Ермаков Олег
Возвращение в Кандагар
Олег Ермаков
Возвращение в Кандагар
повесть
Олег Николаевич Ермаков родился в 1961 году в Смоленске. Прозаик, автор книг "Знак зверя" (1994), "Свирель вселенной" (2001) и др. Живет в Смоленске.
Посвящается Андрею.
1
Иван Костелянец уже бывал в России - восемь лет назад? - не по своей воле, ему просто приказали. Он распивал чаи у Никитина в батарее, когда прибежал дневальный и позвал его к телефону: "Срочно в полк, ты летишь с Фиксой". И он поспешил по белой пыльной дороге к полковому городку - скопищу палаток, щитовых модулей, глиняных и каменных грубо сложенных каптерок, бань, скопищу, над которым ало всплескивался флаг, вознесенный металлической мачтой в мутное небо. Почему выбор пал на него? Он не был другом Фиксы, плутовато улыбавшегося долговязого парня откуда-то из-под Брянска, всего лишь месяц назад прибывшего в полк; может, это было наказанием за что-то мало ли за что, всегда есть за что наказать человека, тем более солдата, или, наоборот, поощрением, наградой, - опять-таки: за что? - он не был лучше или хуже других, обычный солдат, предпочитающий держаться подальше от начальства, не лезущий на рожон... правда, несколько вдумчивее других - не так ли? - несколько начитаннее - это уж точно; умеющий на равных - если дело касается не службы - толковать с офицерами, некоторых он, как говорится, цеплял, и те, забывая о разнице в звании, годах, горячились, вступали в спор и при случае говорили ротному: "Да он у тебя философ!" - "Хм. Недоучившийся филолог".
По правде говоря, у него были большие амбиции. Ну у кого их нет в девятнадцать лет? Он бросил институт, чтобы тут же стать настоящим поэтом, ведь путь настоящего поэта необычен? Как, например, у Бродского. Он спускался в Аид, работал помощником патологоанатома в морге и поднимался в небеса, собираясь оглушить летчика и перелететь - кстати - за Окс-Амударью, в Афганистан, оттуда, конечно, дальше. Поэту нужен ветер, а не веяние затхлых фолиантов. Он должен лицезреть настоящих героев, а не геев типа профессора Шипырева и его эфебов... И что такое "неуд" по истории партии, если у поэта всемирный запой и мало ему конституций? И скоро я расстанусь с вами, и вы увидите меня - вон там, над дымными горами, летящим в облаке огня.
Так и вышло. Он попал за дымные горы блоковского романтизма и оказался на той стороне. Таня была восхищена (волновалась, разумеется), она писала ему толстые письма. Парчевский, уехавший в Питер и поступивший там в институт то ли железнодорожного, то ли речного транспорта, - тоже еще один пиит из "белых" азиатов, как они себя называли, - сулил ему большое будущее и завидовал: "Ты делаешь себя сам, ты можешь видеть пыль тысячелетий, вздымаемую колесницами новых македонцев; как герой Киплинга, ты несешь варварам..." А сам подался в Питер, свинья. Предал братство белых азиатов, окопавшихся волею судьбы в Душанбе. Парчевский, Слиозберг, Таня, Шафоростов - "поэты и музыканты и один дервиш", - они слушали Цеппелинов, Пурпурных, Квин, чуть-чуть косели и сами что-то кропали в "колониальном стиле" - что это такое, толком никто не знал, да это было и не важно, звучало красиво и придавало им (пишущим) особый статус, хотя в метрополии родилась одна Таня, но и она любила и считала родным этот город в чаше гор, насквозь просвеченный мощным солнцем, город просторных площадей, фонтанов и рощ, блещущих днем и мерцающих ночью бетонных арыков вдоль улиц, похожих на зеленые трепещущие туннели - ветви кленов, тополей и чинар сплетаются над асфальтом, - город, неизменно омываемый в летнюю жару каждый вечер горными прохладными бризами.
Костелянцу он вдвойне показался родным и чудесным по ту сторону Амударьи, в Афганистане, в полку близ Газни (где, между прочим, писал "Шах-наме" Фирдоуси, и в одной из газнийских бань он отдал всю полученную от султана мизерную плату за свой труд). Саманный Газни в пыли и древних руинах по сравнению с великолепным Душанбе был жалок.
Ну а палаточно-деревянный городок полка в степи, терзаемый всеми ветрами, терзаемый и болезнями - желтухой, тифом, - о нем вообще не хочется говорить, думать.
Но по ночам ты возвращаешься в него. Тебя доставляют туда в смирительной рубашке сна демоны ночи.
- Костелянец, будешь сопровождать Фиксу.
Фикса вымытый, в парадной форме.
Два пантюрка, здоровые, длиннорукие тамерланцы, братья Каюмовы, сказали: "Давай, Фикса". Высокий худоватый Фикса с облупленным носом посмотрел на братьев. Месяц назад он еще готовился в учебном лагере в Союзе к этой непонятной войне, готовился, как все: что-то копал, маршировал на плавящемся плацу, работал на местном заводе, выгружал ящики, ездил в горы чистить чьи-то пруды, один раз стрелял по мишени, один раз бросил гранату и время от времени получал очередную порцию сывороток под обе лопатки, в ягодицы, в плечи из медицинского пневмопистолета, - накачанный лекарствами и ежеутренними политинформациями, он наконец-то попал сюда, и вот она, реальность, так все и есть, и сильные, черные от солнца, ловкие ветераны посылают тебя, новичка, в темный зев дома, еще дымящийся от разрывов гранат: остался там кто живой?
- Чё смотришь?
Остальные молчат.
Фикса неуверенно встает, поправляет ремень с подсумками. Все ждут. Где-то хлопают взрывы, стрекочет вертолет. А здесь, возле глиняного дома с плоской крышей, тихо. Фикса перехватывает автомат и на полусогнутых ногах, сгорбившись, бежит.
Вперед, время пошло.
Солнце в зените, тень маленькая. Небо плавится. Глиняный сумрак не отзывается на его появление. Фикса к нему приближается, медлит мгновенье - и исчезает. Тут же раздаются выстрелы. Фикса цепляется за измочаленный дверной косяк, сзади в него вколачивают гвозди, и хэбэ на груди лопается, он падает, лавина очередей устремляется в проем, трассирующие пули горят в дереве, сверкают щепки, Фикса хватает пыль ртом, блестя золотым зубом.
Наконец утыкается лбом в землю.
Костелянец теперь должен сопровождать его.
Конечно, это наказание.
Неизвестно, за что.
Но и все-таки он побывает в Союзе, постарается попасть домой.
Из полка они полетели в Кабул, оттуда в Баграм. В Баграме морг сороковой армии, здесь паяют гробы. Зашел посмотреть. Справа цинки без окошек. На цинковых столах трупы в чистом белье. Солдат-очкарик, лысеющий уже, посмотрел на Костелянца с отрешенной улыбкой, как Будда. Как Будто.
Вечером, когда перестали заходить на посадку и взлетать самолеты, бомбящие недалекое Панджшерское ущелье с хитрым его львом Ахмад-шахом Масудом, устроившим в нем что-то вроде небольшого государства с тюрьмами, больницами, своими законами, - этот очкарик позвал Костелянца в тень, предложил чарс - он предпочитал чарс, остальные спирт.
- Чарс чарует, - сказал он, хотя и не был поэтом.
- Спирт оглушает, - продолжал он, утирая испарину, - это не то, я не рыба.
Костелянец привыкал к запаху. Этим запахом был пропитан воздух в Баграме. Даже в отдалении он ощущался. В столовой. Каждый день прибывали новые сопровождающие и новые убитые, некоторые прямо из Панджшера, в грязной разорванной форме, в кедах, кирзачах, босые, безногие. Начальник морга, толстый, бледный носатый белорус в форме без знаков различия, плавал в спиртовом облаке, отдавал распоряжения, пошучивал. Его сподручные натыкались на углы, виновато улыбались сопровождающим: те - воевали, а они всего лишь харонили. А сопровождающие в свою очередь смотрели на этих работников с тайным ужасом, представляя себя на их месте.
Баграмская муха залетела Костелянцу в рот, он отплевывался, потом пожевал веточку верблюжьей колючки.
Станок смерти продолжал где-то работать.
Привезли обгоревший экипаж вертолета.
Патологоанатом отсекал что-то, рассматривал, непринужденно беседуя с очкариком. Тот отвечал с блуждающей улыбкой.
Было жарко.
Мысли вязли.
Костелянцу уже начинало казаться, что они никогда отсюда не выберутся. Фикса исчез в цинковой ладье, он его больше не видел, временами забывал, зачем он вообще здесь. И остальные сопровождающие. Кто-то из них был даже в парадной форме, как будто на дембель собрался. Все маялись, как это обычно бывает на затянувшихся похоронах. Знакомиться ни с кем не хотелось. Все относились друг к другу со странным отчуждением. Или это было просто отупение. Все как бы слегка заснули. Что-то вяло говорили, смотрели, хлопая медленно веками... Баграмская истома одолевала всех.
- Не спите, замерзнете! - гаркал добродушно начальник, проплывая в спиртовом облаке.
Во всем этом было что-то нелепое. Но вот очарованный очкарик тихо сказал Костелянцу, что, когда привыкаешь, это становится понятнее, чем все остальное. Он подождал, что Костелянец ответит, и, не дождавшись, с ухмылкой опрокинулся в себя и больше ничего не говорил, только покачивал головой, хмыкал.
Некоторые цинки все же были с окошечками. Костелянец заглянул в одно. Желтое, странно старое лицо, чуть-чуть приоткрытый глаз. Надо чем-то смазывать веки. Он чувствовал отвращение к очкарику. Даже ненависть. Копошится, как муха, философствует.
К нему приближался начальник, бледный, с налитыми кровью глазами, обливающийся потом.
- Ничего, скоро, - сказал он, дохнув перегаром и похлопав по плечу.
Костелянцу захотелось вываляться в песке. Он сплевывал воздух, старался спать с закрытым ртом и вовсе не спал, ночь тянулась долго. И наступал день.
Но однажды они вылетели. Пришлось попотеть, загружая транспортник, цинки находились в деревянных ящиках. Среди сопровождающих было двое офицеров, капитан и подполковник, похожий на римлянина, подполковник принял лишку, на жаре его развезло, в самолете он вздыхал, как раненый бык, борясь с приступами тошноты. Капитан был недоволен, хмурился. Солдаты смотрели в редкие иллюминаторы. Железное нутро транспортника гулко гудело. Кастелянец подумал... Что? о чем он думал? Пока самолет трудно набирал высоту, погружался в небо, стремясь стать недосягаемым для стингеров и китайских "Стрел", а потом плыл в вышине, озаряемый солнцем, - ни о чем, ни о ком.
Первую остановку сделали в Ташкенте.
Вынесли все саркофаги, перевезли их на какой-то склад. Получили деньги - командировочные. Вдвоем с десантником Серегой - в последний день познакомились - отправились по адресу его сослуживца. В автобусе, казалось, ехали одни женщины. Воздух был напоен дыханием женских волос. Топорный Серега боялся повернуть голову. Как уставился, войдя, в одну точку, так и стоял истуканом. Но и сам Костелянец, наверное, со стороны выглядел не лучше. Это было похоже на мусульманский рай: автобус, наполненный женскими голосами, смехом школьниц, шуршанием юбок - или шумом твоей крови в ушах. Кадык на кирпичного цвета шее невысокого, широкоплечего, корявого Сереги судорожно дергался. Затвор, без лязганья. Только что они пребывали в сумрачном чреве, черномазые, потные, с потухшими взглядами, сами чем-то напоминающие мумии, - ведь их самолет был большим саркофагом, - и вот все переменилось, автобус, мягко покачиваясь, везет их в зеленых рощах, мимо беспечных толп, фонтанов, и уже самолет представлялся нереальным - и все, все. Но на ладонях чувствуется тяжесть сырых досок, нет, не тяжесть - занозы от неоструганных досок.
- Пошли, - вдруг сквозь зубы выдавил Серега.
И они вышли. Не на той остановке, как выяснилось. Но Серега не мог больше ехать в автобусе. Он старательно прикрывался пакетом. Как мы здесь раньше жили. Город был женским. Все здесь было подчинено женщине. Раньше это как-то не замечалось. Женщины всех мастей царственно-непринужденно выцокивали по тротуарам, доступные и в то же время запредельные. Серега с Костелянцем сидели на лавочке, курили.
- Черт! - Серега искоса взглянул на Костелянца.
Тот понимающе-цинично усмехнулся.
Вообще-то он был девственником, как и подавляющее большинство солдат 40-й армии. И кому-то смерть выпадало познать раньше. А кто-то ухитрялся лишиться невинности в каком-нибудь забытом богом кишлаке, с молчаливой, перепуганной добычей, с бессловесным, дрожащим трофеем в пыльном углу, на куче тряпок или хвороста. Костелянец однажды с трудом преодолел этот искус. Вдвоем с библиотекарем Саньком - тот порой напрашивался на операции с целью чем-нибудь разжиться, ротный не возражал - они вошли в хороший сад, обнесенный саманной стеной; дом был пуст, а вот в садовом арыке пряталась девочка, нет, скорее уже девушка, на Востоке они созревают быстро, Набоков "Лолитой" вряд ли кого-то удивил бы там, афганок отдают замуж в девять-десять лет. Она сидела в ручье, как птица, спасающаяся от жары. Ее платье вымокло, в черных косах блестели капли. Наверное, она была таджичкой, у них встречается этот большеглазый удивительный тип лица. Тень Костелянца упала на нее, она быстро подняла голову. Он разглядел серебристое ожерелье на ее смуглой шее, темно-красные намокшие шаровары, босые смуглые ноги под водой.
Сзади раздался свист. Он медленно оглянулся. Санек из дальнего угла, из-за осыпанного розами куста, кивком спрашивал: что там?
Костелянец, помедлив, перехватил автомат за ствол, повернулся и махнул свободной рукой: ничего.
Они вышли оттуда.
И потом он жалел, что не позвал Санька, веселого библиотекаря в бакенбардах, мечтающего после армии стать товароведом - да, товароведом, простым советским товароведом в Минске или любом другом столичном городе, да даже и не в столичном, у товароведа весь мир столица, товароведение - это такая любопытная штука, нечто вроде лампы Аладдина; хорошо бы еще получить какой-нибудь орден, товароведение - опасное занятие, чреватое неприятностями, а говорят, орденоносцы первые подпадают под амнистию... "Нет, кроме шуток, я люблю товар, вещи. В них есть что-то классное. Я люблю их гладить. Они похожи на аккумуляторы". До того как попасть в библиотеку, Санек трудился помощником в полковом магазине. Как-то проштрафился - и вылетел. Его перевели в пехоту. Но он как-то вывернулся и стал библиотекарем. Чем-то он был симпатичен Костелянцу. Нет, книг он не читал, презирал писак, даже именитых: "Туфта". Но он был наблюдателен, умен, крайне дерзок с офицерами. В нем было что-то упрямое, несгибаемое. За свои выходки он не раз кормил вшей на "губе". Будучи еще "молодым", он не отдавал тягостную дань традициям, с первых дней службы занял неколебимую позицию как бы постороннего. Как ему это удавалось? Костелянец тоже попытался - сразу был показательно избит. Утром - еще раз. И вечером. Это могло бы продолжаться каждый день, если бы он не смирился. В разведроте таких штучек не терпели. Но дело все-таки не в этом. Загадочен характер любого человека. Отчего-то Санек попал не в разведроту, а на почту. Это надо уметь - сразу стать почтарем. Потом помощником в магазине. И он не был трусом. Когда колонну обстреляли на перевале за Газни, будущий товаровед действовал четко, не суетился напрасно: залег на обочине, передернул затвор и открыл ответный огонь - это было у него в первый раз. И потом он не выглядел чрезмерно возбужденным, улыбался, поглаживая небольшие "унтерские" усики. Просто Санек не хотел и не мог быть ослом. И почему-то это ему удавалось.
Уходя все дальше от садика с арыком, Костелянец чувствовал себя ослом. Все равно идущая следом пехота найдет ее. Журчащая тихо вода вокруг ее бедер будоражила воображение.
Иногда все, происходящее здесь, представлялось Костелянцу одним долгим, грандиозным сном. А во сне чего только не бывает? Там происходят самые невероятные вещи. Во сне он, конечно, вернулся бы. Должен ли человек отвечать за свои сны?
Наверное, у десантника до армии была женщина, слишком он разволновался. Костелянец имел лишь опыт как бы случайных касаний ну и двух-трех поцелуев. Об этом много было разговоров в школе, в университете, и женщина казалась понятной глупышкой. Но вот ты оставался с ней наедине - и терялся от ее взглядов. В этих взглядах было что-то невероятное, всеобщее, можно сказать, вселенское: сама вселенная испытующе взирала на тебя - и как же тут остаться безбоязненным.
Они отправились дальше и нашли дом, квартиру, позвонили. Никто не открывал. Они вышли во двор, сходили в магазин, купили воды, сигарет, чего-то перекусить, вернулись, поднялись на четвертый этаж и снова позвонили. Потом сидели во дворе, пили газировку, ели. Еще раз взошли на четвертый этаж. И вдруг открылась соседняя дверь. Молодая черноволосая женщина в цветном халатике приветливо поздоровалась с ними и сказала, что давно заметила их...
- Служите вместе с Валерой? - осторожно спросила она.
- Да, - ответил Серега.
- Что-то... случилось? - еще тише спросила она.
У Костелянца мурашки побежали по спине.
- Нет, - ответил Серега. - Надо передать кое-что.
- Дядя Коля в поездке, тетя Фруза придет позже, - сказала женщина и шире открыла дверь. - Так что посидите у нас, заходите.
Но Серега шарахнулся, забормотал, что им надо еще кое-куда. Костелянец с трудом оторвал взгляд от ее оголенных плеч, лоснящихся теплым светом. "Какого дьявола?! - воскликнул он в сердцах на улице. - Куда нам еще надо?" - "Никуда, - буркнул мрачный Серега. - Ты что, не видел, там в кресле, в синем трико, с газетой ее мужик?" - "Ну и что", - откликнулся Костелянец. Но и сам уже почел приглашение молодой женщины не столь заманчивым.
Вечером они шли к дому и на противоположной стороне улицы заметили какую-то женщину, обычную женщину, одетую по ташкентской моде в пестрое легкое платье, косынку. Она куда-то спешила с авоськой и вдруг обернулась соляным столпом, увидев их. Она стояла и смотрела.
Они прошли дальше, пересекли дорогу, вошли во двор; подходя к подъезду, увидели выглядывающую издали все ту же женщину. Вошли в дом. Поднялись. Позвонили. Никто не открыл. Снизу раздались шаги, Костелянец с Серегой посмотрели вниз, - по лестнице поднималась женщина с авоськой и тоже смотрела - вверх.
Это была мать.
Она металась по квартире, чистила ванну, готовила ужин - и из кухни уже пахло подгоревшим мясом. Она засыпала их вопросами. Они бодро отвечали. Все было в порядке у ее Валеры. Все слухи - ложь. Несчастные случаи происходят даже в детском саду. Она резко смеялась. Глаза ее блестели, щеки раскраснелись. А болезни эти ужасные?.. Ну, если соблюдать правила личной гигиены, самые элементарные, - ничего не подцепишь.
Она хотела помыть их, "потереть спинки", Серега заперся в ванной, то же и Костелянец.
На ужин было горелое мясо, слипшийся переваренный рис, пересоленный салат. Они ели и сразу запивали водой, убеждая ее, что так уж привыкли там, все-таки, что ни говори, жарковатое местечко, пески. Курносая полноликая женщина сама ничего не ела, рассказывала о Валере, какой он был... то есть рос, да, каким он рос вежливым и добрым. Вежливый и добрый он, верно же? Угмм, мм, закивал Серега, пожалуй, слишком поспешно и энергично. Она вспоминала какие-то случаи, как однажды он играл с другом в рыцарей и друг разбил мечом люстру, но Валера взял все на себя... господи, какие мелочи, а мы ругали вас...
- Ну, бить люстры... все-таки, - заметил Костелянец.
- Накладно, - подтвердил Серега.
- Ах! ребятки! - спохватилась женщина. - А я ведь ничего вам такого... Сейчас! У соседки, Евсеевны... Надо же чуть-чуть выпить?
Серега сразу повеселел. Оживился и Костелянец. Она вскоре вернулась с бутылкой:
- Это на абрикосах.
Она достала рюмки, одна выскользнула и упала - не разбилась. Она схватила ее и бросила в раковину - вверх ударили осколки, сверкая в электрическом свете.
- Вот теперь так, на счастье! - воскликнула она голосом, полным слез.
- Я никаким приметам не верю, - авторитетно заявил Серега. - По приметам я бы уже давно... кхымм... - он перехватил взгляд Костелянца, ...был разжалован. А так скоро старшину дадут.
Женщина налила абрикосовой розово-желтой настойки, взяла рюмку, пальцы ее подрагивали. Костелянец с Серегой приготовились выпить.
- Что же вы не чокаетесь?
- А... привыкли так, - растерянно пробормотал Серега.
- По-походному, - подхватил Костелянец.
- Нет, давайте... за ваше счастливое, за все счастливое...
Уже поздно они наконец-то легли в комнате Валеры, спавшего сейчас где-то в палатке, глотавшего душную кандагарскую ночь широко разинутым ртом, а может, стоявшего в охранении. Костелянец сразу не смог уснуть. Ворочался. День был непомерно растянут. Из одной системы они попали в другую. В пространство-время мира. Из средних мусульманских веков в эпоху развитого социализма. Из открытого моря грубых определений - на рифы умолчаний.
И это было только начало.
Костелянец прислушивался к звукам с улицы. Ничего настораживающего. И это настораживало.
Утром он открыл глаза и услышал храп десантника - и отдаленное пение? Выждав, пока опадет подсолнечник, он встал, натянул школьное трико Валеры и вышел из комнаты.
Мать Валеры выглаживала выстиранную - когда она успела? - форму и напевала. Увидев Костелянца, она лучисто заулыбалась, так что у него слегка потемнело в глазах.
Ночью вернулся из поездки отец Валеры, сухой, немногословный дядя Коля с крепкими, жилистыми коричневыми руками. За завтраком пришлось быть еще собраннее, отвечать точнее, осторожнее. Дядя Коля хмуро кивал, потирал руки.
- Коля, у них фрукты на завтрак, а?
- Не всегда, - исправил вчерашнее утверждение Серега.
- И сигареты выдают.
- А Валерка курит?
- Нет, правильно, и ему заменяют сахаром, - говорила она, разливая чай. - Со сливками?
Костелянец сказал, что англичане делают наоборот: сначала сливки наливают в прогретую чашку, а уже сверху чай.
- Правда? и вкус меняется?.. Коль, сделать тебе?
- Я не англичанин, без разницы.
- А я попробую, пока не налила... О, мм... действительно, эти англичане... хм... фф.
- Они там были до нас, - сказал Серега. - По Кандагару едешь - стоят еще виллы. Все в зелени. Красиво.
- Да? А что они там делали?
- Англичане? - Серега кашлянул в кулак.
- Закреплялись, - сказал Костелянец, - на Востоке.
- Ну а вы-то что сюда приехали? - вдруг спросил отец.
- Ах да. Действительно, - проговорила мать.
- За новой техникой, - баском ответил Серега.
- А, шоферы.
- Да.
А Костелянец в это же время отрицательно покачал головой. Отец взглянул на него.
- Он шофер, - сказал Костелянец, - а я сопровождаю.
После завтрака они засобирались, начали благодарить, отказываясь от новых порций чая, отступали в прихожую. Женщина вынесла сумку, стараясь не подавать виду, что ей тяжело. Все посмотрели на этот баул. Она сказала, что вот, собрала немного... Валере... и вам.
- Ну нет, - сказал Серега. - Мы же еще... нам надо туда-сюда. Еще дела. Где оставить?
- Действительно, мать, ты что? Что там у тебя такое? - спросил отец. Ты же слышала: фрукты, сахар вместо табака... Куда они это попрут?
Он расстегнул молнию сумки. Жена пыталась его оттеснить. Костелянец с Серегой переминались. На пол летели кульки, свитер, носки, были выставлены две банки варенья, появилась даже книжка.
- А это чего?! Да он здесь, кроме сказки про белого бычка, ничего не прочитал!
После долгих препирательств сумища была заменена пакетом с шерстяными носками, футболкой и банкой варенья.
Все вышли на лестничную клетку. Голоса забились в колодце подъезда. "Пусть новая техника будет прочнее старой!" - "Ага". - "Привет Валерке!" "Будьте осторожны". - "Ну да".
Открылась соседняя дверь, вышла бабка, маленькая, толстая, черноглазая, усатая.
- Вот, возьмите, - сказала она. - Не показывайте командирам.
- А это ты зря, Евсеевна, - сказал отец.
- Ничего не зря, - ответила та. - Раньше можно было, в прежние времена.
- В какие времена? - сурово спросил отец.
- В такие, - отмахнулась бабка и вручила Сереге плоский пакетик.
Наконец они пошли вниз, сопровождаемые взглядами и внезапной тишиной. Костелянец мельком посмотрел вверх. Мать была вновь такой же неподвижной, с глубоко темнеющими глазами, как и в тот раз, когда они ее впервые увидели на противоположной стороне дороги.
По утренним улицам Ташкента куда-то шли люди, тени, солнце вспыхивало в ветровых треугольниках автомобилей, лица шоферов были спокойны. Все эти люди делали какое-то нормальное дело, не требующее особой спешки, особого страха и особых ухищрений.
Перед перекрестком Серега развернул бабкин пакетик, Костелянец, заглянув через плечо, увидел картонку в металлической рамке, на знойно-золотистом фоне - темную фигуру с воздетыми руками, ладони повернуты к зрителю, посредине, на груди, круг с младенцем, внизу, под ногами, что-то вроде овального ковра или облака цвета раздавленных гранатовых зерен. Хмыкнув, Серега обернул картонку бумагой и сунул ее в большой пакет.
- Я думал, еще наливки даст. Или денег.
В двенадцать часов они погрузились в новый самолет, и начался их полет по Союзу.
Они сидели вдоль бортов, глядели в иллюминаторы, ни на мгновенье не забывая, кто в грузовом отсеке. Точнее - что.
Все-таки к этой роли, к этим обстоятельствам трудно было привыкнуть. Что там говорил баграмский гробовщик в очках? Что он имел в виду? Что смерть понятнее жизни?.. Кажется, так.
О, пошел он... со своей философией.
Вторая посадка была в Баку. На военном аэродроме оставили груз и тут же полетели дальше, в Махачкалу, здесь заночевали. Искали долго места в гостинице. Поужинали в кафе на берегу моря. Дагестанцы, как обычно, проявляли неумеренный гонор. Женщины оказались на удивление белокожи. Официантки смотрели княжнами. Впрочем, к ним, команде харонов, все относились с подчеркнутой любезностью, сразу, с первого взгляда, распознавая их. Все-таки выглядели они диковато, что ни говори. Костелянец посмотрел на них со стороны, выйдя покурить. Разношерстная вроде бы команда: кто в парадной форме, кто в полевой, двое грузин, калмык, хохлы, белорус, одни моложе, другие явно старше, но все чем-то неуловимо похожи, все одним миром мазаны, точнее - одной войной. Костелянец подумал, что теперь в любой толпе распознает себе подобного. Или он ошибался? И этот дикий блеск глаз со временем погаснет?
Запах моря. Не верилось. В порту что-то грохотало, гудел маленький катер. Тянуло искупаться. Но в порту вода была грязной. Да и надо было еще искать ночлег.
Отыскали гостиницу возле аэропорта же. Купили вина. Но пили как-то неохотно, только много курили.
Назавтра вернулись в гробовоз, заняли места в отсеке для пассажиров. Гробы, уложенные друг на друга вдоль бортов, находились в грузовом отделении; чтобы не рассыпались, их прихватили тросами. Запах проникал в пассажирский отсек. Но все, кажется, уже не обращали внимания. Запах гниющей плоти - что, собственно, в этом такого. Земля набита гниющими останками. Гниют деревья, цветы, звери, птицы. Цветут, разлагаются, рассыпаются. Круговорот молекул. Хотелось бы, конечно, чтобы с человеком было как-то по-другому. Как?
Чтобы он враз бесследно исчезал.
Тяжелый самолет тянул над Кавказскими горами, в иллюминатор они видны были. Летели в Тбилиси.
Оба грузина волновались. Один невысокий, гибкий, с большими влажными черными глазами; второй - тяжелый плечистый, рыжий, по виду годившийся первому в дяди, голубоглазый; Алик и Мурман... Косятся друг на друга. Скоро им придется смотреть в глаза грузинским женщинам. Сообщили им уже?
Вдруг среди гор в зелени возникли дома, купола, трубы. Алик взглянул в иллюминатор и мгновенно побледнел, судорожно сглотнул.
На склоне какой-то горы здесь у них похоронен Грибоедов. Россия давно ведет напряженный диалог с Востоком. Гибнут поэты. Костелянец усмехнулся.
Самолет пошел на снижение. Захлопало в ушах, потроха отяжелели. Идя на посадку, летчики всегда открывали хвостовые двери, проветривали грузовой отсек, чтобы можно было потом туда входить без противогазов. И сейчас они летели над чудесным старым городом поэтов, художников, пьяниц и древних христиан, над городом Давида Строителя, с его уютными кофейнями и забегаловками, площадями, театрами и академиями, фонтанами и рощами, над городом, захваченным движением дня, летели, осыпая невидимым смердящим прахом головы тысяч куда-то стремящихся или отдыхающих на террасах горожан.
Алик не выдержал и встал. Мурман смерил его мрачным взором, по его сине-черным бритым щекам плыл пот.
- Биджо, - сказал он.
Алик даже не взглянул на него.
Костелянец знал одного из тех, кого они сопровождали, это был шофер из батареи Никитина, Важа, погиб в колонне с продовольствием, вез муку, пуля попала прямо в затылок. Хрупкий и печальный был Важа. Но хрупкий - не значит изнеженный. Костелянцу не попадались изнеженные грузины.
Теперь все позади. Вот благословенный Тбилиси, Важа. Вонючей мумией, с червями в усах ты возвращаешься.
Плохо паяли ребята баграмские. Не только из-за спешки. Знали, что родители не поверят, будут вскрывать, надо же убедиться, говорят, иногда бывают ошибки, в цинке не тот оказывается или вообще вместо тела земля афганистанская, а то и ковры невиданных расцветок, женские шубы, японские магнитофоны - контрабанда, пришедшая не по адресу. Синей краской на досках выведены фамилии, чтобы не перепутали: Иванов, Головко, Васильев, Абдуашвили, - а там вместо трупов - несметные восточные сокровища.
Самолет, стремительно наливаясь тяжестью, коснулся посадочной полосы. Алик сел, его придавила эта тяжесть замедления. Самолет бежал по бетону, вздрагивая... остановился. Ну вот и все. Мурман надел фуражку.
В Тбилиси они пробыли не больше получаса. Но за это время умудрились попробовать чачи, непонятно кто прислал две бутылки. Техник в замасленном комбинезоне подошел, достал из широченных штанин, сказал, что просили передать. Неужели Мурман с Аликом? Так быстро достали? Да они же вроде бы сразу укатили на грузовике?
Неизвестно.
А чача всем понравилась. В ней играла веселая сила.
Из Тбилиси взяли курс на Моздок.
Оттуда в Астрахань. Вот куда течет река Волга. Сверху увидели зелено-желтые заросли, наверное тростника, рукава и озера дельты, веер, павлиний хвост вспыхивающих на солнце проток... Железнодорожный мост, на левом берегу зеленые скверы, дома, причалы, посреди города на холме астраханский кремль. Это уже Россия. В голове что-то из Хлебникова крутилось - так и не вспомнил... Было жарко. И от чачи, выпитой черт знает где, за Большим Кавказом, за тысячу верст отсюда, ну или сколько там? - еще пошумливало в голове.
Астрахань, как Венеция, стояла в воде, всюду мелькали каналы, мосты.
Здесь Костелянец распрощался с десантником Серегой.
Пора было обедать, их повезли в военную часть, там солдаты смотрели на них, как дети, щупали хэбэ, как будто солдатское хэбэ, пусть и несколько иного покроя, не одно и то же всюду, от Балтики до Владивостока, от Мурманска до Кушки и Термеза. Их отвели в столовую, поставили на столы железные миски с борщом, кашей и не отходили от них, расспрашивали, как там и что. После обеда тянуло поспать, но их повезли на аэродром, где ждал их самолет, все тот же самолет, мощный, вместительный катафалк.
Ну а Астрахань что? Ловила рыбу, загружала баржи, слушала новости там, наверное, и о них что-нибудь проскакивало: воины-интерр... А они были уже здесь, не там "строили дороги-сады", а здесь вот летели над страной, как воры, тени никому не известных событий на каменистых, пыльных дорогах в отрогах Гиндукуша, в ущелье Панджшер - и далее везде. Их самолет был тенью. О таких полетах не сообщалось. Да и как бы это могло звучать? "Черный тюльпан" пересек границу, бортовые системы корабля действуют нормально, опытный экипаж, команда сопровождающих лиц, столько-то героев, с честью выполнивших... Фикса, например. Погас навеки его золотой зуб. Но это был какой-то металл под золото.
Куда теперь? К другому морю, к другой реке - в Ростов-на-Дону.
Хотелось курить...
Близнецы Каюмовы держали всю роту, даже одногодки предпочитали с ними не спорить. Пантюрки. Оба высокие, плечистые, в случае чего без лишних слов пускавшие в ход ноги - били жестоко, сразу по морде, с первого удара высекая кровавую искру из носа, это обычно действовало гипнотически. Нижеслужащие опускали глаза перед ними. Один из них - Закирджан - идеолог. Как-то откровенничал с Костелянцем - кто же еще лучше поймет? Рассуждал о грядущем втором Возрождении Средней Азии. Первое, как известно, связано со священным для них именем Тамерлан, точнее, Тимури-ланг - хромой Тимур. Его империя была не менее огромна, чем держава Александра Македонского, под хромой стопой лежали Афган, Грузия, Армения, Ирак, Иран... В Индию он периодически заглядывал, как в собственный сундук с сокровищами. Былых господ подлунного мира - монголов Золотой Орды - он заставлял целовать плетку, пропахшую кобыльим потом и кровью багдадских, турецких, грузинских и прочих вельмож. В свое время Искандер заплакал, поняв, как мал мир и ему, в общем, уже нечего завоевывать. Тимури-ланг никогда не плакал. Но и он посетовал: "Все пространство населенной части мира не заслуживает того, чтобы иметь больше одного царя". Самарканд был столицей его империи. Здесь трудились лучшие из лучших: каменотесов, архитекторов, каллиграфов, художников, астрономов, поэтов, историков. Каюмов лениво перечислял: Омар Тафтазани, Ахмад Арабшах, Шами, Абру, Хафиз, Камал. Тимур строил мавзолеи, мечети и парки, базары, дороги, дворцы - чего стоит Аксарай в Шахрисабзе. Ремесленники чувствовали, что в них нуждаются. Тимур устраивал для них праздники. Вещи из самаркандских, гератских мастерских продавались по всему миру, Тимур писал королям письма, предлагая торговое сотрудничество... Ну, все это Костелянец и сам помнил из курса истории. Но и кое-что еще. Пирамиды из десятков тысяч голов - причем не только воинов, но и женщин, детей, замуровывание в стены живых людей или знаменитая Молотьба: когда в поле из захваченного города выгнали всех детей, уложили их и пустили по ним упряжки. Или трусливое бегство из Самарканда еще в самом начале тимуровской карьеры, когда город был оставлен наступающей армии моголов; горожанам пришлось срочно вооружаться, выбирать нового предводителя и отбиваться, что им и удалось. И тут вернулся Тимур... Закирджан заулыбался, выслушав смелую тираду Костелянца. "Чем ты и интересен, - сказал он. - Ну... что тебе ответить? Ты умный парень, Костелянец, сам ответ не знаешь?.." Костелянец молчал. Сослуживцы издали с недоумением и почтением наблюдали за ними, сидящими друг напротив друга в курилке и о чем-то беседующими. "Ну-ну", - произнес Каюмов, щуря и без того узкие глаза. Костелянец закурил и взглянул на него, наголо бритого, с отрубленной верхушкой уха - по чему его и отличали от Убайдуллы, - сидевшего расслабленно, свесив сильные смуглые кисти с колен. Он покачал головой. "Ты, - сказал Каюмов, - еще мало был на операциях". Костелянцу нечего было на это сказать. "Хорошо, - со вздохом произнес Каюмов. - Я напомню тебе, Костелянец. Я думаю, ты был плохой студент. У тебя девичья память? Ты ничего разве не слышал, например, о Кауфмане?.. Как он брал Ташкент? Или давил восстание в Самарканде, в Коканде? Как отбирал землю для ваших переселенцев? И заставлял в мечетях вывешивать портреты царя? А на ташкентском трамвае местным в своей одежде нельзя было садиться в один вагон с урусами? А если шел офицер-кафир или чиновник-кафир, правоверные должны были вставать и кланяться? Разве он был не дик, твой Кауфман? Ну скажи, скажи".
Первый генерал-губернатор Туркестана Константин Петрович фон Кауфман действительно не отличался мягкостью. Это общеизвестно. Азия его помнит. Но все-таки Костелянец ответил, что фон Петрович построил Публичную библиотеку в Ташкенте, Метеорологическую станцию, Астрономическую обсерваторию... Каюмов рассмеялся, показывая белые крепкие зубы: "Костелянец! Зачем нам ваш астроном Кауфман, когда у нас был Улугбек?"
Костелянцу нечего было возразить. Вывешивать портреты царя в мечети действительно свинство. Он, конечно, этого не сказал. Как и все, он побаивался Каюмовых, но не настолько, чтобы заискивать. Белому азиату трудно это делать, невозможно. Белый азиат, если уж честно, всегда немного презирал коренного, всегда чувствовал за спиной дыхание государства Романовых-Ленина. Которое, кстати, развратило аборигенов, наслав в Среднюю Азию слишком много спецов. Чем занимаются местные? Торгуют, выполняют какие-то незатейливые операции: хлопок собирают, пасут скот. А все остальное делают белые: строят заводы, гидроэлектростанции, охраняют границы. Чем был Душанбе до прихода русских? Грязным кишлаком... Но Костелянец постарался не думать о своем городе. Надо набраться терпения. Сначала он совершит круг по России, а потом, возможно, на обратном пути завернет домой.
Так думал он в воздушном саркофаге где-то между Астраханью и Ростовом-на-Дону.
...А духов выкурить можно было по-другому. Зачем спешить? Можно было дождаться артнаводчиков, и гаубицы накрыли бы этот дом. Или танкистов - в этот дом можно было въехать на танке.
Ну, теперь-то что... Фиксе уже все равно. И Каюмовым. И всем.
Тамерлан и Кауфман!.. Пустые споры. Достаточно одного Фиксы, чтобы возненавидеть конкретных узбеков Каюмовых.
...Внизу уже донские степи? Облака, тени облаков на земле, какие-то реки... Вдруг засинела мощная жила. Так это Дон и есть. Распаханные необъятные поля. На берегах села в зеленых садах...
Перед Ростовом-на-Дону летчики снова проветривали грузовой отсек.
Привет из Баграма. Дыхание смерти на ваши крыши, в ваши окна. Мир вашему дому.
Через час уже снова летели, кажется, в Донецк. Или сначала в Элисту. Но, возможно, в Элисту прилетели еще до Ростова-на-Дону. Потом садились в других городах, посадок было много. Кто-то даже вел маршрутный лист, но где-то этот штурман высадился, остался вместе со своим грузом, а продолжить, подхватить "перо" никто не удосужился: зачем? кому это надо?..
Летели и ночью. Земля зловеще светила цепочками огней, словно гигантскими фосфоресцирующими скелетами. Над большими городами сияли мутные лужи света. Черная земля казалась бездонной, безмерной. Кому принадлежит ночь? Самолет тяжело гудел, раздвигая тьму крыльями с пульсирующими, бьющими алым светом, неиссякаемыми ранами, кропили пашню, лес, холм, сад, как будто иссеченные свинцом и осколками тела еще кипели молодой кровью. И тут-то Костелянец вспомнил из Хлебникова, из его "Воззвания Председателей земного шара", призыв к юношам: скачите и прячьтесь в пещеры и в глубь моря, если увидите где-нибудь государство... Но это было совсем не то, что он силился вызволить из забвения над Астраханью, - там его охватило некое другое чувство. Ну, как, наверное, у блудного сына или Одиссея - при виде Итаки. А ночью уже в глубине России, в небе, забывшем разрывы, из лабиринта вдруг выплыл этот призыв.
Сам Велимир, кстати, в Первую мировую удачно закосил, его, уже мобилизованного и отправленного на фронт в серой шинели, положили в психушку, подержали там и списали. Это он имел в виду, приглашая скакать и прятаться в пещерах и пучинах? А Гумилев, наоборот, любил скакать в другую сторону - навстречу пулям. И когда его привели на расстрел, курил с улыбкой последнюю папиросу у края ямы.
Костелянцу не был близок ни пацифист, ни воин. Он предпочел бы не прятаться в пещере, но и лезть вместо Фиксы не хотелось.
Этот полет казался нескончаемым.
И потому Костелянец растерялся, когда вдруг остался на аэродроме один возле деревянного ящика с синими буквами, а самолет, вовсе не похожий на катафалк, обычный грузовой самолет, транспортник, уже отрывался от взлетной полосы со свистом и оглушительным басовитым гудением. Он уходил дальше, в Белоруссию. И Костелянец внезапно почувствовал неодолимую тяжесть. До сих пор он лишь наблюдал, как со своей миссией уходили другие. Теперь это предстояло делать ему. Он покосился на ящик, и ему почудилось, что там никакого Фиксы нет. Возможно, это кто-то по обкурке видит сон. Братья Каюмовы. Ведь настигнет же их когда-то воспоминание о Фиксе? И захочется, чтобы ящик был пуст и набит песком, а Фикса был жив и улыбался бы, сверкал "золотым" зубом.
Но зачем тогда его, Костелянца, сюда прислали? И главное, как он согласился. Мог бы наотрез отказаться. Нет, но кому-то надо было. Или все-таки захотелось побывать дома?
Костелянец озирался, стоя на краю взлетной полосы. Рядом глухо серел досками саркофаг. Может, о нем забыли? Приняли самолет - проводили, - а зачем он приземлялся, запамятовали. Костелянец закурил. Он выкурил сигарету, вторую.
Аэродром был пуст. То есть здесь находились самолеты, два или три, вертолет, у кирпичного строения стояла машина - не грузовик, "уазик". Но людей нигде не было видно. Низко нависало серое небо в облаках, вдалеке зеленели какие-то деревья. Холодный ветер срывал флажок с металлической мачты. Иван Костелянец оглядывался, и ему по-настоящему было страшно. Здесь он никого не знал, кроме Фиксы...
Но теперь, восемь лет спустя, он возвращался сюда налегке. Поездом он ехал к Никитину.
2
Никитин проводил отпуск в деревне с женой и сыном. С Петрова дня он вставал рано, в кухне доставал из холодильника банку молока, отрезал черного хлеба, завтракал и, вынув из ржавого ведра косу с набухшим за ночь в воде клином, уходил по тропинке вдоль лип: мимо Французской могилы, мимо крошечного, заросшего ряской пруда с засохшим тополем над водой, мимо ободранной церкви в короне молодых берез и осинок - на школьную усадьбу. Здесь он косил. Этому делу он года два-три назад выучился и теперь немного гордился своим умением. Ему нравилось превращать хаотично стоящие травы в ровные валы и дорожки между ними со следами от ног на росе. Приятна была тихая боль в мышцах. Приятно было ощущать упругую податливость травы. И вдыхать ароматы лета.
По дороге прогоняли стадо, и деревня окончательно просыпалась, веселее брехали собаки, наперебой кричали петухи, заводились тракторы, переругивались бабы.
Солнце вставало выше. Роса долго держалась в густой траве - клеверах, перевитых мышиным горошком. Но косить уже было жарко. Еще немного поведя прибойную волну - так ему это представлялось: как будто бежит с шипением зеленая волна, срываясь с побелевшего от времени острого мыска косы, Никитин останавливался, неспешно наклонялся, брал пучок мокрой травы и вытирал изогнутое полотно, уже не боясь порезаться. Он ни разу не поранился об это свирепое лезвие и с шиком умел поправлять острие, шаркая обточенным бруском.
Разбив валы накошенной травы концом косовища - чтобы лучше просыхало, Никитин возвращался, неся косу на плече.
Время в деревне замедляется. Уже на второй день не можешь поверить, что приехал только вчера...
За столом уже восседает Карп Львович, как обычно, читает внимательнейше сорванный листок календаря, насадив на раздутый полипами нос очки. Если это сделает кто-нибудь другой - дочки, внуки, жена Елена Васильевна, - скандал неизбежен. Календарь висит на гвозде в стене, рядом с местом Карпа Львовича, возле этажерки с книжками, газетами, пузырьками лекарств, одеколонов, под репродукцией чьей-то картины (ребенок в ночной рубашке тянется к вазе с яблоками, с беспокойством озираясь на спящего лохматого пса подле кресла). Иногда Карп Львович по какой-либо причине не обрывает очередной листок и даже второй, - и старые дни продолжают висеть на гвозде в стене, как если бы время совсем остановилось. Спохватившись, Карп Львович ликвидирует затор дней - и, бывает, срывает лишний листок. Тогда он с возмущением обращается к Елене Васильевне: неужели сегодня такое-то число, а не вот такое? Ничего не поделаешь, Карп Львович, именно такое, а не какое-то еще. Да точно ли? Еще как точно. Не может быть того! Принесите мне газету. Несут газету. Это вчерашняя? Вчерашняя. Гм. Карп Львович сличает оторванный листок завтрашнего дня с газетой, долго и внимательно глядит, вертит его и так и эдак, косится на календарь с рубцом оторванных дней вверху. Тут бойкая синеглазая и льноволосая бледная московская внучка подает ему совет прикрепить листок резинкой для волос, которую она тут же снимает с хвоста. И так и поступает Карп Львович. До следующего утра календарь перехвачен резинкой.
Отчего такое внимание к стопке склеенных бумажек? Да как же, надо знать, когда вот косьбу начинать. Когда переменится погода - а обычно это связано с лунными фазами. Да и просто не проморгать день выплаты пенсии.
На столе стоят уже тарелки. Карп Львович отрывается от листка и возводит глаза на загорелого русоволосого Никитина в пропотевшей светлой рубашке и рабочих серых штанах.
- Закончил?.. Ну, сегодня перейдем за речку.
Сумрачная высокая Елена Васильевна в косынке и линялом халате говорит, что спешить не стоит, наверное, надо сперва управиться с накошенным на школьной усадьбе, а уж после браться за речные покосы. Карп Львович выслушивает ее и повторяет, что сегодня перейдем за речку. Елена Васильевна - у нее бледное, нежное лицо, как и у внучек, словно и она живет в тени московских небоскребов, - снова говорит... Карп Львович ее обрывает:
- Ставь картошку, корми работника.
Из печи она вынимает ухватом черный чугунок, обворачивает его тряпкой, несет, оставляя дымный шлейф, к столу. Что-то в ее движениях есть неловкое, порывистое. Нет, она не москвичка, но учительница, впрочем, уже на пенсии. Бледность - от запрета врачей находиться на солнце.
Чугунок на столе, сверху "царская" картошка - с корочкой. Далее на столе появляются: омлет сочно-рыжего, почти оранжевого, цвета, творожник, огурцы из банки с мутным рассолом, сало, лук, маринованные грибы, хлеб. Это только завтрак.
- У одного спросили: хлеба покушаешь? Давай. А что еще умеешь делать? Да выпью, коли нальешь!
Карп Львович послал долгий взгляд Елене Васильевне. Она откликаться не спешила, протирала банки.
- Гм.
И вот она уходит в комнату и возвращается с бутылкой.
- Да, некоторые мастера выкушать.
- Сегодня я с ним за речку пойду! - обещает Карп Львович.
Нос у него быстро багровеет и напоминает рачий хвост. Покатый обширный лоб смугл от солнца. Маленькие синие треугольнички глаз пронзительно-хитры. Карп Львович похож на странного синеглазого индейца, инку. Он царит над сковородками, жрец календарных дней, вечерний гадатель о погоде по закатам и полету ласточек, в правой руке держит воду радости - да и смерти, много от нее полегло в этой же деревне, неподалеку трасса, машины мчатся на столицу и на запад, и под колеса попадают, как зайцы, окосевшие мужики. И по правую руку от него, за окном, блещет зеленый солнечный день, еще не готовый к закланию, глубоко длительный, теряющийся где-то неизвестно где. Только на следующее утро он превратится в серый листок бумаги, будет оторван, перевернут и прочитан - и окажется скучной краткой рекомендацией по засолке огурцов или сжатым жизнеописанием какого-нибудь эфиопского или кубинского деятеля, - и не избежать этому деятелю язвительных реплик-стрел Карпа Львовича, жителя неизвестной деревни, потонувшей в пучине трав, орешников, ольшаников, крапивы, колосящихся кормовых хлебов, - в пучине, розовеющей-белеющей клеверами и березами.
Позавтракав, Карп Львович снова берет уже сорванный листок прошедшего дня, надевает очки и читает, беззвучно шевеля тонкими губами, почесывая срезанный подбородок. Две его дочки, одна белокурая, другая темная, готовят стол к нашествию внуков, громко переговариваясь, звеня посудой. Никитин немного отодвинулся от стола, откинулся на спинку стула, расслабленно опустил плечи, руки. О ноги дочек трутся разномастные кошки, хороша черная гибкая тварь, она умеет ловить птиц в саду. Старые хозяева не очень-то с ними церемонятся, держат в теле, чтобы те хотя бы немного противостояли натиску крыс и мышей. А молодые хозяйки их балуют, вот они и мурлычут нежно-вкрадчиво, наструнив хвосты, щурясь, глядят в лица. Дети чему-то смеются в комнате, уже проснулись.
- Баб! Лена! - зовет Карп Львович.
- Тебе что-нибудь подать? - спрашивает белокурая дочь.
Он нетерпеливо отмахивается и снова зовет жену. Она приходит, оторвавшись от какого-то дела, отирая руки от шелухи и мучной пыли. Он взглядывает на нее:
- Ты здесь, баб? Слушай. - И Карп Львович зачитывает оборотную сторону календарного листка: - "Кофе без кофе. Еще во второй половине восемнадцатого века немецкий садовник Тимме предложил напиток из поджаренных корней цикория. Цикорий - сорняк, но в его толстых стержневых корнях содержатся: инулин, - Карп Львович начинает загибать толстые короткие пальцы, - сахар... сахарба, белки, п...пекти-ны, жир... жиры, смолы, го...горький гликозид..."
Елена Васильевна устало опирается о косяк. Карп Львович заканчивает. Все ждут. Но вывод очевиден, и Карп Львович только вопрошающе смотрит на жену.
- Все? - спрашивает она.
Он кивает. Она уходит.
- Не поняла, - говорит темная дочка. - К чему это?.. Где резюме?
Карп Львович снимает очки и недружелюбно взглядывает на нее.
- Да это ерунда все, - говорит белокурая, накладывая в тарелки манную кашу и в нежную млечность пуская по куску солнечно-желтого коровьего масла.
Карп Львович с интересом смотрит на нее:
- Почему?
- Потому, что нет главного. Ко-фе-и-на. А и-мен-но он расширяет сосуды.
- Мм?.. Жаль, - отвечает Карп Львович, качая головой. - Ведь это деньги под ногами, под школьным забором.
- Ах вот оно что! - восклицает темная дочка. Ее зеленовато-серые глаза прозрачневеют.
У Елены Васильевны низкое давление, и врачи рекомендовали ей пить каждый день кофе. А это продукт дорогостоящий.
- Жаль, жаль, - повторяет Карп Львович и вспоминает, как в белорусских лесах пил чай из иван-чая и было не хуже фабричного.
- Так почему же ты себе сейчас его не собираешь? - спрашивает темная дочка. - А из корневищ кувшинок можно варить кашу. И из желудей.
- Какое лакомство в детстве было - раковина-перловица, - вспоминает белокурая, - на речке прямо ели... Может, подать к обеду?
Карп Львович беспомощно оглядывается на Никитина - тот в блаженной лени молчит, - срывает очки, впопыхах засовывает их в банку с солью и уходит.
Дочки зовут детей. Места за столом вскоре занимают две белоголовые девочки и рыжеватый мальчик. Никто не хочет есть манку, все требуют сразу подать творожник с поджаристой корочкой. Когда была жива старая мать Елены Васильевны, грузная седая орлица Екатерина Андреевна Кутузова, стол в этой столовой взаправду ломился от разнообразных выпечек. И старшая девочка еще помнит те времена - и каждое утро о них вздыхает. Елена Васильевна тоже кое-что выпекает, но ее ватрушки, творожники не столь золотисты, пышны и рассыпчаты. Да и некогда ей, надо успеть по хозяйству: доить корову, кормить поросенка и кур, пропалывать грядки, собирать колорадского жука и прочая, прочая. У дочек получается и того хуже. Ржаники и ватрушки им не под силу. В лучшем случае испекут блинов. Бабушка Екатерина Андреевна у печи священнодействовала, аккуратно выметала шесток куриным крылом, в мгновенье запаливала дрова, и ничего у нее не подгорало, не пережаривалось: огонь слушался ее, как дирижера маленький хор.
Вяло проворачивая в манке ложки, дети ждут творожник...
Вдруг на крыльцо стремительно поднимается Карп Львович. Он чем-то крайне озабочен.
- Все окна - закрыть! - командует он с порога. Едва заметные выгоревшие брови сведены к багровой складке на переносице.
Взгляды детей и молодых женщин и ленящегося Никитина устремляются на него, невысокого главнокомандующего с заметным животиком и обширным, загорелым наполовину лбом.
- Что случилось? - сглотнув страх, спрашивает белокурая.
Карп Львович решительно проходит в комнату и сам начинает закрывать окна.
- Гроза?
Но в воздухе не чувствуется предгрозовой тяжести, и небо в окнах блистает синевой. Дочки и внуки робко тянутся вслед за Карпом Львовичем.
- Да что там такое? - спрашивает темная.
Карп Львович что-то высматривает сквозь стекло. В комнату входит Елена Васильевна. С недоверием и затаенной усталостью она глядит на мужа. Он оборачивается.
- Что произошло, дед?
Карп Львович на полголовы ниже супруги, но всегда кажется, что - на голову выше. И сейчас он взирает на нее свысока.
- На липе у колодца рой, - отрывисто сообщает он.
Все приникают к окнам, как к амбразурам осажденной крепости. Изгородь, цветы - у Елены Васильевны всегда много цветов: летних, осенних, георгинов, флоксов, незабудок, пионов, ромашек, куст сирени, за изгородью - ряд лип вдоль канавы, серый дощатый колодец почти напротив калитки. Молчание. Только слышно, как со свежего творога, подвешенного в марле, срываются капли в железную миску.
- Где? где? - шепчутся дети.
Никитин тоже смотрит и замечает над липой просверкиванье стеклышек.
- Это вторая царица рой увела, - говорит Карп Львович.
- Двоецарствие... У нас где-то была такая толстенная книга. О китайских царях.
- По-моему, "Троецарствие". В темно-красном переплете?
- Тшш!.. Кто это?
Все косятся вправо: по тропинке вдоль изгородей шествует некто, похожий на рыцаря, с шестом. Человек в наглухо застегнутой телогрейке и белой шляпе с черной сеткой. На руках брезентовые рукавицы. Шест венчает некое приспособление для поимки пчел.
- Красавчик, - предполагает темная дочь.
- По-моему, Грека, - возражает белокурая.
- У Греки в помине нет пчел, это Красавчик.
- Значит, Завиркин, - говорит Елена Васильевна.
- У Завиркина борода.
- Ты видишь?
- Это Шед, - решает Карп Львович.
Пчелиный рыцарь остановился перед липой у колодца и начал осторожно подводить к сверкающим ветвям шест с коробкой-ловушкой... Все снова замолчали.
И призрачное стеклянное облачко снялось и поплыло грозно дальше. Дети заметили его и закричали. Пчелиный рыцарь в ватных доспехах снял шляпу и вытер испарину.
- Ну а я что говорил? - спросил Карп Львович. - Эх, трус! Я ходил на пчел в рубашке с коротким рукавом, и они по рукам ползали, как собачки.
Дети засмеялись.
- Правда, бабушка? - спросила младшая.
- Усиками виляли, - продолжал Карп Львович. - Понимали, с кем дело имеют. Ни разу не укусили.
- Правда, бабушка?
- Скажи им правду, баб.
- Забыл, как с температурой бредил? - спросила Елена Васильевна.
- Солгала! - выдохнул Карп Львович и удалился.
Дети загалдели:
- Врун! врун!
- А куда пчелы-то подевались у нас? - спросила старшая девочка.
- Их сожрал клещ сомнения! - крикнул из столовой Карп Львович.
Дочки сказали друг дружке, что хорошо без пчел, раньше проходу не было, вспомнили, кого и куда и сколько раз пчелы кусали, а отца под хмельком так накусали, что тому потом три дня мост с маленькими чертями мерещился: бегают взад-вперед, хватаются за хвосты, падают в речку, взбираются по сваям. А Лизуха так и вовсе скончалась.
- Сконча-а-лась? - переспросила старшая девочка.
- Умерла. Пчелы заели.
- Де-е-вочку?
- Неизвестно, сколько ей лет было. Она ходила по деревням.
- Зачем?
- Побиралась. Отец ее всегда ночевать пускал.
- Чистюля была. Глаза вот такие...
- Она зимой при церкви жила, да, мам?.. Отцу машину обещала. Я тебе, Львовна, - так его звала - масину подарю.
- А сама ночью конфеты ела, бумажки под кровать бросала и наутро вместе со всеми удивлялась, откуда это столько фантиков.
- У нее еще мешочек был со всякой всячиной, с какими-то бусинками, колечками, лоскутами, перышками.
- А однажды она огонь заговорила. По какой-то деревне пожар пошел, но у дома, куда ее ночевать пустили, остановился. А так вся деревня могла выгореть.
- Ну, это...
- Легенда?
- Случайность. Мало ли, по какой причине пожар...
- В ней святость была! - снова подал голос Карп Львович из столовой.
- Почему же ее пчелы заели?
- Может, это были осы, - сказал Карп Львович.
- Какая разница.
- Осы от беса.
- Как будто пчелы...
- Ну, короче, нашли ее в лесу закусанную, с опухшим лицом, - сказала темная дочь.
Белокурая выразительно посмотрела на нее, повела глазами в сторону детей.
- Так! Марш завтракать! - прикрикнула темная на притихших детей.
Никитин тоже вышел.
- Ты куда? - спросил Карп Львович.
Никитин сказал, что отдыхать.
- В кладовку иди, - распорядился Карп Львович.
Но Никитин не захотел туда идти: в кладовой прохладно, но туда всегда за чем-нибудь заглядывают, там хранятся припасы в банках, ведрах, пакетах, мешках. Он мог ослушаться Карпа Львовича, не опасаясь, что пожнет бурю. К нему Карп Львович благоволил. Тогда как второму - московскому - зятю не спустил бы, посмей тот выйти из осажденного дома.
Никитин прошел мимо грядок с крошечными огурцами, луком, укропом, мимо грядок с восходящими капустными лунами по дорожке в арках травин, свернул на лужайку перед казавшейся черной в ослепительном дне старой баней с железной крышей, маленьким оконцем и одноглазым скворечником, приколоченным к фронтону, как череп у Бабы Яги. Под сливами стояла раскладушка. Никитин лег. У соседей сипел петушок... Послышался голос хозяйки: "Ах ты засранец, пой, не шипи!" Петушок старался. В листве жужжали мухи. Из травы возле бани, в мощной тени старой яблони выглядывали крытые толем крыши и остовы пчелиных домиков, разоренных ордами клещей. Если заглянуть внутрь, можно увидеть сухие навощенные дощечки, рамки с ржавой проволокой и почерневшими пустыми сотами. Развалины медовых домиков мрачно молчат посреди разнотравья и цветов, словно останки какой-то цивилизации.
От слив пахнет тонко смолой.
Бойко матерясь, мимо забора проходят дети, Никитин видит одного, наголо остриженного, потемневшего от солнца, пускающего сигаретный дым, над головой в болячках, измазанных зеленкой, покачивается хлыст самодельной удочки.
Деревенские дети кажутся взрослее своих городских сверстников, впрочем, пока не попадут на городские улицы.
Взбивая пену, глубоко в небе плывет самолет. От насыщенной светом синевы глаза подергиваются слезами, Никитин отворачивается - и видит пробирающуюся в травяных джунглях маленькую великолепную черную пантеру; над ней пролетает бабочка, но кошка лишь щурится; она крадется к невысокой яблоне, где обычно в зной отдыхают птицы. Движения ее чарующе плавны. Вот она замерла, что-то услышала, напряженно смотрит в траву... скользит дальше. И, не доходя до самого густого деревца, ложится, задирает мордочку, желтые глаза сверкают, но она тут же прищуривает их. Если ее здесь замечают девочки - сразу с руганью прогоняют, не дают охотиться, и она уходит, брезгливо подергивая хвостом. Но сейчас детей не видно, и пантера, черная бестия с белой грудкой, предается своей страсти.
Никитин следит за ней и, одурманенный ароматом прозрачных наплывов смолы на черно-серых сливовых корявых стволах, засыпает.
Ему снятся две белые бабочки.
Одна летает, взмахивая мягкими крыльями с каким-то отчаянием. Другая на земле - и на нее нападают звенящие осы... "Что такое?!" - восклицает Никитин. И летающая бабочка что-то шепчет или просто шуршит чистыми крыльями. Так иногда шуршит падающий снег, но их крылья чище горних снегов. И внезапно уязвляемая осами бабочка поворачивает к Никитину лицо. Это женское лицо необыкновенной красоты.
Никитин бросился топтать ос. Но откуда-то брались новые и новые и больно жалили его в затылок, в пальцы. Никитин вскоре уже барахтался в черном рое, как в облаке жал, крыльев, - и, не выдержав, побежал прочь, крутя головой, размахивая руками, крича, - и очнулся, как бы тяжело рухнув на раскладушку, осевшую под ним, скрипящую пружинами.
Солнце уже светило ему прямо в лицо. Надо было переставлять раскладушку дальше в тень. Никитин отер ладонью жаркое липкое лицо, сел на раскладушке, огляделся. В саду появилось выстиранное белье. Никитин встал и, пошатываясь, добрел до бани. В сумрачно-прохладной темноте пахло горьковато сажей, мылом, вениками; на бревнах плесень расцвела бледными причудливыми кляксами; под плахами пола тихо жвакала земляная жаба. В железных бочках, ведрах темнела вода. Он взял и опрокинул на себя целое ведро - как будто на груду раскаленных камней. И эйфорический озноб, охватив все тело, ударил в корни волос.
"Неужели так все и есть?" - думал Никитин.
Он снова был во власти странного океанического чувства. Обычно это ощущение близкого океана приходило вечером, когда незримые прозрачные волны заливали картофельное поле за изгородью, еще пустой сеновал, малинник, баню, лужайку, грядки со стручками и перьями и маленькими завязавшимися лунами, цветущие липы, колодец, и эти толщи наводняли дом с зеркалами, засиженными мухами, шкафами, полными допотопных толстых пальто и плащей с огромными воротниками, галифе и мундиром, проеденным молью, заставлял ярче мерцать краски дешевых репродукций в "позолоченных" резных рамах, бликуя на стеклах буфета. Наверное, это был просто вечерний свет, умиротворение свершившегося дня, легкое безотчетное беспокойство перед наступающей ночью и ожидание уже нового дня.
Если бы Никитин был поэтом, он, конечно, воспел бы это чувство. Но неизвестно, на каком языке. Современный язык, наверное, мало подходит для этого.
Никитин вдруг подумал о Костелянце.
Костелянец давно уже не отвечал на письма. Впрочем, и Никитин бросил ему писать...
Вечером они пошли косить за речку - неширокую, мелкую, с трудом пробивающуюся сквозь заросли стрелолиста, тростника, цветущих желтых кувшинок и фантастические нагромождения коряг - вдвоем с Карпом Львовичем. Трава за речкой пожиже, поляны с проплешинами и мертвыми островками несъедобной осоки, много кочек и муравейников - коса сносит макушки. Карп Львович косил легко и красиво, коса, словно заговоренная, сама летала, а он ее лишь придерживал.
На полянах еще было светло, а в хвойных лабиринтах леса сумеречно. Елки курились вечерним ароматом. Никитин с Карпом Львовичем отдыхали под елками, разгоняя комаров ольховыми веточками. Карп Львович рассказывал об одном мужике, потерявшем руку на первой германской: он привязывал косу к шее и косил, оставляя далеко позади здоровых парней, и прокосы у него были ровные и широкие. Хорошо косить умела и Екатерина Андреевна. На эти полянки у нее один вечер - одно утро уходили, а мы с тобой будем вожжаться неделю. Никитин хмыкнул.
- Что, не веришь?
А другой мужик, зоотехник, продолжал Карп Львович, сам себе руку отхватил. Его баба спуталась, и зоотехник в сердцах вышел однажды во двор, за топор, руку - на колоду и хрястнул. Раз. Другой. С третьего раза перерубил. Пьяный потом хвалился. Говорят, он перед этим обезболивающее какое-то ввел. Как ты думаешь? Зоотехник же. Баба хвост прижала, бросила хахаля. Через месяц московского дачника нашла. Все гадают - отрубит зоотехник себе еще руку? Да несподручно.
У них три ребенка, мал мала меньше. Она снова брюхата. Мать-героиня. И отец инвалид, ветеран любовного фронта.
Они сидели у кромки леса, отмахиваясь от комаров, поглядывали на поляны, уже слегка туманящиеся, на речные ивы и купол церкви за рекой, и сквозь призрачную и едва ощутимую толщу прозрачности и волнистых линий на них светило океанское солнце сна, - Никитин его вспомнил и захотел тут же рассказать сон Карпу Львовичу. Но послышался рокот и свист. Карп Львович встал. Из-за деревни вылетел вертолет. Карп Львович снял серую фетровую шляпу с обвисшими полями, потемневшую изнутри от пота, и взмахнул ею. Загорелое большеносое, высокоскулое лицо его вдруг поехало, поплыло, как мягкая глина, в радостной улыбке. Вертолет прошел над полянами, лесом и скрылся, урча, словно большой жук.
- Ха-ха, ребята, - проговорил Карп Львович, глядя вслед улетевшему умному насекомому. - Они здесь всегда пролетают. - Надевая шляпу, он спросил, видел ли Никитин, как ребята ему ответили. Тоже махнули.
- Чем?
- Ну так, чуть-чуть наклонили машину.
Никитин промолчал.
- Не веришь?
Никитин пожал плечами.
3
Оставив позади четыре тысячи верст, поезд Душанбе - Москва прибыл в столицу.
В Москве пришлось торчать почти сутки. Костелянец погулял вокруг вокзала. Здесь было много знакомых азийских лиц, в том числе и таджикских. Ему захотелось остановить одного и тихо спросить: ты-то какого черта?! Но это было бы смешно. Так же себя ведут "чапаны": среди русских - нормальные ребята, среди своих с русским-одиночкой - крикливы и заносчивы. И Костелянец прошел мимо, молодой таджик внимательно-бегло взглянул на него. Они ободрали друг друга взглядами. Точнее, Костелянец - таджика. Таджик смотрел смиренно. Москва не Душанбе февраля.
Конечно, он не раз вспоминал Василька, невысокого, юркого, с оттопыренными ушами и навсегда удивленными глазами, с наколкой "Кабул" на запястье. Василек уже сидел бы в московской КПЗ. Неуемный парень. Вспыхивал по пустякам. С ним просто лучше было не ездить и не ходить по улицам города, населенного таджиками, узбеками, туркменами. То, что он попускал русским, никогда не прощал аборигенам. Если его нечаянно задевали молодые парни, он тут же энергично высказывался, а по выходе из автобуса вместе с ними сразу бросался в драку, сколько противников ни было бы. Ему пробивали голову, ломали нос, руку, - сломанную руку он переломал вторично, едва вышел из травмопункта: заспорил с таксистом, который заломил слишком большую плату, спор быстро перерос в драку, на подмогу первому кинулся еще один таксист, и вдвоем они повалили чумового клиента. Оправившись, он почувствовал непереносимую боль под гипсом и вернулся в травмопункт. Все посмотрели на него с удивлением. Василек и сам с удивлением глядел на них, как бы спрашивая: неужели я снова к вам на экзекуцию? неужели вы опять будете меня нашпиговывать лекарствами? Врачиха нервно засмеялась, когда медсестра ввела его в операционную. Бледный Василек тоже улыбнулся. Но, возможно, она еще не совсем верила себе. И окончательно убедилась, что перед нею тот же клиент, лишь когда вскрыли испачканный весенней грязью гипс и на запястье засветилась тусклая синяя наколка.
Служил Василек не в Кабуле, а в Шинданте. В Кабуле в него бросили с крыши гранату. Граната была газовой. Василек получил контузию и осколочные ранения. И навсегда отравился ненавистью к азийцам, это уж так.
Ему надо было сразу после дембеля уехать из Душанбе. Но, как и многие другие белые азиаты, он считал его родным городом.
Да, Душанбе... Это особый мир, думал Костелянец, наблюдая за московскими голубями, стаей летящими над крышами в сизой летней дымке, следя за лавинами автомобилей, за стремительно идущими в разных направлениях людьми.
Душанбе - молодой город, построенный русскими на месте кишлака в тридцатые годы. Но кажется, что он намного древнее Москвы. Самый воздух там древен. И панорама Гиссарских гор. Из Азии изошли народы, в том числе и предки этих озабоченных москвичей - этого красноносого носильщика с железной тележкой, этого сонного синеглазого постового.
Ну да, это сразу чувствуется на Красной площади, - по улице Горького Костелянец дошел до нее и с изумлением обнаружил поразительную схожесть... с чем? Да нет, он видел фотографии Мавзолея и храма, но сейчас эти краски живо ему напомнили пестроту Чар-сук - площади в Кандагаре, где сходятся четыре базара, а Мавзолей - несомненно мазар. Но Кремль, красные стены, башни с гранями и звездами выражали уже нечто иное - местный дух. Здесь проходил какой-то шов.
Брусчатка бугрилась под ногами, и создавалось впечатление, что стоишь на какой-то возвышенности, на каком-то темени.
Конечно, все дышало мощью. От кремлевских ворот мимо собора промчались черные лимузины. Часовые у мазара были подтянуты, высоки, вычищенны. Где-нибудь таких много - за стеной, кремлевская рать...
И события февраля в Душанбе плохо совмещались с этой картинкой. Да ни черта не совмещались!
Так становятся шизоидами, сказал себе он и вернулся на вокзал, подъехав на метро. И пока ехал, воображал, как бы все происходило здесь, если бы русским вдруг ударило в голову, что во всем виноваты прочие шведы. От этих мыслей стало душно, захотелось поскорее наверх... Хм, а ведь он представил себя не в толпе гонителей, а в числе гонимых в этом воображаемом восстании. Костелянец посмотрел на свое отражение в окне, за которым неслась чернота. Да, он отличается от окружающих. Это сразу заметно. Хотя и сероглаз, но безнадежно смугл, таджикское солнце прокалило его до костей. И он смотрит, движется, поворачивает голову не так, как они. На нем печать азиатчины. И рубашка слишком, оказывается, пестрая, а свободные брюки похожи уже на шаровары.
Да, здесь, в метро, негде было бы скрыться.
Но Костелянцу подумалось в конце концов, что вообще-то в Москве это именно по техническим причинам и невозможно. В метро негде развернуться. Потоки людей сомнут противоборствующих. Здесь слишком тесно.
Поднимаясь из недр Москвы по эскалатору, Костелянец вдруг подумал, что Гомер... что Гомер? нет, просто в этом было что-то странно-архаическое - в фигурах и лицах спускающихся вниз людей, ассоциация не могла не возникнуть. Он испытал облегчение, оказавшись наверху. И усмехнулся. А, снова что-то щелкнуло, да? Вспыхнул пиитический огонек?
В Москве было много симпатичных женских лиц, соблазнительных фигур. Костелянец невольно засматривался. И этот город уже не казался ему столь неприступным и официальным. Но он был скользящим мимо путником.
Из Москвы он приехал в областной центр, старинный город на холмах по-над рекой, сплошь зеленый, с главками церквей и золотокупольной кручей собора. По этому городу не раз прокатывались толпы завоевателей, но хрупкие главки не канули в хаос. Хотя крепость лежала в руинах, как если бы совсем недавно по ней била тяжелая артиллерия.
Это все Костелянец увидел, пока поезд, притормаживая, медленно катился вдоль реки, мимо невзрачных придорожных строений с трубами, железными лестницами, запыленными окнами... Город Никитина. Костелянец всматривался с любопытством.
Внутри было не столь романтично. Густая листва скрывала невзрачные панельные и кирпичные однотипные дома, почерневшие бараки, железные поржавевшие ограды вокруг школ, улицы с разбитыми тротуарами, ящиками для мусора. Но трамвай, попетляв по скверам и площадям, оставил позади старую часть города, и начались новые микрорайоны, здесь было чище, светлей.
Костелянец привык к обильному азийскому свету.
Доехав до конечной, спросил дорогу у полноватой женщины с ярко-синими тенями на крупных веках. Она объяснила. Костелянец смотрел на ее перламутровые губы. Она помолчала, улыбнулась - и начала объяснять второй раз, может быть, его лицо выражало неуверенность. На самом деле его лицо выражало удовольствие. Растолковав все еще раз, она замолчала, мельком взглянула на часики и, улыбнувшись на прощание, пошла к остановке. Костелянец проводил ее отяжелевшим взглядом. Ему нравились такие женщины.
Он миновал огромные колодцы-дворы, залитые асфальтом, с робкой зеленью и уродливыми металлическими конструкциями для детских игр, напоминающими средневековые приспособления для пыток. Дальше начались новостройки. Костелянец отыскал дом Никитина. У подъезда остановился, закурил. Сигарета слегка подрагивала. Дверь подъезда открылась, вышла пожилая женщина с ребенком. Повела, наверное, внука в сад. Из окна на первом этаже доносились звуки радио, звон посуды, шум воды. Наверное, и Никитин, ни о чем не подозревая, собирается сейчас на работу, пьет чай. Покурив, он поднялся в лифте сначала на шестой этаж, потом на восьмой, помедлил и сокрушительно надавил на кнопку звонка. Тихо. Нет, слышны голоса. Да это за другой дверью. Костелянец смахнул с переносицы капельку пота.
Вернувшаяся пенсионерка оказалась соседкой Никитина, сначала она ничего не хотела говорить, но, присмотревшись к Костелянцу, неожиданно спросила:
- Так вы брат?
Костелянец глухо залаял-засмеялся и ответил, что они вместе служили и давно не виделись. Пенсионерка сказала, что они похожи.
- Да, нам всегда это говорили.
- Удивительно прямо. Так-то вроде и не похож, а глянешь... Ладно, вот где Никитины.
Автовокзал размещался в трехэтажном старом здании и занимал площадку перед ним. На улице под навесом стояли лавки, выкрашенные в зеленый цвет. Костелянец уселся неподалеку от пассажира в опрятном - даже можно сказать, с иголочки - костюме и в легкой клетчатой шляпе с узкими полями. Вокруг громко говорили, кашляли. Как и на всяком автовокзале, здесь толпились в основном деревенские жители. Загорелые женщины, с сильными руками, в платках, тащили сетки с покупками. Мужчины преимущественно были налегке, ходили покуривали, пожилые - в кепках. Костелянец подумал, что разделение обязанностей здесь как и у них на Востоке. С базара тоже идут: она, как верблюдица или ослица, в баулах, он - руки в брюки. Впрочем, здесь все-таки чаще можно было увидеть и нагруженных мужиков.
И еще одна особенность, сразу бросающаяся в глаза: в магазинах за прилавками сплошь женщины, даже пивом торгуют женщины. В Азии это привилегия мужчин. О, азийцы - непревзойденные торговцы, это их настоящая страсть и призвание, рассказывал Иван Костелянец товарищу в клетчатой шляпе, с дипломатом оливкового цвета - товарищу Кржижику, с именем еще более труднопроизносимым, представителю какой-то фирмы, приехавшему налаживать контакты. Он ждал рейса в один из районных центров, где находился нужный ему филиал автомобильного завода. Если Костелянец все правильно понял.
- И вас не могли подкинуть? - удивился он.
Товарищ Кржижик поднял брови:
- Как это?..
- Ну, подбросить, на машине довезти, коллеги из этого центра.
- А, это... - Товарищ Кржижик сделал неопределенный жест. - Они собирались под-кинуть. Но очень, очень длинно... гм, долго? И я решил самому. Сама.
- Сам.
- Ага. Так. Сама-сама.
Потом Костелянец подумал, что с этим Кржижиком они сошлись по простой причине - оба были здесь варягами, оба выделялись из толпы. Как-то естественно между ними завязался разговор. Товарищ Кржижик спросил, откуда-ва Иван приехал? И затем с интересом принялся расспрашивать. Костелянец живописал экзотику Средней Азии, умалчивая о недавних событиях. Тут ему вспомнилось из Высоцкого: "Будут с водкою дебаты - отвечай: "Нет, ребята-демократы..."" Кржижик в конце концов полез в дипломат и извлек бутылку чего-то, напоминающего коньяк. Он щелкнул застежками, будто цыган пальцами или фокусник: о-па! Что было делать?
В этой поездке Костелянец твердо решил двигаться "посуху". С него Света взяла слово. И четыре тысячи верст он выдерживал суровый обет, чувствуя себя проводником политики партии, направленной острием - или чем там? бульдозерными рылами - на виноградники и заводы, превращающие хлебные колосья в жидкий огонь, запирающие джиннов русских полей в бутылки, - а партия и взялась извести джиннов... или как это по-русски? - спрашивал Костелянец у Кржижика. Тот сидел, сдвинув шляпу на затылок, ослабив узел галстука и, пытливо вперившись в чью-то спину перед собой, старался припомнить, как называются джинны русских полей... Костелянец чувствовал себя попом-расстригой. Четыре тысячи верст трезвости. С выпивкой всюду было туго, давали только по талонам. Но бойко шла торговля из-под полы. В вагоне всегда были пьяные счастливчики. Блаженного, электрически цепенящего разряда в голову дождался на этом пути и он. И вместе с удовольствием ощутил и уныние. Однако разгорающаяся веселость вытесняла все иные чувства, как восходящее солнце - тени. И вдруг увидел приближающегося мента.
Тот шел неторопливо, вяло жуя жвачку, как какой-нибудь нью-йоркский коп, но был отчаянно веснушчат и сив. Костелянец подобрался. Кржижик еще не замечал надвигающейся опасности. Костелянец подумал, что иностранность его собутыльника спасительна. Он представит его менту: гость нашего города. Но жующий коп прошел мимо, обдав их кислым запахом пота, кобуры и ремня. "Здрасьте, теть Жень", - сказал он, усаживаясь рядом с пожилой женщиной, огороженной авоськами. "Толик?"
Кржижик перехватил взгляд Костелянца:
- Опасно?
- Ну, в общем... - Костелянец кивнул.
- Где не опасно?..
В ресторанчике они пили божественную холодную водку, поглядывая на официанток. Костелянец рассказывал Кржижику о водке - о том, что придумали ее арабы, алхимики, вместо волшебной воды - чтоб дерьмо превращать в золото - получили самогон. Кржижик интересовался, а пиют ли там, в Ду-бше? Дубхе... Нет, там предпочитают чарс, план, коноплю, одним словом. Гашиш. Есть любители опия... это же Восток...
Костелянец опоздал на автобус, это был последний рейс. Ему посоветовали ехать на попутке. Кржижика уже захватила эта неопределенность, и он хотел сдать свой билет и тоже добираться на попутках. Костелянец был рад такому попутчику. Ему симпатичен был этот человек в сдвинутой на затылок узкополой шляпе, рыжеватый, голубоглазый, с мясистым раскрасневшимся лицом. Но вдруг это лицо стало озабоченным, Кржижик поджал губы. Покачал головой. Он что-то припомнил. Да! у него же деловой контакт.
- Какие контакты? - спросил Костелянец. - Когда все разваливается и все бегут с тонущего корабля.
- Моя фирма смотрит на будущее.
- Да ты, наверное, просто чей-то агент, а? Кржижик?
- А ты исламский фунда-мен-далист?
Они расстались друзьями, Костелянец на такси доехал до трассы и вдруг сообразил, что не помнит, в какую сторону ему ехать. Мимо проезжали тяжелые фургоны. Костелянец глядел налево, направо... черт! смешно. Где деревня Никитина? Что ему говорили на вокзале? Или об этом вообще никто не вспомнил?
"Где это все происходит?" - спросил себя Костелянец и на мгновенье отлетел куда-то в сторону. И вновь оказался на шоссе 1990 года. Время установлено. Теперь - определиться в пространстве. Но это-то не так просто.
Он решил рискнуть, поднял руку.
Красный "КамАЗ" с прицепом, тяжко сопя, затормозил. Обходя машину, Костелянец качнулся, его повело в сторону, но он ухватился за грязный бампер. Сверху на него глянул спокойно-усталый шофер.
- Дружище, - сказал Костелянец, - мне надо доехать до одной деревни, это около двухсот километров, а?
Шофер кивнул, куда именно ему надо, он не спросил. И Костелянец поехал в неизвестность.
Первое время маленький шофер с усиками и грязными по локоть руками помалкивал, потом он, сругнувшись, остановил свою машину, вылез, повозился с ключами, занял место за рулем и дальше уже ехал, понося начальство, не дающее достаточно времени на ремонт, гаишников, нагло обирающих на каждом перекрестке, Горбачева, и уповал на какого-то Ельцина. Костелянец не знал московских политиков и ничего не отвечал шоферу. Нет, Горбачеву... о Горбачеве и ему было что сказать. Точнее - спросить, поинтересоваться у него, какого черта он млел, когда "чапаны" подняли февральское "восстание"?
Назревало давно, нависало глыбой. Это ощущалось в воздухе. Вдруг очень модны стали чапаны - халаты в полоску. Вдруг все стали правоверными мусульманами в тюбетейках и с четками.
В конце рабочего дня, когда среди деталей и разобранных пишущих машинок мастера учиняли небольшую пирушку по какому-либо поводу или вовсе без оного, двое таджиков уходили домой, хотя раньше всегда принимали участие. И Толстяк, вечный кравчий Турсунов, не веселил их анекдотами из жизни Насреддина.
Но кто мог предположить, что все опрокинется? А в Кремле будут медлить.
Костелянец уже не слушал шофера.
И это продолжается. Уже в поезде из газет он узнал о резне в Оше. О том, что и там отряды молодежи врывались в дома... и, кажется, сейчас еще врываются.
Он отлично знает, что это такое.