Оскорбляя ангелов
На самой дальней оконечности Кейп–Кода было широко распространено поверье, что впервые клюкву на землю принесла в клюве голубка. И если это правда, тогда рай небесный должен быть красного цвета, а воспоминания о рае можно сорвать с низкорослых кустиков, растущих на самых сырых и самых грязных болотах. А уж они–то отличались от рая, как небо от земли. По крайней мере, некоторые так думали.
Для Ларкина Ховарда болота были и небом, и землей, и всем, что между ними. Он работал на сборе клюквы с тех пор, как ему исполнилось двенадцать, и руки у него были постоянно выкрашены в красный цвет. Ларкина смущали эти отметины. Он был человеком робким, страдал от собственной неуклюжести. Разговаривал он редко, даже с Дилл, у которой снимал жилье, даже с соседями, которые знали его с тех пор, как он осиротел.
Когда он шел в дом собраний или в таверну, то, невзирая на погоду, надевал перчатки, чтобы спрятать запятнанное тело. В перчатках он ходил даже в парикмахерскую на Мейн–стрит, где стригся и брился. У парикмахера Макса Джеффриса была ручная белочка, крутившаяся в колесе. И когда Ларкин приходил, то всегда давал ей из кармана горсточку сушеной клюквы.
Ларкину было всего двадцать лет, но вся его семья погибла, когда сгорел дом, и с тех пор Ларкин соглашался работать на любого фермера, на любом болоте и никогда не жаловался. Он был не из тех, кто думает о том, чего у них нет. Даже если хозяин обманывал его, даже если он работал все лето и осень напролет, а в итоге получал за свой труд только красные руки и полностью оплаченный счет за стол и кров.
Таким уж был Ларкин; он научился обходиться тем, что есть, хотя это и означало игнорировать суровую правду жизни. Он поглубже упрятал свое одиночество, обнаружившее себя в год, когда Ларкин потерял семью. А сделав это, он перестал думать и о многих других вещах. Он смотрел сквозь пальцы на то, чего не хотел замечать, и по этой причине частенько не распознавал правду даже тогда, когда она смотрела ему прямо в лицо. Вот, к примеру, та самая клюква, что он скармливал белочке у парикмахера. Она была такой горькой, что белка всегда ее выплевывала, как только Ларкин выходил за дверь.
Иногда по пути на работу, куда он выходил в такую рань, что дрозды еще не просыпались, Ларкин сворачивал в сторону и по тенистой проселочной дороге доходил до заброшенной фермы, которая ему страшно нравилась. Живые изгороди разрослись, комнаты стояли пустые, но само место напоминало ему дом, где он рос, тот самый дом, который вспыхнул и сгорел, когда незамеченной опрокинулась керосиновая лампа.
Он глубоко дышал, стоя в высокой траве. Ему приходилось силком заставлять себя уходить оттуда, но он уходил, и так было каждый раз. От будущего он ничего не ожидал. Он не думал о завтрашнем дне и жил только днем сегодняшним. И так могло бы быть до скончания века, пока он не превратился бы в старика, настолько покалеченного черпаком для сбора клюквы, что и ложку ко рту самостоятельно поднести бы не сумел. В старика, так скрюченного уходом за низкорослыми кустиками, что сам уже стоять прямо не мог.
Если бы он не встретился с Люсиндой Паркер в тот самый день, когда киты выбросились на берег.
Утро стояло розовое, туманное, и прилив был необычно низкий. Киты часто выбрасывались на берег там, где на месте заболоченного участка была построена дамба. В старые времена — когда не было еще ни людей, ни дорог, ни даже клюквы — здесь бухта напрямую соединялась с океаном.
Эта трагическая миграция началась где–то ночью. Возможно, китов сбила с пути полная луна, точно фальшивый маяк сияющая над водой у дамбы. А может, кто–то из них заболел, или за каким–то одним неудачным поворотом последовала целая серия других, пока сбитые с толку животные пытались снова отыскать старинный маршрут, которым их предки когда–то выходили из пределов бухты в открытое море. Но что бы там ни разладилось, киты принимали свою участь с тихой песней, будто голосили по покойнику. Это был звук, очень похожий на воду, ускользающий, вливающийся и вытекающий из людских сновидений, пугающий скот, заставляющий чаек и ястребов кружить над ландшафтом смерти и отчаяния.
Лучше всех песню китов слышала Люсинда Паркер. Она работала на семью Риди, чья ферма задами выходила на болото. Она никогда не могла похвастаться спокойным сном. А в последнее время так и вовсе почти не спала ночами. Комната у нее была над хлевом, и из единственного окошка видно было, как дрожит и поблескивает вода в наивысшую точку прилива.
Люсинде было далеко за тридцать, и она была слишком невзрачной, чтобы кто–то ею заинтересовался. За исключением Вильяма Риди, который оставлял своих жену и детей спящими в доме, а сам приходил в ее комнатушку ночами, когда она меньше всего этого ожидала. Ее всегда поражало то, что он был полностью уверен в своем праве на нее. Она никогда не могла и слова выдавить в его присутствии из страха потерять дом и то немногое от своей репутации, на что она могла рассчитывать. Она никогда не могла сказать: «Не подходи ко мне».
Люсинда услышала крики китов во сне. Она проснулась в темноте, отбросила одеяло и подошла к окну. В ту же минуту она поняла, что должна сделать.
Она направилась к бухте, как лунатики ходят во сне, не думая, не в состоянии предотвратить то, что должно случиться. Весь мир, казалось, опрокинулся вверх тормашками. Уже почти рассвело, но луна все еще стояла в небе, такая большая и яркая, будто фонарь. Вода была песком, и песок был водой.
На пляже в беспорядке лежало около семисот китов, или, как их еще называют, черных дельфинов, таких гладких и быстрых в воде, а теперь таких неподвижных. Берег был устлан умирающими и уже мертвыми животными, между ними виднелись лужицы лунного света и водоросли, слышались печальные вздохи дроздов, просыпающихся в гнездах. И в воздухе висела эта водяная песня, разбудившая Люсинду. Казалось, что болоту нет конца и края, а прилив был таким низким, что ни у одного кита не было возможности выжить.
Люсинда Паркер, в ночной рубашке и старых кожаных ботинках, несмотря на студеный воздух, рванулась через болото. Она упала на колени перед лицом чего–то грандиозного, неизбежного, исполненного такой скорби. Свои длинные темные волосы она заплетала в косу, свисавшую вдоль спины. В ней уже виднелись седые пряди. Возможно, люди в городе думали, что она слишком стара и слишком уродлива, чтобы быть настоящей женщиной для мужчины, принести ему удовольствие и создать жизнь. Никто не заметил, когда ее талия раздалась. Иногда, приходя в город, чтобы купить продукты для хозяев, она плакала. Но никто не озаботился поинтересоваться, что у нее были за неприятности. Она была уродливой, ну подумаешь, стала еще чуть–чуть страшнее. Она была неинтересной и толстой, ну подумаешь, стала еще чуть толще. Чтобы никто не услышал ее стонов, она укрылась в коровнике за три ночи до того, как почувствовала, что готова. Но она не стонала, она даже не вскрикнула, она только пожелала, чтобы мир кончился, чтобы человек, сделавший это с ней, рухнул на землю и умер и чтобы дневной свет никогда не засиял снова.
Теперь у Люсинды был ребенок. Дитя, спрятанное под шалью так, что его можно было принять за что угодно — за морские ракушки, найденные на берегу, за спаржу, собранную на огороде, за голубку, упавшую с неба. Дитя было без единого изъяна. Она развернула его и поцеловала, хотя раньше боялась делать это, чтобы не начать чувствовать что–нибудь. В душе у нее царила пустота, безбрежная, как открытое море.
Она понесла новорожденного по тропке между умирающими китами, пока не дошла до границы низкой воды, где тростниковые заросли стояли высоко, как камыш. Слой соли был такой толстый, что выглядел как корочка льда. Она стояла там, в лунном свете под розовыми облаками, глядя на то, как поднимается солнце, разбивая мир на полосы желтого и голубого, снова возвращая дневной свет, неотвратимый дневной свет в мир, не оставлявший, казалось бы, никакого выбора. Только инстинкт, только поступок, на который могла решиться отчаявшаяся женщина в такое утро.
В этот ранний час Ларкин был на дороге совсем один. На плече у него нетяжелой ношей лежал деревянный черпак для клюквы. Черпак давно превратился в его неотъемлемую часть, словно продолжение руки, да и выкрашен он был в такой же красный цвет, что и его живая плоть. Ларкин унюхал китов еще до того, как увидел. А когда он свернул на дамбу, перед ним предстала вся картина. Киты уже начали разлагаться, и в воздухе было полно мух–однодневок, и соли, и вони протухшего яйца.
Ларкин подумал было, что все это ему привиделось. Казалось, вдоль берега выросли горы. Он даже задался вопросом, уж не сошел ли он с ума, хотя был известен как один из самых разумных и спокойных людей на много миль вокруг.
Он двинулся по первой же тропке, ведущей в бухту. С каждым шагом он все яснее понимал, что это не видение. Сотни трупов, мечта рыбака, акры мяса и жира — подходи и бери. Собаки в городе уже начали лаять. Те немногие рыбаки, которые оставались на берегу, старый капитан Аарон и даже Генри Харди, скоро проснутся со слезами на глазах. Неужели наконец подарок судьбы свалился на них с небес, когда его меньше всего ожидали, неожиданная удача, надежда, причина выбраться из постели?
Времена были скудные, и больше трех сотен местных мужчин пошли сражаться за Федерацию. Остались только старики, такие как Генри Харди и капитан, или мальчишки, как братья Берн, настолько глупые, что и домой–то дорогу толком не могли найти, не говоря уже о том, чтобы добраться до какого–нибудь отдаленного поля боя. Еще оставались несколько семейных мужчин, как Вильям Риди, к примеру, которому нужно было заботиться о своем выводке из семи ребятишек — а скоро их будет восемь.
Ну и конечно, остались в городе все больные, раненые, хромые — те, про кого было ясно, что сражаться их не позовут. С Ларкином Ховардом тоже не все было в порядке, хотя выглядел он хорошо сложенным и здоровым. Он был слеп на один глаз и глух на одно ухо с той же стороны. Вскоре после того, как погибли его родители, у него была лихорадка, а когда болезнь прошла и он сумел подняться на ноги в своей съемной комнате, где за ним никто и не ухаживал, оказалось, что один глаз у него видит нормально, а в другом все было как в тумане. Кто–то заговорил с ним — его хозяйка, миссис Дилл, ожидала, что он будет работать по дому в оплату за проживание. Ларкин видел, как двигаются ее губы, но не слышал ни слова, пока не повернулся к ней левой стороной.
Из–за этих недостатков Ларкин так и не выучился стрелять из ружья. Он никогда не покидал города и ни разу не был в море. До сих пор он слышал звон в глухом ухе.
В то странное утро он прикрыл свой затуманенный глаз и посмотрел на бухту. На лужи упал розовый свет зари, окрасив их в красный. Прилив все еще не достиг своей низшей точки, и пока Ларкин смотрел, еще несколько китов выбросились наберет. Запах стоял невыносимый.
Чтобы дышать, Ларкин натянул шейный платок на рот. И в тот момент он увидел женщину в ночной рубахе, с длинной косой, присевшую в грязи. Сначала ему на ум пришла дикая мысль, что она тоже попала в ловушку. Ларкину показалось, что ее вместе с китами выбросило на берег и теперь она, одна из семисот, умирает на теплеющем воздухе.
Пока Ларкин бежал по заросшей травой тропинке, страстно желая понять, что там происходит, звон в глухом ухе отдавался эхом. В голове тоже стоял звон. Вонь была чудовищная, звук, издаваемый умирающими китами, невозможно было понять — то ли стон, то ли пение. Он звучал как гром, потрясая песок у Ларкина под ногами.
— Позвольте помочь вам, — сказал Ларкин или подумал, что произнес именно эти слова.
Но женщина наверняка услышала нечто другое, потому что, когда он наклонился вытащить ее из грязи, она обернулась к нему и ударила так, будто он собирался напасть на нее. Она ударила его во второй раз и в третий, руки ее так и мелькали. Ларкину пришлось отбросить свой черпак для клюквы, чтобы защититься. Он оттолкнул ее, стараясь не сделать ей больно.
— Вы что, с ума сошли?
Она отшатнулась от него, и он решил, что так оно и есть. Он узнал ее, это была батрачка с фермы Риди. Может быть, она рехнулась от жуткой вони, из–за бессмысленной гибели такого невероятного количества живых тварей. Ее ночная рубашка была вся заляпана грязью, а лицо перекошено.
— Я просто хотел посмотреть, может, вам что–нибудь нужно.
Ларкин нагнулся, чтобы поднять свой черпак, и только тогда увидел ребенка. В грязи между двумя китами плакал младенец, морща крошечный ротик и махая кулачками в воздухе.
Ларкин перевел взгляд на женщину. Люсинда пристально смотрела на него. Она не промолвила ни слова.
— Могу я что–нибудь сделать?
Теперь у Ларкина звенело и в глухом, и в здоровом ухе.
— Ты хочешь сделать что–нибудь для меня?
Люсинда встала. Она вся была измазана черной грязью и воняла китами. Она даже не понимала, что плачет.
— Измени мир.
Над ними было множество чаек, готовых попировать на мертвых. Скоро сюда сбежится весь город. Младенец посмотрел на розовое облако. Он наконец перестал плакать. Кожа его была вся покрыта солью.
— Хорошо. Прекрасно, — сказал Ларкин. — Так я и сделаю.
Люсинда Паркер рассмеялась, но смех ее был не из приятных.
Ларкин показал на ферму на противоположном берегу бухты, ту самую ферму, которая так ему нравилась и на которую он так любил смотреть по пути на работу, представляя себе, что она принадлежит ему.
— Такого изменения тебе хватит?
Люсинда закрыла глаза. С закрытыми веками она могла видеть луну. Она могла видеть всю свою жизнь.
— Я подарю эту ферму тебе, — сказал Ларкин.
Все, чего он хотел, — это чтобы ребенок не расплакался снова.
— Просто позаботься о нем, пока я все устрою.
Люсинда открыла глаза. Она по–прежнему оставалась в том же мире, и ребенок начинал капризничать.
— Когда же это будет? — спросила она Ларкина. — Никогда? Или на следующий день после никогда?
Бедный Ларкин Ховард был глупцом, пытавшимся остановить неизбежное. Разве мог он что–нибудь изменить? Они находились в бухте неминуемости и скорби, ошибок, уже сотворенных, и ошибок, которым еще только предстояло случиться, всего, что было потеряно за мгновение или за всю жизнь. Этот мальчик Ларкин вряд ли мог понять хоть что–нибудь. Люсинда чувствовала себя достаточно старой, чтобы быть его матерью. Да так и могло бы быть, если бы она родила этого ребенка давным–давно, когда Вильям Риди пришел к ней в первый раз и ей было всего пятнадцать.
Младенец в грязи захныкал. Он весь лоснился, кожа у него была такой же глянцевой и влажной, как у китов. Если бы у Люсинды когда–нибудь был ребенок, ее собственный ребенок, которого она могла бы оставить себе, она бы хотела, чтобы у него были такие же голубые глаза, как у этого. Морская вода, вода слез, вода с неба, такая же голубая, как небеса, какие представлялись ей, когда она была маленькой девочкой, хотя теперь ей уже казалось, что она была совсем другим человеком по сравнению с той девочкой, полной надежд и загадывающей желания.
— Дайте мне две недели, и я сделаю это, — сказал Ларкин.
Он вспотел. День обещал быть жарким, и все рыбаки города уже наверняка спешили на берег. И все же вдруг показалось, что будто ничего никогда не существовало, кроме этого момента. Этой единственной возможности сделать что–то правильно.
— С чего это мне давать тебе что–то? — Люсинда явно не собиралась облегчать свое спасение. — Мне кто–нибудь хоть что–нибудь когда–нибудь дал?
— Две недели. — Теперь он был еще больше уверен в себе. — Это все, что мне нужно.
Обещание было глупым, но Люсинда Паркер на него согласилась. Ларкин стоял и смотрел, как она подняла ребенка и счистила с него грязь, не обращая внимания на его вопли. Ларкину пора было идти на болото. Но он стоял как вкопанный.
— Да сказала же я, что ничего не сделаю, — пообещала Люсинда, увидев, что он смотрит на нее так, будто не доверил ей бы и тюк сена, не говоря уже о ребенке.
Она снова завернула младенца в шаль. Она могла прятать его в своей комнате еще какое–то время. Могла зажимать ему рот рукой, если он раскричится ночью. Она быстро пошла прочь, чтобы успеть обратно до того, как проснется кто–нибудь в доме. И когда она карабкалась по поросшему травой склону холма, ведущего от болота, поспешая изо всех сил и запыхавшись, случилась очень странная вещь. Она почувствовала, как у ее груди бьется сердце ребеночка. «Две недели, — подумала она. — И ни минутой дольше». И все равно она вспомнила ту девочку, какой была когда–то давно, девочку, исполненную надежд, девочку, ожидавшую чего–то от мира.
Ларкин работал на болоте Мортонов. Аж в самом Истхэме. К тому времени, как он туда дошел, он решил, что поговорит со стариком Мортоном, который всегда был рад дать хороший совет. Он выждал до полудня, когда все сели поесть то, что жена Мортона приготовила для них. День был жаркий. Ларкин, пальцы которого кровоточили после утренних трудов по пересадке, спросил хозяина, что бы тот сделал, если бы ему срочно понадобилось много денег.
— Надеюсь, ты не собираешься грабить банк? — рассмеялся Мортон.
Руки у него были красные по самые локти.
— Предпочел бы этого не делать.
Ларкин ответил так небрежно — никто бы и не подумал, что теперь, когда эту мысль закинули ему в голову, он рассматривает ограбление как вариант.
— Женись на богатой девушке, — предложил Мортон.
— Да кто за меня пойдет.
Что было, в общем–то, верно.
Они ели лепешки и бобы Мэри Мортон, сдобренные луком и топленым свиным салом. Ларкин был хорошим работником, а Мортон — одним из лучших фермеров, на которых ему приходилось работать.
— Хочешь начистоту? Для такого, как ты, в наши дни есть только один способ срубить деньги по–быстрому. Продай свою душу.
Теперь пришла очередь Ларкина расхохотаться. Потом он подумал о китах, уже разделанных и поделенных. Он подумал о грязи и о младенце, уставившемся в розовое небо.
— Да кто ее купит? Немногого она стоит.
— Стоит она триста долларов. Любой из рекрутеров в Бостоне с радостью выложит денежки. А тебе лишь придется идти воевать вместо какого–нибудь мальчика, семья которого готова заплатить за то, чтобы он оставался дома в безопасности.
— У меня ведь глаз слепой.
Ларкин думал о трехстах долларах, и о том, что ему самому никогда в жизни такой суммы не заработать, и как он по–прежнему будет работать на земле других людей, даже когда станет таким старым, как Мортон.
— Да плевать им на твой слепой глаз, ежели ты захочешь отправиться на войну вместо другого. Черт побери, пусть у тебя хоть копыта вырастут, все равно тебя возьмут, и еще с превеликой радостью. Готов побиться об заклад, так оно и будет, если ты, конечно, окажешься идиотом и решишься на сделку.
В тот день, топая пешком домой, Ларкин чувствовал себя не таким усталым, как обычно. В воздухе все еще стоял тяжелый запах, но он не обращал на него внимания. Он упорно думал о трехстах долларах и о младенце. У него было ощущение, что до этого он ни разу в жизни ни о чем не думал. Мысли роились в голове, и он ничего не мог с этим поделать, точно так же, как не мог избавиться от шума в ушах.
Он подошел к дамбе и услышал голоса соседей и песню немногих китов, еще остававшихся в живых. Мужчины принесли в бухту пилы, чтобы приняться за работу, даже самые маленькие ребятишки тоже были там и носились как угорелые по грязи туда–сюда с ведрами и тележками. Китового жира хватит на целый год. Благодаря смерти скудные времена обратились в изобильные. Ларкин тоже мог бы подзаработать лишних деньжат, если бы включился в работу, но их было бы недостаточно для его планов. Сумма все равно не достигала бы трехсот долларов.
На следующий день, вместо того чтобы отправиться на работу, он пошел в городскую ратушу. Никогда раньше он не пропускал ни единого рабочего дня, только если лежал в лихорадке. Он понимал, что Мортон наверняка удивляется, куда же он запропастился. И уж в самом страшном сне ему бы и в голову не пришло, что Ларкин обсуждает покупку старой фермы, на которую так любил смотреть.
В тот же самый день он подписал долговое обязательство, хотя того, что он обещал, у него еще не было. Тем вечером он вымылся в лохани с горячей водой, долго скреб свои руки, чуть не содрал с них кожу. Они все равно остались красными, наверное, всегда такими будут, так что, прежде чем выйти из дому, он надел перчатки. Он сказал миссис Дилл, что идет в таверну, хотя сам направился совершенно в другую сторону, ведомый луной, еще достаточно полной и такой яркой, что глаза болели, если смотреть на ее свет, особенно у такого человека, как Ларкин, ведь зрение у него было так себе.
Найти сарай ему все–таки удалось. Строение выглядело весьма непривлекательной берлогой, оно стояло так близко к болоту, что при высоком приливе в полнолуние вода плескалась под ним, напевая колыбельные тощим коровам и мулу. Животные не издали ни звука, когда Ларкин зашел внутрь и поднялся по лестнице, ведущей в жилище Люсинды Паркер.
Она сидела у окна и смотрела на серебряные, плещущие волны высокого прилива. Она так привыкла к тому, что мужчина входит в ее комнату без приглашения, что даже глазом не моргнула. Дитя лежало в корзинке, в которой раньше хранился корм для цыплят. К его ручкам и ножкам кое–где прилипли маленькие семечки и крошки жира. Когда Ларкин наклонился над корзинкой, младенец замахал кулачками в воздухе. Этим вечером он выглядел получше. Крепкий пацаненок, любой мужчина был бы рад такому сыну.
— Ты хорошо его кормила?
— Выбора особого нет. Молоко само льется, приходится перетягивать грудь, когда выхожу.
Она не сказала Ларкину, что старается пересушить молоко, хотя это и очень больно, и поэтому дает ребенку тряпку, смоченную коровьим молоком, вместо своей груди.
Ларкин поставил корзину на пол. Он наклонился к ребенку, и тот попытался ухватить его за палец.
— Я подписал бумагу на ферму, что на том берегу. Завтра сажусь на пароход и еду в Бостон за деньгами.
Люсинда фыркнула. У нее были причины нервничать. Что, если ночью придет Риди и обнаружит ребенка? Ведь считалось, что она от него избавилась. А что, если Риди ударит ее прямо на глазах у этого мальчика, Ларкина? Что, если вместо нее он ударит мальчика? Люсинда знала, как обращаться с ружьем. Брат научил ее перед тем, как сбежал и оставил ее сражаться за жизнь в одиночестве. Если бы у нее было ружье, с каким удовольствием и без малейшего колебания она бы уложила Вильяма Риди насмерть, если бы он только сунулся к ним.
— Да какой дурак даст тебе денег?
Люсинда схватила корзинку и отодвинула ее назад, к кровати. Когда младенец хныкал ночью, ей приходилось кормить его, чтобы заставить замолчать, и тогда она слышала, как его сердечко бьется рядом с ее собственным.
Ларкин рассказал ей о рекрутерах в Бостоне и о том, как он собирается записаться на службу в армию Федерации в обмен на свободу какого–то другого парня. Как он вернется на пароходе и заплатит за ферму, чтобы Люсинда с ребенком могли туда перебраться.
Люсинда подошла к комоду и вынула все, чем владела. Шаль, молитвенник, две юбки, смоченные в молоке тряпочки для ребенка, чтобы давать ему пососать, если вдруг раскапризничается.
— Не думаешь же ты, что я выпущу тебя из виду? — спросила она, увидев озадаченную физиономию Ларкина. — Мы едем с тобой в Бостон. Мы будем с тобой, когда тебе заплатят.
Они вышли задолго до рассвета, когда коровы и мулы еще спали в сырых стойлах, когда высокий прилив отхлынул от хлипкого фундамента сарая. На спине у Ларкина была привязана корзина для ребенка, Люсинда несла все свои пожитки и младенца. В молчании они дошли до Провинстауна, хотя на это у них ушла добрая часть утра. День был жарким. Выбоины на песчаной дороге были глубокими, телегам и лошадям на такой дороге куда проще, чем мужчинам и женщинам.
Люсинда почти не помнила своих родителей, только брата, того самого, который убежал на запад. Вообще–то Ларкин как раз и напоминал ей брата. Он шел слишком быстро, не утруждая себя разговорами, только раз указал на небо, где кружили краснохвостые сарычи. Воздух все еще был полон едким запахом. Добрая половина населения трех городов сейчас кипятили в котлах китовый жир, и ободранные скелеты валялись на берегу, жарясь на солнце.
Наконец они дошли до холма, откуда была видна гавань Провинстауна. Ларкин с жадностью вдохнул воздух, прохладный, пахнущий солью бриз, дующий с севера. Может, он никогда больше не вернется сюда. Может, он никогда больше не пройдет по тропе, где растут дубы и сосны, и не посмотрит как зачарованный на тот старый дом, где груша разрослась почти на весь двор, а поля заросли душистым горошком и луговыми травами.
За проезд Ларкин заплатил из своих сбережений. Море во время перехода было довольно суровым, несмотря на спокойную погоду. Возможно, где–то глубоко под поверхностью бушевал шторм, произошла какая–то подводная катастрофа, из–за чего киты собрались в стаи и потом заблудились. Люсинда перегнулась через релинг, и ее вырвало, но она не жаловалась. Возможно, прочие пассажиры принимали их за пару: красивый молодой человек в перчатках и женщина с невзрачной внешностью, постарше и с ребенком. Без сомнения, они путешествовали вместе, но истинная цель их поездки в Бостон осталась никому не известной.
И тем не менее похоже было, что Люсинда не доверяет Ларкину. Они сняли комнату в гостинице у доков, но она отказалась остаться там и ждать. Она пошла за ним по адресу посредника, подыскивавшего замену рекрутам на Милк–стрит. Даже там она ни на минуту не хотела упустить его из вида.
— Притворись, что ты слышишь, даже если и нет, тогда никто не догадается, что ты глухой. И требуй деньги на руки прежде, чем подпишешь хоть какие–то документы, — сказала она ему точно так же, как посоветовала бы брату, если бы тот не убежал и не оставил ее, если бы это он пытался изменить ее мир.
Когда Ларкин вошел в контору, Люсинда прислонилась к деревянному зданию. Она должна была бы чувствовать изнеможение. Бессонная ночь, потом пешком до самого Провиденса, шесть часов на пароходе и снова пешком до Милк–стрит. Но ей казалось, что кровь у нее кипит.
Впервые она почувствовала, что проснулась и бодрствует. Она никогда не была в Бостоне и немедленно влюбилась в этот город. Чем больше народу, тем лучше. Все казалось ей великолепным: запах лошадей, и булочных, и кофе, и дегтя.
Она перекинула ребенка через плечо и похлопала его по спине, когда он заплакал. Она вспомнила тот день, когда исчез ее брат. Его отдали на воспитание фермеру в Труро, а Люсинда уехала к Риди. В тот день, когда он убежал, через плечо у него было ружье и ему было не больше четырнадцати лет.
Она не винила его за то, что он удрал, вовсе нет. Если бы она была мальчиком, она бы сделала то же самое. Она бы давным–давно исчезла.
Ларкин появился на пороге солдатом армии Федерации, с тремястами долларами серебром, формой и ружьем, за которое ему пришлось заплатить.
— Тебя заставили купить ружье?
Люсинда втянула его обратно, чтобы тут же на месте убедиться, что их не обманули.
Как только она удовлетворилась увиденным, они вернулись в гостиницу, где были зарегистрированы мужем и женой. Ларкин свернул униформу и положил на кресло, а поверх кучки одежды пристроил ружье. Люсинда сходила в док купить чего–нибудь поесть и принесла жареную рыбу с бобами. После того как они поели, Люсинда разделась и легла на комковатую постель. Она не спала уже целые сутки, и ей совершенно необходимо было поспать.
— Если он ночью заплачет, дай ему тряпичную соску с молоком.
Ларкин вытянулся на полу рядом с корзинкой с младенцем. В гавани было шумно, из таверн и кофеен доносились крики, но Ларкин так устал, что заснул сразу же, как только закрыл глаза. Во сне он видел ферму, высокую траву и грушевые деревья. И клюкву. Он всегда знал, когда приходило время собирать урожай. Он видел это по малейшим изменениям цвета ягод — от красного к малиновому и алому. Разочек ему что–то послышалось в середине ночи, вроде бы ребенок захныкал, но прежде чем Ларкин смог проснуться и взять соску, Люсинда нагнулась с постели и взяла ребенка к себе. Потом стало тихо.
Когда Ларкин проснулся, солнечный свет лился сквозь пыльные окна. Шум в гавани стоял неимоверный: люди и корабли, грохот грузов, стук копыт лошадиных упряжек. Ларкин почувствовал комок в горле. Он ощущал какую–то странную потерю. Через два дня он должен был явиться в форт в Брейнтри, а оттуда его пошлют в полк. Но сейчас он мог думать только об этом утре и этой комнате.
Он сел и подождал, пока сфокусируется его здоровый глаз. Кровать была пуста — это первое, что он заметил. Он почувствовал боль в груди. Люсинды не было. Ларкин схватил куртку и сунул руку в карман. А вот теперь он был совершенно сбит с толку. Деньги, полученные от рекрутера, были на месте. Он подошел к окну и посмотрел на море. Солнечный свет ослепительно сиял.
Ларкин повернулся, чтобы сесть в кресло у кровати и обдумать случившееся. И только тогда он заметил корзинку. Он наклонился и посмотрел на ребенка. Младенец спал, его крошечная грудка поднималась и опускалась. Люсинда оставила свою одежду на полу — домотканое платье, заляпанную грязью нижнюю юбку. Она разорвала простыни, чтобы было чем туго перетянуть грудь, прежде чем надеть форму. Потом она отрезала волосы и оставила их на комоде. Цвет был приятный, вроде болотного, смесь седого и каштанового.
Прежде чем собраться домой, Ларкин аккуратно завернул косу в кусок миткаля. На память ребенку. И хотя у него самого ничего такого не было, он очень ясно представлял, что нужно ребенку, включая и то, что кому–то могло бы показаться просто глупостью, — например, коса его матери.
Идя вдоль доков, Ларкин видел десятки солдат, некоторые были просто мальчишки, такие молоденькие, что им бы впору играть в войну дома во дворе. Он был готов вернуться назад и купить тот самый дом у дороги, где так любил гулять.
Теперь, когда он думал об этом всерьез, он понял, что заболоченный участок вокруг пруда за домом идеально подходит под клюкву. Он примется за работу, как только вернется домой. Каждый день он будет выходить из своей двери и думать о китах, что вздымались как горы. Он будет думать о соли и о горе и как он шел тогда по дороге, даже не подозревая о том, что принесет ему прилив. Если его спросят, где он взял ребенка, который живет с ним, он скажет, что нашел его на поле боя.
Он теперь поверил — некоторые планы составляет не человек, не судьба и даже не небеса, а обстоятельства и песня китов.