епимахов! Постой!
Мужчина ускорил шаг, свернул за угол, затем появился вновь,
…дразнит меня?!.
обернулся, пересек переулок, и скрылся за углом деревянного одноэтажного дома.
Шарагин налетел на толстушку в платочке.
– Куда тебя леший несет?! – тявкнул платочек.
Прыгая через многочисленные лужи, он бежал по длинному проулку, стесненному покосившимися зелеными заборами, которые образовали своеобразный коридор. Проулок заканчивался воротами церковной ограды, и там, в этом Шарагин мог поклясться, буквально пару секунд назад исчез Епимахов.
…теперь ясно, куда ты спешил!.. из окна выглядывает… в рясу
обрядился… теперь я тебя нашел…
Нынешний век оттеснил церквушку, упрятал в закоулках. Впрочем, с другой стороны, не исключено, что именно это обстоятельство и спасло ее от разрушения. Церковь, по всей видимости, совсем недавно получила право вновь стать церковью, а служила она долгие годы складом. Сложенная из красного кирпича, ободранная, простенькая, с одной березкой сбоку, лысая, с оголенными до досок куполом, куда воткнули крест, выглядела она несчастной и замученной.
…Епимахов, зачем ты привел меня в церковь?..
Когда-то, помнится, в Афгане давал он слово, что если минует смерть, если суждено будет вернуться домой живым, непременно поставит свечку.
…подходящий случай…
Прямой заслуги Бога в том, что он остался жив, Шарагин не видел. Он никогда не молился, ни разу не просил о помощи. Вину в душе он, конечно, носил. Вину за порученные ему и не сбереженные солдатские жизни.
…а то что афганцы гибли?.. так что в этом такого?! война! если не
ты, то тебя… война идет – нечего по улицам шастать!..
Значит, вот, сдержал-таки слово, пришел в храм.
Пришел в сомнениях, в смятении, не замаливать грехи, которых определенно назвать за собой, вероятней всего, не смог бы, а чтобы говорить на равных.
…один на один…
На ступенях встретили Шарагина крестными знамениями жалкие людишки:
– Дай тебе Бог здоровья!
Порывшись в кармане, он выскреб мелочь, разделил ее по протянутым морщинистым ладошкам, помедлил, заметив безглазого юродивого, сунул и тому, бумажный рубль. Калека схватил пальцами с черными от грязи ногтями рубль, обрадовался, сжался весь и закрыл здоровый глаз мелкой купюрой.
Внутри вдоль стены стояли попрошайки, они недовольно зацыкали и забрехали, стоило обделить их подачками и вниманием.
Шарагин купил три свечки, вынул из кармана червонец, сунул в ящик с надписью: «На восстановление храма»; остановился посреди зала, задрав голову, рассматривал росписи на сводах, к иконам подошел. Вот только кому ставить свечки, кого из святых благодарить, кого просить за упокой души всех убиенных не знал.
…печальные лики святых… отчего столько печали в их глазах?
столько скорби? никакой радости, никакой надежды, и упрек
читается… вам-то все давно известно… Господи, как же это,
наверное, скучно, когда все заранее известно: что было, что есть, что
будет… сотни лет подряд стояли здесь люди, смотрели вам в
глаза, молились и просили о чем-то… а что вы им дали?..
…у Достоевского, по-моему, сказано, что если Бога нет, то все
дозволено… действительно, в Афгане Бога не было, и кто-то нас
направил туда, заранее зная об этом, нас всех специально отбирали для
этого… и раз не было его там, значит… значит… значит это… был…
был ад?.. так это надо понимать?.. полигон дьявола?.. нас окружили
бесы, которые претворяются, что заменяют Тебя…
…хорошо, что изменится, если я поверю?.. ничего… неужто я
настолько бессилен, что не смогу спастись без Тебя?.. нет, ни то я говорю…
…я будто пришел сюда, как на судилище… и кто же меня здесь будет
судить? и за что? и по какому праву?..
…церковь – это сердце России… в русский пейзаж церковь хорошо
вписывается… иконы, образы древние, колокольный звон… и
огромность, ширь земли Русской…
…вот я и вернулся домой, вот и снова на Родине, в России!.. нет, это
не Россия!.. а что, если это и есть Россия?.. именно сейчас и ЗДЕСЬ?..
…я ждал что-то светлое и обнадеживающее, а столкнулся с
полумраком, с завистью, ревностью, с шепотом за спиной, осуждением
и непониманием… зачем я вообще пришел сюда? ах да, Епимахов…
Почувствовал Шарагин душный спертый воздух, пропитанный запахом ладана, и тесноту; люди будто томились в церкви в ожидании чего-то, тяжело вздыхали, шушукались, жалуясь на трудности домашние, на семейные проблемы, на здоровье. Одним не терпелось быстрей к иконе приложиться, иные через весь храм, через головы передавали поминальные свечи, чтоб поставили под определенным образочком. Что-то невнятное, непонятное Шарагину говорил священник.
Вместо благодушия ожидаемого, окунулся он в суетливый и грубый мир, где господствовали неведомые правила, где существовала жизнь, отличная от той, что нарисовал он сам, не та, о которой в тайне мечтал.
…о которой благовестят колокола звонкие, чистые, зовущие, когда
стоишь в поле, и видишь на пригорке церковь, и знаешь, что путь твой
лежит к ней…
Свет с улицы почти не проникал в зал, он застревал где-то под сводами, будто не решался входить, боялся чего-то, а в полумраке помещения горело, едва освещая иконостасы, множество свечей. Болезненность исходила от заполнившей церковь людской массы, нездоровая возбужденность.
…пространство обладает собственным разумом, оно несет, в силу
этого, как все мы, как любой человек, положительные или
отрицательные наполнения, нечто вроде добра и зла… пожалуй, здесь
я чувствую себя не легче, не спокойней… значит, здесь не есть
добро?..
– Стоит и не крестится, как вошел, так ни разу не перекрестился…
– Нехристь…
И две старушки, что спорили за место, кому где стоять, зашикали.
…бабушки-бесы… хотят отвадить нас от церкви… и от Бога…
…они оберегают церковь от посторонних… они думают, что мы
недостойны ходить в храм, они защищают порядок… но ведь церковь
должна быть открыта для всех!.. не гоните меня прочь!.. дайте мне
побыть наедине с Богом!.. он ведь не только ваш… Господи, может быть,
Ты поймешь меня, и простишь?..
…все мы искушаемы, особенно эти несчастные бабушки… их бесы
искушают!.. и меня искушают! давно уже искушают! и я поддался им!
множество раз поддавался!..
Лица верующих – среди них было несколько старичков, и уставшая, заскучавшая от долгой службы маленькая девочка,
…одного возраста с Настюшей…
в большинстве же своем старушки набожные, – не выражали никакой радости, тем более, не чувствовалось в них ни малейшего единения.
Каждый из пришедших в храм, напротив, мучался, терзался мыслями очень личными, недугами собственными и желаниями пустячными.
Создавалось впечатление, что люди нарочно озлобляются и заводятся, непонятно из-за чего, и каждый будто тянет господа Бога к себе, как одеяло в студеную пору, соперничая с соседями за внимание всевышнего.
…а Ему совершенно не интересно заниматься вашими житейскими
невзгодами… Он людей от смерти не всегда готов спасать… а может
быть… может быть, Ты нас не хранил, потому что мы не присягали
Тебе? Ты что же, наказать нас хотел? Ты иногда помогаешь этим
набожным старушкам, этим юродивым, которые не отходят от алтаря,
которые днюют и ночуют здесь, а посланных на войну проклял с первых
дней?! Ты отвернулся от нас, потому что мы ехали в Афганистан, но ты
отвернулся и от нашей страны! Ты не любишь Россию! почему? почему,
за что Ты наказываешь всех нас?!
…ага, вот же он, как же я его раньше не заметил… знаешь, Николай, а
тебе идет ряса, и форма военная шла, и церковная одежда к лицу…
– Извините, прошу прощения, позвольте пройти, – протиснулся между людьми, положил руку на плечо Епимахову. – Здравствуй, Николай…
– Ты, видать, ошибся, сын мой. Не Николай я, отец Владимир.
– …простите, батюшка.
…и в самом деле, он же седой…
– Ничего, сын мой, с кем не бывает?..
…и все же встречаются редко меж нами, русскими, праведники…
редко, но встречаются… Епимахов, возможно, и ты стал бы
праведником… но ты ведь тоже убивал!!! ты такой же, как все мы!..
…Лена?..
Лена стояла перед иконой на коленях, читала молитву. Его Лена, никогда не ходившая в церковь, и никогда не знавшая молитв, здесь?!
…пришла молиться за меня? чтобы прекратились боли?..
– Отче наш, иже еси на небесех! Да святится имя Твое. Да приидет Царствие Твое. Да будет воля Твоя, яко на небеси и на земле. Хлеб наш насущный даждь нам днесь;
…свечку поставила… за упокой моей души?..
и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должникам нашим;
…зачем? не умер я, не сдался! жив я, рядом, милая!..
и не введи в искушение, но избавь от лукавого…
Лена трижды наложила на себя крест.
…избавь и меня, Господи, от лукавого…
По тому, как молилась она, ощущалось, что душа ее заполнилась тревогой, таинственные предзнаменования не давали покоя, в сердце этого удивительно доброго, милого, родного человечка
…нетребовательной, некапризной, неизбалованной, и теперь такой
несчастной, из-за меня вынужденной страдать…
гуляли отголоски чужой боли, страха, надрыва, и, казалось, она все поняла раньше его, поняла, что боль – не испытание, что боль – предвестник смерти.
…нет, это не Лена… показалось…
Понял Шарагин, что чужой он ЗДЕСЬ, даже ЗДЕСЬ никому он не нужен! Не знакомы ему обычаи, молитвы, заведенные порядки.
…что такое церковь? это посредник всего лишь между человеком и
Богом… так зачем мне посредник?.. и зачем, если на то пошло, я
освободился, наконец-то, от идеологических кандалов – чтобы тут же
опутать себя новыми, церковными?!.
Заворчала горбатая богомолка в черном платье, и в черном же платке:
– Ходят тут всякие!
Креститься Шарагин никогда не крестился, да и неловко было б сейчас это делать. Не приучили с детства,
…так и нечего теперь обезьянничать…
…а кто вернется с войны инвалидом, без рук, как им креститься?.. а у
меня и руки целы – а не умею…
…фальшиво выйдет…
И откуда было ему знать, от какого к какому плечу следует креститься. Подметил по другим: справа-налево.
…прав был майор в госпитале… русские всегда грешили
богоискательством своим… и я, вместо того, чтобы поверить и
покаяться, полон сомнений… а майор-то так и не сказал мне, верит он
или нет… а кто он был такой на самом деле? он мне боль снимал… он
умел это делать… но от слов и рассуждений его было больше боли…
другой боли… где-то в сердце… в душе…
Шарагин оплавил конец свечки, поставил ее Николаю Угоднику, разобрал, кто есть кто, вторую зажег перед иконой Богоматери, и, после паузы, поставил рядышком и третью.
…за отлетевшие души… если он есть – тот свет… чтоб там легче
жилось-служилось…
О чем в подобную минуту полагается думать в церкви и какие молитвы читать, он не знал, и потому просто разглядывал искусно выписанные лики. Лампады и свечи отбрасывали неяркий, бледноватый свет на иконы. Вспоминать погибших – больно уж неискренне, наигранно, надуманно!
…поминать погибших надо, когда поднимаешь третий тост…
Пора было уходить. Он сдержал слово, непонятно кому и зачем данное, он отметился в храме.
…тогда что меня удерживает ЗДЕСЬ? зачем стою и не ухожу?.. я
знаю, что Тебя нет на самом деле, но где-то внутри хочу, чтобы Ты
был, чтобы я мог открыться Тебе, покаяться… чтобы Ты разъяснил мне мои
грехи… очень хотелось перед смертью капитану Уральцеву исповедаться…
…мне никто не верит… и я никому не верю!.. и ни во что больше не верю!..
…что же удерживает меня? страх одиночества? но и тут я одинок!.. все
эти люди – чужие… далекие… и суть всего происходящего мне не
до конца ясна… так зачем же притворяться?.. вот что! я, видимо, на
что-то все же надеюсь!.. я жду, чтобы что-то пробудилось во мне!.. и,
не зная молитв, молю Тебя: не отталкивай меня! услышь меня!
признай! вразуми! приблизь! спаси!..
…душа болит… моя мятущаяся душа воспламенилась, сгорает!..
помоги, Господи!.. помоги пережить этот пожар! помоги превозмочь
эту боль!.. что творится с человеческой душой, Господи? только Тебе
известно!..
…неужели и у Тебя точно также болит душа? за всех нас, за все
человечество? и ведь тебе некому жаловаться!.. Тебе-то разве кто
поможет?..
…что я такое несу?.. с кем я разговариваю?.. сам с собой?..
…Господи, мне кажется, я вижу твою боль!.. она во сто крат страшнее
моей!.. потому как Ты видишь все! и знаешь все! а я лишь – частное…
но знай же, что боль внутри меня – не просто боль одного человека, это
боль многих, как я! я не один! о, если б это касалось только меня! как
просто было бы!… нет, в том-то и дело, что это – общая боль!..
соединившаяся воедино… потому прошу Тебя: помоги мне, и всем
помоги, вылечи нас всех… спаси…
«Господи, поми-и-луй!» вздохнула старушка справа.
…если Ты действительно есть, Господи, научи меня видеть Тебя,
разговаривать с Тобой, когда я смотрю на лики святых, помоги
услышать ответы Твои, помоги найти покой душе моей, которая и
ЗДЕСЬ мятежна и несчастна… Господи, почему я не чувствую единства
с Тобой? почему я, русский человек столь одинок в храме Твоем?..
…я не хочу сливаться с этой толпой подхалимов, мне не надо от Тебя
мелких подачек… я потерялся, помоги мне, Господи, найти дорогу
домой… дай мне силы вновь полюбить мою страну… я так любил ее,
гордился, защищал, кровь проливал, русскую кровь, что течет в моих
жилах!.. я потерял веру в те идеи, которым присягал, у меня ничего не
осталось! и мне незнакома вера в Тебя!.. я многие годы был
смиренным и послушным, но выйдет ли из меня богопослушный
человек?..
…Господи, у меня осталось так мало времени!..
«Господи, поми-и-луй!» – летали под сводами храма голоса.
…почему считается, что русские – народ смиренный?.. вовсе нет!..
смирение – это покорность, это повиновение, а мы, по природе своей,
бунтари, духовные бунтари… в нас есть смирение, но это смирение
напуганного зверя, не истинное, не сознательное… в обществе мы
покорны, мы чаще всего трусы, мы рабы, а вот в душе – разрушители,
мы свобододумный народ… Ты бы, наверное, хотел, Господи, чтобы мы
смиренны были не только в жизни, но и в сознании, чтобы признали
в глубине души ничтожество собственное, чтоб кроткими были души
наши… знаю, Ты никогда не приведешь нас к счастью, никогда не
возлюбишь нас, не простишь непокорность наших душ…
«Господи, поми-и-луй!» – сотрясалось пространство.
…я знаю, Ты хочешь, чтобы мы, русские, сделались законопослушными
и богобоязненными, чтобы Россия вновь вдохнула православие,
но принесет ли это порядок, благополучие?.. ведь мы в вечных
сомнениях пребываем! Мы вечно будем ломать и строить, грешить и каяться…
нас вечно будет лихорадить… что ж нам делать?..
…что же мне делать? куда идти?.. я болен, я знаю это… мир вокруг
меня пуст, мне холодно, неуютно, страшно мне… прости, Господи, что
нет во мне смирения, что не люблю тебя… я постараюсь к Тебе
вернуться, коли действительно поверю в Тебя… помоги мне…
«Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, поми-и-и-и-луй!» – умоляли верующие, и Шарагин в какое-то мгновение сам зашептал эти слова.
Свидание с Богом состоялось.
…простил ли меня? понял ли, что у меня на душе?.. не удостоил
внимания… не подал знака…
Никто не ответил Шарагину, никто не послал ему знамения. Он зря, он совершенно напрасно простоял под иконами, изливая в мыслях душу неизвестно кому и зачем. Никто не заспорил с ним, даже грехами не попрекнул, не осудил, но и не простил. А ведь он ждал нареканий, наставлений, ждал совета, помощи, понимания, прощения…
…внимания…
Потому как только Он вправе судить, больше – никто. И готов уже был Олег, коль на то пошло, и покаяться
…в чем-то…
Его окружила пустота,
…украшенная ликами святых…
Захотелось напиться. И забыть обо всем на свете.
…мы ходим в церковь, потому что боимся, а боимся потому,
что не перестаем грешить… это замкнутый круг…
Поникшая бабушка убирала свечки, задувала их и складывала в коробочку на полу. И три свечки, которые он поставил, и которые не догорели и до половины, задула.
…и погореть-то не успели…
Горбатая старушка в черном оказалась рядом, нарочно тесня его от иконы, проворчала своим беззубым ртом:
– Ифтукан!
Она зажгла маленькую свечу, помолилась, притихла. Шарагин не обиделся, он представил, насколько блаженно должна чувствовать приходящая сюда каждый день старушка, как чисты должно быть ее помыслы.
…эти добрые подслеповатые глаза, соединившиеся с ликом
богоматери на иконе… она умиротворенно общается с Богом…
Шарагин подался вперед, чтобы поправить чужую покосившуюся свечечку, а заодно поглядеть на лицо старушки. Выпяченная вперед нижняя губа бабушки в черном подергивалась, глаза же, которые вовсе не на секунду не сливались со взглядом богоматери, потому как были закрыты, вдруг открылись. Открылись молниеносно, будто веки лопнули; старушка сморщилась, искривилась, выворачиваясь неестественно к нему, высунув из беззубого рта, между белыми нездоровыми деснами,
…как гадюка…
тонкий, покрытый желтым налетом язык:
– Изыди, нечистая! Анчихрист! Изыди, сатана!
Горбатая старуха неистово крестилась:
– Изыди! Анчихрист! Изыди! – и пальцами показала ему рожки.
…козни дьявола! бесы!.. бесы, не ангелы, окружают меня, и внутри меня!..
…бабушки-бесы!.. где же Епимахов? что они с ним сделали?! ЗДЕСЬ же их
змеиное логово! как же я обманулся! кишит кругом змеями! бежать отсюда!
гадюки! ведьмы!..
– Не подходите! Змеи подколодные! Прочь! Ведьмы! – пробивался он к выходу, принимая тянущиеся руки бабушек-попрошаек за ядовитых змей.
А за извивающимися змеиными туловищами выступали до сих пор скрывавшиеся, спрятанные, замаскированные под лики святых, под расписанные на сводах сцены из писания жуткие страсти. Широченный и высоченный, черный, с избытком красного, зеленого, серебрящегося и желто-золотого холст надвигался на Шарагина, обвивал его, приближая к глазам запечатленное каким-то великим мастером фантастическое и одновременно вполне реальное побоище, в чем-то очень отдаленно схожее с тем, что отложилось у него в воспоминаниях после одной засады, либо живо представленное однажды во время рассказа какого-то спецназовца в госпитале, или же приснившееся в кошмарном сне.
От сгустка голосов храм распирало, все насытилось пением, воздух стал грузным, храм и люди переплавились и слились воедино, отторгая Шарагина, гоня прочь.
Преломленные видением художника,
…конечно же состоявшего на службе у князя тьмы! не иначе!..
окружили Шарагина страшные, кровавые сцены: выкрученные, протыкаемые немыслимыми режущими и колющими орудиями руки, ноги, головы, вырванные глаза, сотни глаз; застывшая на лицах боль, и не вырвавшийся вопль, боль несоизмеримая даже с той, что уже доводилось испытывать Олегу, боль вечная, неограниченная ни чем, ни временем, ни степенью вины, боль, от которой нет лекарств, нет спасения; и еще привиделось – истязание людских душ, и так наглядно все происходило, так красочно, жирно, детально выписано, так бесповоротно; вывороченные наизнанку, изуродованные человеческие души, просящие о пощаде.
Бежал он долго, сам не зная, куда. Боль вдруг прижала его к себе, завладела им. И в эти минуты, в эти часы он больше ничего не знал: кто он? откуда? что здесь делает? Только вдали где-то слышал, обращенные то ли к нему, то ли ко всем выстроившимся
…перед страшным судом…
на раскаленном от афганского солнца плацу, вопросы:
– Фамилия?
…Шарагин…
– Имя?
…Олег…
– Звание?
…старший лейтенант…
– Следующий!
…а коли страшный суд наступит, так все отнекиваться начнут,
выгораживаться, а я – отвечу! за все отвечу! спрашивайте!..
Затмило сознание. Из последних сил он удерживал свое прошлое, вцепился двумя руками, но пальцы разжимались, и прошлое улетело в мрак бездонной пропасти под названием смерть, и вдобавок громыхнуло что-то рядом, словно разорвался снаряд; пред глазами поплыли последние картины из церкви, уродливые старые лица, и тут же вздрогнули те лица и измельчились сначала на тысячи, а после на миллионы, миллиарды частиц, и осыпались, покрыв его, точно пеплом, серебристой пылью.
…Он по-прежнему ехал в поезде. Только в каком? Куда? Лежал с закрытыми глазами на верхней полке душного купе, когда почувствовал, что падает, почти как при десантировании, и все стремительно несется навстречу, единственное отличие – парашюта нет за спиной; будто толкнул его кто, и вылетел он в открытую дверь, но вместо очарования свободного падения – чувство надвигающейся смерти. Только перед самым ударом он проснулся.
…кто-то стрелял в меня, они накрыли нас! засада!.. я был ранен! я
умирал! я летел в пропасть! в черную дыру! в никуда!..
На следующей же станции вышел на перрон покурить.
«Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, поми-и-и-луй!..»
Шарагин обернулся. Тишина. Все в вагоне спят. На перроне – ни души. Непонятная сила влекла его в темноту, прочь от поезда. Надо было торопится. Бежать! Скорей! Да, напрямик, сквозь чащу! Мокрые после дождя ветки хлестали по лицу, царапались. Он прыгал через завалы, несся мимо болота с тухлым испарением. В одном месте неудачно ступил на изогнутый как змея корень, подвихнул ступню, захромал. Кто-то направлял его, чья-то воля, иначе Шарагин давно бы сбился с дороги, затерялся бы в чащобе, пропустил бы узенькую тропинку. Лес отступил, открылась поляна. Небо высветилось, свежий воздух дыхнул в лицо.
…живые помнят о мертвых, живые помнят о мертвых…
Фраза стучала в голове, набухла, отказывалась покидать сознание.
…Лена!..
Худенькая девушка с мечтательной улыбкой, в скромном легком белом платьице, в пиджачке с мужского плеча, в косыночке, в разношенных туфлях, с потертым портфельчиком
…именно такой я увидел ее в первый раз…
замерла посреди проселочной дороги, что перекатывалась по холмам, уносясь в даль, в никуда; как все в России, из ниоткуда в никуда.
Автобус ли ждала она, иль пешком собралась идти, либо пришла уже, только куда пришла, если, на километры ни души нет, ни деревеньки. Леса одни, луга до горизонта тянутся.
…Леночка!..
Она должно быть угадала, что он совсем рядом! Иначе б она не переменилась так вдруг: как-то сразу словно чем-то озаботилась, повела головой – никого, – и от чего-то опечалилась, или думы какие поглотили ее, и застыла так со скорбным выражением на лице, созерцая что-то далекое, то ли на горизонте, то ли ближе, то ли внутри себя.
…и где-то мы пересеклись и сблизились… в каком-то неразличимом глубоко и
далеко, и мигом стали близки и понятны друг другу, и необходимы, и дороги,
даже прежде того, как произнесли первые слова, и назвали свои имена…
…Леночка!..
Она еще с какой-то надеждой подождала, затем опустила глаза и побрела по дороге,
…не оставляй меня!..
а Шарагин обнаружил, что все вновь смещается, что пейзаж изменился, и что вот уже бежит он, бежит дальше, мимо могилок, по песку и глине, обегая невысокие ограды.
Одетые в черное, родственники стояли у свежего холмика. Ближе к гробу – женщины. Офицеры – за их спинами.
Кто-то вздохнул, кто-то приложился губами ко лбу покойника.
…нет! неправда!.. цинковый гроб… крышку заварили…
Кто-то погладил ладошками щеки –
…медсестра… Галя?..
восково-желтые, и слеза чья-то капнула.
…нет! капелька пота… соленая… сейчас я облизну губы… уже все это было…
Слеза капнула, застыла на мертвой коже.
– Плохое место, песок… – тихо заметил один из офицеров.
Олег отдышался.
– Кто ж такое место под кладбище выбрал?
…опоздал…
– И от города добираться неудобно…
Похороны закончились, расходились.
Лена, заплаканная, с красными глазами, прикладывала к лицу скомканный в кулаке платок. Настя обняла ее за талию. Она слишком малой была, чтобы плакать, не понимала. У матери из-под черного платка выбивались пряди волос, ее вели под руки – дед Алексей и отец. Женщины отрыдали, отголосили свое, возможно вместе, прямо над холмиком, или же до закапывания, пока не опустили гроб в могилу, и, особенно раньше, дома, когда только пришло известие о смерти сына-мужа.
Женька Чистяков слушал Зебрева. «…прикрывали отход батальона. В засаду попали.» От обоих разило водкой. «Блок выставили, только дальше… окружили их духи.» Зебрев полез за сигаретами, вместе с пачкой вынул лазуритовые четки. «…подобрал после боя…»
…тот дух первым стрелял в меня!.. это он меня ранил! а потом я его
убил!.. я убил его, а меня похоронили? чепуха какая-то! значит, и я
мертв?..
Зебрев зажег спичку. Они с Женькой остановились, повернулись к могиле, и так, чтобы никто больше, особенно Лена, не услышал, Зебрев вымолвил: «Он не сразу умер…»
На дороге дожидался оранжевый, местами проржавевший автобус со специальной откидывающейся сзади дверцей, через которую запихивали вовнутрь гробы. Видимо, когда только приехали на кладбище, и вытаскивали гроб, уронили на землю две гвоздики и отломившуюся от венка еловую веточку.
Олег приблизился к могиле. Надгробие поставили временное – крест из сосновых досок с капельками смолы. «Шарагин Олег Владимирович».
…Господи, помилуй!..
Пустынные улицы походили одна на другую. В разорванной рубашке, голодный и усталый ходил он по загадочному лабиринту старого города с бревенчатыми покосившимися домами, пока не попал на людную базарную площадь.
У забора жарили шашлык. Жирная свинина. Продавец – азербайджанец протянул ему бутылку белого вина, порцию мяса на бумажной тарелке:
– Кущай на здоровье, дорогой!
Бездомный, полудохлый, со свалявшейся шерстью пес завистливо наблюдал, но клянчить не клянчил, дожидался объедков. Шарагин залпом выпил стакан вина, откусил мясо, выплюнул под ноги кусок жира. Пес прочапал к подачке, щелкнул пастью, проглотил.
На мангале зашипело. Вспыхнул огонь, и пока азербайджанец спохватился, и подбежал с кружкой воды, шашлык покрылся черной коркой.
…жуткий сладковатый запах… сгоревших заживо людей!..
Шарагин выплюнул мясо из рта.
…как остатки сгоревших в вертушке, обугленные,
усохшие от огня трупы… и Епимахов сгорел в той вертушке!..
Запах горелого шашлыка зарывался в ноздри, вызывая рвоту.
Он толкался, его толкали, он падал, вставал и несся дальше, как можно дальше от воспоминаний, хотя бегством спастись от них было все равно невозможно, воспоминания неслись туда же, куда бежал он сам.
…поля под вертолетами, как клетки шахматной доски, которые зачем-
то сдвинули с мест, нарушив, таким образом, четкий порядок, лоскутки
зазеленели, тень вертушки прыгает по земле, скачет, то увеличиваясь
в размерах, то уменьшаясь, кишлак, виноградники, речка, вертушка
потянула вверх, набирает высоту, забираясь в предгорья…
На пустыре споткнулся о какие-то доски, повалился. Его рвало, выворачивало всего наизнанку, а перед глазами, как повтор очередной того жуткого дня, стояли обуглившиеся до неузнаваемости человеческие тела, разбросанные в дымящихся остатках вертолета. И в который раз увидел Шарагин, как падает «восьмерка»,
…большой зеленый головастик…
только секунду назад летевшая параллельным курсом, такая грозная, изготовившаяся к бою,
…а срезали налету ракетой, точно утку на зорьке поджидали…
…факел! я видел взрыв и факел, и духи отрезали нас огнем… мы не
могли сесть, мы не могли их спасти!..
а в ней – столь разные и сильные характеры людские, которые вдруг сделались игрушкой в руках судьбы,
…это потому, что ты забыл свой дневник в комнате, Епимахов, ты
всегда говорил, что если дневник с тобой, ничего не случится, дневник
был твоим талисманом, а ты забыл его тем утром под подушкой!..
не устояли перед ее замыслом, и до последнего мгновения, конечно же, надеялись на чудо, пока их надежды не оборвали взрыв и огонь.
…огонь во мне… душа сгорает!.. сгорает, как вертушка с
Епимаховым!.. пшик и ничего не осталось! так же просто, как облитая
бензином мышь…
Все надломилось внутри! Все выпотрошили, вывалили наружу.
И крик души, крик умирающего сердца рвался наружу, истошный крик отчаяния. Так бывало разрывались воплями раненые, и все нутро вытягивалось в струнку, все леденело в тебе. Такие крики не только надолго травмировали не обстрелянных бойцов, но и бывалых солдат пронимали.
Кучевые облака с синими подбрюшинами ветер угнал. Как будто кто-то заменил в театре декорации, и растянул по небу и покрыл весь город серым покрывалом, из которого вскоре заморосил дождь.
…он сгорел в огне… и душа его, очищенная огнем, не томилась в
ожидании…
…как моя…
…а сразу, видать, вошла в рай… если только ему отпустились все
грехи…
…кто знает…
Над ним склонились двое подростков, один из них стягивал с руки Шарагина часы.
– «Сейка». Настоящая! Пьянь, все равно пропьет.
Шарагин напряг кулак, расстегнутый браслет застрял на запястье:
– Не тронь! Не твои.
– А, проснулся алкаш! Ничего, мы тебе добавим наркоза!
Били беспощадно, били ботинками по голове, которую он исхитрился закрыть руками от первых ударов, били в живот и в пах, и предательски со спины, по почкам, по позвоночнику. Он мычал от дикой боли, и слезы смешивались с каплями усиливающегося дождя, перераставшего в затяжной ливень.
Небеса разверзлись.
…небо смилостивилось… небо ближе сделалось… небо простило…
Нет, не было никакого неба! И дождя не было! Не дождь омывал усталое, разбитое, болезненное, страдающее тело его.
…в морге окатили из ведра… труп…
Нет, он еще не умер! Он по-прежнему находился в Афгане, запрокинув голову, раненый, падал на спину, захлебывался кровью.
Только небо изменилось в цвете, сгустилось от боли, и, когда терял он сознание, почудилось, будто плывет в небе самолет, и не разобрать только было, падает ли самолет в штопоре с небес, или устремляется ввысь, выше и выше, дальше, за облака, чтобы упрятаться в хмурых дождевых складках.
…что это было? я искал встречи с Богом? зачем? ждал ответа?
упрека? жалости Всевышнего? разъяснений? подсказки: как быть и
что – дальше? ждал приговора?..
… пережитые обиды и оскорбленья, надрывы душевные, поймет ли?
зачтет ли? канувших в неизвестность, усланных на чужбину солдат,
благословит ли, помянет? вымолить хотя бы прощенья тем, кого не
оглушила смерть, кому вспоминаться будет годами еще по ночам
Афган…
– Господи по-ми-и-луй!
…ведомо ли ему о подлости, несправедливости, о подвигах, об
изменах, предательстве, о дружбе?..
Шарагин сорвался, падал, почти как воздушный гимнаст в цирке, не дотянувший до протянутых цепких рук напарника, – но того хоть подстраховывали – в сетку плюхнулся циркач, красиво отпружинил, поклонился публике, наверх легко взобрался, и снова полет с кручениями, и в этот раз удачный и рукоплещет зал!
Падал же Шарагин в пропасть. И удар был болезненным. И боль раздробила на кусочки, забила сознание густым монотонным и вязким илом, утягивала в черную дыру, сводила с ума, он захлебывался от боли; боль подминала под себя, поглощала; и скоро оторвала его от настоящего, захлопнула окно в прошлое, вырвала, выгнала из него воспоминания; адская, бесконечная боль завладела им навсегда.
…боль – это я, я – это боль… она побеждает, она сильней меня… она
больше меня… она везде… ЭТО НЕ ТЫ ГОВОРИШЬ, ШАРАГИН, ЭТО
ГОВОРЮ Я, БОЛЬ! ТЫ – НИЧТО, ПО СРАВНЕНИЮ СО МНОЙ, Я –
ВСЁ!..