23. Дом
Гораздо сладкозвучнее лиры,
Ярче золота.
Сапфо
— Чтоб тебе пропасть, Сапфо! — закричал Алкей. — Ты — первая женщина, которой я поверил, а ты изменила мне, как обычная шлюха!
Я подняла глаза и увидела Алкея. Давно ли он наблюдал, за нами? Волна протеста поднялась во мне, тогда как сердце говорило: «Проси прощения».
— Ты хочешь сказать — как Родопис? Я все знаю о вас двоих! Она сама хвасталась — говорила, какой ты великолепный любовник. Как умно с твоей стороны забыть сообщить мне об этом!
— Она для меня ничего не значила! — бушевал Алкей.
— Ты не можешь придумать извинения получше?
— Я занимался любовью с ней, а думал о тебе!
— И ты ждешь, чтобы я сказала: «Я занималась любовью с Эзопом, а думала о тебе!» — выкрикнула я.
Мы по-прежнему находились в маленькой лодочке — примостились на ее корме, а Алкей, наклонившись над бортом, с ненавистью смотрел на нас.
— Что ж, это правда. Я и в самом деле думала о тебе. Только о тебе.
Эти слова я произнесла шепотом.
— Мне ты об этом не говорила, — сказал Эзоп, лежавший на спине в лодке. — Я думал, ты хоть немного, но любишь меня.
— Прости меня, Эзоп, я тебя люблю, но как брата. А Алкей — моя судьба. Теперь я это знаю. Я знала это с того самого мгновения, когда впервые увидела его!
Целую минуту никто не мог произнести ни слова. Мы слышали только наше тяжелое дыхание. Эзоп держался за меня, как ребенок, цепляющийся за мать. Я вырвалась из его рук, выбралась из лодки и побежала за Алкеем, который ринулся прочь с палубы. Он спустился в трюм, чтобы скрыться среди кентавров. Теперь я отчаянно рыдала.
Почему я, после всех этих лет, все-таки стала любовницей Эзопа? Может быть, мне нужно было спровоцировать Алкея? Я была зла на себя. Я была готова на все, чтобы вернуться назад и не совершать этой глупости. Сожаление, которое я испытывала, было сожалением проклятого. Я видела его на темном лице моего отца в царстве Аида. Я чувствовала, что вернулась вместе с мертвыми на тот, другой, берег катящей свои воды реки. Уж лучше быть мертвой, и глухой ко всем ощущениям, чем чувствовать то, что чувствовала я.
Я последовала за Алкеем в трюм. Он не хотел видеть меня. Он послал Хирона сказать мне, что болен и не может со мной говорить.
Старый, мудрый кентавр тряхнул белой косматой гривой и сказал:
— Ты разбила его сердце. Тут ничего нельзя сделать.
— Помоги мне, Хирон! — взмолилась я. — Скажи Алкею, как сильно я его люблю.
— Как я могу убедить его не верить тому, что он только что видел своими глазами?
— Скажи ему, что это не имеет никакого значения. Скажи ему, что это было всего лишь мимолетное помутнение разума. Скажи ему, что я люблю только его. Пожалуйста, умоляю тебя.
И я в мольбе опустилась на колени.
— Он мне не поверит. Он не будет делить тебя с Эзопом. Он гордый человек, а ты унизила его.
— Но, Хирон, ты же можешь исцелить что угодно. Ты знаешь тайны целительства. Исцели его разбитое сердце. Я знаю — ты можешь. И потом, у тебя самого две жены. Ты был бы счастлив взять и трех, не думая ничего плохого. Ты любишь больше одной женщины. Как ты можешь обвинять меня в том, что я люблю двух мужчин? Ведь можно любить двух мужчин одновременно!
— Мужчины смотрят на это иначе. Фаллос не терпит соперников. Вы, женщины, привыкли к этому. Вагины не столь привередливы.
Я могла только упасть на палубу и завыть, как по покойнику. Я лупила кулаками о доски и разорвала на себе хитон. Но Алкей все равно не появился.
Алкей высадил нас с Эзопом на Самосе. Глядя, как под голубеющим эгейским небом удаляется «Глаз Хора», унося все мои мечты и надежды, я понимала, что во второй раз потеряла главную любовь всей моей жизни. Если в первый раз разбивается сердце, то второй раз — это конец всего.
Зачем я навлекла на свою голову эту беду? Возможно, я боялась до конца отдаться Алкею, потому что бесконечно любила его. И расставание казалось таким же неизбежным, как смерть. Я разбила три сердца — Эзопа, мое и Алкея — и знала, что обречена всю оставшуюся жизнь сожалеть об этом.
Я вспомнила легенду острова Лефкас. В ней говорилось, что влюбленные, прыгавшие в море с Левкадийской скалы, либо преодолевали свою безнадежную страсть, либо разбивались насмерть. В любом случае они излечивались. Теперь я поняла, что всегда казалось мне таким безысходным.
И вот мы были вдвоем на Самосе — я и Эзоп, и оба безутешны. Эзоп хорошо знал Самос со времен своего рабства, но ненавидел это место, считая его жителей грубыми и скаредными. Он был мрачен после всего случившегося, полагая, что я отвергла его. Может быть, вы думаете, что теперь, когда Алкея не было с нами, Эзоп предъявил свои права на меня? Нет, мы оба пребывали в отчаянии. Что-то между нами было не так. Мы оба знали, что были скорее друзьями, а не любовниками, но мы запятнали нашу давнюю дружбу любовью без взаимности. Иногда, чтобы разойтись, сначала нужно сойтись. Неисповедимы тайны любви!
Почему ты можешь любить двух мужчин, но совершенно по-разному? Почему один находит отклик в твоей вере и философии, а другой — в твоем желании и вагине? Почему наша любовь может быть настолько разной? И почему мужчины не готовы согласиться с тем, что женщины такие же разные, как и они? Даже еще более разные. Это философствование принесло мне мало пользы.
Оно ничуть не облегчило боли. Мужчины были слепыми и недалекими, но я любила одного из них!
Мы с Эзопом некоторое время провели вместе, перебирая в уме прошлое и становясь все мрачнее и мрачнее.
Как-то вечером, заливая вином тоску в маленькой таверне на задворках Самоса, мы заметили группу лидийцев, смотревших на нас и ловивших каждое наше слово.
Наконец громадный седобородый человек с глазами цвета морской волны, окруженными бесчисленными морщинками, поднялся из-за стола и подошел к Эзопу.
— Ты сочинитель притч Эзоп? — спросил он.
— Почему ты спрашиваешь? — раздраженно пробормотал Эзоп.
Поднял взгляд, и лицо его расплылось в улыбке.
— Сиеннесий! — воскликнул он. — Мой дорогой старый друг!
Между ними завязался задушевный разговор о людях и событиях прошлого, о которых я ничего не знала. Оказалось, что Сиеннесий — философ и друг прежнего хозяина Эзопа.
— Я всегда знал, что ты станешь знаменитым! — сказал он Эзопу.
«А что насчет меня? — подумала я. — Я что — вообще никто?»
Сиеннесий явно меня не узнал, а Эзоп не стал устранять эту неловкость.
— Мы направляемся в Дельфы, — сказал Сиеннесий.
— Куда же еще?! — сварливо сказала я. — Если кто-то в этой части мира не знает, что ему делать, он непременно направляется в Дельфы.
— Кто это? — спросил у Эзопа лидиец, словно я сама не могла ответить.
— Знаменитая поэтесса Сапфо с Лесбоса, — сказал Эзоп.
Услышав это, волосатый, морщинистый Сиеннесий упал но колени, всплеснул руками и запел:
У меня есть дочка, как золотой цветок.
Я не возьму за нее все золото и серебро Алиатта!
— Я никогда не забуду, где впервые услышал эти слова, — сказал он. — Если ты и есть та богиня, что сочинила эту песню, — я твой раб, госпожа.
Должна признаться, это несколько смягчило мое сердце, хотя он и неточно меня процитировал.
— Спасибо, — просто ответила я.
А потом из моих глаз потекли так долго копившиеся слезы. Я вспомнила Клеиду, когда она была совсем маленькой, и рыдания сотрясли мое тело.
— Простите меня, — пробормотала я.
Эзоп обнял меня за плечи.
— Думаю, тебе пора возвращаться домой, — тихо сказал он.
И я знала, что он прав.
Тогда Эзоп отправился с лидийцами искать мудрости у Дельфийского оракула (снова эти шарады!), а я решила вернуться на мой родной остров, несмотря на то что приказ о моем изгнании, видимо, еще оставался в силе. Мы с Эзопом грустно попрощались, зная, что боги свели нас, чтобы мы учились мудрости друг у друга, но не стали спутниками на всю жизнь. Афродита утвердила свою власть надо мной на новый хитроумный манер.
«Будь ты проклята, Афродита», — думала я.
Я знала, как Хирон относится к Зевсу, как люди могут злиться на богов, но себя я смиряла перед Афродитой, зная, что она гораздо умнее меня. Ты победила, Афродита! Ты погубила мою жизнь! Ты поставила меня на край скалы!
ЗЕВС: И ты собираешься оставить это оскорбление без последствий?
АФРОДИТА: Конечно нет! Фаон уже ждет, чтобы еще раз посрамить ее.
А потом я тайно, не раскрывая, кто я, проникла на Лесбос. Я прокралась на мой родной остров, словно призрак.
Сначала я направилась в Эрес, а не в Митилену, надеясь как можно дольше оставаться неузнанной. Насколько мне было известно, приспешники Питтака были готовы отправить меня в царство Аида за то, что я осмелилась вернуться. Нет сомнения, я все еще оставалась приговоренной к казни. И все же у меня оттаяло сердце, когда я снова оказалась дома. Если мне было суждено погибнуть здесь — так тому и быть. Я достигла конца моего извилистого пути. Я чувствовала запах смерти, поджидавшей меня.
В маленьком городке, где я родилась, царила странная суета. Холмы были, как всегда, зеленые, оливки — серебряные, море сверкало, но люди казались подавленными, словно после вражеского нападения. Все будто ждали чего-то. Я спросила у лодочника, который привез меня на остров, в чем дело.
— Возлюбленная тирана умирает, — сказал он. — Клеида, любовница Питтака, при последнем издыхании.
Я каким-то образом чувствовала это. Возможно, предчувствие и влекло меня на Лесбос с такой же силой, как и тоска по дочери.
— Где она живет?
— Здесь, в Эресе… Знатная дама.
Он подвел лодку к дому моего деда — дом показался гораздо меньше и скромнее, чем я его помнила, — и я вошла во двор, заполненный плачущими людьми. У меня было такое чувство, будто я вернулась в царство мертвых. Все казалось смутным и нематериальным, словно я шла среди призраков.
Я закрыла лицо покрывалом — мне пока не хотелось быть узнанной.
Во дворе началась суматоха — стражники расталкивали людей, включая и меня, освобождая дорогу для крупного человека с отвислым животом и белой бородой в сопровождении золотоволосой молодой женщины.
Человек этот явно был состарившийся Питтак. Но кто эта молодая женщина?
Я попыталась протиснуться сквозь толпу, но меня понесло на волнах рыдающего человеческого моря. Два стражника остановили меня, больно ухватив за руки. Но мы уже были в комнате, где лежала умирающая женщина. И она узнала меня.
— Сапфо! — прошептала она. — Прости меня!
Седой мужчина и золотоволосая девушка отступили, удивленно глядя в мою сторону. Мужчина дал стражникам знак отпустить меня.
Я подбежала к постели матери и упала на колени. Лицо у нее было серое, глаза утратили прежний блеск. Дух смерти витал над нею.
— Прости меня, — снова сказала она. — Неужели это ты? Неужели я не сплю? Если это и в самом деле ты, то теперь я могу умереть. Боль так ужасна, что я хочу одного — уснуть. Сон стал единственным моим отдохновением.
Теперь я знала, что предчувствие близкой смерти матери было со мной уже на «Глазе Хора» посреди моря.
Мне столько всего хотелось рассказать ей! О том, как я встретила моего любимого отца в доме Аида. О том, как я жила с мифическими амазонками, которых она так почитала. О том, как я из-за Эзопа снова потеряла Алкея. О том, как я поняла, что женщина может любить двух мужчин. О том, что мать может жить своей судьбой и все же больше жизни любить своего ребенка. О том, что боги капризны и неуправляемы… Но я могла только обнять ее и плакать. Она тоже плакала.
— Прости меня, прости меня, — повторяла она снова и снова.
— Мне не за что тебя прощать, — сказала я. — Такова была воля богов… даже мое возвращение — их воля. За все отвечают боги — не мы.
Я не знаю, сколько прошло времени. Я все гладила и гладила ее, и понемногу от ее тела стал исходить тот запах, что я запомнила с детства, — аромат восточных духов. Прошли часы, дни и годы… или так мне казалось. Когда я подняла голову, то увидела, что челюсть моей матери отвисла, а с ее нижней губы на мою руку упала тонкая ниточка света. Что это — мое наследство? Глаза ее были открыты, но пусты. Она оставила меня сиротой, держа в своих объятиях.
Питтак и молодая женщина стояли совершенно неподвижно, глядя на меня. Что-то в глазах женщины напомнило мне те глаза, что сейчас закрылись. Неужели это возможно?
— Повесь меня, если считаешь нужным, — прошептала я Питтаку. — Но я хочу перед смертью увидеть дочь.
— Сапфо, я простил тебя и Алкея много месяцев назад, когда заболела твоя мать. А твоя дочь стоит перед тобой.
Прекрасная молодая женщина подошла и обняла меня. Я пила ее красоту жадными глазами, а потом, потеряв сознание, рухнула на пол.
Придя в себя, я обнаружила, что нахожусь в женской половине дома моей дочери в Митилене. Дочь ухаживала за мной. Она была так прекрасна, что если бы я встретила ее, не зная о нашем родстве, наверняка попыталась бы заняться с ней любовью. Стоило мне поглядеть на нее, как горло у меня перехватывало и огонек начинал полыхать в моей крови. Зубы у нее были прямые, белые и немного хищные — признак чувственности. Ее золотые волосы падали на ее гладкое розовое лицо, когда она наклонялась надо мной.
— Я прощаю тебе все, — сказала она. — Даже то, что ты меня бросила.
Вот, значит, как ей об этом рассказали! Я не стала разубеждать ее — пока.
Мои мысли вернулись к тем событиям, что привели меня сюда. Я видела себя на корабле с Алкеем, когда мы пребывали в упоении. Потом я вспомнила, как уничтожила все это с Эзопом. А потом я поняла. Останься я в объятиях Алкея, моя мать умерла бы непрощенной. Судя по всему, осуществился божественный план, но понять его я смогла только теперь, задним числом.
Моя мать умерла. Ларих тоже умер. Мои дед и бабка давно были мертвы. Мой брат Харакс заправлял семейными виноградниками, а помогала ему жена — Родопис! Все утверждали, что красавица куртизанка превратилась в старую хрычовку, но продолжала считать себя очаровательной в той же мере, что и моя мать, участвовала в сочинении истории о том, что будто бы я бросила Клеиду. Харакс не возражал ей, правда, он вообще опасался возражать ей в чем-либо.
Будучи приемным ребенком тирана, моя дочь имела возможность выбирать себе мужа, но выбор ее был неудачным, и она казалась мне несчастной. Муж ее был богат, но недостаточно умен для нее. А поскольку он не был умен, то не был и добр: ведь доброта есть наивысшая мудрость.
Моего зятя звали Эльпенор — в честь того идиота, который с похмелья свалился с крыши в гомеровской эпопее об Одиссее. Кому может прийти в голову мысль назвать сына Эльпенором? Только самому глупому или продажному из отцов! И муж Клеиды соответствовал своему имени. Если у него и не заплетался язык, то заплетались ноги. Неудивительно, что жена не выносила его!
Она была так несчастна, что завела привычку советоваться с прорицателями и задавать им вопросы, на которые они не могли ответить. Ни один из них не смог предсказать мое возвращение.
Каждый день в жертву приносилась птица, чтобы Клеида знала, что ждет ее сегодня.
— Тебе бы лучше слушать их песни, чем сворачивать головы. Несчастные люди всегда попадаются в ловушки прорицателей.
— Почему ты все знаешь? — спросила она.
— Боль и кораблекрушение, кораблекрушение и разбитое сердце.
— Ты останешься со мной навсегда? — спросила Клеида.
— Я постараюсь, — ответила я.
Обмыть и умаслить тело матери перед похоронной церемонией должны были, конечно, женщины семейства. И вот я стояла против моего заклятого врага Родопис, и мы с ней нежно обмыли тело моей матери морской водой, закрепили челюсть золотой подвязкой, закрыли ее прекрасные глаза, положили монетку в рот, чтобы было чем расплатиться за доставку в царство Аида. Мы одели ее во все белое и положили в гроб ногами к дверям. На голову ей мы надели золотой венок, указывающий, что она победила в сражении с жизнью, а на грудь положили керамическую птичку, олицетворяющую ее поющую душу. Мы дали ей ее зеркало и алабастрон — маленький сосуд для благовоний, чтобы даже в царстве мертвых она могла оставаться красивой. Мы поставили лекиф с благовонным маслом рядом с ее головой в венке. Потом мы спели над ней самые разные заупокойные песни, и подпевали нам все ее подруги и хор профессиональных плакальщиц, присланный Питтаком.
— Я так любила ее! — рыдала Родопис. — Поэтому-то она и обещала мне свои драгоценности!
Она поедала глазами золотой венок, словно ей было жалко зарывать его в землю.
Я ничего не сказала. В другое время я бы поборолась с ней за оставленные моей матерью драгоценности, но сейчас я слишком устала. Как бы мало вы ни зависели от родителей в повседневной жизни, как бы ни были готовы к их смерти, их окончательный уход — всегда катастрофа. Вы словно только что стояли на твердой земле, и вдруг она начала уходить из-под ног.
Я подумала о царстве мертвых, где воссоединятся мои родители.
— Наконец-то! — воскликнет мой отец.
— Хорошо хоть здесь у тебя нет тела, чтобы изменять мне, — огрызнется в ответ моя мать.
А потом она будет счастлива остаться с ним навечно. Вместе с маленьким Эвригием.
Питтак приготовил памятник моей матери — высеченная из камня, она стояла во всей своей красе, держа за руку маленькую девочку. Эпитафия гласила: «Я держу дорогое дитя моей дочери. Пусть мы никогда не расстанемся в этом мире, как были неразделимы в мире, где светит солнце». Под ногами маленькой девочки была надпись: «Я — Сапфо, возлюбленная Клеиды, как Клеида — возлюбленная Сапфо». Загадка, достойная Дельфийского оракула.
Денег на похороны моей матери не пожалели. Мою мать везли к месту упокоения на катафалке, запряженный четверкой белых лошадей. И лошади были принесены в жертву и похоронены вместе с ней, словно она была великой воительницей.
«С твоей смертью умерла моя душа!» — сказал Питтак у могилы моей матери. Клеида безутешно рыдала и никак не могла остановиться. Я обняла ее, но она отстранилась от меня.
Весь остров погрузился в траур. Меня восхитило, как Питтак обставил уход моей матери. Неудивительно, что долгая вражда между Афинами и Лесбосом породила такого правителя. Во время войны люди обращаются к героям и богатырям, с готовностью наделяя их чрезвычайными полномочиями. Люди рассуждают о мире, но война укрепляет власть тиранов и военачальников. И так будет всегда, пока мужчины остаются мужчинами. Стремление к господству у них в крови. Мы, женщины, могли бы установить мир, если бы не жили в мире мужчин как покоренный народ. Но, увидев, что плохая правительница может испортить и амазонок, я не питала больших надежд на будущее человечества, вне зависимости от пола. Почему боги так легко разрешают нам убивать друг друга? Может быть, они, бесконечно скучая на своем Олимпе, таким образом развлекаются? Это было единственным объяснением, в котором я видела хоть какой-то смысл. Война между Лесбосом и Афинами длилась долгие годы. Когда уже казалось, что мир неминуем, к нашим берегами прибывала новая эскадра военных кораблей. Население страшилось мира после стольких лет войны. Люди отступали от Митилены в глубь острова, чтобы переждать кровопролитие. Потом снова воцарялось спокойствие. А потом опять начинались военные действия. Но после стольких лет кровопролития истощились силы даже у афинян. Когда война закончилась, и Питтак, и народ смягчились. Теперь, став верховным правителем, который мог не страшиться за свою власть, Питтак позволил себе быть добрым. Он стал мудрецом. Он и выставлял себя таковым, поощряя поэтов и актеров и приглашая ко двору философов. Он хотел, чтобы после смерти о нем помнили как об одном из Семи мудрецов.
— Даже Алкей может без всякой боязни вернуться домой, — сказал он мне. — Но он, похоже, предпочитает Египет. В душе он всегда оставался бродягой.
Когда он сказал это, я начала плакать. Питтак обнял меня, словно решив, что он мой настоящий отец.
— Пора тебе снова начать петь.
— Что толку? — сказала я. — Песни ничего не меняют. Они не могут остановить войну или кровопролитие. Не могут воскресить из мертвых или не допустить, чтобы детей похищали у матерей. Или оживить любовь. Я всю жизнь сочиняла песни. А теперь готова замкнуть уста.
В своем отчаянии я действительно была готова к этому, но музы время от времени еще подталкивали меня под локоть, словно говоря: попробуй еще раз. Но все мои попытки заканчивались ничем. Сердце ушло из моего искусства.
Я попыталась сочинить песню, посвященную смерти моей матери, но не смогла. Прощальные слова застревали у меня в горле.
«Когда мы передавали тебя в бессветные покои Персефоны, — начала я, — Ветер сотрясал дубы на горе, как скорбь сотрясает мое сердце».
Но эта попытка ничуть не передавала мою боль. Ведь я была сочинительницей не элегий, а любовных песен, а любовь навсегда покинула меня.
Когда пришло время делить драгоценности моей матери, Питтак разложил их все на лидийском ковре во дворе своего дома. Мы с Клеидой и Родопис должны были по очереди брать то, к чему лежало наше сердце. Но стоило мне выбрать ожерелье или колечко, как Родопис топала ногой и кричала:
— Это было обещано мне!
После чего падала, вопила и колотила по земле кулаками.
— Только не говори мне, что плачешь из-за колечка, Родопис, — сказала я.
— Я любила ее. Я любила ее, — выла Родопис. — Я плачу по ней — не по драгоценностям.
Какая мне была разница, кому достанется большинство золотых побрякушек? Я отдала Родопис ожерелье и колечко, которые она хотела, и сережки к ним. Я отдала ей золотые застежки в виде дельфинов, инкрустированные драгоценными камнями, — моя мать часто носила их. Я отдала ей сережки, хитроумно выполненные в виде прыгающих дельфинов, и диадему из золотых оливковых листьев. Я отдала ей золотые сережки в виде бараньих голов. Сколько бы я ей ни отдавала, она вопила, что ей нужно еще. Наконец осталось золотое ожерелье в виде змеи с рубиновыми глазами и хвостом, который хитроумной застежкой закреплялся на змеиной шее. Я помню, моя мать носила его, когда я была маленькой. Она носила его вместе с сережками в виде змеек, которые теперь не снимала Родопис.
— Она была моей матерью! — закричала я. — Отдай их, по крайней мере, Клеиде. Мне самой ничего не нужно!
— Я любила ее так, как если бы она была моей матерью, — завыла Родопис. — А потом, эти сережки и ожерелье идут в одном комплекте!
Тут даже я не смогла сдержать смеха. Но Родопис не нашла в своих словах ничего смешного. Напротив, она снова упала на землю и стала биться о нее. В итоге пришлось вмешаться Питтаку, который и поделил наследство. Я получила золотую цепочку с крохотными висюльками в виде айвы. Я ношу ее каждый день. Я часто сплю, не снимая этого украшения.
Но даже боль утраты лечит время. Как бы печаль ни одолевала меня, я была счастлива вернуться на родной остров. Я бродила с Клеидой среди оливковых деревьев, рассказывала ей о моих приключениях, о моей любви к ее отцу Алкею, о моем отчаянии, когда я лишилась ее. Я рассказала ей историю о ее болезни и заклинании Исиды… хотя мою любовную историю с Исидой я и пропустила. (Дети никогда не интересуются такими вещами.) Поверила ли она в мою версию событий? Я знаю — она хотела верить.
Я посетила семейные виноградники, возрожденные трудами Родопис, и вступила во владение домом моих деда и бабки в Эресе.
Я почти забыла о своем призвании. Но слава обо мне распространилась широко — мои песни пелись по всей Греции. Семьи из Афин, Сиракуз, даже Лидии хотели присылать ко мне своих дочерей, чтобы я выучила их искусству игры на лире и сочинения песен. Я стала невольным наставником следующего поколения.
Клеиде это очень не нравилось. Она так долго тосковала по мне и теперь не могла смириться с тем, что меня отрывают от нее. Она высмеивала моих учениц. Она хотела, чтобы я жила с ней и растила ее сына Гектора, красивого маленького мальчика, такого же черноволосого, как я, а не занималась сочинительством песен. У меня таяло сердце, когда я видела моего внука. Я его обожала. Но я не могла сделать то, что сделала моя мать, — похитить ребенка у его матери. Я его любила, но знала, что мать ему нужнее меня. Клеида не могла понять моей сдержанности. Она считала, что я не даю волю своей любви. В наших отношениях появилась трещинка.
Нет, конечно, она появилась еще раньше. Начало ей положила клевета на меня — будто бы я бросила Клеиду. Источником этой клеветы была Родопис. Я рассказала Клеиде истинную историю, но она не поверила в нее до конца. Она боролась со своими чувствами. Она хотела любить меня, но боялась быть брошенной еще раз.
«Ну что ж, — говорила я себе, — со временем все образуется. Она поймет, как сильно я всегда любила ее».
Но нет, по мере того как я входила в роль наставницы юных красавиц, прибывавших из других краев (Дика, Гиринно, еще одна Анактория, еще одна Аттида, еще одна Гонгила), в Клеиде копилась ревность. Я пыталась объяснить ей, что мои ученицы не могут соперничать с моей дочерью, но она мне не поверила. Она хотела, чтобы я обожала ее тело и душу, чтобы я обожала ее сына. И я обожала! Но учительство спасало мою жизнь. Без него — в отсутствие любви к Алкею — я бы зачахла.
— Дику и Гиринно ты любишь больше меня, — обвиняла меня Клеида.
— Вовсе нет. Больше всех я люблю тебя. И всегда любила.
— Тогда зачем тебе эти дурацкие ученицы? — возражала Клекда. — Анактория обманывает тебя. Гиринно тщеславна, как павлин. У Аттиды нет никаких способностей к игре на лире.
— Но если я буду всего лишь бабушкой, я быстро захирею, — сказала я. — Чтобы оставаться собой, мне нужны мои песни. Учительство — мое призвание.
— Твое призвание — твой внук, — настаивала Клеида. — Послушай, как он плачет!
— Я не стану пренебрегать им, обещаю тебе, — сказала я.
Клеида обиженно шмыгнула носом.
Я построила небольшой храм в роще за моим родным домом, и там мы танцевали и пели наши песни Афродите. После всех странствий у меня не оставалось сомнений в том, что она самая могущественная из всех богинь, и я воспитывала моих учениц в почтении к Афродите.
— Боги безразличны к нам, — говорила я моим ученицам. — Мы должны привлекать их красотой наших песен и танцев, улещивать их жертвоприношениями, делать себя достойными их внимания. Для них наша жизнь — вещь такая же мимолетная, как листья на деревьях. Им хватает собственных интриг. Они любят, воюют, уничтожают. Стоит им моргнуть — и нас нет. Если мы хотим быть для них чем-то большим, чем опадающие листья, нужно петь такие божественные песни, чтобы они не могли не услышать.
В роще за домом моего деда мы воскуряли благовония Афродите и прославляли ее танцами и песнями. Мы подносили ей первые плоды с виноградников и оливковых деревьев. Мы вываливали ей груды яблок и персиков. Мы поджаривали жирные окорока белых телят, украшали их цветами и посыпали ячменем. Мы устраивали состязания на лучшую песню, самый красивый танец, изысканнейшие одеяния. В самые теплые летние ночи мы сбрасывали с себя все и танцевали обнаженными под луной, взывая к Афродите.
Из Сапфо выжат этот мед, что подношу я тебе,
Он липкий, как любовь, питательный, как материнское молоко,
Прекрасный для Зевса, как дева, которой не Гера имя,
Сладостный для Афродиты, как восставший фаллос любовника.
Откуда нам было знать, что за нашими служениями богине наблюдают? Слух о наших танцах нагишом разнесся по холмам от Эреса до Митилены. Одна строчка («Прекрасно тело Мнасидики, даже прекраснее, чем нежное тело Гиринно») цитировалась как доказательство нашей развращенности. Родопис распустила слух, будто я готовлю менад, которые будут голыми руками разрывать на куски мужчин и детей. Говорили, что я развратила собственную дочь, но мне и этого показалось мало, и я перешла на чужих дочерей.
Строки из моих песен всегда цитировались вырванными из контекста. «Красота твоя — пища моего желания» — эти слова повторяли по всему острову. Другой такой строкой стала эта: «Усни на нежной груди твоей подруги». Да, некоторые мои ученицы вызывали у меня нежнейшее чувство, и они предпочли бы умереть, чем покинуть меня. Но большая наша беда началась с самоубийства Тимады.
Тимада приехала ко мне из Лидии, когда ей было тринадцать. Пухленькая, с рыжими кудряшками, она имела врожденный талант к пению и игре на лире. Все, что я знала о моем искусстве, я передала ей. Она расцвела от моих забот. Впечатление было такое, будто прежде никто не поощрял ее, и она впитывала то, что ей давала я, как губка. Это можно было сказать о многих девушках, которые выросли не на Лесбосе. Сколько же было во мне свободы — я принимала ее как нечто само собой разумеющееся, даже несмотря на долгую войну, когда просто жила на этом острове. В мире было столько мест, где с женщинами обращались не лучше, чем с рабами.
Тимада смотрела на меня и говорила:
— Сапфо, когда я вырасту и стану взрослой женщиной, я хочу быть похожей на тебя.
— Ты не знаешь, сколько скорби выпало на мою долю. Не желай себе того, чего не знаешь.
— Ты просто скромничаешь. Ты моя героиня. Когда я думаю, что мир жесток к женщинам, я думаю о тебе, о том, как ты преодолела все напасти, которые выпадают на женскую долю. У тебя даже есть красавица дочь и внук, так похожий на тебя. Я всем сердцем жалею, что мне не повезло родиться твоей дочерью.
Эта ее избыточная эмоциональность беспокоила меня. Когда сердце открыто, в него попадает не только мед, но и стрелы. Я разрывалась между потребностью слышать хвалебные речи Тимады и страхом, что это плохо кончится. Как бы то ни было, я любила ее, а она меня. Я научила ее искусству наслаждения, как учила этому амазонок, и она целиком отдала мне свое сердце. То, с каким безрассудством она это сделала, обеспокоило меня.
Тимада расцвела в Эресе. Она оставалась с нами два года, и за это время совершенствовались ее мастерство и бесстрашие. Поначалу она, как и другие, подражала моему стилю, но вскоре обрела собственный голос, и ее лирическая метрика стала свежей, игривой и живой.
Потом пришло известие от ее отца из Сард, что он выдает ее замуж за одного придворного — своего приятеля. Человек этот был стар, богат и отвратителен. Старая как мир история. Тимада написала отцу, умоляя позволить ей остаться на Лесбосе. Он в ответ написал, что она непокорная дочь и он разочарован.
Я видела ее внутреннюю борьбу. Мать ее умерла во время родов, и Тимада была уверена, что ее ожидает такая же судьба. Она боялась замужества и рождения ребенка, как боялась потери свободы. Кто мог винить ее в этом? Получение женщиной образования всегда приводит к такому парадоксу. Мы учим дев быть свободными, а потом, выдавая замуж, порабощаем их.
— Я не хочу разочаровывать отца, но и не могу сделать то, что он просит, — плакала она. — Я скорее умру, чем покину тебя!
— Ты должна молиться богам и делать то, что велит тебе сердце, — сказала я.
— Но что сделала ты, когда была молодой? — спросила Тима. — Говорят, ты убежала с Алкеем.
— Не могу этого отрицать.
— Так если ты была бунтаркой… почему ты ждешь покорности от меня?
— Я жду только того, что ты будешь верна себе. Никто не может просить у тебя большего.
Тимада обняла меня.
— Сапфо, помоги мне спастись от моего отца! — воскликнула она.
— Я могу сделать что угодно, кроме этого, — ответила я.
И потом я сказала ей то, что всегда говорила девушкам в ее возрасте, — что жизнь непредсказуема, что будущее невозможно предвидеть, что жизнь полна удивительных неожиданностей, хороших и плохих… что смерть приходит ох как быстро. Я говорила с ней так, как моя мать говорила со мной, когда я противилась браку с Керкилом. Вот ведь ирония судьбы! Моя мать была мертва, а я стала как моя мать! С возрастом я даже внешне стала походить на нее. Иногда я представляла себя со стороны и думала: вот идет моя мать.
Впечатление, что Тимаду утешили мои слова, было обманчиво. Она пошла на море купаться с Дикой. Сплела венок из трав и цветов для Аттиды. Подарила мне разукрашенный сардский обруч для волос. Все это было приготовлением.
Мы нашли ее в яблоневой роще — она повесилась на самой старой яблоне на одном из своих украшенных золотом сардских поясов. Ее ноги чуть двигались, словно танцуя в воздухе над ковром сиреневых гиацинтов. На самой высокой ветке яблони осталось одно красное яблочко, до которого никто не смог дотянуться.
Мы разрезали пояс, любовно обмыли ее и в погребальный костер бросили собственные волосы. Они шипели в огне, издавая едкий запах — запах принесенной в жертву юности.
Девушки были в отчаянии. Они просили меня сочинить песню о ней, чтобы спеть, когда мы будем отправлять ее прах домой. Мы передали урну с пеплом на корабль, сделав на ней надпись:
Это прах Тимады,
Что в безбрачье ушла
В Персефоны бессветные покои.
Жизнь ее пресеклась,
Как волосы наши,
Когда лезвием острым
Мы, товарки ее, их пресекли.
По острову разнесся слух, что одна из учениц Сапфо покончила с собой. Это было началом нашего конца.
Мой брат Харакс здорово растолстел и полысел. Лицо Родопис с годами все больше уподоблялось ее душе, и теперь внешне она была такой же, как и внутри. Зрелище далеко не ласкающее глаз.
— Сапфо, — сказала она, — нас беспокоят слухи о тебе и твоих ученицах, что доходят до нас. Говорят, одна молодая женщина повесилась из любви к тебе. Мы желаем тебе добра и потому не находим себе места. Мы волнуемся за твою репутацию.
— Моя репутация! — воскликнула я. — Моя репутация, как и твоя, давно уничтожена. Ты ведь знаешь, как говорят в Навкратисе: «Если твоя репутация погибла — получай от жизни удовольствие».
Родопис невинно захлопала глазами.
— Обо мне никто и слова дурного не сказал, пока ты не оболгала меня в своих непристойных песнях. Теперь мне нелегко восстановить мое доброе имя. Но, будучи уважаемой замужней женщиной и женой твоего брата, я должна просить тебя вести себя более осмотрительно.
— Убирайтесь вон! — закричала я на Родопис и Харакса. — И больше не появляйтесь здесь!
Ах, если бы Эзоп был здесь, он бы сочинил притчу с моралью: «Нет большей ханжи, чем бывшая шлюха».