Дышев Сергей
До встречи в раю
Сергей ДЫШЕВ
До встречи в раю
Полковнику Владимиру Михайловичу Житаренко - бойцу, журналисту, погибшему на чеченской войне
Иосиф Георгиевич Шрамм мысленно обмакнул перо в чернила и стал писать. Пользовался он, конечно, обычной шариковой ручкой, хотя давно мечтал завести перьевую, но все как-то не получалось. Он считал себя человеком старомодным, отрастил бородку клинышком, носил очки в золотой оправе и все собирался завести сюртук. После каждой встречи с пациентом он делал записи в тетради с твердой обложкой, на которой значилось: "Доктор И. Г. Шрамм". Хотя доктором в смысле научно-иерархическом не был. Он старался ничего не пропускать; даже если больной безнадежно-однообразно пускал пузыри или гнусаво нес привычный бред, еле справляясь с вываливающимся языком, Иосиф Георгиевич все равно что-нибудь да записывал, самозабвенно наслаждаясь россыпью своих мыслей, рассуждений и наблюдений, которые заносил в тетрадь аккуратными буковками... Разговор с пациентом он обычно начинал, слегка присюсюкивая: "Ну-с, молодой человек (или "голубчик")..." Но однажды жена передразнила его "ну-с" в "гнус", доктор сильно обиделся и больше так не говорил.
Работал Иосиф Георгиевич, как уже можно было догадаться, в психиатрической клинике, и, между прочим, главным врачом. Втайне он считал себя крупнейшим специалистом и, безусловно, одним из выдающихся людей города. Город об этом не догадывался, впрочем, был он никчемным, скучным, с серыми одно- и двухэтажными домами, полупустыми магазинами, громоздким Домом культуры с не опознанной до сих пор каменной фигурой на крыше, скрипящими на ветру каруселями в умершем парке и, самое отвратительное, с пылью, неподвижно, круглосуточно висящей в воздухе. К вечеру жара спадала, оранжевое солнце тихо проваливалось за горизонт; грязные палисадники и дворы наполнялись людьми. В это время все в городе, будто по единому семейному расписанию, пили чай. И даже мухи в эти часы были не такими назойливыми. В общем, ничего особенного, обыкновенная южная провинция. Когда и кому пришло в голову устроить здесь психбольницу - разобраться ныне практически невозможно: слишком часто в последнее время менялись власти, торопливо сжигая после себя документы. Поговаривают, что у начальника, принявшего странное решение, тоже не все в порядке было с головой, и кончил он в конце концов в психушке, правда, в другой, номенклатурной. Но не будем судить его, тем более завидовать: даже "пятизвездочный" дурдом все равно остается дурдомом.
А в городе жили обыкновенные, нормальные, славные люди, вели размеренный, здоровый образ жизни, и, конечно, ни к чему была здесь огромная, просто оскорбительно огромная лечебница для душевнобольных.
Иосиф Георгиевич аккуратно выводил:
"Больной Цуладзе Автандил отличается слабыми тормозными процессами... Тут доктор вспомнил, как больной назвал его приспособленцем, и решительно дописал: - ...и крайне низким уровнем сознания и эрудиции".
Многих больных перевидал на своем веку Шрамм. Его душили, разбивали в кровь лицо, ломали руку, давили с хрустом его золотые очки. Но именно Цуладзе по-особому растревожил и расстроил доктора, да так, что не хотелось и признаваться в этом... Доктор знал, что больной четыре года назад совершил убийство, его признали вменяемым. Однако вернуть в тюрьму Автандила был не в силах. Тут надо сказать, что Иосиф Георгиевич был давним тайным сторонником фрейдовского психоанализа, не изменил ему и в эпоху плюрализма. И вот сейчас в его душе поселилось беспокойство. Он пытался отогнать навязчивую мысль, заставляя себя считать, что ее нет. Но в том-то и дело, что она была и по всем известным доктору правилам разрасталась в невроз, буквально натирала мозоль в его голове; мысль же была следующая: "Я ничтожество, я подавляю свои комплексы, я жалко сублимирую в своей писанине, которая на хрен никому не нужна!"
Шрамм вздохнул, отложил ручку и призадумался. Неделю назад жена сообщила ему о беременности, такой несвоевременной и нелепой, когда вокруг все рушится, все ненадежно и былое благополучие рассыпается, как дом из песка. Людочка была на двенадцать лет младше его. У них росла общая дочь. Два старших сына Иосифа Георгиевича от прошлого брака жили отдельно... Но вот что самое ужасное: супруга надумала рожать! А накануне доктору приснился гадкий сон: будто он в исподнем качается на доске с каким-то мужиком, а его Людочка, тоже в исподнем, идет навстречу и вдруг садится на сторону незнакомца. Доска перевешивается, он, Шрамм, повисает в воздухе, ему очень страшно, он сучит ногами, а супруга и тот мужик бурно целуются.
Доктор захлопнул свою тетрадь и вызвал старшую медсестру. Аделаида Оскаровна, женщина сорокалетнего возраста, молча уставилась на Шрамма. Такая у нее была привычка: смотреть долго, не мигая. Вероятно, она считала, что ее взгляд обладает магическим действием, подавляет и приводит в замешательство даже самых буйных.
- Как там Малакина, по-прежнему не кушает? - спросил доктор.
- Да. Пытались кормить насильно - так она кашляет, выплевывает.
А еды и так не хватает.
- Может, ее усыпить? - в раздумье произнес доктор.
- Наверное, придется,- тут же согласилась медсестра.
- Да, вот еще что. Сделайте больному Цуладзе инъекцию однопроцентного раствора апоморфина.
- Апоморфина?! - Черные брови Аделаиды Оскаровны дрогнули, глаза еще более округлились.
- Да.
- Но ведь он вызывает сильные приступы тошноты, рвоту.
Шрамм строго посмотрел на старшую медсестру.
- Начинаем новый курс лечения. По специальной методике.
Про себя он злорадно подумал: "Пусть почувствует, как меня тошнит от его блаженного умничанья!" После чего сделал приписку в тетради: "Попробуй, сволочь, апоморфину в задницу!" - И отметил заметное улучшение настроения.
Худшие предположения доктора подтвердились: жена ему изменила, и не просто с кем-то, а с человеком, который уже при жизни стал легендой, устрашающим символом для врагов, всесильной и могущественной мессией, кумиром масс. Это был не кто иной, как Лидер национального движения Республики - Кара-Огай. Штаб-квартира его находилась волею судьбы в К. Буквально на следующий день после мучительных размышлений, догадок доктор своими глазами увидел супругу в белом "мерседесе" Лидера - и сразу все понял по ее глупо-счастливому выражению лица. Иосиф Георгиевич почувствовал боль и опустошение, он как раз собирался идти домой, но повернулся и потерянно побрел обратно в клинику, открыл кабинет, зачем-то достал свою тетрадь, рассеянно перелистал ее, схватил ручку, тут же бросил ее и расплакался.
Кто-то вдруг постучал в дверь, осторожно и коротко. Иосиф Георгиевич быстро вытер слезы и сипло выдохнул:
- Да-да!
Это была старшая медсестра. Сейчас она не поедала его взглядом, наоборот, смотрела куда-то в сторону.
- Вы позволите мне войти? Извините, Иосиф Георгиевич, я видела, как вы вернулись.
- Пожалуйста. Доктор еле сдержался, чтобы не послать ее к черту.
Женщина порывисто вздохнула.
- Иосиф Георгиевич, при всем моем уважении к вам... Я очень уважаю вас... Но я не могу оставаться равнодушной. Возможно, это не мое дело. Но позвольте мне так не считать.
- Покороче, пожалуйста! - От долгого предисловия перед неминуемой гадостью, которую собиралась выложить Аделаида, у доктора заныло сердце. "Что еще?"
- Видите ли, речь о вашей супруге. Мне неловко и больно говорить об этом, я знаю вас давно, весь коллектив вас любит, уважает как интеллигентного человека, прекрасного, доброго. И на этом фоне, вернее, я хотела сказать, глядя на вас, я волнуюсь, мне очень жаль, но я не могу не сказать, что ваша супруга встречается с этим, руководителем, Кара-Огаем... Она умолкла и кончиками пальцев порывисто вытерла испарину на лбу.
"Ишь как разволновалась, вобла пересохшая",- совершенно равнодушно подумал Иосиф Георгиевич.
- Я это знаю,- бесцветным голосом произнес он. У вас все или есть еще что сказать?
- Нет. Простите, если помешала. Я, наверное, бестактна... Дорогой Иосиф Георгиевич, ваша судьба, может, изменится, но знайте, что в моем лице вы всегда найдете поддержку, сочувствие, внимание. Если б вы знали, насколько глубоко мое уважение к вам...
- Спасибо,- перебил доктор. Вы достаточно уважили. Благодарю вас.
Доктор подошел к окну, и впервые его поразили своей грубой нелепостью металлические решетки; с пронзительной болью он ощутил, как они вобрали в себя его жизнь, молодость, надежды, мечты.
* * *
Лаврентьев спал - почти не дышал. Даже не храпел, как обычно, видно, обессилел. Потрескавшийся рот, массивный подбородок, безвольно опущенный на грудь. Не Лаврентьев, привычный энергоноситель, а полуживая рыба, загнанная в сеть...
Ольга тихо отворила дверь, осторожно опустилась на стул перед забывшимся Лаврентьевым. Она подумала: "Мне кажется, что я знаю про него почти все".
За черным окном перешептывались длинные ветви тополя. Они будто хотели заглянуть в маленький желтый кусочек окна и выяснить, почему обитатели дома прячутся за спинами и животами бесформенных толстяков, которые вповалку неподвижно лежали на подоконнике аж до самой форточки. Мешки на окнах имеют свойство преображать любое помещение, навеивая неистребимую складскую тоску.
Один мешок прохудился, из него серой струйкой сыпался песок. Ольга проследила взглядом: на полу вырос маленький холмик. "Как в песочных часах,- подумала она. Только в обратную сторону уже не повернешь". И еще она вспомнила удивившую ее фразу о старых людях, из которых тоже песок сыплется: неужели это правда? Она поежилась, почувствовала мимолетную тревогу и, чтобы успокоиться, пристально всмотрелась в Женечкины черты. "И вовсе не такой он старый!" Даже сейчас, когда его лицо продолжало хранить болезненное напряжение, оно действовало на нее успокаивающе. Оля незаметно для себя задремала, ощутив сквозь сон, что дыхание их попало в такт, это необычное единение приятно поразило ее. Только у нее вздымалась грудь, а Женечка, как и все мужчины, дышал животом, ему мешал туго стянутый ремень. "Мне не стыдно смотреть на него",- подумала она. Оле захотелось погрузиться пальцами в его отросшие рыжеватые волосы, схватить и подергать бакенбарды, притянуть к себе, прижать к груди эту глупую и нелепую голову. Она протянула руки, но в последнее мгновение, сожалея, медленно отвела. Она попыталась вспомнить, когда последний раз спала с мужчиной. С кем н помнила, но вот когда... С некоторых пор мужские человеки вызывали у нее беспричинное раздражение, она устала быть в их глазах сексуальной жертвой. Особенно выводили из себя местные. И особенно после "суверенизма", от которого население просто стонало от счастья. Наиболее прыткие лица мужского рода сразу же и на полном серьезе бросились "приватизировать" всех "некоренных женщин". Потом поостыли... Счастье было недолгим, появились новые боги, все начали спешно вооружаться...
Комната неожиданно поплыла. Чтобы удержать ее, Ольга судорожно схватилась за Женечкино колено - иначе бы рухнула с грохотом.
Лаврентьев вздрогнул, поднял припухшие веки.
- Чего тебе?
- Извините, я случайно,- сипло произнесла Ольга.
- Иди спать!
Она поспешно встала, отодвинула стул. Коптилка мигала, высасывая последний керосин.
- Черт, из Москвы должны позвонить. Этот...
- Там уже все спят. Давно...
- Должен позвонить этот... чтоб язык у него сгнил... Ч-чемоданов! Он покосился на короткую юбчонку Ольги. Какого черта так вырядилась?
- Жарко,- произнесла она заранее приготовленный ответ и почувствовала, как по обнаженным ногам пробежал холодок. "Дура набитая. Только это ему сейчас и надо!"
Скрипнула дверь, появилась голова в очках, за ней проскользнул и сам хирург Костя по кличке Разночинец. Он молча подошел к Лаврентьеву, слегка пошатнулся, его очки тревожно блеснули. Костя стал неторопливо раскладывать на столе различные вещички: зеркальную коробочку со шприцем, пузырек, ватку; потом он задрал у клиента рукав и, прыснув из иглы в небо, воткнул оную в руку. Так же бессловесно Разночинец собрал эти почти культовые предметы и уже направился к двери, когда лаврентьевский голос его остановил:
- Ты опять пьян. Посадил бы тебя на губу, но сейчас это было бы слишком экстравагантно. Спирт остался?
- Принести?
- Не надо. Докладывай.
- Принял роды. Мальчик.
- Хорошо. Это к войне.
- Заштопал трех аборигенов.
Лаврентьев задумался. Костя решил, что самое время улизнуть: впрыснутое начнет рассасываться, шефу станет хорошо, в прогалинах черепной коробки н отчетливо и свежо, потом начнется энергетический позыв к действию; а ведь ему, Костику-Разночинцу, очень хотелось спать. Уйти, прихватив оставленный за дверью еще теплый от солнца автомат 5,45 калибра, пуля н гуляка-телорванка. Он, хирург, нетеплокровное животное, и то ужаснулся до рвоты, когда впервые увидел, что натворил этот заостренный кусочек тускло-желтого цвета.
Костя осторожно попятился к двери, но Лаврентьев снова остановил:
- Садись, будешь писать.
Костя обреченно сел, снял очки, стал протирать глаза, потом стекла. Закончив, придвинул большую книгу с разлинованными синими листами: в ней что-то учитывалось.
- Сегодня на этом столе лежали три миллиона рублей и два золотых слитка. Очень приличных. Они хотели, чтобы я продал им три танка.
- А кто это был? - испуганно спросила Ольга.
- Не перебивай! - сверкнул белками глаз Лаврентьев. И один из них, Салатсуп или Супсалат, выложил на стол гранату и сказал, что подорвет меня на хер и всех их троих заодно, если я не уступлю. Но (это, Костик, выдели толстыми буквами) гвардии подполковник Лаврентьев в сложившейся экстремальной ситуации не дрогнул, проявил хладнокровие и воинскую смекалку, уверенно и четко послав представителей Нацфронта на... Что они незамедлительно и исполнили. Жертв и разрушений нет... Этого же дня была обстреляна машина, направлявшаяся во второй караул. Ранен в руку офицер Скоков. Напролет...
Ольга вышла, Лаврентьев переместился за стол, на котором находились папка с приказами, стакан с потекшими ручками, сломанными карандашами, а также обрезанная под основание снарядная гильза, которая служила пепельницей. Рядом матово отсвечивал тяжелый черный телефон, который болезненно вздрагивал от неурочных звонков,- сейчас забывшийся в коротком полусне, но все еще переполненный чьими-то голосами, криками, матом, треском, хрипом...
Лаврентьев вдруг испытал желание поднять трубку, выйти на "Рубин" в столицу Федерации, пока еще была телефонная связь, и от души нахамить какому-нибудь заспанному дежурному генералу в штанах с примявшимися лампасами, ошарашить убийственной "прямой речью", чтоб у того коленки подкосились, чтоб поразить в душу, неожиданно, как плевком из унитаза... "Товарищ генерал, тут такие дела, короче, кофе закончился! Что-что?.. Сам-то небось пьешь сейчас? А ежели не пришлете, будем на танки менять! Чего-чего?.. Знамо дело - на кофе! А, уже проснулся, голубчик! Что это я такое позволяю себе и кто я таков? Да, так точно, командир 113-го полка, нос до потолка. Нет, я вполне нормален. Где мой заместитель? Повез личный состав полка на Черное море - купаться. А я тут один, самолично... Ну, ладно, покедова. Столице привет, товарищ генерал. Да ты не огорчайся, я понимаю, надо ж, угораздило, прямо на твое дежурство такие звоночки. А ты не докладывай. Ну, ладно, давай, будь здоров, смотри там, чтоб все по уставу, не маленький, генерал все же!"
Лаврентьев обожал московских генералов. Паркетные тихони Генштаба, они на оперативных телефонных просторах превращались в величавых полководцев, лучезарных и мудрых наставников, суровых и требовательных радетелей за державу. В последнее время они все чаще обрушивались на Лаврентьева массой звонков. Но повышенное внимание выражалось не в материальной помощи, а во множестве указаний, которые он получал по всем аспектам жизни и службы; Лаврентьев также отвечал на всевозможные, по большей части странные, вопросы, и его ответы, вероятней всего, затем использовались как составляющая мякоть для докладных записок, всяких там справок и отчетов...
Вряд ли кого интересовало, какие горячечные видения тревожили Лаврентьева. В его ногах молча стояли трое крепколобых мужчин, напоминая своим безучастным видом консилиум, на котором никто не отважится произнести вслух роковой диагноз, чтоб затем приступить к развязке. Рядом с кроватью стояли: майор Штукин, хирург Костя с принадлежностями для инъекций и прапорщик-охранник, вооруженный автоматом. Каждый из них выражал общее ситуативное единство и - одновременно - контрастную противоположность. Штукин в этом "консилиуме" являл собой "вершителя судеб", Костя, разумеется, врачевателя, а прапорщик с автоматом символизировал неотвратимую смерть. Все трое по привычке прислушивались к звукам выстрелов, коротких очередей и взрывов за окнами. Они пришли, чтобы прервать сон командира и посмотреть на его реакцию: над плацем летают пули, срезают верхушки деревьев, с визгом влетают в стены, откалывая штукатурку, и, что особенно печально, пока невозможно определить, какая из сторон так настойчиво обрабатывает нейтральную зону, которой и являлся 113-й полк.
- Евгений Иванович,- произнес Штукин.
- Товарищ гвардии подполковник,- позвал командира Костя-Разночинец.
- Подъем,- после долгой паузы не очень уверенно подал голос прапорщик, вспомнив свое недавнее старшинское прошлое, которого лишился по причине отсутствия личного состава.
Командир поморщился, приподнялся, сел, прислушался.
- Стреляют?
- Со всех сторон лупят! - торопливо стал докладывать Штукин. Люди - все по боевым расчетам.
- Через забор не лезут?
- Кто? - уточнил Штукин.
- Ну не наши же...
- Нет... Пока - нет.
- Как полезут - стрелять на поражение,- сказал Лаврентьев.
- Наших? - спросил Штукин, окончательно запутавшись.
- Ихних,- сохраняя хладнокровие, ответил Лаврентьев.
- А наши и не полезут, чего им туда лезть! - заметил прапорщик.
Лаврентьев вышел в коридор, миновал сонно мигающего дежурного за стеклом, тот замедленно встал, вышел из дежурки и уже на улице пристроился за майором и прапорщиком.
И в самом деле выстрелы доносились со всех сторон. А рядом, на футбольном поле, стоял многоголосый вой беженцев. С неделю назад они прорвались в полк, заполонили буквально каждый свободный метр, все пустующие помещения, спасаясь от лиходейства своих земляков. День и ночь они молили судьбу и всевышнего о пощаде, о каре для врагов, а в затишье просили воды, кормежки, кричали, угрожали, требовали навести порядок в городе, то есть перестрелять всех гонителей и мучителей. Офицеры молча терпели нападки, отводили воспаленные глаза, уже не видя конкретных лиц, а только копошащуюся массу цветастых халатов, шаровар, платков, тюбетеек, коричневых рук, белых бород. Несмотря на отупляющую усталость, они чувствовали в себе позывы милосердия; благородное чувство осталось от стародавних времен, когда все - и нынешние беженцы, и боевики с черными, прогоркшими автоматами, и сами военные - были объединены общей целью, единодушием, времяощущением, по крайней мере так считалось, декларировалось и настойчиво прививалось. Теперь все это обернулось смутной виной. Жалость, былые восторги, украшения и прочая слюнявость исчезли, остался ноющий, саднящий раздражитель, избавиться от которого не было никакой возможности.
И тут, как раз за столовой, все увидели темные фигурки, штурмующие забор. Беженцы тоже увидели их, вой стократно усилился - утробный и страшный женский вой. Лаврентьеву показалось, что в это мгновение отчаянно закричала сама земля.
Офицеры открыли огонь. Первыми упали те, кто успел перелезть через забор. Потом на главной аллее прапорщик-часовой установил пулемет Калашникова и тут же тугой очередью ударил в сторону ворот. А с той стороны тяжелым грузовиком таранили железные прутья. В него впилась кинжальная очередь, он застыл, уткнувшись слепо в ворота. Наконец на башенке бронетранспортера включился крупнокалиберный пулемет, прошелся по кромке бетонного забора, круша ее в пыль, стальные "жуки" с хрустом впивались в стволы деревьев, вырывая огромные щепки. Боевиков как сдуло.
Боевая машина рванулась к воротам, полоснула очередью по грузовику, машина вспыхнула, с оглушительным хлопком рванули бензобаки. На фоне языков пламени красные звезды на воротах КПП выглядели зловеще и символично.
- Вот в чем сермяжное счастье жизни военного,- вслух подумал Лаврентьев и отдал распоряжение аккуратно сложить за забором трех мертвых боевиков и отбуксировать обломки грузовика, как только они остынут до нормальной температуры.
По аллее возбужденно прохаживался полуоглохший прапорщик-часовой, ни к кому не обращаясь, потирал руки и говорил:
- Хорошо я им вмочил! Ух, как ответственно впиндюрил!
* * *
Из больницы Иосиф Георгиевич вернулся поздно вечером. На столе он увидел клочок бумаги, который оказался запиской. Доктор поспешно взял ее, и буквы запрыгали перед глазами.
"Вся моя жизнь с тобой была сплошной ошибкой,- с недоумением, переходящим в ужас, читал он размашистые строки. Твои невыносимые причмокивания за обедом, твои вывернутые ноздри, руки в старческих веснушках, твои глупости и умничанье! Меня тошнит от всего, что связано с тобой. Прости, но я не могу, меня медленно убивает твой запах, напоминающий прокисшее молоко. Мне надоело стирать твое вонючее белье и еще более вонючие носки. Кроме того, ты ЧМО и в достаточной степени идиот, как и все твои друзья в психушке, и мне доставляет огромное удовольствие сказать об этом. Мне всегда не хватало настоящего мужика, который драл бы меня, как козу. Кстати, ребенок мой будущий не от тебя. Не вздумай меня искать. Это бесполезно и даже опасно. Будешь приставать тебе оторвут все выпуклости. Я ухожу к Кара-Огаю. Дочка пока будет у мамы, потом я ее заберу. Алименты оставь себе. Извини за немного резкий тон. Спасибо за совместную жизнь. Будь здоров. Не твоя Людмила".
Иосиф Георгиевич трижды прочитал эти безобразные откровения, прежде чем до него окончательно дошел их разрушительный смысл; это был замедленный и беззвучный обвал, ослепляющий взрыв, крушение первооснов жизни; он почувствовал, как пол уходит из-под ног. Нетвердой походкой доктор дошел до дивана, грузно рухнул в него, судорожно, как раненая птица, вцепился в подлокотник и тут уже разрыдался бурно, страшно и чуть-чуть театрально.
За стеной начали остервенело стучать: наверное, подумали, что громко включен телевизор, но скорее соседи были просто черствыми людьми, да и им хватало своих страданий.
Тут его осенило: да ведь это неправда, это просто шутка! Люся куда-то спряталась, она разыгрывает его. Сейчас он найдет ее, она засмеется, нехорошая маленькая проказница, он тоже засмеется вместе с ней, вытрет слезы и попросит больше никогда так не шутить, потому что это жестоко и очень обидно... Доктор бросился во вторую комнату, открыл шкаф. Все вещи ее висели на месте, это укрепило уверенность доктора. Он кинулся на кухню, со вчерашнего дня в раковине осталась грязная посуда. "Вымою, вымою, все сделаю, лишь бы отыскалась!" - всхлипывая, думал Иосиф Георгиевич.
Но Люси не было - ни в туалете, ни на балконе, ни под кроватью.
Доктор постарался совладать с собой, слабость прошла, появилась решимость немедленно действовать.
- За любовь надо бороться! - прошептал Иосиф Георгиевич и поразился неожиданной глубине и емкости этой фразы. Он тут же бросился на улицу.
Освещаемый ночным светилом, Шрамм бежал, не чувствовал ног, делая не свойственные возрасту и своему характеру прыжки.
Что-то разорвалось, в мгновение ослепило и оглушило доктора, он инстинктивно пригнулся; шибануло гарью. Он понял, что ему едва не отстрелили ухо.
- А ну, стой! Руки за голову! - рявкнули из темноты.
Доктор немедленно подчинился.
- Точно - фундик! Давай сюда.
Ноги у доктора отяжелели, как во сне, он шагнул в сторону голосов, продолжая держать руки за головой. И, прежде чем различил лица, получил некрепкий удар в челюсть, покачнулся, но мужественно удержался на ногах.
- Давай, живо к стенке!
Спотыкаясь, ничего не понимая, Шрамм подчинился, застыв у стены незнакомого дома. "Главное - не перечить им, ведь я ни в чем не замешан",- лихорадочно успокаивал он себя, хотя хорошо знал, что в нынешние времена людей приканчивали просто от скуки.
- Фундика заловили! - раздался торжествующий голос.
- Надо его замочить! - добродушно отозвался другой.
Доктор не был искушен в жаргоне, но понял моментально, что дела его н скверней не придумаешь.
- Повернись! - крикнули у него над ухом.
Доктор торопливо выполнил команду.
- Урюк, через какое плечо поворачиваться надо?
В лицо ударил свет фонаря, а в боку он почувствовал ствол автомата.
- Отставить! - последовала команда.
Доктор послушно повернулся через левое плечо, как учили когда-то на военной кафедре мединститута.
- Фундик? Лазутчик? Отвечай, собака!
- Я никакой вам не фундик. И не собака! - оскорбленно ответил Иосиф Георгиевич. Я доктор медицины.
- Доктор? - Один из незнакомцев рассмеялся. И куда ж ты собрался так поздно - клизмочку ставить? Или укольчик в попку? Говори!
- Я ищу свою жену,- чистосердечно ответил доктор.
Люди, а их уже собралось немало, от души рассмеялись.
- Опоздал, дядя! Ее, наверное, уже где-то оттягивают.
Кто-то сзади схватил его за волосы, резко рванул голову назад. Другой приставил нож к горлу.
- Говори, пес, куда шел?
- Мне в горсовет... хрипло проговорил он.
- Ага, сознался! - обрадовался мужчина с короткой бородкой, видно, старший. Сейчас ты у нас все расскажешь, фундик гребаный, фуфлыжник, грязь болотная, дерьмо свиное...
- Салатсуп, да это же доктор психушный! Он в дурдоме работает. В круг протиснулся парень, которого, как и остальных, Шрамм видел первый раз в жизни.
- Доктор, говоришь? - заинтересовался Салатсуп. А раны огнестрельные лечить можешь?
- Нет-нет! - поторопился отказаться Шрамм, сразу уловив, какую перспективу ему хотят предложить. Я психиатр, это совершенно другая, понимаете, кардинально другая специальность.
- Что такое "кардинально"? - строго спросил Салатсуп.
- Ну, это, как сказать лучше,- залепетал доктор,- ну, это совсем другая работа. Я лечу душевные болезни и никакие другие. И если нужны консультации в этой области...
- Ты, старый дуралей, считаешь, что мы психи? - взорвался кто-то из молодых. Фундиков иди лечить, козел!
В конце концов боевикам надоело потешаться над доктором, а когда они узнали, где собирается Иосиф Георгиевич искать свою жену, приумолкли. Салатсуп по-хорошему посоветовал проваливать поскорей домой, укрыться одеялом, а наутро забыть все, что хотел сделать ночью. Доктора подтолкнули и посоветовали идти по освещенной стороне, чтобы случаем не подстрелили.
Люсю он увидел уже утром, недалеко от горсовета. Она сидела в белом "мерседесе" Лидера, с царственной небрежностью развалясь на заднем сиденье. Ослепительно светлые волосы в беспорядке рассыпались на бархатных чехлах. "Как она совершенна и безупречна",- с болью подумал доктор. Он тут же заметил на ней новое ярко-красное платье со стоячим воротом и глубоким вырезом на груди, который подчеркивал красоту ее гибкой шеи и матовой кожи... Возле машины скучал битюг в черной куртке с автоматом на плече.
Подойдя, доктор решительно рванул дверцу, но она не поддалась; тут же битюг, вскинув автомат, бросился к нему.
Люся, к счастью, вступилась. Открыв окно, она властно крикнула:
- Курбан, оставь его! Это мой... знакомый.
- Выходи, пойдешь домой! - Иосиф Георгиевич предпринял последнюю энергичную попытку, даже просунул руку за стекло.
Она натужно рассмеялась, обнажив белые зубы. Охранник покосился на них, ухмыльнулся и покачал головой. Он курил "мальборо".
"Какие у нее колючие глаза",- подумал Иосиф Георгиевич, мучительно сознавая, что несправедливая ее ненависть высасывает ему душу, изнуряет, приносит страдания. И вдруг он почувствовал, как накатило, наплыло болезненное наслаждение.
- Не бросай! - застонал он. Не бросай. Хочешь - изменяй, рожай от него детей, только не уходи! Не будь настолько жестокой. Хочешь - бей, плюй на меня, но не уходи. У нас же дочь, пойми, ей нужен отец.
- У нее будет настоящий отец.
- Я имею права!
Люся вышла из машины.
- Ты всегда был занудой. Она прищурилась. Если не будешь действовать на нервы, я разрешу тебе иногда встречаться с ней. И имей в виду: мне достаточно сказать одно слово - и из тебя вынут все внутренности, а твою голову наденут на палку и отнесут к твоим психам. Тут у них новая мода появилась - голову отрезать. Не хотелось такое говорить, но сам знаешь, они на все способны. Да, возможно, через пару-тройку дней заеду, возьму что-нибудь из моих тряпок. Пустишь?
Люся отставила в сторону ногу, специально, чтобы она засветилась в разрезе, играючи притопнула. Было, было что показывать. Охранник, вывернув голову, глянул плотоядно, клацнул зубами.
- Приходи,- быстро сказал Иосиф Георгиевич.
Люся проворно прыгнула на сиденье, Иосиф Георгиевич поторопился прикрыть дверцу. Как он потом корил себя за эту плебейскую услужливость: сам, своей рукой отринул любимую женщину! И еще дверцу прикрыл. "Мерседес" рванулся белой птицей, бесшумно набрал скорость, оставив позади черные обожженные дома, развалины, грязь и мерзость жизни, а также несчастного доктора Шрамма. На его бороду капали крупные слезы. Он страдал искренне, глубоко, задыхаясь от рыданий, думая о том, как ему плохо, как жестоко обошлась с ним судьба и что он вряд ли переживет предательство любимого человека...
* **
Вместе с Лидером к Лаврентьеву приехали полевой командир Салатсуп, девица неопределенных лет в потрепанных джинсах и сопровождающий ее вертлявый паренек с тонкими губами.
- А это кто? - спросил Лаврентьев, ткнув в их сторону.
- Американское телевидение,- ответил Кара-Огай.
- На кой черт ты их привез?
Лидер не ответил. Девица подошла, виляя бедрами, и залепетала что-то на своем. Парень тут же стал переводить:
- Господин подполковник, мы представляем компанию Си-эн-эн. Корреспондент Фывап Ролджэ,- он показал на напарницу,- и я, Федор Сидоров, оператор. Мы хотели был попросить вас ответить на несколько вопросов.
- Мне некогда.
Оператор начал нервно переводить, девица учащенно задышала, повернулась к Кара-Огаю.
- Уважаемый Лидер Национального фронта! - торжественно заговорил парень. Согласитесь ли вы ответить на некоторые наши вопросы?
- Я готов ответить на любые вопросы.
Парень поспешно стал готовить аппаратуру.
- Каковы цели и задачи вашего движения?
Кара-Огай удовлетворенно кивнул, заговорил размеренно, без пауз. Фразы его были округлыми, будто отлитыми из крепкого металла и потом хорошо отшлифованными.
- У каждого народа своя судьба. Наш многострадальный народ многое вынес, вытерпел, и история последних лет красноречиво говорит в пользу того, что должен был наконец наступить счастливый период. Мы шли к нему, как птица, которая летит к теплому краю. Но известные вам и всему миру враждебные силы решили захватить власть в свои руки и не погнушались при этом пойти на кровавые преступления, втянуть в войну наш многострадальный народ, уничтожить законно избранного президента. Поэтому мы, отстаивая законы и идеалы справедливости, равноправия, интернационализма, суверенитета, объединились в наш Фронт. Защитишь Родину в лихое время - народ преуспеет, не защитишь - твой дом прахом пойдет... Кто они, наши враги? Это негодные, бесчестные люди, хуже последней собаки, им нужно не благополучие народа, а деньги, богатство и власть. Но народ объединится - горы свернет. Народ не признает - на ослином базаре посредником не станешь. Народ дунет - буря поднимется...
- Это правда, что вы сидели в тюрьме? - перевел оператор очередной вопрос.
- Да,- без тени эмоций ответил Кара-Огай. Я пробыл в заключении в общей сложности девятнадцать лет.
- А за что?
- Это долгая история. Для некоторых людей я был опасен, и они сделали все, чтобы посадить меня.
"Ловко",- оценил ответ Лаврентьев. Он прекрасно знал, что Кара-Огай сроки имел за бандитизм и убийство.
- Ох, уж эти журналисты, никакого спасения от них нет,- произнес Лидер, будто и не было неприятной заминки. Ну что, Евгений Иванович, не надоело тебе одному?
- Я не один - с полком.
- С полком, в котором ни одного солдата? - усмехнулся Кара-Огай.
- Не я принимал идиотское решение набирать войско из твоих земляков. Паршивые, я тебе скажу, из них солдаты. И хорошо, что разбежались. Вот только все сортиры, извини, дорогой Кара-Огай, загадили. Убрать после них некому.
- Сговоримся, Евгений Иванович, верну твоих солдат, и сортиры тебе почистят, и из полка игрушку сделают. Многие ведь у меня в боевиках. В стране, где воюют, нейтралитет невозможен. Или на той стороне, или на этой. Два ястреба сойдутся - гусю погибель. А вместе быть - рекой быть, порознь н ручейками,- глубокомысленно изрек Лидер.
- Это твои болваны позавчера штурм здесь устроили? - пропустив мимо ушей тираду, спросил Лаврентьев, хотя прекрасно знал, кто это был.
- Ведь сам знаешь, что не мои, зачем спрашиваешь?
- Жду, когда твои полезут. Может, сам скажешь, предупредишь?
- Твои начальники приказали тебе не вмешиваться: пусть эти черные друг друга колотят, лупят, это не наше дело. Так? А кто победит - с тем и говорить будем. Так? Но начальники твои не понимают, что, когда идет война, оружие рано или поздно стреляет. Правильно? Рано или поздно ты втянешься в эту войну. Трех офицеров убили у тебя? Еще убьют... Я тебе, подполковник, скажу по секрету, что фундаменталисты получили из-за границы крупную партию оружия, Сабатин-Шах договорился... Теперь они начнут наступать, и первое, что сделают,- захватят полк, а потом всю твою технику бросят на нас. Про этот план сообщил наш источник... Женя, дай мне три танка как бы напрокат. Ты в обиде не останешься, и, клянусь, все будет между нами...
- Клялся медведь в берлоге не бздеть.
- Я прогоню из города фундиков,- проглотив реплику командира, продолжил Кара-Огай, имея в виду своих заклятых врагов фундаменталистов,и возвращу машины в полк. А устроим все так, будто технику угнали... Согласен?
- А теперь слушай, что я скажу. Лаврентьев мрачно усмехнулся. Как говорят у нас в народе, моя твоя не понимай. Но тебе по старой дружбе поясню: всех, кто полезет в мой полк, я прикажу беспощадно уничтожать из всех видов оружия. Невзирая на нейтралитет. Патронов у меня хватит. Технику ни тебе, ни твоим лучшим друзьям не дам, можешь им передать,и не только потому, что не могу, а, главное, потому, что твои идиоты зальют кровью всю республику и порушат то, что еще не порушили. Лично я этого не хочу. Только не обижайся, потому что к идиотам Сабатин-Шаха это относится еще в большей степени...
Кара-Огай порывисто, насколько это позволяла грузная фигура, поднялся, покачал головой:
- Смотри, подполковник, ведь пожалеешь. Ты не знаешь Сабатина. Он впереди боевиков погонит женщин и детей. И ты не сможешь стрелять...
Только ушел Кара-Огай, в штабе появились Штукин и Костя-Разночинец. Они держали носилки, на которых лежал бездыханный солдат. Поравнявшись с командиром, офицеры аккуратно положили свою ношу на пол.
- Что с ним? - спросил Лаврентьев.
- Не знаю,- ответил Костя. Нашли на стадионе... Кажется, дышит,склонившись над лежащим, добавил он.
- Черт, единственного солдата бы не загубить!
- Чемоданаев! - позвал Штукин и осторожно потряс солдата за плечо.
- Осторожно, не повредите! - предупредил Костя.
Солдат с трудом приоткрыл глаза, мутно посмотрел на столпившихся вокруг него офицеров. Оператор Сидоров протиснулся к ним, торопливо настроил камеру, включил лампу, начал суетливо и жадно снимать.
Чемоданаев, кряхтя, сел, стал тереть глаза, потом, так и не вставая, пояснил собравшимся:
- Закемарил немножко.
- Снять бы с тебя штаны да выпороть как следует! - сурово заметил Лаврентьев.
- Сиди здесь, урюк, и не высовывайся! - прошипел начальник штаба и показал Чемоданаеву кулак.
Доктор же спросил у солдата, обедал ли он. Оказалось - нет. И Костя повел его с собой...
* * *
Утром в учреждении ЯТ 9/08, в обиходе "крытая", ничто не предвещало невероятных событий. Начальник тюрьмы товарищ Угурузов, собрав заместителей, напомнил о необходимости высокой бдительности: в городе участились стычки между вооруженными группировками. После чего, вдохновившись взаимопониманием, повел речь о том, что при любом режиме, даже самом демократическом, всегда существуют пенитенциарные учреждения. Этот благозвучный термин совсем недавно появился в обиходе начальника, и произносил он его с особым удовольствием.
Менее всего Угурузову хотелось встречаться сегодня с осужденными. Он вообще не любил общаться с ними: вечные жалобы, агрессивность, злоба. "Митуги" давно не было, "прохоря" поизносились,- извольте понять этих негодяев, что речь идет о бане и сапогах. Он никак не мог привыкнуть к их постоянным претензиям к питанию, медицинскому обслуживанию, к требованиям улучшить условия жизни, облегчить режим содержания. Каждый раз, когда он выступал перед серой массой скуластых лиц, угловатых бритых черепов и повторял одно и то же - что "тут не санаторий", что рассмотрит все их вопросы,- чувствовал, как его буквально всасывает, подобно воронке, отрицательное черное поле, глухое, непознанное, губительное. Он ненавидел этих униженных, ярых, озлобленных людей, так же как и они ненавидели его: люто и на всю жизнь.
Общению с арестантами Угурузов всегда предпочитал, если можно так выразиться, общение со свиньями. В былые времена на хоздворе жизнерадостно хрюкало более сотни голов. Эти животные странным образом походили на людей: так же бесновались, когда запаздывала положенная кормежка, так же оттесняли от корыта слабых и больных, так же безобразно и мерзко предавались праздности и похоти, так же были ленивы и нечистоплотны.
"У них даже глаза похожи на человеческие,- подумал Угурузов. Рыжеватые ресницы, смотрят подозрительно..." Свиньи повернули к нему сырые розовые пятачки и примолкли: узнали.
- Не бойтесь, не бойтесь, мордашки, я вас не съем,- засюсюкал начальник тюрьмы и стал чесать ближайшую свиноматку.
Она блаженно захрюкала.
- А где выводок? - строго спросил он у вытянувшегося в струнку зека-свинаря. Вчера еще был выводок, пятеро поросят! - Угурузов посмотрел тяжело, с угрозой.
- Она их сожрала, клянусь матерью, сам видел! - стал божиться свинарь.
- А может, ты сожрал, а на животное сваливаешь, поганец?.. Ну, что ж ты, проститутка, малышей своих слопала? - Угурузов подергал свинью за ухо, она подумала, что он ее ласкает, заурчала. Но такой поворот Угурузова не устраивал, он рванул сильней: - Вот тебе, вот тебе!
Свинья обиженно взвизгнула, заверещала, видно, не чувствовала вины и угрызений совести.
Угурузов повернулся к зеку, который сразу вытянулся.
- Люди - звери,- вздохнул Угурузов и задумался...
Последнее время он читал передовые общественные журналы и много размышлял. Недавно его поразила вычитанная фраза: "Революция всегда пожирает своих детей". В ту минуту он в волнении вскочил и стал ходить по кабинету. "Люди смешны в своих попытках изменить и улучшить мир,думал он, вдруг ощутив, как будто перед ним раздвигаются невидимые врата и открывается доселе скрытый смысл его былой жизни. Революция разрушила Бастилию, и она же изобрела гильотину, которая сожрала тысячи людей, не забыв и революционеров, и автора чудовищного изобретения. Другая революция открыла двери Петропавловской крепости, устроив там музей жертв царизма, а потом, как в насмешку, построила сотни лагерей... Так всегда: сначала эти чистоплюи демократические кричат о свободе, а как дорвутся до власти н давай народ сверх всякой меры пачками в тюрьмы совать. А мы всегда и во все времена - тюремщики, душители, сатрапы. Жупелы... Как это все надоело! - с тоской подумал Угурузов. Скорей бы на пенсию". Он хмуро глянул на измученного гипотонией арестанта, распорядился:
- Возьмешь краску и крупно напишешь на спине этой свиньи слово "революция". И чтоб без ошибок!
В жилую зону Угурузов решил не ходить. А может, зря не пошел. Потому что, если б задержался возле небезызвестной ему 113-й камеры, то мог бы много чего интересного услышать о себе. Арестанты давно уже не опасались, что их подслушают, "травили" во весь голос в духе времени.
Итак, в камере было пятеро: новоявленный вор в законе Вулдырь, Консенсус, Хамро, а также Косматый и его "шестерка" Сика, которых перевели в 113-ю по общему согласию камеры и зама начальника по режиму.
Косматый все время молчал - не только по угрюмости характера, но и из-за скудности словарного запаса, чего он, впрочем, не осознавал. Сика, попавший в представительную камеру, где жил, как оказалось, настоящий вор в законе, по загадочным причинам скрывавший это, еще не разобрался, каким боком ему выйдет новое местожительство. Сика не знал также, кому должен теперь подчиняться в первую очередь: Косматому или Вулдырю. Он старательно вымыл миски после худой перловки и лег на свое место у двери, уставившись в потолок. В камере зависла смердящая жара, даже мухи не летали, а лениво ползали, будто тоже, как и люди, покрылись липким потом.
Консенсус пытался было нарушить тишину:
- Интересно, как там, в "обиженке", Сиру посвящение сделали? Наверное, как новенького у параши определили...
Но тему не поддержали.
Консенсус нервно хохотнул и нарочито весело стал рассказывать истории о том, как уходил с двенадцатого этажа по балконам, как развлекался в гостинице с "ансамблем" девочек-"сосулек", как угнал у ментов патрульную машину...
В конце концов не выдержал Вулдырь:
- Хватит парашу пускать!
Он был не в настроении. Косматый раздражал его тупым безразличием на лице, и Вулдырь уже пожалел, что попросил перевести его в камеру. Но больше Вулдыря беспокоило то, что он "упорол косяк" с Сирегой. Опустить человека н дело нешуточное, и ему как пахану камеры могут сделать "предъяву" - по закону или нет поступили. Но самый крупный "косяк", за который "мочат" тут же, без разборки,- это за самозванство. Объявив себя вором в законе, Вулдырь рисковал по-крупному. Но Тарантул и Сосо, которые по легенде его короновали,- на том свете. Первый помер от старости, второго подставили, организовав побег и застрелив при попытке к бегству... А тут Вулдырю передали, что авторитет по кличке Боксер из 206-й камеры выражал сильное сомнение в коронации, потому как сам сидел в свое время в акабадской зоне, где тянули срок Вулдырь, Тарантул и Сосо, и ничего об этом не слышал. Но официальной предъявы пока не было. Еще Вулдырь знал, что Боксер "отписал маляву" в акабадское ИТУ и теперь ждал оказии, чтобы ее передать. Одно утешение - времена наступили лихие, и связь между зонами почти прекратилась...
Только Хамро был сегодня умиротворенным, спокойным и даже счастливым. Во-первых, до конца срока оставалось уже меньше полугода. Во-вторых, ему приснился чудный, светлый сон из детства. Под его обаянием он и находился, не обращая внимания на разборки и ссоры. Родной кишлак, мама, глядящая на него из-под цветастого платка лучистыми добрыми глазами, отец, сидящий на корточках перед костром. А над костром, на треноге,- казан с пловом.
А для Сиреги время отстучало свои первые горькие часы. Консенсус ошибся: Сиреге "приемов" не устраивали, но место ему быстро и по своей воле освободила невзрачная расплывчатая фигура, лицо которой он не разглядел. Он вошел в камеру, перепачканный тушью, обитатели, пять или шесть человек, все поняли, каждый из них в свое время прошел через такой же слом, разрушение... Никто не выразил ему сочувствия, наоборот, показалось, что все испытали удовлетворение - не столь злорадное, как успокоительное: "Вишь, еще один такой же, как мы..."
Главпетух "Светка" после долгой паузы произнес:
- Ты бы лицо помыл, дружбан.
Сирега даже не посмотрел на него. И от новенького отстали...
Два или три дня он почти не вставал, пролежал на шконке, бездумно уставившись в потолок, не отвечал на вопросы, отказывался от еды. Одна и та же мысль возвращалась к нему: удавиться. Но даже на это у него не было энергии, импульса. Тупая депрессия захватила его, временами казалось, что он сходит с ума.
Когда он окончательно пришел в себя и огляделся, то прежде всего внимательно рассмотрел окружавших его людей. Это были обычные с виду зеки, но что-то в них все же настораживало: бегающий, неустойчивый взгляд, повышенная раздражительность, озлобленность; каждый из них будто ждал, чтобы в любое мгновение взорваться, забиться в истерике. Почти все были неопрятны, в грязных робах, с лоснящимися от жира лицами, на которых появлялись в зависимости от ситуации или слащавость, угодливая покорность, или агрессивность, плаксивое выражение. Отличался от них лишь главпетух "Светка" - красивый высокий парень, в прошлом из воров. Как его "опустили" и за что, он никому не говорил. Произошло это или на пересылке, или в СИЗО, и он, зная правила, по прибытии в "крытую", сразу признался в случившемся с ним, потому что всегда это рано или поздно становилось известным и оборачивалось в противном случае самыми тяжкими последствиями.
Он-то первый и познакомился. Сирега не стал упрашивать себя, присел на койку, протянул руку:
- Сирега.
- А я Степан... Я все ждал, пока ты оклемаешься.
...В детстве одной из немногих прочитанных им книг была "Граф Монте-Кристо". И вот теперь смысл жизни романтического героя стал его смыслом. Он освободится и не успокоится до тех пор, пока его обидчики не будут наказаны. Нет, он не будет забивать голову благородными вывертами и усложнять мщение, как это делал граф. Сирега по-простому будет брать на штык, на шило, пускать, как говорят воры, "красные платочки", прошибать головы. А лучше - сначала похищать и прятать в подвале, где он устроит им "обезьянник", "обиженку" и потом медленно будет сводить счеты. С этой сладкой мыслью Сирега засыпал и видел рыхлые черно-белые болезненные сны, которые наутро никак не мог восстановить в памяти.
Просыпались поздно, как и в этот раз. Очухались окончательно, когда баландеры уже разносили по камерам обед. Огромные алюминиевые кастрюли они тащили по двое, обмотав ручки грязными тряпками, стараясь не расплескать раскаленное варево из свинины.
- Получай брандахлыст! - кричали разносчики, стуча половниками в распахнутые оконца на дверях камер.
В этот самый значимый для тюрьмы обеденный час где-то рядом началась бешеная пальба. Арестанты давно привыкли к городским разборкам, и звуки эти, безусловно, никак не могли влиять на аппетит. Но выстрелы зазвучали еще ближе, уже с территории тюрьмы,- своим обостренным в замкнутой среде слухом заключенные определили, что стреляли в районе вышки, слева от главных ворот.
- Наши пришли! - донеслось из камеры.
И единая счастливая догадка, озарение, выраженное в крике, вмиг получили тысячеголосую поддержку. Никто толком не знал, что за наши, кто они н главным было, что пришли освобождать. Тюрьма запрыгала, ходуном заходила, задрожали здания; будто по единой команде полетели в неприступные двери миски с супом, кружки. Железный марш свободы вырвался сквозь жалюзи, решетки, узкие щели - за колючий периметр. Автоматные очереди уже гремели во дворе тюрьмы. Ошалело побежал по коридору вертухай Саня Лобко, уронил фуражку.
- Ребятки, ребятки, я же вас всегда выручал,- бормотал он трясущимися губами,- защитите, ребятушки!
- Камеры открывай, ментяра!
- Чо стоишь, беги за ключами, морда протокольная!
- Живей, дыхалка гнилая! Шевели колесами! - неслось из камер.
Лобко заметался, позабыв от страха, где ключи, ринулся в дежурку. Его напарник, прапорщик, торопливо переодевался в "гражданку".
- Открывай быстро, если жить хочешь! - прохрипел Саня.
Прапорщик наскоро застегнул штаны, открыл решетчатую дверь.
- Переодевайся живо - и смываемся! - пробормотал он.
- Все равно поймают. Поздно! Пошли камеры открывать,- лаконично и сурово подвел итог службы младший сержант Лобко.
- Ты с ума сошел? - выпучил глаза прапорщик. Более он ничего не успел сказать, потому что в здание уже ломились небритые с усами и совсем безусые боевики. К сожалению, Санин напарник не успел снять рубашку с погонами.
- Эй, прапор, открывай живо! - заорали ворвавшиеся, потрясая решетчатую дверь.
Прапорщик безмолвно открыл, посторонился.
- Ну что, мучители трудового народа? Сейчас мы вас всех шлепнем! зарычал парень в новенькой камуфляжной форме.
- Пусть сначала камеры откроет!
Со связками ключей и в сопровождении вооруженной толпы контролеры пошли открывать двери. В коридоре и в камерах царило буйство и ликование. Железные двери, цементный пол дрожали, как при землетрясении.
Прапорщик поспешил на второй этаж, а Саня уже открыл первую дверь.
- Выходи! Свобода! - с пафосом провозгласил чернобородый боевик, уперев руки в боки.
Лобко еле успел отскочить: дверь с грохотом отлетела, ударилась в стену, зеки высыпали в коридор, бросились к освободителям, те снисходительно позволяли себя обнимать, хлопали по плечам одуревших, счастливо озирающихся людей. Саня же путался в связке ключей, он взмок и торопился побыстрей закончить эту невероятную миссию. Как учили, по порядку: 111-я, 112-я, 113-я...
Из-за широких камуфляжных спин вдруг вынырнули две девицы. Обе - в приталенных защитных комбинезонах, крошечных черных сапожках. Одна яркая блондинка, другая - восточного типа, совсем юная девчонка. Светловолосая бесцеремонно оттолкнула контролера Лобко, сказала "свали", вскинула снайперскую винтовку и выстрелом сшибла очередной замок. Боевики заржали:
- Браво, Инга! А теперь продырявь этого пузыря!
- Пусть живет, плодит толстячков вместе со своей самкой! - с резким акцентом произнесла она.
Первым из 113-й вышел Вулдырь. Он пытался еще сохранить важность, но чувства пересилили, рот разъехался в ухмылке. За ним с ревом вылетел Косматый, помчался по коридору. Выглянул испуганно, как мышь из норы, Сика, принюхался, осмотрелся. Консенсус, повизгивая, с объятиями бросился к уже освобожденным арестантам. Последним вышел из 113-й Хамро, счастливо зажмурился, пробормотал:
- Надо же... А я еще на полгодика рассчитывал.
Тюрьма выла, ликовала; ошалевшие восторженные люди в черных робах срывали ненавистные бирки с груди, обнимались, плакали, прыгали, хлопали друг друга по спинам... Черная масса хлынула во двор, в административное здание, медчасть, кабинеты начальства, оперчасть, переворачивая все на своем пути. Консенсус, которому на глаза попалась стоявшая на табурете огромная пятиведерная кастрюля, с ненавистью опрокинул ее, и жирные потоки супа хлынули по коридору.
На хоздворе зеки поймали свинью с надписью "революция", прикрепили к голове "эмвэдэшную" фуражку. Кому-то в голову пришла идея повесить животное; тут же нашли веревку, затянули петлю поперек брюха и усилием десятка рук подвесили над главными воротами.
Офицеров и прапорщиков во главе с полковником обезоружили и построили в одну шеренгу. Два рослых боевика охраняли их.
На крыльцо в сопровождении охраны и приближенных вышел Кара-Огай. Толпа встретила его восторженным ревом:
- Кара-Огай! Кара-Огай!
Лидер властно поднял руку, призывая к тишине. Толпа мгновенно утихла, внимая кряжистому старику с хищным носом, седой бородой, в необмятой камуфляжной форме и с ярко-коричневой кобурой на поясе. Легендарный человек Революции, Лидер Движения, воплощенный символ власти, жестокости и справедливости.
- Ну, что, канальи, истосковались по свободе? - неожиданно весело спросил Кара-Огай. Колючий взгляд из-под кустов-бровей скользнул по толпе, привычно охватив ее сразу и подчинив себе. Все ждали прочувствованной патетической речи о демократическом процессе и крахе тоталитарной системы. Но он заговорил о другом: - Братья, вы, конечно, знаете, что я тоже сидел в этой тюрьме, хлебал, как и вы, баланду и мечтал о свободе...
- Знаем, Кара-Огай!
- Я понимаю вашу радость, ваши сердца, открытые для свободы,- продолжил Лидер. Я знаю, что среди вас есть безвинно осужденные. Но сейчас не время разбираться. Республика в опасности. Наши враги убивают безвинных людей, сеют зло, террор, сжигают дома. Они хотят превратить Республику в огромную тюрьму, лишить народ права быть свободными гражданами. Мы предлагали мирно решить наши разногласия. Но фундаменталисты отказались. И потому мы выступили с оружием против них, мы вынуждены были это сделать для спасения народа. Мы будем бороться, пока не победим! Наш лозунг: "Справедливость. Народ. Победа". Братья, я дал вам свободу. Но за нее еще надо побороться. Тот, кто готов вступить в ряды нашего Фронта и бороться с оружием в руках,- шаг вперед! Записываться у главных ворот.
Толпа ответила на призыв возбужденным гулом: распахнутые глотки, белые зубы, блеск сотен глаз...
- Ура Кара-Огаю!
- Ура!.. Свобода, брат, свобода, брат, свобода!!!
Рев, восторженный вой покатились во все уголки притихшего города.
Неожиданно Лидер стал что-то бросать в толпу. Взметнулись руки, зеки хватали документы, открывали, зачитывали фамилии.
- Ребята, это наши ксивы!
- Урюкан!.. Ухоедов!.. Жагысакыпов!.. Бырбюк!.. Дроссельшнапс!.. Жестоков!.. Неспасибянц!.. Разбирай!
И рванула братия - дела не было: возня, суета и давка.
- Кара-Огай! - Сквозь толпу протискивался Боксер. Он еще не видел поспешного бегства Вулдыря, но воровское чутье говорило ему, что пора заявлять о себе, подыматься над толпой. Кара-Огай, а что с этими делать будем? - Он показал на неровную шеренгу сотрудников учреждения ЯТ 9/08.
- Судить их надо! - прозвучал над толпой трубный голос, могучий и роковой, словно самого архангела Гавриила.
- Расстрелять всех! - крикнул еще кто-то.
- В камеры их! - требовали менее кровожадные.
И в эту судную минуту Кара-Огай вновь повелительно поднял руку. Ропот сразу утих.
- Нет, казнить мы их не будем. Не для того мы боролись за идеалы свободы, чтобы теперь бесцельно проливать кровь. Мы не палачи. Они,Лидер царственным жестом указал на понурых людей в форме,- конечно, глубоко виноваты перед народом. Но и они подневольные, еще более подневольные, чем вы, бывшие заключенные. Их жизнь - это вечная тюрьма. Для вас же тюрьма была только временным домом... И пусть сейчас каждый из этих людей покается. Мы их простим. А тюрьма еще понадобится для наших врагов,- неожиданно заключил Лидер.
...Через полчаса после описанных событий у Лаврентьева зазвонил городской телефон. В трубке послышался глуховатый голос:
- Ну, как тебе моя гуманитарная акция?
- Нет предела восхищению,- ответил командир, узнав Кара-Огая. Как говорят у нас, горбатого и могила не исправит... Тебе мало своих бандитов, так ты еще этих выпустил! Они же весь город на уши поставят.
- Каждый человек, Женя, имеет право на свободу,- наставительно сказал Лидер. Эти бывшие узники совести...
- Без совести,- уточнил Лаврентьев. Дураку воля - что умному доля: сам себя сгубит.
* * *
Как всегда утром, доктор Шрамм начал обход. В конце коридора, возле лестницы, стояла койка, где, свернувшись калачиком, лежала пресловутая Малакина. Иосиф Георгиевич поднял одеяло, обнажив желтое старушечье тело с выпирающими ребрами.
- Малакина! - строго позвал он ее. Ты что ж совсем ничего не кушаешь? Ай-ай-ай! Нехорошо...
Потом в таком же темпе доктор со свитой обошел второй этаж. Лавируя между койками, из-за недостатка места выставленными в коридоры, Шрамм высказывал замечания по поводу плохой уборки помещений.
После обхода стал вызывать пациентов. Начал с больного со странной фамилией Шумовой. Он действительно соответствовал ей. Возможно, что фамилия поспособствовала появлению некоторых странностей. Больной любил бегать по коридорам, изображая мотоцикл, урчал, пускал пузыри и даже катал на спине своих товарищей по палате. С прогрессированием болезни он стал необычайно прожорливым, нагло воровал пайки у больных, растолстел и больше не бегал, лежал или сидел на кровати.
- Ну, что, голубчик? - Доктор глянул на больного поверх очков. Его привела Аделаида. Как вы себя чувствуете?
Шрамм отметил, что губы у больного напряжены и вытянуты вперед. "У него явный синдром хоботка",- подумал он.
- Хорошо,- осклабился Шумовой и подался вперед.
- Кормят как? Жалоб нет?
- Хочется кушать,- признался больной.
- Вижу. Что-то вы растолстели, милый мой друг. Перестали двигаться, все в кровати валяетесь. Раньше хоть бегал... укоризненно заметил доктор.
При последних словах Шумового будто подменили, он оживился, радостно заурчал:
- Ур-р, ур-р-р-р...
- Ну, полноте, полноте, голубчик. Мне никуда ехать не надо. Странная мания н считать себя железным мотоциклом,- заметил он, повернувшись к Аделаиде. Не перекармливайте его. С продуктами у нас плохо,напомнил он. Давайте следующего, Карима.
Больного Карима всегда называли не по фамилии, потому что она была сложна и непроизносима. Даже в письменном виде привести ее не представлялось возможным. Четверть из сорока своих лет он провел в лечебнице, причем в несколько приходов. Ему не особо радовались, но принимали уже как старого знакомого. Психушка, как и тюрьма, что располагалась неподалеку,- дело весьма заразное. Наверное, оттого, что обладает особого свойства притяжением.
- Здравствуй, Карим. Заходи, садись,- приветливо начал Иосиф Георгиевич.
Больной молча сел, уставился в одну точку.
- Как здоровье, как чувствуешь себя?
- Спасибо,- буркнул Карим и сплюнул на пол. Все мерзко.
- А вот это некрасиво,- мягко заметил доктор. Ведь кому-то придется убирать.
- Будто не знаете, кому,- резонно парировал больной.
- Я вижу, ты сегодня не в настроении. А мне просто хотелось пообщаться с тобой. Между прочим, мне очень понравились твои рассуждения о взаимосвязи вселенского разума и смысла жизни конкретного индивида.
Карим поднял глаза на доктора.
"Так, так,- ободрился Шрамм,- кажется, его начинает пронимать". Он знал, что Карим вошел в депрессионную фазу и теперь за ним следует наблюдать особо тщательно. Санитары нашли у него под матрасом старые бинты, которые он припрятал после перевязок: последнее время запаршивел, покрылся фурункулами. Все эти маленькие хитрости находчивых и неунывающих суицидников доктор прекрасно знал.
- Зачем ты прятал под матрасом бинтики? - как бы шутливо спросил доктор.
- Так просто,- отмахнулся Карим.
Шрамм заметил, что больной забеспокоился.
- Скажи честно мне одну вещь. Скажешь? - пытливо спросил Иосиф Георгиевич, глядя по возможности ласково и внимательно. Он знал, что его часто выдает хищный блеск глаз. Впрочем, ему было наплевать, повесится Карим или нет. Хотя для одной недели два суицида, пожалуй, многовато, даже по нынешним временам хаоса и всеобщего бардака.
- Ну? - выразил нетерпение Карим.
- Думаешь ли ты о самоубийстве?
Карим отвел взгляд.
- А о чем ты чаще всего думаешь?
- Ну, о чем... О всем. О том, что надоело все. Идиоты, например, ваши надоели.
- Сочувствую... Я ведь тоже среди этих больных людей, которых ты называешь идиотами...
- Я имел в виду врачей и санитаров.
- Предположим, что они тоже идиоты... А все же почему к тебе не приходят мысли о самоубийстве? Ты об этом совершенно не думаешь?
- А вы почему не думаете об этом?
- Давай договоримся, что вопросы буду сначала задавать я. Кто из нас врач-психиатр?
- Не знаю...
- Интересный ответ. Это значит, что ты не исключаешь возможности считать себя врачом... Но мы уклонились от вопроса.
- Давайте поговорим о другом! - нервно заметил Карим. Что вы ко мне пристали? Я хочу, чтоб меня выпустили из больницы.
"Все ясно с тобой,- торжествующе сделал вывод Шрамм. Если б в мыслях был чист, ответил, что думаешь не о смерти, а о работе, семье... Нервничаешь... Весь как на ладони". Вслух он сказал:
- Вот ты даже не можешь придумать ложный довод, чтоб ответить на мой вопрос о самоубийстве. И знаешь, почему? Потому что все твои мысли не о жизни, а о смерти. Поэтому давай-ка, милый друг, не будем торопиться с выпиской.
- Вы меня назвали другом, да еще милым. А я не являюсь вашим другом. С чего вы взяли, что я друг? Мне тут плохо, вы меня держите взаперти, не отпускаете...
- А тебе хотелось бы иметь друга? - пристально глядя в глаза собеседнику, спросил Иосиф Георгиевич.
- Зачем мне друг? Люди дружат для того, чтобы потом было приятней предавать.
Карим подошел к окну. Аделаида занервничала.
- Если б мне дали всего сто человек,- прикоснувшись к стеклу лбом, продолжил Карим,- я смог бы многое, очень многое, господин доктор. Вы в своей психушке подавляете людей. А ведь сколько здесь личностей! Даже выжившие из ума старушки способны на глубинную мудрость. Только слушать их надо другими ушами. Ваши не подойдут - конфигурация иная. От этого многое зависит... Я бы улучшил породу людей. Вы ухудшаете. Вы злой гений, который мечтает всех умертвить. Первые же сто избранных, которые в сверхчувственной форме воспримут мой разум, начнут новую эру человечества. Они станут посланцами мирового разума, моей идеи.
- В чем заключается ваша идея, уважаемый собеседник? - как можно спокойней спросил доктор. И почему бы ее не применить здесь?
- Вы что, издеваетесь? - с отвращением произнес Карим. Здесь ведь собраны одни отбросы, кал, черви, дебильные старухи и старики. Я же веду речь о живых, крепких индивидах, способных поглощать и трансформировать. Человек-трансформатор - вот образ личности будущего.
Когда больной с сестрой вышли, Шрамм открыл свою тетрадь, поставил напротив имени Карима дату и коротко пометил: "Суггестии поддается без видимого эффекта. Ярко выраженный синдром сверхценных идей. Бред реформаторства. Депрессивный период". А для красивости приписал на французском, в котором знал несколько фраз, изречение Паскаля: "Росеау пенсант" - "мыслящий тростник". Потом подумал и расписался, хотя раньше так не делал.
Аделаида вернулась, приведя очередного больного.
- Предыдущему пропишите усиленную дозу пирогенала. Он уже на подходе,- небрежно отметил Шрамм, поднял глаза на больного, неожиданно просюсюкал, будто прехорошенький дедушка-одуванчик: - Здравствуй, здравствуй, мой милый одноклеточный товарищ Зюбер! Неслыханно рад. А каков мужчинка у нас есть! Красив, хорош, а осанка! Петушок, петушок...
Зюбер, страшно кося глазами, закивал, осклабился и пустил длинную слюну. Доктор встал, подошел к больному, вытер ему куском газеты рот, почесал за ухом.
- Любит, любит это дело! А кто ласки не любит? Ласковое слово и кошке приятно. А Зюбер у нас - человек... Ну, садись, садись. Шрамм подтолкнул больного к кушетке, сам сел в кресло. Прогрессируешь... полуутвердительно заметил он, пристально вглядываясь в лицо Зюбера. Ну-с, уважаемый собеседник, что расскажете мне? - начал расспрашивать Иосиф Георгиевич. Какие жалобы?
- Зюбер хочет кушать! - косноязычно выпалил больной и заулыбался, обнажив щербатый рот. При этом он одновременно описывал руками сложные окружности, будто создавал вокруг себя особое поле.
- Прекрасно, прекрасно,- похвалил доктор. Я ем - следовательно, существую. "Воло ерго сум". Его что, не кормят?
- Зюбер хочет кушать! - еще громче выкрикнул собеседник.
- Кормят,- поморщилась Аделаида. Самый прожорливый. После Шумового. Боровы...
- А что еще мне скажешь? - зевнул Иосиф Георгиевич. Только не говори, что хочешь кушать.
Зюбер посмотрел в окно, сморщил лоб и сообщил:
- Солнышко... гулять охота. Потом спать. Потом обед. Потом ужин... В кино хочу!
- Ишь, разговорился!.. Клетчатка. А ждет тебя, дорогой товарищ, одно н тотальное слабоумие и окончательный распад личности. И кино не поможет. Иди, Зюбер.
Следующему больному, Автандилу Цуладзе, Шрамм задумал устроить "прочистку мозга". Чем больше "сажи", тем настойчивее надо чистить психические тягостные воспоминания. У каждого шизофреника есть вытесненные в бессознательное и рвущиеся подспудно наружу аффективные переживания.
Он попросил больного сесть поудобней, опустить руки на колени, расслабиться. Потом включил тихую вязкую музыку, стал нашептывать привычный набор энергетически насыщенных, но бессмысленных в общем-то слов, от которых больных тут же морило в гипнотический сон.
Но с Цуладзе сеанс не удался. Сохраняя позу истукана, он гадко ухмылялся и, судя по всему, не собирался отправляться в гипнотические дали.
- Что вас беспокоит?н через некоторое время спросил Иосиф Георгиевич. Мне сказали, что вы мечетесь, ходите взад-вперед, будто не можете найти себе место.
- Здесь, доктор, действительно нет мне места. Мое место... далеко отсюда. И роль предначертана иная, а не та, что мне навязываете: валяться на кровати в вашей лечебнице. Вы маленький узурпатор, в ваших руках жизни и судьбы, а мы, несчастные, безгласны, но не безглазы.
- Оставим это,- как можно мягче попросил доктор, усмехнувшись про себя: "Еще один мессия".
- Оставим,- согласился Автандил.
- У вас не бывает смутных ощущений, позывов совершить нечто ужасное? Скажем, давным-давно вы пережили что-то тяжелое, отвратительное, гадкое. И вот спустя годы у вас появляется навязчивое желание повторить это, сотворить нечто нехорошее, страшное, преступное, и вы сознаете, что для вас это привлекательно...
- Есть такое,- сразу же сознался Автандил.
- И какое же? - спросил Шрамм дружелюбно и заинтересованно. Не таитесь, я доктор, я все пойму, именно во мне вы найдете сочувствующего...
- Мне хочется снять с вас золотые очки и раздавить их своим солдатским ботинком.
- За что?! - поразился доктор.
- За то, что после встречи с вами меня рвало. Вы мне прописали какую-то гадость... Кстати, ботинки, которые мне выдали, тоже не нравятся. Их уже носил солдат из соседнего полка. Я это точно знаю. Он умер, а ботинки мне достались. Вы, наверное, хотите, чтобы он приходил ко мне по ночам и требовал вернуть их обратно?
- Фу, что вы понапридумали! - сказал с укором доктор. Конечно, они не совсем новые, но не с мертвого же. Я бы вам дал другие, уважаемый Автандил, но у меня нет. Честное слово. Такие трудности со снабжением, если б вы только знали... Ради Бога, успокойтесь! Я просто выразил взгляды одного ученого, которые в общем-то мне близки. С вами я тоже согласен. Жизнь человека, как говорил один философ, все время болтается между тревогой и скукой.
- Идеалов нет! - запальчиво выплеснул Цуладзе. Отсутствие идеалов - вот идеал. Смысла жизни тоже нет. Его смысл - в отсутствии смысла. Все отрицает все. Это закон. Хотя законы тоже не нужны. Это хоть вам понятно? У вас, черт побери, высшее образование! А вы лепечете, как младенец. Что-то там вычитали...
- Ну а теперь послушайте меня. Шрамм подался вперед, на губах его появилась саркастическая улыбка. Он стал говорить, словно отвешивать каждое слово. Вы умрете в этих стенах. С возрастом ваша болезнь - паранойяльная шизофрения - будет прогрессировать. Вы сможете не без любопытства наблюдать у себя учащение аффективно-бредовых приступов, не менее интересны будут чередующиеся галлюцинации. Все более вы будете уходить, замыкаться в своем иллюзорном мире, в котором будете считать себя непризнанным гением, полководцем, а может, вождем индейцев...
Вдруг Автандил, слушавший молча, оскалил зубы, подскочил, будто подброшенный пружиной, молниеносно сорвал с докторского носа очки, потряс ими в воздухе, швырнул на пол и тут же с хрустом раздавил.
Иосиф Георгиевич закричал, как раненое животное, замахал руками, но Автандил уже стоял счастливым истуканом, со скрещенными на груди руками. Доктор хватал ртом воздух, не находя слов от ярости, больной же, откланявшись, ретировался в коридор.
На шум прибежала Аделаида Оскаровна с расширенными от ужаса глазами. Ее взору предстал задыхающийся от гнева доктор, он держал расплющенные очки, напоминавшие маленький сломанный велосипедик.
- В смирительную рубашку мерзавца! На сутки! И атропину ему в задницу! Или лучше пирогеналу - тысячу МПД!
Аделаида с трепетом выслушала этот крик, против обыкновения ничего не уточнила, выскочила из кабинета, коря себя за то, что оставила доктора наедине с больным. Через минуту появились дюжие санитары - братья Иван и Степан.
- Вязать, вязать его! - крикнул доктор, подслеповато щурясь. Без очков он сильно смахивал на вождя революции Л. Д. Троцкого.
Братья кивнули чугунными подбородками и, засучивая рукава, радостно бросились за медсестрой.
Потом пришел врач Житейский, привел больного с полными карманами осколков стекла. Содержимое высыпали на стол, больного заставили покаяться. Иосиф Георгиевич выразил недовольство по поводу плохого контроля за территорией. Потом он поинтересовался перлюстрацией писем.
- Читаю регулярно. Письмо Кошкина пришлось изъять.
- Жалуется на условия?
- Наоборот: себя обвиняет во всех грехах.
- Кошку в детстве повесил? - спросил доктор Шрамм.
- Нет. Что-то из области изначальной своей греховности.
- Пусть пишут. Все равно почта не работает,- заметил Иосиф Георгиевич. Пусть, пока бумага не кончится.
Под вечер доктор неожиданно для себя напился. Он достал градуированный пузырек со спиртом, разбавил водой, залпом выпил и тут же захмелел. "Мои губы расползаются в дурашливую ухмылку,- подумал доктор и почувствовал, что на него кто-то пристально смотрит. Черт побери, да это же Аделаида Оскаровна. Собственной персоной! Как это она только вошла? Ведь я дверь закрыл на ключ,- пьяно удивился он. Однако у нее поразительные способности. И жгучие глаза. В такие глаза хорошо смотреть под аккомпанемент едва заметного намека на шум прибоя. Именно так: едва заметного намека".
- Иосиф Георгиевич,- молвила женщина,- я увидела, что у вас горит свет...
- И - многозначительная пауза,- сказал доктор. Какая же ты смешная!..
- Хотите, я вам принесу поужинать?
- Хочу!
Она приоткрыла дверь, появился с подносом Юра - самый молоденький санитар. "Юрка - сирота, ни квартиры, ни черта". Как показалось Иосифу Георгиевичу, ужин был водружен на стол с излишней театральностью. И он счел нужным отреагировать аплодисментами.
- Кушайте. Приятного аппетита,- сказала Аделаида Оскаровна.
- Какая-то вы сегодня не такая!
И действительно, даже с поправкой на пьяное преувеличение Ада была сегодня хороша. Она зачесала назад волосы, приоткрыв свои чудные маленькие уши, ярко, но не броско подкрасила губы, подвела глаза, которые, впрочем, по своей чувственной и энергетической силе в том не нуждались. И смотрела она тоже по-особенному: тревожно и вопросительно. Яркие пятна губ и глаз. Чужое, незнакомое лицо. Но и влекущее...
Не спросив разрешения, она сняла белый халат, впрочем, уже расстегнутый, бросила его на спинку стула. На ней было короткое легкое платье бледно-розового цвета. Доктор никогда не видел ее в платье - все время в безукоризненно белом халате. Она исхитрялась приходить раньше, а уходить позже. Необычайно привлекательное одеяние приоткрывало круглые колени и довольно тугие ляжки. "Ей, кажется, где-то около сорока",подумал Иосиф Георгиевич, остановив взгляд на смелом вырезе на груди. Аделаиду сегодня явно подменили. "И сиськи у нее ничего,- с пьяной бесцеремонностью оценил доктор. Ох, уж эти белые халаты на женщинах! Один их вид стерилизует мужчин!" - еще более развязно заключил он.
Аделаида присела на край стула, свела колени.
"Сейчас или никогда!.. Подумаешь, ценности!" Он кашлянул, зажмурился, как кот, и бухнул:
- Раздевайся!
Когда он открыл глаза, Аделаида уже стояла и, глядя поверх его головы, торопливо расстегивала немногочисленные пуговки у себя на груди. Доктор еще раз зажмурился, дивясь силе своей власти, и, когда вновь поднял веки, Аделаида стояла уже в одних чулках телесного цвета. Изящно поставив ногу на стул, она стянула сначала один чулок, затем - так же неторопливо - второй. Доктор зарделся. Ни одна женщина не устраивала ему стриптиза. И это неожиданное зрелище сильно взволновало его. Хмель не то чтобы прошел, а превратился в иное качественное состояние - подстегивающий допинг любви. Аделаида (да и она ли это?) смело и требовательно взяла доктора за руку, вытащила из рыхлого кресла, потом повернулась спиной, качнула полными бедрами...
"Высший пик мужественности для мужчины - это женщина,- спустя известное время расслабленно подумал доктор. Именно так".
Потом они, сидя на кушетке со сведенными коленками, пили разбавленный спирт, пьянели, дурея от самой ситуации: они, коллеги, многие годы разделенные субординацией, ныне потеряли рассудок, стыд, жадно ищут остроту ощущений, а может, просто спасаются от одиночества. Забыв про осторожность, громко, взахлеб вспоминали они былую жизнь, искали и, безусловно, находили скрытые знаки и мгновения взаимной симпатии, тянувшейся долго, незаметно, спрятанной глубоко в потемках души. А возможно, и не было ничего: ни скрытой привязанности, ни духовного единения. Но сейчас им казалось, что был у них долгий тайный роман и вот наконец они соединились этой ночью.
К дверям несколько раз подходили дежурная медсестра и санитарка, прислушивались к смеху и искаженным алкоголем голосам, ошалело переглядывались, боясь произнести вслух страшную догадку.
...Под утро они заснули. Проснулись от шума в коридоре. Когда он стих, Ада выскочила первой. Доктор остался, он даже не вышел на утренний обход. До вечера ждать не было никаких сил, и Иосиф Георгиевич, промучившись целый час, вызвал Аду к себе, закрыл дверь на ключ и стал нетерпеливо снимать с нее одежду. Но, к их досаде, кто-то постучал, Ада поспешно застегнула халат, доктор, скрежеща ключом и зубами, открыл дверь. На пороге стоял Житейский.
- На утренний обход идете? - спросил он.
- Нет, пожалуй. Сегодня - без меня. Надо подготовить кое-какие срочные документы,- соврал Иосиф Георгиевич.
Через три часа они снова закрылись, и опять кто-то начал рваться. Доктор чуть не взвыл от досады.
- Я сейчас привезу Малакину,- тихо сказала Ада. После приема пищи она в дремотном состоянии. Мы закроемся, как будто для сеанса гипнотерапии...
Она так и сделала: привезла на тележке больную, которая едва подавала признаки жизни. Шрамм повесил на дверь табличку: "Не входить! Сеанс гипноза!" Придвинув тележку с Малакиной к окну, они вновь бросились в объятия друг друга. "Экий, однако, эксгибиционизм",- подумал доктор, заметив, что Малакина наблюдает за ними из-под прищуренных век...
Этой же ночью в маленькой слепой комнатушке под самой крышей стены лечебницы укрывали еще одно тайное свидание, скрытное, запретное, будто ворованное. Здесь, в угловой каморке, обитал уже второй год "Юрка сирота, ни квартиры, ни черта" - с тех самых пор, как "выпустился" из детского дома. Никто его в этой жизни не встречал и не ждал, от армии его чудом освободили по здоровью, которое было под стать детдомовскому благодеянию. И вот в свои восемнадцать с половиной лет он оказался в такой же степени свободным, как и глубоко несчастным. Маленький чемоданчик в руках, приютские воспоминания в черно-серых тонах, как и само то здание...
Удел слабых там был один: молчать и даже волю слезам давать лишь глухой ночью.
Может, Божье провидение привело его, и Юрка-сирота нашел свое место в больнице среди отверженных, несчастных, брошенных... Он сразу понял, что именно здесь может жить по тем смутным, всегда довлевшим над ним понятиям справедливости, которые из-за скудного детдомовского обучения не мог выразить ясно, красиво и последовательно. Впрочем, возможно, недостаток пылких слов как раз и играл защитную роль в его тайном стремлении к добру н в ответ на злобу и жестокость, которые достались ему, отсутствие любви и ласки с самых пеленок.
В лечебнице к нему отнеслись с подозрением. Мало охотников на грязный и неблагодарный труд - все больше старухи да опустившиеся мужики, которым за сорок, непутевые, озлобленные, зашибающие крепко, отчужденные. Иосиф Георгиевич долго вертел в руках Юркины документы, задумчиво глядя на прочерк в графе "родители" - ведь Юрка был самым классическим подкидышем. Восемнадцать лет назад, ранним утром, его нашли завернутым в несколько одеял на пороге детского дома. При нем обнаружилась записочка: "Прошу назвать мальчика Юрой. Простите меня, люди!" Этот клочок бумаги, как ни странно, умудрились сохранить. И вместе с напутствиями и пожеланиями он получил и это байстрючье "свидетельство о рождении". Хранил его Юрка как самую дорогую, бесценную святыню, ведь это было все, что оставалось и связывало его с матерью, которую не знал. В романтических грезах она часто представала перед ним прекрасной и доброй царевной, и только страшные и таинственные обстоятельства вынудили ее поступить с ним таким образом...
К Юрчику быстро привыкли. И он, серая детдомовская мышка, вдруг осознал, что необходим, нужен этим несчастным, измученным душевным недугом людям. Больные, даже в самых тяжелых клинических формах, отличали его среди других санитаров, улыбались, привечали, и он не гнушался их обществом, тянулся к ним, потому что понимал: он может защитить слабого, успокоить припадочного, обслужить бессильного. Жить Юрчик стал при больнице. Начальство это устраивало - по сути, он оставался на круглосуточном дежурстве. Он редко выходил за пределы лечебницы, питался вместе с больными и не искал другой жизни в городе, потому что там все было ему чужим.
Так бы он и жил среди грубых и ленивых санитаров и санитарок, потихоньку старел, возможно, стал бы циничней и черствей. Но опять провидение, ставшее милостивым после стольких лет печали, решило подарить ему маленькое таинственное счастье. У этой тайны было девичье имя Маша. Сначала их встречи происходили в столовой, где она иногда помогала поварам готовить пищу. Маша ходила в платке, который почти полностью укутывал ее голову, смотрела на мир голубыми, как тающие под ясным небом льдинки, глазами. И, увы, были они такими же холодными и безжизненными. Иной раз в ее отрешенном взоре что-то вспыхивало, будто далекое и фантастическое для этих мест северное сияние. "Почему она будто не от мира сего?" - спросил однажды Юра у Житейского. Про других никогда не спрашивал, а вот про нее спросил. "Все мы здесь не от мира сего,- изрек Житейский. Вот ты сейчас пойдешь "утку" из-под Малакиной вытаскивать, а она в это время в космосе витает, а может, где-то в средних веках... Уловив непонимание в глазах Юрчика, добавил:н У Маши ренкурентная шизофрения, фантастически-иллюзорный онейроид. Она живет в искаженном мире". "Она сама его придумывает?" - спросил тогда Юра. "Так нельзя сказать",- туманно ответил Житейский.
Юра поверил про космос, долго размышлял. Ведь если она живет в фантастических грезах, которые сама не выдумывает, так кто же тогда ниспосылает их, кто режиссер этих видений, которые уносят человека из реального мира? Или же сломанное, изувеченное, испорченное сознание само переключает себя в мир нереальности, прячется в нем, живет счастливо или же, наоборот, безвинно заставляет страдать человеческое тело.
Однажды Маша, будто очнувшись, выплыв из своих грез, подошла к Юрчику, коснулась его руки, сказала:
- Ты не такой, как все, почему?
- Не знаю,- чистосердечно ответил он.
- Ты добрый?
- Не знаю,- опять односложно повторил он, не в силах оторвать взгляда от ее глаз. Они сияли, они проснулись, горел в них огонь, вернее, свет, который заполнял все вокруг. Юрчик ощутил, как забилось его сердце, ему стало хорошо и весело на душе: ведь Маша ощущала его, разговаривала с ним, как с настоящим живым человеком, а не призраком ее холодного космоса.
...Случилось все поздним вечером, когда Юра уже собирался уединиться в своей каморке. Она остановила его.
- Ты тоже сумасшедший? - спросила Маша.
- Нет, я санитар,- честно ответил он.
Она нахмурилась.
- Я не люблю санитаров. Особенно санитарок. Они жестокие, привязывают меня к кровати, а это мешает мне летать. Но я все равно развязываюсь, когда они уходят. Но ты другой. Ты, наверное, тоже сумасшедший, но не знаешь об этом.
Он уже хотел уйти, оставив ее одну, но она увязалась, пришлось привести ее в каморку. Маша рассеянно огляделась, села на его кровать и тихо сказала:
- Мне никто не нужен, и я никому не нужна. И ты никому не нужен. Когда люди не нужны друг другу, они начинают думать, как бы сделать что-то плохое. Я это по себе знаю. Иногда мне хочется ущипнуть старшую медсестру. Но я ее боюсь, однажды она приказала меня отравить, и меня кололи огромной иглой. А я все равно выжила... Тебе не страшно ночью одному? У тебя задумчивые глаза... Как-то я проснулась и почувствовала себя самой счастливой: мне приснилось, что я на берегу огромного моря, а волны в нем фиолетовые...
Маша говорила, точнее, роняла фразы, Юра слушал, не вникая особо в смысл, просто внимал звукам ее голоса. Сумасшедших не всегда можно понять, легче просто радовать их своим вниманием. Что же касается Юрчика, то он был просто счастлив, потому что на его кровати сидела девушка. Никогда в жизни с ним рядом не сидела девушка.
Через два дня она снова увязалась за ним, и Юра не смог ее прогнать, хотя знал, что поступает нехорошо, нарушает правила внутреннего распорядка и что-то там еще, на что без всякой причины намекал главный врач Иосиф Георгиевич... В тот вечер Юра был свободен, никуда не торопился, и ему не хотелось, чтобы Маша ушла. Он стал рассказывать ей о себе, она старалась внимательно слушать, хотя давалось ей это с трудом,- Маша отвлекалась. Тем не менее грустные Юркины рассказы вызывали у нее массу разных эмоций, реальных и фантастических ассоциаций; иногда она улыбалась, закрывала глаза.
Вдруг Маша распустила узлы на глухом платке, и чудные волосы рассыпались по плечам. Юра догадывался, что она их прятала, потому что большинству больных независимо от пола всегда делали "нулевку". В клинике профилактировали педикулез. "Я по ночам мою их холодной водой",по секрету сообщила девушка.
И Юра тут же поставил на плитку кастрюлю с водой, подогрел и профессионально да и с удовольствием вымыл ей голову, причем настоящим французским шампунем, который купил как-то, сам не зная для чего ведь пользовался обычным мылом. Потом он насухо вытер ее вьющиеся волосы, и они тут же приобрели блеск темного золота. Никогда в жизни Юрчику не приходилось прикасаться к таким прекрасным шелковистым волосам. Неожиданно для себя он осторожно обнял Машу за талию, она не вздрогнула, а доверчиво прижалась к нему. И будто горячая волна захлестнула неискушенную Юркину душу.
- Бедная ты, несчастная девочка, такая же, как и я... прошептал он, почувствовав, как подступили слезы. И уже не по-мальчишески, а со взрослой грустью подумал; что же делать ему с этой маленькой, жалкой, брошенной всеми узницей "желтого дома"?
Маша вздохнула, взяла Юркину голову в ладони и приникла к его губам.
- Мы по-настоящему целуемся? - слегка отпрянув, спросила она.
- Не знаю, я никогда не целовался, и меня не целовали... ответил он, когда справился с дыханием.
Он взял ее маленькую руку и стал рассматривать: в его огрубевшей ладони она напоминала маленькое крылышко - полупрозрачная кожа, голубые прожилки. Что можно сделать такими руками, такими тонкими пальчиками? Он вдруг испытал неведомое благоговение перед этим чудесным созданием природы - хрупкой девичьей ладошкой.
* * *
"Стреляйте",- тихо сказал он и пошел в обратную сторону мимо чугунно-монолитного строя танков, механических олигофренов... Единый залп потряс небо, землю, будто выплеснулись воедино тонны крови. Лаврентьев почувствовал, что прижат к земле, а вокруг, медленно вращаясь и кувыркаясь, летели и падали на него миллионы осколков лопнувших стальных труб, которые уже никогда не станут огненными стволами...
Наваждение продолжалось всего лишь мгновение, короткое и ослепительное, не дольше, чем жизнь вспыхнувшей в темноте спички. Лаврентьев понял, что "отключился", но никто в окопах даже не успел этого заметить. Рядом с ним скрючился на корточках майор-запасник Чеботарев, курил, скрывая огонек в ладонях. Мудрый майор, морщинистый, старый, зубастый по характеру, как нильский крокодил.
- Пойду в штаб,- сказал Лаврентьев. Только не усните.
- Старая гвардия не подведет... тихо ответил Чеботарев.
Командир позвал Штукина, который тоже сидел в окопах, и они вместе пошли в штаб. В черных окнах едва проглядывали два огонька: на весь штаб было не более трех керосиновых ламп. Лаврентьев приказал прозвонить во второй караул, охранявший артсклады, узнать ситуацию. Начальник штаба ушел, а Лаврентьев направился в свой кабинет. Ольга сидела на телефонах, сонная золотоволосая "муха-цокотуха". Он так и назвал ее, когда вошел.
- Оленька, хочешь я переведу тебя в столицу, хочешь - в Россию? Чего ты здесь мучаешься среди мужиков? Отправлю тебя с ближайшей колонной, выправим документы, перевод, у меня кадровик есть знакомый, что хочешь устроит. Соглашайся! Найдешь себе парня хорошего. Здесь у тебя счастья не будет, точно тебе говорю, поверь опыту злого и черствого человека...
- Спасибо, Евгений Иванович. Она мягко коснулась груди Лаврентьева. Но я останусь с полком. Мать у меня умерла, отца я почти не знаю. Никого у меня нет...
- Иди поспи. Он развернул ее к выходу и подтолкнул.
...В следующую ночь подполковнику Лаврентьеву не снились танки. Сны его были черны и пусты, как брюхо голодного негра. Около двух ночи он проснулся от грохота танкового дизеля. Подумал: механик дежурной машины решил опробовать двигатель. Но тут загрохотало еще лучше, присоединились вторая, третья машины. Командир выскочил в кромешную темь, на ходу застегиваясь, а впереди него бежали некие дежурные тени, кричали, размахивали руками. Но было поздно. Три черных гиганта, урча, развернулись на асфальте и, набирая скорость, рванули ко второму КПП. С железным скрежетом и грохотом рухнули ворота, танки, подминая и размазывая их, устремились на свободу; в ночи хорошо было слышно, как механики-водители спешно переключали передачи, как торопливо, с металлическим журчанием крутились гусеницы. И опять постепенно все замерло, будто затянулось прежней тишиной. И Лаврентьев понял, что Кара-Огай таки его переиграл. Он достал сигарету, закурил. "За танки мне точно оторвут голову. Припомнят все: и независимость, и свободу суждений, и показную "самостийность". Плевать,- бесшабашно подумал Лаврентьев. Пусть снимают". В эту минуту подобная перспектива его не пугала, впереди открывались неожиданные и даже привлекательные повороты судьбы. К примеру, навсегда рассчитаться с давно опостылевшей военной службой, в которой ему не видеть ни академии ГШ, ни лампасов.
- Это вы, товарищ подполковник? - спросила его темнота.
- Я. Что скажешь? - Он узнал Козлова. Сейчас будешь тереть ухо и докладывать, что танки уперли караогайцы?
- Никак нет. Это были наши, из аборигенов,- поторопился доложить начальник разведки, отнимая руку от уха. Лейтенант Моносмиров, прапорщик Тулов и боец. Фамилию не помню...
- Вот сволочи!.. Купились! А третий кто - Чемоданаев?
- Чемоданаев в дежурке спит... Третий - из дезертиров, за Огая воюет... Они идейные, товарищ подполковник. Я давно за ними присматривал, все в бой им не терпелось.
- Присматривала бабка за своей девичьей честью... И дежурный, сукин сын, упустил! Прошляпили, проспали...
Беззаботное настроение улетучилось. Да и чего ваньку перед подчиненными ломать! Думай, с какой рожей появишься перед полком и объявишь, что три танка удрали на волю, и кто знает, в какую сторону захочется пострелять бывшим однополчанам... Это был крах, позор, стыдоба на всю Среднюю и Центральную Азию и прилегающие районы. У Лаврентьева свистнули танки. Зеленые пацаны увели из-под носа без единого выстрела. Уже совершенно рассвирепевший, он вбежал по лестнице в штаб, чуть не сбив с ног бросившегося навстречу дежурного.
- Ну ты, гад, говори, как танки упустил! Дрыхнул? - От злости у Лаврентьева перекосило рот. Расстреляю! До трибунала не дотянешь!
Он позвонил в Москву Чемоданову, доложил, выслушал положенный его душе мат. Ждал, когда генерал объявит о том, что будут его, бедолагу, а вернее, валенка и недотепу, снимать с должности, но не дождался. Чемоданов приказал в сжатые сроки найти танки, детализировать не стал, а насчет уничтожения их даже и не заикался.
Только он закончил разговор, тут же раздался звонок. "Война по телефону",- подумал он и как в воду глядел. В трубке раздался чей-то мерзкий гнусавый голос с ярко выраженным южным акцентом:
- Ты меня на порог не пустил, да? Прогнал, уходи, говорил, да?
А танки уехали. Ай, как нехорошо! Да? Москва башка даст? Впиндюрит! Правда, командир? Умным был - бакшиш получил! А сейчас - нет танка, нет бакшиш. Трудно быть бестолковым... Ну, гудбай, полковник. Генералом не будешь... Иди к нам - командир отделений будешь!
Он еле узнал, скорей даже догадался, что этот поток бахвальства, наглости и самоуверенного хамства исходит не от кого иного, как Салатсупа.
И Лаврентьев, наливаясь яростью и злобой, зарычал:
- Ну ты, обезьяна! Если танки к исходу дня не будут возвращены, я тебя отловлю, заряжу твою огурцовую голову в самую грязную пушку и выстрелю в твою же задницу. И передай Кара-Огаю, что такие шутки со мной не проходят. Если он не хочет, чтоб я выступил на стороне Сабатин-Шаха, пусть срочно делает выводы. И еще передай, что ровно через сутки я отдам приказ уничтожить танки. Такая же задача поставлена командиру вертолетной эскадрильи... Ты все понял, обезьяна?
В ответ раздался напряженный смех.
А потом позвонил и предложил встретиться Сабатин-Шах. Но он просил гарантий своей безопасности. "Приходи,- сказал командир,- в полку тебя никто не тронет". Глава фундаменталистов появился в сопровождении своих молодчиков н двух совершенно диких афганцев и трех не менее диких соплеалменников. На Сабатин-Шахе были серый костюм с отливом и белая чалма.
- Ну, говори: что хочешь от меня? - напрямик спросил Лаврентьев, чтобы избежать утомительного церемониала из череды пустых вопросов и таких же пустых ответов.
- Зачем танки отдал этому шакалу? Ты же говорил, что нейтралитет! Гость смотрел тяжело, вот-вот засопит от возмущения. Кто говорил мне, что никому не дашь оружия, что не хочешь, чтобы гибли новые люди?
- А кто тебе сказал, что я дал? - грубо спросил Лаврентьев. Ему захотелось схватить этого кровавого интеллигента, по приказу которого вырезали несколько сотен человек, и хорошенько треснуть о край стола, а потом намотать его галстук на свою руку и долго и задушевно говорить о российском нейтралитете. "Какая же это гадина, и вот с такими я должен соблюдать видимость дипломатического этикета",- подумал он с отвращением.
Гость поморщился. "Как же, университетское образование! Богословский факультет в Саудовской Аравии. А меня, конечно, за сапога принимает",- подумал Лаврентьев, хорошо зная, чего добивается непрошеный гость. Командир демонстративно посмотрел на часы.
- Речь идет о том, что ваша сторона должна безвозмездно выделить нашей стороне пять танков: три - соответственно количеству, переданному нашим противникам, еще два - за упущенную стратегическую инициативу,- ровным голосом произнес Сабатин-Шах.
От такой наглости Лаврентьев даже присвистнул. До чего дошло командирское бесправие, когда любой пыжащийся верховод с улицы может прийти в полк и требовать выделить ему по каким-то его логическим умозаключениям энное количество танков, техники и чего еще душа возжелает!..
- А чего за упущенную инициативу - только два? Ты не справишься, надо как минимум еще пяток. Да и пару запасных боекомплектиков не помешает...
В глазах Сабатина сверкнули молнии. Он постарался скрыть эмоции, отвел взгляд и негромко сказал:
- Человек, который нарушает свое слово, подобен ветру с песком: люди от него морщатся и отворачиваются. Я сделаю так, чтобы весь мир узнал, что русский подполковник, командир сто тринадцатого полка, продал три танка фанатикам Кара-Огая и тем самым нарушил нейтралитет. Сегодня же я сделаю заявление перед прессой. Жаль, что мы расстаемся врагами. И не забывайте, что в моих руках - судьба всего русскоязычного населения.
А потом и до вас доберемся. Не забывайте: мы здесь хозяева, а вы гости...
- Нам больше не о чем говорить,- вежливо напомнил Лаврентьев.
"В обычае кровной мести есть саморазрушающее начало,- подумал он. Мужчины народа, которые гордятся таким обычаем, считают себя самыми достойными, мужественными и смелыми. Но историю не обманешь. "Естественный отбор" кровной мести приводит к вырождению народности.
В схватку идут самые сильные и отчаянные. Они и погибают".
И тут доложили, что пропал майор Штукин. Он еще с утра выехал во второй караул, должен был вернуться к обеду, но часы истекли, старший караула сообщил, что майор убыл полтора часа назад. В мирное время бабник Штукин мог застрять у одной из своих городских девочек. Знакомыми его были, как правило, работницы-передовицы подшефного камвольно-тукового комбината. Нынче же на половые приключения мог пойти лишь ненормальный. Но тут из дежурки выскочил, будто ошпаренный, капитан Коростылев и сбивающимся голосом сообщил, что звонил неизвестный, который сказал, что Штукина взяли в заложники.
- Кто это был? - У Лаврентьева желваки заходили на лице.
- Не знаю. Они не представились. Сказали, что через сутки пришлют голову и погоны, если не передадут им три танка.
- Сабатин... Ну, сукин сын, интеллигент паршивый! Будут тебе танки! - Он резко повернулся. Найти срочно командира танковой роты Михайлова. Готовить к выезду три машины!
Появился неторопливый капитан Михайлов, весь промасленный, как прошлогодняя ветошь. Он вяло доложил о прибытии, замедленно приложив грязную руку к форменной кепи. В покрасневших глазах его читались скука и смертельная усталость.
- Готовь три танка к выезду. Бегом!
Дежурный покосился на Лаврентьева с еще большим удивлением.
- А механиков где я возьму? - мрачно спросил Михайлов.
- Ты первый. Я второй. Коростылев, будешь третьим механиком. Оставишь за себя помощника... Хотя двух танков им хватит. Я буду на командирском месте. Все ясно?
Михайлов расцвел, рысцой потрусил в парк.
- Давненько не разминались на "главной ударной силе сухопутных войск",- произнес Лаврентьев, когда запыленные танки остановились у штаба. Механики-водители, ко мне!
Оба капитана шустро выскочили из машин, встали перед командиром.
На какое-то мгновение Лаврентьев задумался, прикинув последствия своего решения. Не доложив руководству о ситуации, броситься очертя голову в гущу боевых действий на двух танках, которые в считанные секунды можно сжечь из гранатометов, укрытых в любом окне... Бездумно, безрассудно, нелепо...
- Михайлов, иди, разбуди Козлова. Он у себя отсыпается после ночи. Скажи, срочно!
Капитан бросился исполнять приказание.
- Свалимся на них без предупреждения. Они будут ждать, что мы начнем переговоры, и будут торговаться,- подумал вслух Лаврентьев.
Появился заспанный начальник разведки. На его красном помятом лице отпечатался шрифт: видно, спал, бедолага, подстелив газету.
- Твоего шефа Сабатин-Шах взял в заложники. Требуют выкуп - три танка. Ситуация ясна? Какие будут предложения?
Козлов очумело посмотрел на командира, потер кулаком глаз и, уже почти выйдя из состояния сна, покосился на танки, которые сразу и не приметил. Потом вздохнул, пожевал губами и произнес:
- Знать бы, где его держат...
- Проснись! - громыхнул Лаврентьев. Если бы знали, тебя б не дергали. Давай, три свое ухо,- не выдержал он. Думай, черт бы тебя побрал, где его могут прятать? Ты начальник разведки или нет?
Наконец Козлов выдавил:
- У Сабатина здесь живет двоюродный брат, Рама, ярый фундик, он один из его ближайших помощников... У него большой дом за высоким каменным забором. Есть и подвалы - с вином. Очень любит это дело...
- Знаю этого живодера,- перебил "медитирование" Лаврентьев. Метров двести или триста от общаги. Но с чего ты решил, что его будут прятать именно там?
- Чтобы никто не знал и не проговорился. А брату он доверяет как себе.
- Ладно. Мосты сожжены. Козлов, ты во втором танке, за командира. Начнем со штаба. Стрелять по моей команде. Осколочно-фугасным...
И про себя добавил: "Я вам устрою нейтралитет!"
Лаврентьев включил танковое переговорное устройство, проверил связь с Коростылевым.
- Как самочувствие? Хорошо? Восторг? Тогда гони прямо!
Потом он соединился с начальником разведки, приказал подготовиться к
- Я уже подготовился,- доложил Козлов.
Коростылев сжимал рычаги, тянул, чувствуя плечевую силу, танк, ощущая человека через планетарный механизм поворота, послушно поворачивал тяжелый корпус. Стальные подошвы крутились, выламывая метры асфальта,сила! И лишь точная струя, пущенная из гранатомета таким же волком войны, могла остановить танковую тушу.
Лаврентьев знал лишь одну дорогу - до Кизыл-Атрекского моста, а далее прямо и прямо, до самого второго караула, где даже в самую жару лежали, всегда холодные, груды и штабеля смертельного груза: десятки тонн боеприпасов: 5,56, 7,62, 86, 100, 120, 122, 240-миллиметровые остроконечные, людьми сделанные и для погибели же людей предназначенные... Только он один и Коростылев, как самый старожил, знали точное количество этой огромной, спящей, разрушительной силы, которой хватит, чтобы разнести до молекулярного состояния всю Долину, изменить течение реки, сделать из ойкумены сплошную серую пустыню с вкраплениями красного.
Лаврентьев сначала хотел идти на штаб Сабатин-Шаха, но понял, что это будет безрассудным, что лучше захватить двоюродного брата по имени Рама. На перекрестке он приказал повернуть, чтобы выйти к дому не по северному шоссе, а по переулкам и полям. Еще два дня назад в этом районе все полыхало. Теперь здесь стояла мертвая тишина, а грохот, который они производили, не вплетался в нее, а наслаивался и замирал. Черные окна, обрушенные стены, обломки мебели, обгоревшее тряпье, шибающий в нос приторно-кислый запах гари... У порога обугленные человеческие останки н черная кукла со скрюченными конечностями... Какие чувства, мысли, желания, мечты, радости, надежды жили в этом теле, прежде чем судьба наотмашь и враз не отняла все, жестоко и страшно вырвав душу, растоптав и надругавшись?.. Мужчина или женщина - обугленное единообразие.
Они подъехали к белому каменному забору, Лаврентьев развернул пушку назад и скомандовал Коростылеву "полный вперед". Танк выдавил железные ворота и кусок стены, по развалинам въехал во двор. Здесь был маленький оазис: росли деревья, цветы, в глубоком арыке журчала вода. В доли секунды Лаврентьев оценил это великолепие, снова развернул пушку, нацелив ее в окно, спрыгнул с брони и с автоматом наперевес ворвался в дом. За ним следом бросился Козлов. Где-то в потемках завыла женщина. Хозяин, тучный человек лет тридцати, держал автомат и бледнел на глазах. Командир отобрал оружие, коротко скомандовал:
- Выходи!
Хозяина дома посадили на башню.
- А теперь говори: где майор Штукин? Иначе я разнесу твой дом в щепки.
Рама обильно вспотел, по мясистому лицу потекли капли.
- Козлов, заряжай! - скомандовал Лаврентьев мертвенным голосом, от которого даже у Коростылева пошли мурашки по телу.
Козлов равнодушно кивнул и пошел выполнять команду.
- Сначала мы разнесем в пыль твой дом,- продолжил командир. А потом лично для тебя - египетская народная казнь: посадим на середину ствола, привяжем и выстрелим. В результате ты станешь фруктовым желе ни одной целой косточки. Короткий импульс. Закон физики...
- Не надо, я все скажу! - вырвалось у Рамы. Его держат в подвале общежития... Там сильная охрана. Вы все равно ничего не сможете сделать!
- Ты нам поможешь,- без тени сомнения произнес Лаврентьев.
Серое здание, прыгающее в триплексах,- штаб. Окуляры прицела вплотную к глазам, сетка с параболой, перекошенные страхом лица, паника, неслышный зуммер стабилизатора, вдавленные кнопки рукояток, послушно скользящая башня с хоботом пушки. Окно третьего этажа - огонь! Вспышка, грохот, пыль. Так вколачивается истина и достигается справедливость.
Рама мешком свалился в башню - деморализованный и бледный.
- Не сдохнешь! - крикнул Лаврентьев, саданул его крепко в челюсть, показал наверх: - Вперед!
Путаясь в веревках, Рама полез обратно...
Козлов остановился позади и длинными очередями крошил стекла окон. Звон бьющегося стекла подавляет врага.
- Рама,- Лаврентьев дернул пленника за штанину,- сейчас ты будешь громко кричать, так, чтоб слышали все, особенно твой брат Сабатин-Шах. Повторяй вслед за мной: "Командир российского полка подполковник Лаврентьев требует немедленно вернуть заложника майора Штукина. В противном случае будет уничтожена моя семья, которая находится в танке..."
Пленник не заставил себя ждать, возопил сипло, с надрывом.
Вдруг в одном из окон первого этажа что-то блеснуло, грохнуло, и хвостатое пламя буквально ударило в триплексы. Граната задела башню и ушла в сторону. С запозданием в две секунды ответил Козлов. Снаряд попал в окно. Когда рассеялась пыль, появился человек. Он выглядывал из подъезда и отчаянно махал тряпкой. Оглушенный Рама сидел на дне танка и мотал головой. Из ушей у него текла кровь.
- Пусть Рама выходит, а ты получишь майора!
- Скажи им, пусть сначала выведут майора! - распорядился Лаврентьев.
Но пленник не реагировал, вращал выпученными глазами и нечленораздельно мычал. Тогда Козлов вылез на башню.
- Живо гоните майора!
Здание заволокло дымом, сквозь черные клубы проблескивали, вырывались, будто соперничая, ярко-красные языки пламени. "Наверное, сейчас там жарко",- подумал Лаврентьев.
Из клубов дыма появился Штукин. Он шел, прихрамывая, по битому стеклу, пыли, осколкам камней, щурился то ли от дыма, то ли от яркого солнца. Лаврентьев приоткрыл люк и крикнул:
- Беги во вторую машину!
Штукин заковылял с ускорением, командир успел разглядеть его опухшее лицо, разорванный рукав куртки... Майор неуклюже вскарабкался на броню и, когда исчез в люке, скомандовал: "Вперед!" Теперь Козлов шел впереди, а Лаврентьев в пятидесяти метрах позади. Когда отъехали на значительное расстояние от штаба, командир приказал притормозить, разрезал ножом путы и отпустил пленника восвояси. Штаб полыхал, о размерах потерь и ущербе можно было догадываться. "Вот вам урок,- злорадно подумал Лаврентьев,- в лучших американских традициях. Только в русском исполнении... Надо теперь послушать новости по радио..."
Перед въездом в полк Лаврентьев вылез на башню. Прапорщик открыл ворота... Ольга стояла на пороге штаба и со страхом смотрела то на Михайлова, то на командира, то на потемневшего лицом Штукина. Будто преодолев внутреннюю преграду, она устремилась к Лаврентьеву, но на последних шагах, наткнувшись на его взгляд, остановилась. Командир глянул на нее равнодушно и, ни слова не сказав, прошел в кабинет.
А на стадионе - великой сцене всех времен - оцепенело ждали участи то ли зрители, то ли позабытая "массовка"; из глаз беженцев беспрерывно текла печаль. Они бы давно выплакали себя, но подполковник Лаврентьев, командир 113-го полка, не давал умереть. Они и сами теперь верили, что именно он обязан хранить их жизни. А если уж он не сохранит, то останутся, конечно, еще высшие силы... Однако люди и в своей вере - слабые существа, прагматично уповали на сильного ближнего.
* * *
И у старины Хамро был смутный час, есть во времени такой несчастливый час н сжатый безмолвным ужасом, внутренним огнем напоенный, перекрученный в черном пространстве и слитый с ним. Именно в этот час Хамро решился уйти из опустевшей тюрьмы. Тюрьма - единственное место, где двери имеют замки лишь снаружи. Хамро сидел безмолвным истуканом, прислушивался к шорохам, ирреальным звукам, отдаленным постукиваниям, порой ему чудились тихие шаги в гулком тюремном коридоре.
Тоскливые думы привели его к сакраментальному выводу: лучше сидеть в наручниках, под замком, но среди людей, а не в пустых стенах дома кары и печали, одиноким среди ухающих звуков игольчато-звездной ночи.
Везде были следы разгрома: матрасы, валявшиеся на полу, горы тряпья, осколки ампул, ложки, алюминиевые миски, коробки из-под чая, бирки с фамилиями, сорванные с груди. Тут Хамро вспомнил, что так и продолжает носить свою этикетку. Он оторвал ее, но наземь не бросил, а спрятал в кармане.
Утром он понял, что в свихнувшемся городе есть только одно место, где он может, во-первых, спастись, а во-вторых, официально подтвердить в случае необходимости свою лояльность к оставшемуся сроку и горячее желание его отбыть и искупить. Он пересек мертвое пространство между тюрьмой и полком, завидел дощечку, припертую к забору,- здесь прапорщики и лейтенанты коротали свой путь,- поднатужился, с разбегу вскочил на нее, ухватился за край забора, еще разок поднатужился, застряв на гребне спортивного успеха, и перевалился на другую сторону. Хорошо, что его сразу не застрелили.
- Эй, лысый, а ну, иди сюда! - услышал Хамро резкий моложавый голос. Он прищурился и среди кустов, окружавших белое одноэтажное здание, напоминавшее сарай, увидел очкарика в военной рубашке и при погонах. В какое-то мгновение он почувствовал страх и опустошение: такую же носили вертухаи.
Хамро послушно подошел к офицеру. На нем были капитанские погоны, и Хамро, чтобы понравиться, не преминул доложиться по-уставному:
- Товарищ капитан, разрешите обратиться?
Капитан неожиданно расплылся в улыбке:
- Откуда тебя, такого лысого, принесло?
- Из тюрьмы, товарищ капитан. Кара-Огай нас освободил. А мне вот некуда идти, а воевать не тянет...
Капитан упер руки в боки, глаза из-под очков смотрели с укоризной и расплывающейся добротой. Хамро понял, что капитан слегка пьян.
- А я один на всех, понял? Какой человек самый ценный на войне?.. Что н совсем дурак, ответить не можешь?
- Я не дурак,- осторожно возразил Хамро, удивляясь странному капитану. Самый ценный? Солдат, наверное?
- Какой еще солдат! Скажи еще: обученный, накрученный, сякой-такой... Самый важный человек на войне, уважаемый дядя,- это врач!
- Вы врач?
- Да. И ты будешь две тысячи первым потенциальным клиентом на этом стадионе. Только не приходи по пустякам: голова там не соображает, в ушах трещит. А вот с вывороченным животом - милости просим... Теперь ступай себе с Богом. На стадион! Бегом... Можно вприпрыжку. А то мне надо роды принимать. Одна госпожа тут надумала... Сказав это, Костя пошел в санчасть смотреть роженицу, а Хамро поплелся на стадион. Там он быстро понял, что никому не нужен.
В полку вновь появились телевизионщики.
- Фывап сказала,- перевел Сидоров,- что имидж, который сложился у нас, не вполне будет соответствовать...
- И что же это за имидж? - поинтересовался Лаврентьев, слегка прищурившись. Американка, похоже, достала его.
- Не спрашивайте, она сама не знает,- вполголоса, как будто она могла подслушать, произнес Сидоров.
- Переводи! - сурово потребовал Лаврентьев. А то камеру заберу. И не финти н у меня диплом переводчика английского языка.
Сидоров торопливо перевел вопрос, выслушал долгий ответ, нахмурился, стал озвучивать:
- В общем, она говорит, что ваш имидж...
- Да не имидж, а образ! По-русски не можешь... перебил Лаврентьев.
- Да, этот самый образ,- послушно поправился Сидоров,- значит, человека, который с чисто русской душой, несколько неуклюжий, трагичный и вместе с тем с необузданной опасной силой. Странно и неожиданно, что он здесь, в воюющем мусульманском мире, что-то выжидает, переживает...
- Все ясно: белый медведь на крайнем юге,- подвел Лаврентьев итог мучительному переводу. Спасибо. На этом все.
- Вы обещали обращение к американскому народу...
- Хорошо! Итак... Дорогие американские друзья! Пользуясь случаем, хочу выразить глубокую признательность за ваш пристальный интерес к событиям, происходящим на территории бывшего Советского Союза. Поверьте, мне, простому командиру полка, чрезвычайно приятно сознавать, что меня сейчас смотрят миллионы телезрителей от Аляски до Флориды. Это большая ответственность и высокое доверие. А теперь по существу. Знаете ли вы, чем отличается курочка Ряба от обезьяны шимпанзе? Правильно: курочка не может кукарекать, а обезьяна нести золотые яйца. Вы, конечно, тут же меня поправите: обезьяна тоже не кукарекает! Да - и это у них общее. Но вот, как бы ни тужилась обезьяна, ни одного яйца, даже простого, она снести не сможет, и как бы ни суетилась курица, петухом не станет. Я к чему это, далекие американские друзья... А к тому, что каждому определена своя роль, своя судьба и свое кукареканье. Так и у людей, хотя и посложнее н потребностей больше. Одному хочется указывать, да так сильно, что палец начал расти, другой, считая себя мудрым, полез напропалую в чужие дела, да только все портя, а третий, который наглый и без особых претензий, под шумок пошел тырить по чужим карманам... Если вы не запутались в том, что я говорю, перейду к конкретному. Ерунда, когда говорят, что со стороны виднее. Откуда - из-за океана? И чем далее - тем лучше. Тут из Москвы ни черта не разглядят, хотя это вас уже не касается. Вы, американцы, хорошие ребята, но лучше бы вы постригли свои длинные ногти.
Вот ты, Фывапка, наверное, считаешь: бросить все к черту и уехать!
Да как же я, отец-командир, могу бросить моих ребят? Мне один раз предложили - полгода назад. Я отказался: пока все ветераны, которые здесь десять лет и больше ишачат, не заменятся,- я не уеду! Эх, Фывапка... Ведь подлецов и в Америке вашей не любят. Ты вот приехала, для тебя тут экзотический сумасшедший дом. А для меня это родная страна, хотя и действительно немного свихнувшаяся. А вы ходите по ее обломкам и радуетесь. Не дай вам Бог с петушиным вашим гонором испытать то, что сейчас имеем мы. Может ведь и на вас такое свалиться... Он замолчал, порывисто вздохнул. Ладно, хватит, выключай! А то меня уже на прорицания потянуло.
Лаврентьев быстро встал, открыл шкаф, обнажив алюминиевые бока молочных бидонов.
- А ну-ка, хозяйка, налей нашим гостям и закусить принеси, а то мы их только болтовней кормим.
Ольга хотела было возразить, но командир нахмурил брови, и она предпочла послушаться. Впрочем, Оле было приятно, что ее назвали хозяйкой. Она быстро достала кружки, налила в графины из одного бидона крепкий портвейн, из другого - коньяк местного завода, поставила на стол. И то, и другое было преподнесено командиру от благодарного народа Республики. Потом Ольга побежала в столовую за продуктами.
- Умирать буду, последнее желание знаете какое? Плешивого вздернуть и на пятно его коричневое плюнуть... Лаврентьев снова наполнил кружки. Все умолкли. А теперь послушайте, что я вам скажу. Я хочу, чтобы меня поняла американка Фывап, наша гостья, и ты, Сидоров, как мой соотечественник, тем более. Никогда не старайтесь изменить азиата на свой манер, навязать ему свои мысли, чувства, образ жизни. Он выслушает вас, кивнет головой, даже согласится, но все равно поступит по-своему. Если же вы будете чрезмерно настойчивы, он посмеется над вами. Впрочем, они всегда смеются над нами, над тем, что мы бестолково суетливы, что мы потеряли силу и власть даже над женщиной, разбазариваем слова, но забываем говорить и спрашивать очевидные вещи при встрече, выражая уважение непременным вопросом о здоровье, о делах, семье, родных. Для них смешны и нелепы наши понятия о гигиене и чистоте, они несравненно ближе нас к природе. И потому не пытайтесь обвинять в пышном многословии, это тонкая игра, нам непонятная. Не пытайтесь тем паче перехитрить азиата, дело это трудное. Его взять можно лишь силой, но, только вы ослабите хватку, он выскользнет и сам вцепится вам в горло, и подобострастная улыбка сменится оскалом и торжествующим хохотом. Восточный человек думает одно, говорит другое, а делает третье...
- Браво, Евгений Иванович! - восхищенно заметил Сидоров. Вы истинный знаток восточной души. Не будете против, если я включу магнитофон?
- Включай и заодно налей всем... Три месяца назад здесь начали твориться страшные вещи. Люди, принадлежащие к разным кланамн горцы и выходцы из долины,- обнажили кинжалы. Появилось сразу много оружия, полилась кровь. Группировки схлестнулись, вспомнились старые ничтожные обиды. Замшелые старики подняли за собой зеленых недоумков. То тут, то там под нож попадали целые семьи. Трупы со связанными колючей проволокой руками в реке. Лица изувеченные. Их вылавливали и зарывали прямо на берегу. Власть взяли боевики фундаменталистского направления. Эти были за единую, этнически чистую теократическую республику. Инородцам предлагалось катиться к чертовой матери с минимумом пожитков. Все нажитое считалось национальным достоянием Республики и платой за время проживания на ее территории. Уехали единицы. Куда остальным деваться? Некуда. Их нигде не ждали. Они испокон веку жили на этой земле, работали, жили по местным традициям и искренне считали, что все люди братья. Но "братья" вдруг решили, что "неродные" их все годы обманывали, ели кашу и плов из их казана и пора турнуть дармоедов. Люди стали бояться выходить из домов. Фабрики, где и работали инородцы, остановились. Начался хаос. В магазинах шиш ночевал. Что надо делать, чтоб уцелеть на вершине власти, когда вокруг развал и вселенский бардак? Надо добиться всеобщего мира или развязать беспощадную войну. Чем страшней будет, тем больше шанс скорей ее завершить. На мир ума не хватило - решили воевать. Но полбеды, если воевать. А начался открытый грабеж. Инородцев стали выселять кварталами. Туда же по черным спискам попадали и свои неугодные: чиновники, мелкие начальники. Первым делом увозили крепких мужиков. Руки за голову - и на автобусы. Это у них называлось чисткой. Вроде как боевиков и оружие искали. Шерстили сначала в восточной части города, сожгли все дома. Там зажиточные жили, больше по торговой части. Увезли за город, постреляли, чуть землей прикопали. А то и собирали в кишлаке людей, заставляли камнями забрасывать несчастных. А те в яме стоят, пока не забьют. Кидают все - от мала до велика. На другой день уцелевшие н бабы, дети, немного мужиков - толпой ко мне. Я открыл ворота, впустил. Что там было, хоть не вспоминай... Привезли труп женщины, положили возле КПП. Обезображена начисто, груди отрезаны. Кто так измывался? Мне кричат: "Лаврентьев, ты же русский командир, у тебя большое сердце, как же ты мог допустить такое! Почему не защитил? Ты же сильный, ты же мог!" В лицо плюют: "Вы жалкие трусы, а не офицеры!" А на другой день - снова "чистка", и буквально в сотне-другой метров от полка стреляют. Тут мои прибежали. "Командир, там директора школы убили!"
- Женя, может, не надо об этом? - умоляя, произнесла Ольга.
- А почему вы не направили танки? - спросил Сидоров.
гн Ты хоть понимаешь, что такое танки среди жилых застроек? Среди многоэтажных домов! Чапаев... Дело одной минуты - отдать приказ. Офицеры меня не понимали, рвались в бой. Патроны просятся наружу! Никому не пожелал бы побывать тогда на моем месте. Приказ свыше один - не встревать! Дело конкретной минуты... Отдать приказ. У меня сердце тогда как клещами сжало. Татары, туркмены, киргизы... Живые люди... А вот гляньте! - Лаврентьев вытащил из стола стопку писем. Мать солдата пишет. Саши Артамонова мама... Его три года назад убили. На посту часовым был - из-за автомата убили. Отвезли, похоронили, а мать все пишет ему, не верит, что он давно умер. И я не знаю, что мне с этими письмами делать. Я сказал, чтоб их мне приносили. Это письма, на которые никто не сможет ответить. Ни один человек. Вот, почитайте, да я сам лучше: "Здравствуй, дорогой Сашенька. Я снова пишу тебе письмо, все жду от тебя весточки. Понимаю, что служба у тебя трудная и нет времени ответить. Вчера я пошла в магазин и купила тебе на день рождения новую рубашку. Ты, наверное, раздался в плечах, поэтому я взяла на размер больше. Она очень красивая и теплая. Я сейчас гляжу на нее и все представляю, как ты приедешь и оденешь ее. Она тебе очень пойдет, мой дорогой сыночек. Неделю будем праздновать твой приезд. Пойдем в парк или в кино, ты всегда любил ходить со мной в кино. Ну а если тебе захочется пойти на танцы, я, конечно, возражать не буду. Ты ведь уже большой, и тебе надо будет познакомиться с девушкой..."
Лаврентьев налил всем по полной кружке и предложил выпить за русскую армию, встал первым, за ним поднялись остальные. Через пять минут Федор Сидоров дал согласие служить в полку.
* * *
- Ты считаешь, что печатью гениальности мой лик не отмечен? - не очень довольным тоном спросил доктор Шрамм.
- Наоборот! - поторопилась заверить Ада. Ты счастливое исключение. Тем более опыт самоконтроля в нашей больнице дает тебе соответствующие гарантии остаться в добром уме.
Она подогрела на керосинке нехитрую снедь, разлила водку по стаканам. Доктор покосился, но ничего не сказал, молча взял стакан, чокнулся, медлено выцедил, потом с жадностью набросился на еду. Ада же ела неторопливо, с любовью глядя на Шрамма.
За разговорами они незаметно опустошили бутылку, закуска была уже почти съедена. Они не слышали ни выстрелов, ни звуков боя, которые звучали в разных концах города. В какой-то момент они заснули, а когда проснулись, стояла черная ночь. Доктор нащупал влажное тело Аделаиды, она что-то пробормотала спросонья, погладил ее по бедру и по голове...
Он еще спал, а она уже хлопотала по хозяйству. Голова Иосифа Георгиевича плотной тыквой лежала на подушке. "Люська-стерва давно не меняла наволочки",- с тупым самоудовлетворением и злостью подумал доктор. Ему захотелось вдруг сбрить бороду, ведь жарко было, да и с какой стати носить ее сейчас, ведь не совсем он обазиатчился. Осталось еще обрезаться и сунуть лысину в чалму. "Аллах-х- акбар!!"
Доктор встал, прошел в ванную комнату, взял ножницы, стал остригать усы, потом бороду. Жесткие волоски посыпались в раковину с желтым следом от воды. С остатками щетины он стал похож на дипломированного бомжа. Неприязненно глядя на отражение, Иосиф намылил лицо, стал скоблить давно не знавшую бритвы кожу. Процедура была отвратительна и болезненна. Наконец, он полностью очистил лицо и мог оценить метаморфозу, неторопливо, с гадливостью рассмотрел изменившиеся черты. Что-то новое, неуловимое появилось в оголившихся складках у рта - то ли жестокость, то ли затаенная ненависть, в глазах тоже появился хищный огонек. Доктор понял, что моложе не стал, но неожиданно приобрел совершенно иное качество. "Теперь меня никто не узнает,- удовлетворенно подумал он, протирая лицо одеколоном и кривясь от жгучей боли. Доброе утро, бывший Иосиф Георгиевич! Как нынче вас звать?" Он ощутил нежданное чувство свободы, будто его выпустили из клетки, в которой он бился, метался все эти годы. "Я волен в своих поступках. Меня ничто не сдерживает. Я могу уехать, и никто не будет меня искать! Доктор Шрамм исчез бесследно в водоворотах и катаклизмах всеобщего безумия жизни. Вместо него появился Неизвестный с твердыми чертами лица н единый сгусток воли, железного упрямства и тайной гениальности..." Эти самолюбивые мысли развеселили, но вместо того, чтобы дать им психоаналитическую оценку, доктор громко расхохотался. Распахнув дверь, он вошел в комнату. Аделаида копошилась, накрывая на стол. Подняв глаза, она вскрикнула и уронила тарелку.
- Боже, что вы натворили!
В первое мгновение, увидев голого безбородого человека, она даже не признала в нем любимого доктора и инстинктивно прикрылась руками. Этот жест не остался не замеченным Иосифом Георгиевичем, он испытал вдруг необычайное возбуждение, зарычал, прямо по осколкам бросился к бедной, перепуганной женщине, повалил ее на диван. Он почувствовал себя насильником, и эта совершенно нехарактерная для него роль, сладострастная, безудержная агрессивность, наполнила его истощенные члены необыкновенной силой. Он согнул несчастную Аделаиду Оскаровну, набросился буйным зверем, рыча и кусая за плечи. Она извивалась под ним, недоумевая, что же случилось с милейшим доктором, ее перепугала странная перемена, и единственное, чего ей хотелось,- чтобы он побыстрей завершил свое дело...
Наконец он отвалился, вытер тыльной стороной ладони губы, потом потянул простыню, осушил пот на груди. Переведя дух, самодовольно заурчал:
- Во время операции хирург командует: "Зажим!.. Скальпель!.. Тампон!.. Почему больной хрипит?! Дайте мне много тампонов!.. Вот теперь хорошо..."
- Это анекдот? - спросила измученная и покусанная Ада, со страхом глядя на чужое лицо. Она уже не могла обращаться к доктору на "ты".
- Случай из практики,- небрежно ответил Иосиф Георгиевич. Мне вот больная недавно говорит: "Доктор, последнее время я дышу с трудом, одышка такая, прямо задыхаюсь..." А я ей: "Вот мы сейчас форточку откроем, и вам непременно полегчает!"
Против обыкновения Аделаида довольно равнодушно восприняла сказанное Иосифом Георгиевичем. "В нем появилось что-то сатанинское",- подумала она. Право, вместе с бородой доктор что-то потерял, может, часть своей безупречности, интеллигентности, мягкости, изыска. "Теперь он похож на заезжего афериста". Аделаида ужаснулась своим мыслям и решила, что надо все-таки сделать то, что так неожиданно и бурно прервал ее обновленный любовник. Она встала, виляя бедрами, подошла к столу, стала собирать осколки. Иосиф Георгиевич пристально смотрел, как она наклоняется, и усмехался.
- Я пока приготовлю завтрак, а вы почитайте мне что-нибудь из своей тетради! - попросила она, чтобы хоть таким способом разрядить ситуацию и вернуть прежнего, обаятельного, мудрого, интеллектуального доктора.
От него не укрылось, что она перешла на "вы", поправлять не стал, коротко распорядился:
- Подай, она лежит на полке.
Ада молча исполнила, Шрамм открыл тетрадь наугад, пролистал несколько страниц, поправил на носу очки.
- "Совмещение гениальности и конкретного "Я" происходит при антагонизме внешних факторов. Чем они интенсивнее, тем более взрывчато, трансцендентно происходит обратный, формирующий процесс. Это есть самоутвержденческое начало целеобразующей константы, имя которой - воплощенное Совершенство Личности..."
Ада застыла. Поток мыслей, журчание слов завораживало ее, как змею пиликанье флейтиста.
- Ты, кажется, собиралась готовить завтрак? - спросил доктор, глянув из-под очков.
- Да, конечно,- очнулась она и уронила еще одну тарелку.
- Ты наносишь непоправимый ущерб моему семейному очагу,- строго сказал Иосиф Георгиевич, хотя "очага" как такового уже и не было.
- Прости,- сказала она, стала поспешно собирать осколки.
- А ты знаешь, что у людей с искривленной шеей ум живее? А у Гейне была болезнь спинного мозга, и есть все основания предполагать, что это придало его последним произведениям подлинную гениальность... Безумие, дражайшая Ада, чрезвычайно тонкая штука. Это как при составлении пропорции пороха: слегка не доложил селитры и переборщил с серой и яркой вспышки, которая так притягивает людей, не будет. Вместо этого мы увидим просто вонючий "пшик". И почувствуем мерзкий запах. Так же и у душевнобольного: от гениальности до полного идиотизма - ничтожное расстояние.
Закончив тираду, он сошел с дивана, уже завернувшись в простыню. Ада выложила на тарелки какую-то серую массу, откупорила очередную бутылку водки, налила по полстакана. Они молча чокнулись и выпили. Серая масса оказалась макаронами, смешанными с тушенкой. После выпитой залпом водки снедь показалась даже вкусной. Иосиф Георгиевич, пережевывая, заметил:
- Индейцы племени майя, чтобы выразить понятие о злости, знаешь, что рисовали?
- Зубы?
- Нет. Трех женщин! - торжествуя, объявил доктор. Не правда ли, изящно?.. А вот врача изображали в виде человека с пучком травы и крыльями на ногах.
- Ну и что? - хмуро спросила Ада. Ты хочешь сказать, что я злая?
- Ты не можешь быть злой. При мне... Твой удел - быть покорной, как змея, которую лишили позвоночника и зубов.
- После того, как вы сбрили бороду, Иосиф Георгиевич, вы сильно изменились. Вы как будто стали другим человеком: резким, насмешливым, даже жестоким. Я, конечно, не думаю, что вместе с растительностью на лице вы потеряли свою мягкость, доброту, тактичность...
Шрамм слушал ее с саркастической улыбкой на губах, развалившись на диване, гладкий белесый подбородок выставил вперед, будто собирался плюнуть на попадание.
- Ну, что ты, голубушка! - энергично возразил он и осклабился. Я по-прежнему тебя обожаю, даже несмотря на то, что ты пытаешься неуклюже подшутить надо мной.
- Я не пытаюсь! Вы совершенно не знаете меня, хоть и проработали со мной бок о бок много лет. Я вас всегда боготворила, вы для меня были символом бескорыстного служения науке, медицине, для вас главным было найти ответы на животрепещущие вопросы современной психиатрии, и я более чем уверена, если б вы не прозябали в этой дыре...
- Хватит, это я уже слышал, а кроме того, и без тебя все это знаю. Но мне сейчас абсолютно безразлично, нужны ли кому-то мои изыскания. Скорее всего не нужны. Нормальных нечем кормить и содержать. А моя наука скорей останется нужна для того, чтобы власть имущие под благовидным предлогом всегда могли обратиться к нам, а мы всегда могли сочинить для какого-нибудь крикуна-диссидента толковый диагноз. И чтоб ни одна грамотная сволочь ни черта не поняла и согласилась с нами: да, такому место только в психушке... Ты, Ада, лучше не старайся найти во мне что-то тебе не нравящееся. Во-первых, мне это будет неприятно и придется делать в отношении тебя определенные оргвыводы. Во-вторых, ты сама, своими руками разрушаешь созданный в своем сердце образ выдающегося человека, то есть меня. А это еще страшней: ты разрушаешь саму себя... Одним словом, ты не выживешь! Глупая, глупая тетка...
- Вы уже переходите на грубость,- тихо, но твердо произнесла Аделаида Оскаровна. Пожалуй, я лучше оденусь.
- Возьми в шкафу халат, надень,- уже миролюбиво произнес доктор.