Книга: Раненый город
Назад: 37
Дальше: 39

38

— Эй, — тормошит меня Серж, — ты что, эта… уснул? Кто эта… здесь пьяный, я или ты?! Давай по пивасику еще…
— Хватит уже!
— Д-да? Н-ну ладно.
Очнувшись, слышу, как за столом ругают политиков, доморощенных военачальников и народную лень и тупость.
— Ну вас к черту! — говорю. — Проснулись! Доплыли наконец к тому, на что много раз батя и Али-Паша намекали. Плевать мне уже на них всех. Сами знаете, как снова наци нападут, опять будем драться полуголые и полуголодные, только уже здесь! Если будем…
Вдруг Достоевский подскакивает, вытаращив свои совсем осоловевшие было глазки.
— А ты, б…дь, не хнычь! Этот бардак не изменишь! Но их кто-то должен бить! Хоть посреди говна, но должен! Вот зачем м-мы! Тюфяк! Я тебе покажу, если…
В его голосе опять звучит резкое, оскорбительное превосходство. Гляди ты, какой фраер! Но, прогнав оскорбленные чувства, решаю: обижаться не стоит. Ведь он всегда считал: важно противостоять врагу, несмотря ни на что и ни на кого, в любых условиях и любой ценой. Для него это просто. И для товарищей приемлемо, потому что честно. Он высоких смыслов не ищет и ни на кого не полагается. Действует, как парень с рабочей окраины, который свою улицу и порядок на ней очертил и считает обязательным и необходимым бить морды всем нарушителям, даже если их много больше и пол-улицы при этом развалится. Он проще даже, чем наши селяне вроде Феди с Тятей, которые воевали с непременной оглядкой на рациональность и неодобрительно воспринимали чрезмерные неудобства и препятствия. Серж продолжает безапелляционно стоять насмерть там, где они давно уже подумывают дать ходу домой. И тех, кто начинает колебаться, он осуждает. Почуял это и влепил мне «плюху». Может, без высоких смыслов, не глядя, что происходит за спиной, и насмерть — это и есть то, что надо? Не такие ли, как Серж, когда-то выстояли страшный сорок первый год? Я поначалу воображал себя ни в чем не хуже и уж, конечно, умнее его. Теперь же оказывается, что если с меня хватило сорока дней, то он оказался крепче и способен на большее. А меня еще одна пиррова победа или, не дай бог, поражение доконают. Как я резко возражал против перемирия, а теперь остыл, и начинает казаться, что, продлись война еще месяц, мы бы рассыпались и сдали Бендеры националистам. Я бы рассыпался — это точно. Сказать об этом Сержу немыслимо…
Вызверившийся Достоевский никнет и соловеет. Товарищи вежливо переводят разговор на другое, но я в нем не участвую. «Выполнять воинский долг», «сражаться за Родину» — как это просто выводилось на словах и книжной бумаге… Начать выполнять этот долг — тоже оказалось импульсом, а не подвигом. Подвиг — это долг, выполняемый вопреки обстоятельствам, упорно и долго. И человек находит силы на это вовсе не благодаря пропаганде и не благодаря своему уму. Как идеология с ее импульсами, так и подвергающий все сомнению разум далеко могут завести. Политика, а она почему-то всегда с точки зрения военного дела примитивная и шапкозакидательская, бросает неподготовленного человека, как расходный материал, к смерти, а разум в этих условиях часто движет его к самооправдываемому предательству.
Я сейчас начинаю понимать, откуда Солженицыны берутся. Такие, как он, достаточно умны, чтобы понять предательскую сущность власти, и слишком себя ценят, чтобы в трудную годину хотя бы на короткое время разделить судьбу своих одногодков, которых им так нравится поучать. И когда их, таких великолепных, вместо признания начинают обижать, они срываются в личную обиду, в крик, наподобие того, каким начало рвать меня. Но от пустого хаежа Сталина или Смирнова толку не было и не будет ни грамма. Захочешь сделать шаг вперед, как Костенко, — ох как тут думать надо! Ведь при неудаче сгноят! А сделай шаг назад, сбеги — вот уже и предательство. Бросить пусть плохо делаемое, но нужное дело, стать в позу и яростно критиковать со стороны, добавляя разброда и шатаний в души простых Ванек, таких как Серж, Жорж или Кацап… Этого ведь и хочет враг! И получается, что не в идеях и не в образовании с интеллигентностью находятся опоры порядочности. Они — в ногах, крепко стоящих на своей земле, и в друзьях, идущих с тобой плечом к плечу. А значит, из всякого дела в любой момент можно выйти умно, но далеко не всегда это будет порядочно и честно. С поколебленной верой в Смирнова и Приднестровье мне придется на какое-то время смириться. Хорошо, есть чувства и отношения, сверяясь с которыми понимаешь — правильно. Надо возвращаться на совместное наведение… Вопреки разрушению иллюзий и зову самосохранения убедиться, что дело наше закончено. И как можно оставить друзей?
Тут Достоевского снова подбрасывает.
— Как можно б-было, пока нас там убивали, давать им свет?! Они в нас из минометов, а поганой Молдове за это свет?!! Все время давали, с-сволочи!
— Эй! Успокойся! А больницы, старики? — окрикивает Кацап.
В Бендерах на Сержа в таком тоне, на равных, он бы не погнал. Нагонял комод-два на него жути. А вновь при милицейской власти, и, оказалось, можно. Тут Достоевский уж взбесился, как следует. Как подскочит, кулаки сжаты, бутылки попадали на столе.
— Т-ты, мент!!! Свою ментовскую болтовню мне тут не разводи! В Бендерах, скажешь, больных не было? Вместе с нами они не дохли?!
Кацап на всякий случай тоже встает. Сдергиваем их обратно.
— А ну успокоились, воины!
— Мне? Мне успокоиться?! Ах ты ж…
— Сам туда пошел!
— А ну заткнитесь! Нашли тему!!!
— В Молдове нас бы поняли! — едва успокоилось, заявляет Семзенис. — Тихо, Серж! Я с ним спокойно поговорю! Сколько, дядя Федор, с нашей стороны по всему Днестру было погибших — по двадцать, тридцать человек за день! По-твоему, в больницах без света умерло бы людей больше? А оставшиеся в Бендерах и Дубоссарах жители да беженцы, как у них с медпомощью дела? Ты мне не расскажешь?! А вот если бы в Молдове начались со светом проблемы — это нельзя! Непопулярно! По мне, так зря рубильником националистам по хвостам не дернули, вдруг это лучше было бы, чем людей в землю класть? Ведь когда прижали газ, они же задергались!
— Теоретики! — фыркает успокаивающийся Достоевский.
— У Дубоссарского моста сколько говорили: надо рвать, не удержим! А в ответ что было?! «Да что вы, с ума сошли, взорвать мост?!» И взорвали только тогда, когда чуть на самом деле не сдали! А перед этим у моста под высотами людей потеряли! Что их семьям сказать? Что надо было сохранить мост, по которому наци вперемежку с простыми гражданами продолжали ездить на базар в Кировоград? И взорвать пришлось, и людей потеряли! Вот цена оглядкам этим!
Федя молчит. Верно, ответить сложно. Забота о мирном населении Правобережья, которое молча терпит власть националистов, платит ей налоги, кормит полицейских, румынских военных советников и волонтеров и при этом ждет невесть откуда избавителей на белых конях, нас перестала волновать. Зачерствели. Абсолютные ценности и запреты превратились в относительные и наоборот… Что есть подлинная жестокость?
— Ладно, — говорю, уймитесь, все равно никто не собирается нас понимать. Хотите, дурку расскажу, как я в милицию устраивался? Про то самое, про понимание на расстоянии… Медкомиссию в то время проходили уже в Одессе, в Кишиневе нельзя стало, после первых жертв. И решила одесская врачиха одна, что справки из туберкулезного, психиатрического и наркодиспансера у меня старые. «Вам нужны новые справки!» — заявляет. Я ей говорю: «У меня же все в порядке, и просрочено-то всего пару дней. Где я вам сейчас новые справки возьму, если в Кишиневе жил? Я там, если обращусь за любой бумажкой для устройства в приднестровскую милицию, официально буду считаться бандитом, и посадить могут!» А она уперлась — и ни в какую. «Ничего не знаю, все в Молдавии нормально, что вы врете, страсти всякие нагоняете!»
— И что ты сделал? Числа подтер? — Интересуется Витовт.
— Я бы подтер, но после скандала, который я учинил сначала ей, а потом главврачу, они бы такие справки уже не взяли… В общем, деваться некуда, поехал в Кишинев. Помогло то, что я там полгода на окраине работал судебным исполнителем. Психбольница и диспансеры как раз на моем участке были. Алиментщиков среди тубиков, психов и алкашей была прорва, и ходил я туда часто, не успели еще забыть. Так что в нарколожке и психдиспансере даже не смотрели мое направление. Выдали справки с печатями, что здоров. А дежурный врач тубдиспансера — тот муль оказался клятый и национально бдительный. Сел за столик, справочку уже написал, но не дает. Покажите, говорит, ваше направление! Кладу ему бумагу подальше, на край стола. Он руку со справки убирает, чтобы его взять, и я справочку цап! «Спасибо, — говорю, — а направление можете себе оставить!» Выхожу из его кабинета, а он следом выскакивает, кричит: «Стой, иди назад!». Я ухом не веду. Тут это чучело вопит вахтеру, чтобы тот держал меня. Вахтер — старичок хилый, в опаске спешить не стал. Вахту я прошел. Выхожу на улицу, прибавляю шаг, а этот муль за мной выбегает и орет на всю ивановскую: «Бандит! Держите его, бандит!». Ну, я руки в ноги — и был таков! Собрал справки!
— В направлении данные твои, не побоялся? — спрашивает Серж.
— Ну и пошел он… с моими данными! Я туда возвращаться не собираюсь.
— Правильно! Х… нам, кабанам… Мужской поступок! А то начал хныкать… — бубнит, клюя носом, Достоевский.
Подходит к концу застолье.
— Водка без пива — деньги на ветер! — заявляет Федя. — Хлопцы, может, еще разок в магазин?!
Меня такая перспектива не устраивает. Нажраться до отравления — и завтрашний день коту под хвост?! К моей радости, Серж и Семзенис отрицательно качают головами. Помнят, что завтра будет утверждение состава приднестровской группы для совместного наведения порядка. Гости расходятся восвояси. Шепчу Витовту, чтобы присмотрел за Достоевским. Алкаш проклятый! В Бендерах себе такого не позволял, а тут нате, расклеился! Проводив друзей, ложусь на новый диванчик и, заложив за голову руки, смотрю в темнеющий потолок. Закрываю глаза. Одно за другим появляются и проносятся видения. В Бендерах вспоминал о былом мире, а сейчас, наоборот, как наяву, война. Накануне…
Назад: 37
Дальше: 39