ЧАЙ С ПТИЦАМИ
Иные люди живут всю жизнь, не поднимая глаз от земли. А другие мечтают о полете.
Странность Мортимер-стрит — в том, что никто из ее обитателей не водится с другими. Такая уж это улица — оживленная, но неприветливая, тесная, но недружелюбная. Большие дома с оштукатуренными фронтонами, стоящие в дальнем конце ее, слишком далеки, но нас, жителей таунхаусов, эти дома подавляют, хоть они уже и миновали пору своего великолепия, словно ряд свадебных тортов, попавших под дождь.
Таунхаусы стоят теснее, но люди в них живут как птицы в клетках, ссорятся из-за парковочных мест и клюют друг друга под прикрытием тюлевых занавесок. Сплетни здесь — разменная монета, и чем гаже сплетня, тем лучше, а самое большое преступление — быть чужаком.
Уж кому и знать, как не мне: я ведь тоже из чужаков. Лицо не то, одежда не та, голос не тот. Я совсем иной расы, чем мои соседи, и им подозрительно мое желание жить среди них, на втором этаже большого таунхауса, примыкающего тылом и боками к трем таким же и превращенного в четыре отдельные однокомнатные квартиры.
Люди предполагают, с инстинктивным презрением, за которым прячется страх, что я студентка. На самом деле студентов в этих дешевых квартирах не бывает; люди, для которых предназначались эти квартиры, предпочитают снимать жилье в Стэнбери, где есть театр, кинотеатр и куча шумных пабов. А в Мортимер-стрит есть какая-то холодность — желание, чтобы тебя оставили в покое.
Сначала эта холодность меня устраивала. После двух лет в психиатрической лечебнице мне бешено хотелось уединения, тишины. Я наслаждалась тишиной своей комнатки, проводила часы в своей личной ванной, готовила долгие, сложные блюда в крохотной кухоньке. Иногда вечерами я делала кое-какую работу для «Добрых самаритян». Работа была довольно скучная, и я не бросала ее только по совету своего психотерапевта. Все остальное время я зарабатывала себе на жизнь в роли официантки. Это мой доктор тоже одобрял. Чтобы я не слишком терялась в собственных фантазиях.
Но дома — если Мортимер-стрит считать домом — я слишком наслаждалась уединением, чтобы добровольно его с кем-либо разделить. Сплетники про меня ничего не знали. Они видели, как я вечерами ухожу на работу, застегнув доверху унылое пальто, и решили, что я учусь на медсестру. Я этого не отрицала. Они сочли, что я «задираю нос» — видимо, из-за моего отказа посидеть с ребенком соседей — и после нескольких вялых попыток пробить мою защиту оставили меня в покое.
Потом, к моему отчаянию, кто-то въехал в квартиру напротив. Некий мистер Дзюдзо Тамаоки, судя по надписи на почтовом ящике; еще один иностранец, неодобрительно передал телеграф джунглей вдоль Мортимер-стрит. Мне было все равно. Я надеялась только, что он не будет шуметь и оставит меня в покое.
Какое-то время так и было. Я не видела его по нескольку дней. Из квартиры не доносилось почти никаких звуков. Он не пытался занять у меня чаю, не приходил и не уходил (или делал это неслышно), его не навещали друзья. Может быть, мой сосед такой же, как я: нелицо, пустота, призрак.
Мистер Тамаоки прожил напротив меня неделю, прежде чем я его увидела. Мы столкнулись на лестничной площадке и обменялись кратким взглядом, затем кивком. Я обнаружила, что разглядываю его с невольным любопытством. Этому человеку могло быть сколько угодно лет, он был маленький, аккуратненький, скромненький — человек, который претендовал на половину моего пространства тишины.
Он напомнил мне птицу, виденную когда-то в провинциальном зоопарке. Маленькая, тусклая, она съежилась в дальнем углу клетки, едва шевелясь, словно извиняясь за то, что на нее направлено столько внимания. В глазах ее были древность и печаль. Табличка под клеткой гласила: «Рождена в неволе». Вот такое же выражение я увидела на лице мистера Тамаоки. К тому времени оно было мне прекрасно известно: я видела его каждое утро в собственном зеркале в ванной комнате. Иногда — хотя реже — и сейчас вижу.
Прибытие мистера Тамаоки, как и прибытие любого незнакомца, возбудило на Мортимер-стрит определенное мимолетное любопытство. Кто-то сказал мне, что он — повар по овощам в ресторане в Стэнбери, но точно никто ничего не знал. Он никогда ни с кем не разговаривал. Встречаясь со мной на лестнице, он улыбался и кивал, прижимаясь спиной к стене, чтобы дать мне пройти. Эти встречи были часты — после первой недели я обнаружила, что его распорядок дня столь же размерен, как и мой. Ночью, падая в постель после вечера беготни с подносами, я иногда слышала, как он ходит по квартире или тихо, быстро говорит сам с собой по-японски. Гораздо чаще я не слышала ничего. Друзья к мистеру Тамаоки не ходили. Громкой музыки он не включал. Я могла предположить, что он часами сидит неподвижно, в молчании. Хотя я всегда ощущала его присутствие (у меня очень острый слух), оно было совсем не таким навязчивым, как я опасалась. По правде сказать, для человека моего темперамента он был бы идеальным соседом.
Если бы не одно «но». Каждое утро в половине шестого мистеру Дзюдзо Тамаоки доставляли овощи. Красный фургон, расписанный японскими иероглифами, грохотал по Мортимер-стрит, останавливался у дома, и двое мужчин выволакивали на тротуар закрытые ящики. Один грузчик звонил в звонок, а другой кричал в окно. В холодные дни они не глушили мотор, и из выхлопной трубы валили клубы дыма, в которых неоновый свет фонаря напротив приобретал мертвенный оранжевый оттенок. Грузчики стоически игнорировали мои робкие протесты. По правде сказать, когда я пыталась жаловаться, они вообще не подавали виду, что меня понимают. Они молча волокли ящики к дверям и ждали, пока Дзюдзо Тамаоки их заберет. Морковь, перцы, редиска, сельдерей, пастернак, глянцевые тыквы, желтые, фиолетовые и черные, как экзотические фрукты, блестели из хрустких раковин оберточной бумаги. Потом ящики с грохотом составлялись к стене, слышались громкие приказы, крики на лестнице, тяжелые шаги на площадке, последний двойной стук — это ящики ударялись об пол, и наконец долгожданный звук удаляющегося фургона, грубый треск выхлопа в утренней тишине.
Кажется, никого из обитателей Мортимер-стрит, кроме меня, это не волновало или они вообще ничего не замечали. Но я всегда страдала бессонницей, я просыпаюсь от малейшего шума. А пробуждение непоправимо: опять заснуть — невозможно. Из-за своей работы я ложилась очень поздно ночью. В лучшем случае мне удавалось поспать за ночь часов пять. А из-за овощей мистера Тамаоки мне доставалось менее четырех часов сна.
Сначала я пыталась взывать к нему, но он вежливо отвергал любые попытки завязать разговор. Записки, которые я прикрепляла к его двери, оставались без ответа. Мое молчаливое раздражение все росло. Я пыталась увидеть ответную неприязнь в мягких черных глазах мистера Тамаоки при встречах на лестнице, но он был бесстрастен. Единственными видами общения между нами были мой кивок и его улыбка.
Каждый вечер, в шесть часов, когда я шла на работу, он выходил из квартиры, неся в каждой руке по тяжелой бамбуковой корзине. Я ломала голову, что там такое в этих корзинах. Может, овощи? Но почему их не доставляют прямо в ресторан? Любопытство почти превозмогло мою тайную ненависть. При ежедневных встречах на лестнице я начала отпускать реплики, все более смелые из-за отсутствия реакции с его стороны. Мистер Тамаоки продолжал улыбаться и кивать с неизменной вежливостью, даже когда я не улыбалась и не кивала.
Шли недели, ничего не происходило, и мне пришло в голову, что, быть может, мой сосед не говорит по-английски. Эта мысль придала мне безрассудства — я начала бормотать оскорбления в спину кроткому человечку, который тащил вниз по лестнице две тяжелые корзины. Мои подозрения подтвердились, когда я услышала среди ночи, как он учит английский с помощью магнитофонных записей, трудолюбиво, запинаясь, без конца повторяя одни и те же фразы. «Позаруста. Извините. Спасибо. Вы осень добры». Однажды я услышала старую, шипящую запись: «О, если б мне крылья голубки».
Лето выдалось необычно жаркое, казалось, что даже доски пола источают жару, что жара пыльным облаком мерцает над мостовыми. В квартире было душно; порой я лежала без сна часами, в капкане жары, в невыносимом предвкушении утренней доставки овощей. Это стало пыткой; я дергалась при каждом звуке из комнаты мистера Тамаоки, при каждом шаге за дверью. Его присутствие, даже молчаливое, приводило меня в ярость. Я следила за его окном по ночам, пытаясь разглядеть силуэт за бамбуковой занавеской. Несколько раз я обнаруживала, что стою у его двери и уже занесла руку, чтобы постучать. Я со все растущей горечью говорила себе, что уж лучше бы у него была шумная семья, лучше бы он играл на каком-нибудь громогласном музыкальном инструменте. Что угодно, только не этот загадочный тип со своими овощами.
Как-то раз, возвращаясь из магазина с покупками, я наткнулась на мистера Тамаоки, ожидавшего меня на лестничной площадке. Корзин нигде не было видно, и дверь его квартиры была открыта. Я не могла не заглянуть украдкой вовнутрь; через дверной проем видно было, что квартира, светлая, почти пустая, сияет всей яркостью послеполуденного солнца.
Юзо Тамаоки кивнул и, впервые за все время нашего знакомства, заговорил.
— Ча, — сказал он.
Я непонимающе уставилась на него.
Он опять кивнул.
— Позаруста. Позаруста.
И жестом пригласил меня внутрь. Дверь широко распахнулась. Я растерянно и неохотно последовала за ним.
Комната была почти пуста. С потолка свисал красный фонарь. На дальней стене — календарь из бамбука. В дальнем углу — футон. Крохотную кухню почти полностью занимал огромный старомодный розовый холодильник. Рядом — большая, тяжелая доска для резки, на ней лежали рядком несколько ножей. В середине комнаты — низкий столик, на нем лаковый чайный сервиз. По сторонам стола красные циновки-татами.
Мистер Тамаоки жестом пригласил меня садиться и с легкостью, выдающей большой опыт, стал разливать чай.
Настой был незнакомый — зеленоватый, благоухающий живо и резко. Мистер Тамаоки аккуратно разлил чай в маленькие чашечки и бамбуковым веничком взбил пену. Вкус чая напоминал запах скошенной травы: теплый, дымный, зеленый. Время от времени мистер Тамаоки улыбался и кивал. Мы молчали, — видимо, его английский был еще недостаточно хорош для поддержания светской беседы. В солнечном воздухе между нами порхали пылинки. Впервые в жизни я чувствовала себя абсолютно комфортно в обществе другого человека, в молчании.
Наконец мистер Тамаоки встал. Улыбаясь, он прошел в кухню и открыл дверцу холодильника. Он жестом поманил меня заглянуть внутрь. Я повиновалась.
Холодильник был полон птиц. Оранжевых, желтых, зеленых, алых, самых разных очертаний: одни распустили хвост веером, другие гладки, хохлаты, обтекаемы, длинноклювы, ясноглазы, покоятся среди цветов и листьев в тропическом изобилии. Все птицы молчали и были странно недвижны.
Посмотрев на них еще раз, я поняла, что это те самые овощи, которые выгружаются ежедневно в полшестого у меня под окном, но преображенные искусной резьбой. Вот редиска раскрыла веером чудесные перья, тыква стала толстенькой водяной курочкой, морковка распустила перистый хвост райской птицы. Глаза изображались крохотными черными булавками; перья были нарезаны крохотным ножичком. Я видела живую текстуру птичьей спины, полуоткрытый клюв с чуть видным язычком, изящный выгиб шеи, крыло. В холодильнике, было, вероятно, не меньше сотни овощных статуэток — каждая любовно поставлена на полку в ожидании момента, когда Дзюдзо Тамаоки уложит ее в корзину, а потом ее подадут в качестве украшения с блюдом жасминового риса или креветок с имбирем, и, может быть, кто-то мельком полюбуется ею, а гораздо вероятней, никто не обратит на нее внимания.
Так вот в чем тайна мистера Тамаоки. Волшебный птичник. Быть может, товарищи той птице, что рождена в неволе. Я смотрела на них с изумлением и восторгом. Птицы из сна — не летают, не поют, но буйствуют красками.
— Они прекрасны, — сказала я.
— Вы осень добры, — ответил мистер Тамаоки, блестя глазами.
Скоро он съехал. Я не видела его отъезда. Я узнала, что его нет, только когда не прибыл фургон, доставлявший овощи: я проснулась без двадцати восемь, и густой желтый солнечный свет падал сквозь щели жалюзи; потом я заметила, что с двери исчезла табличка с именем.
Его отъезд меня странно расстроил. Хотя фургон с овощами больше не будил меня в полшестого, я плохо спала. Я не находила себе места. Я обнаружила, что мне не хватает приходов и уходов мистера Тамаоки, его корзин с овощами, тихого шевеления в квартире напротив. Тишина уже не доставляла мне прежнего удовольствия; холодность Мортимер-стрит больше не была утешительной. Я начала более терпимо воспринимать соседей: Хэдли и их застенчивого сына, мисс Хеджес из лавки древностей по соседству, Макгуайров с беспорядочной, веселой толпой детей. Может быть, они правы, думала я, может быть, я сама не дала им со мной подружиться.
Квартира мистера Тамаоки пустовала несколько недель. Говорили, что скоро въедет другой жилец, точнее жиличка, одинокая женщина, но никто про нее ничего толком не знал, хотя мисс Хеджес ее однажды видела.
— Странная женщина, — сказала она, неодобрительно поджав губы. — Ни слова со мной не сказала. Совсем не такая общительная, как вы.
Эта новость не так обрадовала меня, как когда-то могла бы.
За день до въезда новой жилички я обнаружила, что дверь в квартиру мистера Тамаоки открыта. В комнате пахло пылью. Стол, фонарь, циновки исчезли. Кухня была пуста. Все было чисто и голо, стальная поверхность раковины в кухне вытерта досуха, и тряпка повешена на кран для просушки. У раковины лежал пакетик из рисовой бумаги. На нем корявыми печатными буквами было написано мое имя.
Тонкая бумага хрустела, как засушенные лепестки. Я открыла пакетик — внезапный резкий запах проник мне в ноздри, пахло словно фейерверками, осенними кострами, порохом. Что-то крошилось у меня в пальцах, и я поняла, что в пакетике — чай, японский зеленый чай, резаные листья источали густой аромат.
Той ночью я приготовила чай, стараясь в точности вспомнить, как это делал Дзюдзо, разгоняя рукой пар, чтобы усилить запах. Чай был хорош, и что-то в нем было от снотворного. Я почему-то была уверена, что, выпив его, буду спать лучше, может, лучше, чем когда-либо. Утром я приглашу новую соседку, необщительную женщину, которая и слова не проронит, разделить со мной остаток пакетика. Может, она обрадуется, что кто-то дружески приветствует ее на новом месте. Допивая чашку, я заметила, что в полутьме комнаты, где пламя отбрасывает на стены долговязые красные тени, поднимающийся пар похож на трепещущие птичьи крылья, что вот-вот вспорхнут и улетят.