Книга: Остановка в Венеции
Назад: Глава третья
Дальше: Глава пятая

Глава четвертая

— С добрым утром, дорогая моя! — воскликнула Люси, откладывая в сторону газету. — Потрясающие новости! Прямо спозаранку позвонил Ренцо — к моей радости, вдохновение у него еще не угасло, — и мы приглашены на наш первый обед! Ренцо не просто зовем нас на обед, он обещал Рональда! А у Рональда для нас сюрприз.
— Большой сюрприз? Интересно какой.
— Лидия!
— Лидия?
— Рональд раздобыл эту замечательную Лидию а архивах — или она его раздобыла, в общем, они выпили чаю, и Рональд, наш герой, посвятил ее в суть исследования. А Лидия, оказывается, безусловный авторитет по части венецианских монастырей и сама здесь над чем–то работает. Она согласилась с нами пообщаться, Ле–Вирджини она отлично знает. Ее нам не иначе как провидение послало! И Рональд, конечно. Пришлось рассказать Ренцо про сундуки, чтобы полностью ввести Лидию в курс дела. Она американка. Представь себе. Идем сегодня вечером. Маттео знает.
— А где живет Ренцо?
— Ренцо, как признанному светилу науки, — налипая мне кофе, разъяснила Люси, — выделена квартира от университета — симпатичная просторная квартира в доме на Гранд–канале. По–моему, там весь дом — что–то вроде клуба, туда еще селят студентов, работающих по важным грантам. Для Ренцо просто замечательно. А мы побалуем себя прогулкой, если погода не испортится. Лео тоже приглашен, как дополнительная наживка. Грандиозное мероприятие.
— Какой восторг. А мне совсем надеть нечего.
— Так пройдись по магазинам. Нет, лучше я тебе что–нибудь подберу. Тебя что–то гложет?
— Поговорила с Энтони.
— Сколько у тебя времени?
— Две недели.
— Отлично. За две недели в Венеции можно многое успеть. Чем сегодня займешься? Маттео говорит, что сейчас не может оставить Фабио и Альберто, они расчистили почти до самой фрески, и он весь в предвкушении. Вопрос нескольких дней, как ему кажется. И надо показать ему шкатулку. Я тут разглядывала этот ларец Клары. Думаю, он должен на что–то натолкнуть.
— Натолкнуть?
— Картина на крышке очень красивая и кажется знакомой. Мы тогда от волнения не заметили. По–моему, она должна что–то значить. Там на переднем плане камень с крошечной отметиной, которая по форме похожа на Z. Наверное, это от него, того самого, кто написал письмо, того, кто ее любил.
— От того, кто ее любил?
— Ну да, ведь тут тоже Z. Кто еще мог бы так подписаться? В те времена художники часто расписывали разные шкатулки. И эту делали специально для нее, я уверена. Она любила художника. Как и мы все… Надо будет показать Маттео этот ларец за обедом. Ну, так чем планируешь заняться?
— Не знаю. Поднимусь, наверное, на чердак, поразглядываю.
— Хорошо. Встретимся в час. Ну разве не восхитительно! — с озорной улыбкой воскликнула Люси, глядя на меня широко распахнутыми глазами.
В ее порыве было столько очарования, что я не удержалась и взяла ее за руку. Я вернулась в страну чудес. Впереди еще две недели.
— В итальянском есть выражение «страна чудес»? Как у Алисы? — спросила я.
— Не знаю, прямо так, кажется, нет. Будет что–то вроде il mondo fantastico, наверное. Алиса в il mondo fantastico. — Она рассмеялась. — В наших сказках нет таких чудачеств, и по количеству кроликов нам до британцев далеко, у нас в ходу волшебные превращения, все ищут любви. Мне из детских сказок запомнился Король любви — зеленая птица, улетевшая вдаль, и прекрасная Анжиола, которой по воле злой ведьмы пришлось ходить с собачьей мордой вместо лица, пока настоящий пес, благородный маленький рыцарь вроде Лео, не снял заклятие. Мне нравились такие сказки, а еще про всякие заколдованные королевства, которые надо пробудить к жизни.
— Да, точно, Зачарованная долина. В детстве я заиграла пластинку с этой сказкой до дыр, перелистывая картинки в книжке. Грозная черная туча наконец ушла, выглянуло солнце, и на деревьях снова распустились листья. Каждый раз такая радость. Наверное, в этом и смысл — ценить солнце и свет.
— Именно, ценить. А еще помнить, что бывают тучи, — для детей это важный урок. А еще прислушиваться к птицам, деревьям и собакам — но это мы с тобой и тик знаем. А теперь займемся работой. Я принесу загадочный ларец, за ланчем узнаем мнение Маттео. Приятного тебе утра, Нел, дорогая. Думаю, мои платья тебе придутся впору, как считаешь?
Я раскрыла окна, и бледный свет облачного, уже не такого ослепительного дня наполнил комнату. Усевшись на пол, я почувствовала себя почти что среди подруг, как будто шкатулки представляли моих знакомых, с которыми мы вместе учились в школе и жили здесь тоже вместе. Если не считать детского сада, меня определяли в женские учебные заведения до самой магистратуры, где в нашем ежедневном окружении вдруг появились мужчины. Наконец у девчонок, на все детство и юность запертых в своем тесном мирке, появились и другие способы выплеснуть молодую энергию, Кроме диких выходок. Каково же было в монастырях, Где такое на всю жизнь, как они выдерживали? Видимо, с большими сексуальными и межличностными трудностями, ответила я сама себе. Ничего, обещанная Лидия все расскажет.
Зато в результате, как мне кажется, я получила в той замкнутой обители более приличное образование.
Мы боготворили мисс Кингли, нашу меланхоличную англичанку, которая в седьмом классе задавала нам писать стихи под Чосера, и пробовали свои женские чары на столь редко нам достававшихся учителях–мужчинах. Каково им было, молодым людям, выдерживать массовую стрельбу глазками от двадцати пяти девчонок в клетчатых юбочках и гольфиках? Непреодолимый соблазн, полагаю. А исповедникам в монастырях легче? В конце концов, эти девушки не выбирали служение Господу, они попадали в Ле–Вирджини из сытой, обеспеченной жизни, вкусив удовольствий, a а какие могут быть еще удовольствия в семнадцать–то лет? В исповедальнях потемки.
Сколько лет было Кларе, когда она оставила здесь свой очаровательный, обитый красным сафьяном сундук?
Я подошла к резному шкафу и в задумчивости посмотрела на полки, плотно уставленные книгами вперемешку с бумагами на латыни или древнеитальянском, немыми для меня. Однако я так хотела приобщиться к энергии и таинству этой комнаты, что снова открыла коричневые сундуки и принялась вдыхать слабый аромат трав шестнадцатого века.
Один сундук определенно отличался от других Я еще вчера заметила, что он помельче остальных и внутри выстелен бумагой с непохожим узором. Наклонившись ниже, я поняла, что на бумаге в углах есть зазоры, как будто, на дно сундука положили отдельную доску. Надо ее как–то поддеть. Тут должен быть какой–нибудь инструмент. Ничего. Только заколка Пиа на полу — когда мы покончили с разбором сундуков, она сорвала ее в порыве девчачьего восторга, распустив густые сияющие волосы.
Я безжалостно разогнула заколку и просунула металлическую пряжку между стенкой сундука и деревянной вставкой. Немного подалось, но, чтобы приподнять деревяшку, инструмент не годился.
Досадуя и изнывая от любопытства, я кинулась на кухню к Аннунциате и, оторвав ее от мойки, лихорадочной пантомимой потребовала вилку с ножом, которые в итоге получила, правда, вместе со взглядом, наводившим на мысли, что старушка, пожалуй, захочет побеседовать с синьорой.
— Пойдемте со мной! Пойдемте! — позвала я, подкрепляя свои слова жестом. — Avanti!
Аннунциата поспешила следом, на ходу вытирая руки о фартук и качая головой. На чердаке я ткнула вилку в тот же зазор, куда пыталась сунуть пряжку заколки, И Аннунциата в недоумении нависла надо мной. Потом помогла и, когда я нажала на вилку, поддела ножом с другой стороны. Под нашими совместными усилиями деревянная прослойка подалась, я подсунула вилку Поглубже и налегла посильнее. Дно приподнялось примерно на полдюйма. Не давая ему свалиться обратно, Аннунциата дернула ножом вверх и ловко цапнула освободившийся край.
— Браво, Аннунциата! — восхитилась я, и мы вдвоем вынули фальшивое дно. В глубине сундука лежала плоская деревянная шкатулка. — Отлично!
Она улыбнулась снисходительно, словно профессионал, выполнивший слишком простое поручение.
А потом, не удостоив и взглядом нашу находку, удалилась к себе на кухню.
Я вытащила шкатулку и положила ее на пол. Замка не было, только изящная крышка с соединенными углами. Под ней обнаружились очередные не читаемые бумаги, книжечка в кожаном переплете и на внутренней стороне подпись, судя по всему имя Таддеа Фабриани, если я правильно прочитала. Интересная штуковина, тем более так глубоко запрятанная. Я сгорала от любопытства, но помочь мне было некому. Таддеа, красивое имя. Таддеа и Клара. Мне вдруг почудилось, что мы с ними втроем, здесь, в одной комнате и только время, столетия, разделяет нас. Меня могли бы сослать в монастырь, мы могли бы подружиться Таддеа, Клара и неуемная сестра Корнелия. Я–то наверняка поддалась бы на уговоры симпатичного исповедника и с радостью уединилась бы с ним в темном уголке. Я почувствовала, как во мне закипает обида и злость за девочек. Я ведь ничего не знаю, ничего, только то, что у Таддеа Фабриани есть какая–то тайна, которая мне случайно открылась.
Я повалилась на пол и лежала, прожигая взглядом потолок чердака, словно потолок своей кельи, словно саму вечность. В воздухе разливался бледный прозрачный свет. Я томилась по своему любвеобильному исповеднику. Я томилась по свободе, по воле, по божественному откровению. Я пылала изнутри. «И я тогда пустился в Карфаген, пылая»[28]. Теперь понятно, такой жар ничего не стоит принять за истовую набожность. Или наоборот?
«Нел, — пропищал тонкий голосок разума, — давай–ка вставай и спускайся к столу».
— Это невероятно! — воскликнул Маттео. — Совершенно невероятно!
Его переполнял восторг.
— Знаешь, я догадывалась, — вставила Люси.
— Посмотрите! Этот пейзаж, эти деревья, мост, городок, небо, эта женщина! То ли эскиз к «La Tempesta», К «Буре», то ли чья–то копия, но такое сходство, абсолютно явная цитата, миниатюра, даже, возможно, пробный вариант. Поразительно!
У Маттео дрожали руки.
Ларец Клары стоял перед нами на столе. Люси вынесла его после так называемого ланча. Маттео, в самом радужном настроении, воодушевленно рассказывал о Том, как продвигаются дела с фреской, однако, глядя, какой восторг обуял его при виде шкатулки, я бы сказала, что до этого он был вялым и равнодушным.
— Это из сундука? Тоже из сундука? — запоздало уточнил он.
— Я его сама проморгала. Наверное, тот сундук распаковывала Пиа, а она так увлеклась одеждой, что не заметила. Когда мы с Люси туда поднялись, сундук стоял закрытый.
— Боже мой! Господи! — приговаривал Маттео.
— Маттео, — вмешалась Люси, — ты имеешь в виду ту «La Tempesta», что в Академии? Джорджоне собственной персоной? Другой вроде бы нет? Я сама так и подумала.
— Собственной персоной — или кто–то, не уступавший ему в мастерстве, только я не представляю, кто бы это мог быть, разве что у нас тут сам Тициан. Но с атрибуцией «Бури» все четко и ясно, и это одна из величайших на свете картин. Боже мой! Невероятно!
Мы посидели в молчании, не отрывая взгляда от завораживающей шкатулки.
— Если это Джорджоне, при чем тут буква Z? — спросила я. — Люси разглядела на камне крошечную Z. И письмо из шкатулки тоже подписано Z. Люси высказала мысль, что, наверное, этот Z сделал и саму шкатулку.
— Письма? Там были письма?
Маттео снова пришел в лихорадочное возбуждение.
— Да, письма и еще кольцо с жемчужиной и локоном. А еще кисти.
— Кисти!
Маттео всплеснул руками. Никогда еще не видела его настолько итальянцем.
— Мы тебе все покажем, — пообещала Люси, — но как быть с этим Z?
— Синьора, это же венецианский диалект, там все не как у нормальных итальянцев, сплошные X и Z. Единственная имеющаяся у нас подпись Джорджоне на обороте «Портрета Лауры» выглядит как Zorzi, то есть Джордж в венецианском написании. А что, письма подписаны Z?
— Да, — ответила я. — По крайней мере, одно. Тебя это так удивляет?
— Нел, — отрезал Маттео, — ты не представляешь, насколько это важно. — Он посуровел. — Джорджоне из всех венецианских гениев практически самый недокумонтированный и неуловимый. Мы почти ничего не знаем: он совершил переворот в живописи, он был музыкантом, он умер молодым — вот, в общем, и все. А сейчас норовят его заслуги приписать Тициану, делая вид, что Джорджоне и на свете не существовало. А у нас тут письма, атрибутированное произведение, личная жизнь, предметы, документы — это же бесценное сокровище, в это поверить невозможно. Надо действовать с величайшей осторожностью. И держать язык за зубами. Грандиозная находка!
Он застыл в молчании, глядя на ларец.
Я обернулась к Люси.
— А Клара?
— Клара?
— Он ведь для нее делал ларец. И называл своей жемчужиной.
— А еще своей надеждой и своим даром, да–да, даром точно, — напомнила Люси.
— Он был тем еще ловеласом, это известно.
— В монастыре? — уточнила я.
— Не знаю. Будем потихоньку разбираться. И только сами. Никого не посвящая.
Он глянул свирепо.
— Да, — согласилась Люси. — Клару мы никому не отдадим.
И Таддеа Фабриани, добавила я про себя, ее тоже не отдадим.
Лео лежал на своей подушечке, устроив голову на лапах, и расширенными глазами наблюдал за происходящим. Наверное, на его памяти такой переполох впервые.
Когда мы двинулись в путь, уже порядком стемнело, пастельно–туманные краски дня уступили сцену безоблачному ночному небу, усыпанному звездами. Я почти не видела здешних ночей, если не считать того раза, когда мы возвращались домой с Маттео и мало что замечали. Венеция преобразилась, стала таинственной, манящей и эффектной, даже слегка опасной. Мы шли пешком по узким темным улочкам к Сан–Марко, к живой музыке, к сияющим огням и праздной толпе. Люси взяла Маттео под руку, а меня сопровождал Лео. Вспомнился тот далекий, столетней давности вечер, когда мы с Лео, тогда еще Джакомо, сидели за нашим дальним столиком во «Флориане», такие оба потерянные и запутавшиеся, что даже музыки не слышали. И вот мы снова здесь, он на плетеном кожаном поводке, а я в компании двух друзей — нет, трех, Лео, дорогой мой, ты же мне совсем как родня.
Я была в платье из тридцатых — Мейнбохер, как отрекомендовала его Люси, с умилением захлопавшая и ладоши и засмеявшаяся, когда я его примерила. Темно–синее в белую крапинку, шелковое, когда–то «дневное», а теперь вполне годящееся для вечера. Не привыкшая так подчеркивать формы, я чувствовала себя роковой женщиной — в белом кашемировом кардигане с пуговицами из стразов, в «мейнбохере» из другой эпохи, обвивающем плечи. Словно я всю жизнь не вылезала из парижских комиссионок. Я смотрелась обворожительно.
Мы все смотрелись обворожительно. Интересная компания. Никогда мы еще не выходили таким составом. Нас объединяли общие тайны. Я шла как во сне, где исполняются все желания — каждый шаг, каждый камень сулил чудеса, и Лео очаровательно задирал лапку на каждом углу.
Мы шли через площадь. Огни и мелодии, парящие в этом грандиозном просторе, волновали воображение; мы улыбались друг другу и Лео, который вел нас за собой, крохотный, но величавый. У Канала мы повернули направо и перешли через мост, где нас дожидалась заказанная Ренцо гондола — Венеция в полном объеме. Мы проплыли совсем немного, всего несколько кварталов — если они здесь тоже кварталы, конечно. Впервый раз я каталась на гондоле. Вода возбуждала, солоноватый запах моря обволакивал и бодрил. Гондола причалила к площадке рядом с красивым узким готическим зданием, втиснутым между двумя палаццо побольше и понаряднее, из более поздней эпохи. Это и был Университетский клуб, если верить начищенной латунной табличке у залитого огнями входа, к которому мы поднялись по ступенькам с воды.
Нас встретил услужливый молодой англичанин в костюме.
— Буона сера, — поздоровался он, едва заметно поклонившись Люси. — Прошу вас, сюда. — Он повел нас по лестнице, потом по коридору к деревянной полированной двери, которую открыл, не забыв вежливо постучать. — Профессоре, ваши гости, — объявил он.
Мы вошли в покои великого Ренцо Адольфуса, выдающегося специалиста по Возрождению.
От этой комнаты захватывало дух. Огромные окна, выходящие на Гранд–канал — видно, как отражаются и блестящей воде огни домов на другом берегу, — потускневшие, но прелестные фрески на потолке, ангелы с распростертыми крыльями, возносящиеся к пышным розовым облакам, изысканная лепнина, безумная каминная полка, старинные картины по всем стенам. Под самыми окнами на широком столе с белоснежной скатертью горели свечи в окружении серебра и хрусталя. У камина вокруг низкого резного столика в солидных кожаных креслах сидели трое.
Выбравшись из кожаных объятий, профессоре с коварной лисьей улыбкой шагнул к нам.
— Проходите, проходите, добро пожаловать! — рас сыпался он в любезностях, с преувеличенным почтением поднося руку Люси к губам.
Мою руку он поцеловал куда небрежнее, а Маттео просто похлопал по плечу. Натуру не спрячешь.
— Марко вас встретил на лестнице? — уточнил профессоре.
— Да–да, Ренцо, так предусмотрительно, спасибо. Мы отлично прогулялись до набережной и прелестно прокатились. Лео на площади был храбрецом и очень благодарен, что его тоже взяли с собой. Можно его пустить на пол? — попросила Люси.
— Как же, как же, вы ведь счастливая дружная семья, — ответил Ренцо, с сомнением глядя на Лео, который принялся обнюхивать бескрайний персидский ковер. — Что же вы стоите, давайте знакомиться с остальными почетными гостями.
Он подвел нас к камину, где потрескивал нежаркий огонь. Рядом в унисон кивала, смущенно улыбаясь высокая худощавая пара.
— Рональд Макалистер и несравненная Лидия Фэрбенкс, — объявил Ренцо с драматическим жестом.
Мы принялись знакомиться, пожимать руки, и теперь кивали уже все, а затем нам раздали бокалы с вином и рассадили по оставшимся креслам.
Первое время дальше обмена светскими репликами дело не шло. Ренцо явно забавляло общество целых двух обворожительных «янки–герлз». Мы с Лидией переглянулись — и я как–то сразу прониклась к ней симпатией. Высокого роста, негустые, но восхитительно сияющие светлые волосы до плеч; широченная улыбка, которой поминутно озаряется простое, открытое, приятное лицо — Лидия удивительно располагала к себе. Дама она была из Висконсина, училась в Брин–Море, а потом совершила большой прорыв в своей области — тендерном исследовании изолированных женских заведений Средневековья и начала Нового времени, в том числе и итальянских женских монастырей. Она уже набрала большое число публикаций. Все это мы узнали от Рональда, которому повествование стоило ему немалых усилий — он действительно заикался (не так безбожно, как предупреждал Ренцо, но все же ощутимо). Однако он мужественно нес свой крест, не позволяя себе согнуться под его тяжестью. Рональд мне тоже понравился. Бледный и веснушчатый, с клочковатыми волосами песочного цвета, он все же выглядел симпатичным и умным, а долговязая фигура в любой позе казалась умилительно вальяжной.
Рональд, как поведала Лидия (эти двое уже сплотились в команду), занимался живописью эпохи Возрождения, специализируясь на венецианских мастерах, и страстно обожал Тициана. Он тоже не испытывал недостатка в публикациях и тоже сказал новое слово — в его случае это был кардинальный пересмотр справочной литературы по данной теме. «Ренцо считает, что он наделает шуму», — с гордостью подытожила Лидия, награждая Рональда своей ослепительной улыбкой. Тот потупился, что–то застенчиво бормоча. Какие лапочки. Слава богу, моей специальностью и родом занятий никто поинтересоваться не успел, нас пригласили к столу.
Ужин был божественным, вино рекой, сменяющие друг друга блюда, подаваемые безмолвным и слегка угрюмым джентльменом в черном свитере и слаксах. Мы беседовали об Англии, о Кембридже, о Риме двадцатых годов, о качествах рыночных овощей, о выходящей книге Ренцо, о фамильном древе Рональда, одна из вот вей которого связывала его с сэром Вальтером Скоттом. Маттео наскоро выгулял Лео, и мы расселись с бокалами бренди у разожженного заново камина. Подходящий момент настал.
— Ну что же, Лидия, дорогая, — начал Ренцо, — расскажите, на какие соображения наводит вас изложенное Рональдом, коль скоро вы любезно согласились нам помочь. На вас обращены все наши взоры.
Мы действительно разом обернулись к ней.
Лидия подобралась, расцепила скрещенные ноги, потом, задумчиво подавшись вперед, обвела взглядом наши внимательные лица и улыбнулась.
— Да–да, — начала она. — Сперва давайте я вам расскажу про Ле–Вирджини, ваш монастырь, интереснейшее и совершенно выдающееся заведение.
Она дополнила то, что мы уже знали: Ле–Вирджини был камерным и привилегированным, число монахинь не превышало пятидесяти пяти, все сплошь патрицианки, причем из высочайших слоев. Основательницей монастыря считалась Джулия, дочь императора Фридриха Барбароссы. В день начала строительства ее символически обвенчали с дожем, Папа также присутствовал на церемонии — это было в двенадцатом веке. Трое великих владык вместе заложили первый камень будущего монастыря — так, по крайней мере, утверждали монахини. Приверженность благородной традиции гарантировала им, как они надеялись, независимость и особые привилегии, обеспечивая покровительство одновременно и Папы, и венецианских властей.
— Они вели службы на латыни? — поинтересовался Маттео.
— Да, служили на латыни, а также читали специально сочиненную проповедь для дожа при введении в сан новой аббатисы. В то время мало кто из женщин мог похвастаться умением сочинять речи на латыни — читать, да, возможно, но вот писать — это уже сверх ожиданий. А они владели классическими языками. Да и выступать перед собранием мужчин для монахини тех времен было событием незаурядным. Эти монахини считались не схимницами, то есть навсегда отрезанными от мира и запертыми в четырех стенах, а инокинями, что подразумевало более мягкие условия. Они не принимали обетов бедности и послушания, они уходили в монастырь, лишь повинуясь воле родных, которые поддерживали с ними связь. Поэтому они оставались в курсе всех мирских дел, обладали весомым влиянием на городские власти и сохраняли мирские имена. Можно сказать, они находились на особом положении и, по сути, обладали независимостью.
— А как же мужчины? — спросила я.
— Да, мужчины. Помимо прочих привилегий по сравнению со схимницами инокиням дозволялось покидать монастырь и даже тешить грешную плоть. Никаких обетов целомудрия. О мужчинах, перебиравшихся через монастырские стены по приставным лестницам и виноградной лозе, о переодеваниях монахинь, ускользающих на тайное свидание, ходит немало курьезнейших анекдотов, однако были и вопиющие случаи насилия, когда компания подвыпивших молодых аристократов вламывалась посреди ночи в монастырь, не устояв перед соблазном в виде целого цветника беззащитных женщин. Разумеется, в результате появлялись внебрачные дети. Автор восхитительных хроник Ле–Вирджини сама произвела на свет нескольких.
— А что за хроники? — удивилась Люси.
— Мы как раз к этому подходим, к тому, что, как мне кажется, имеет непосредственное отношение к вашим находкам. Год тысяча пятьсот девятнадцатый стал поистине черным для Ле–Вирджини и других женских монастырей Венеции. Недовольные мужские голоса и раньше призывали к реформе, клеймя монахинь потаскухами и другими нелестными эпитетами, но в тысяча пятьсот девятом году Венеция проиграла в битве при Аньяделло Папе Юлию и Камбрейской лиге в Вендетте против венецианского могущества и, надо думать, чванства. Венецианской гордыне был нанесен сокрушительный удар, начались вопли, что виной всему упадок и разврат, и кто–то, разумеется, назвал корнем всех зол женские монастыри. Господа оскорбило существование независимых развратниц, отсюда и кара.
Городские и религиозные власти постановили преобразовать монастыри — это ведь легче, чем изменить самих себя. Как я уже говорила, самым лютым стал тысяча пятьсот девятнадцатый год, когда викарий венецианского патриарха наложил клаузуру, затвор, на все женские монастыри, включая Ле–Вирджини. К ним подселили схимниц из менее привилегированных монастырей, и иноческая вольная жизнь кончилась. Теперь их в буквальном смысле заперли в четырех стенах и обложили суровыми запретами. Все это зафиксировано в хронике. Разгневанная аббатиса негодует на узурпаторов и призывает кары небесные и даже проклятия на голову злодея викария, на которого раньше смотрела как на пустое место, на выскочку. Дальнейшее развитие событий — это слишком долгая история, борьба была жестокой, и монахини в ней, конечно же, потерпели поражение. Инокинь замуровали в одной половине монастыря, а управление передали схимницам, и властям оставалось только дождаться, пока не скончаются все представительницы старой знати, что, в конце концов, и произошло. Потомкам осталась печальная надпись в Арсенале.
— Какая надпись? — спросила я.
— Там сохранился фрагмент монастырской стены с аркой, а под ней табличка с надписью: «Храни нас Надежда и Любовь в этой любезной сердцу тюрьме». Да уж, очень любезной.
— Как прискорбно, — заметила Люси. — И ведь ничего не меняется.
— Боюсь, что да, — согласилась Лидия, — но теперь, наконец, мы услышим их рассказы, их голоса.
— А какое отношение все это имеет к Ка–да–Изола? — перебил Ренцо.
— Понимаете, — обратилась к нему Лидия, — у Ле–Вирджини отобрали все, включая палаццо, монахинь обрекли на заточение, затвор, и личное имущество им было запрещено. Думаю, когда пришлось спешно перебираться, они оставили свои прекрасные наряды и дорогие сердцу вещи, надеясь вернуться за ними, если настанут светлые дни. Монастырь лишился своей обширной художественной коллекции, книг, всего — богопротивное искусство оказалось под запретом. Полное заточение.
— Богопротивное искусство? — уцепился Маттео. — Например, фрески на древнеримские и древнегреческие сюжеты? Их заштукатуривали?
— Сомневаюсь, что такое вообще могло появиться в монастыре, — ответила Лидия, — но, если да, их, конечно, должны были устранить.
— Значит, их выгнали или они бежали, оставляя все свои пожитки, свою жизнь… — произнесла я. — Как же, наверное, им было страшно и горько. Я все пытаюсь представить их последние минуты перед уходом там, на чердаке, — ужаснее не придумаешь. А их родные ничем не могли помочь?
— Конечно, они пытались воззвать к властям, и сами монахини тоже пытались, они развернули отчаянную борьбу, но было поздно. Им пришлось расстаться со свободой, чтобы избежать гнева Республики. Подселенные схимницы происходили из другого сословия, они исповедовали бедность, целомудрие, послушание, полное отречение от мира — и именно эта модель стала единственно приемлемой. Эпоха закончилась. А наших инокинь морили голодом, в какой–то момент они даже расковыряли стену, чтобы добыть себе пропитание. Безобразно.
— Безобразно, — эхом откликнулась Люси.
— Обычные женщины, такие же, как мы, — подхватила я.
— Да. Представляете?
Повисла тишина, которую прервал возглас Ренцо.
— Как познавательно! Мы действительно совсем ничего не знали об их жизни! Подумать только! Тайна Ка–да–Изола разгадана! Выходит, — обернулся он к Маттео с ехидной улыбкой, — таинственную фреску написала монахиня… Если они сочиняли проповеди на латыни, почему бы и в прочих искусствах не преуспеть? Ха–ха–ха!
— Действительно, — подтвердила Люси. — Дорогие мои, спасибо за чудесный вечер. За восхитительное гостеприимство, за информацию к размышлению. Лидия, мы безмерно вам благодарны! Как мне приятно, что вы занимаетесь этой темой. А теперь нам пора отвести спящего красавца домой. — Она подхватила устроившегося у нее на коленях Лео и поднялась. — Ренцо, как тебя благодарить? Ты был так добр! Теперь ждем вас всех вместе как–нибудь к нам на ужин.
Мы распрощались и начали собираться. Улучив минутку, я попросила Лидию позвонить, нацарапав номер на стопке листочков у телефона. Мы устало улыбнулись друг другу.
На лестнице нас снова ждал Марко. Обратное путешествие было просто неземным, небо сливалось с морем, и, кроме плеска весла, ничто не нарушало безмолвия. Только Маттео в какой–то момент произнес вполголоса: «Проплываем Арсенал».
Лидия согласилась прийти утром взглянуть на бумаги Таддеа. Маттео не возражал, хотя и не собирался распространяться о существовании писем Z. Утром он сам их все прочтет. А вместо ланча, как мы теперь привычно называли второй завтрак, он сводит меня в Академию посмотреть на «La Tempesta» — перекусим потом, по дороге домой. Днем обсудим письма Z с Люси. Она пока набирает материал про Джорджоне, штудируя «Жизнеописания» Вазари и остальное, что нашлось в библиотеке. Мы рассредоточились, заняв позиции, обозначенные генералом Маттео. Военный совет был проведен за colazione.
Поднявшись на чердак, Лидия отреагировала точно так же, как и я, — сперва застыла, а потом у нее на глаза навернулись слезы. Мы прониклись духом той трагедии: лихорадочная спешка, в которой прятали пожитки; страх, отчаяние, расставание с дорогими сердцу вещами. Наверное, им пришлось самим стаскивать все сюда, наверх. Женщины, молодые и старые, взбирающиеся по узкой лестнице с сундуками, охапками бумаг и книг. Чудо, что никто ничего здесь не обнаружил до того, как дом вернулся к да Изола.
Мы открыли шкатулку Таддеа. Лидия провела пальцем по надписи под крышкой, словно надеясь вызвать призрак девушки, а потом вынула бумаги и, наморщив лоб, начала сосредоточенно читать. Я наблюдала, не отвлекая. В какой–то момент она открыла и пролистала книжечку в кожаном переплете. Так мы просидели где–то час.
Наконец она отложила последний листок и подняла глаза на меня. На лице ее помимо привычной улыбки отражалась целая гамма чувств.
— Нел, это невероятно! Личная переписка из того времени — это уже предел мечтаний, а женский дневник — просто запредельно.
— Там дневник?
— Да, Таддеа его сохранила.
— И кто же она, Таддеа?
— Таддеа? Она у нас девочка с характером. Где–то лет пятнадцати, может, младше, смышленая, полная жизни, любящая родных, особенно брата, и подругу, которую действительно зовут Клара. Это даже не столько письма, сколько заметки вроде отрывного ежедневника. Кларе пришлось туго. Вот эта книжечка — ее дневник. Видимо, Таддеа спрятала его вместе со своими бумагами после смерти Клары.
— Клара умерла?
— Да, в родах или сразу после.
— А у Таддеа ничего не сказано?
— Почти нет. Она ведь пишет сама для себя, ей объяснения ни к чему, но отчетливо видишь, как юный задор сменяется глубокой печалью.
— А что–нибудь связное оттуда вырисовывается?
— Она знает Клару почти с детства. Ту, в отличие от Таддеа, не упрятали в монастырь, у нее есть связи с внешним миром. Брат Таддеа дружит с братом Клары, и они хотят, как туманно намекает Таддеа, исполнить ее мечту. Потом Клара влюбляется в кого–то, и Таддеа за нее тревожно. Вот, смотри.
На протянутом Лидией листке мне бросились в глаза странные значки, разбросанные по всему тексту.
— Что это?
— Думаю, шифр. Под которым прячется имя.
— Оно слишком скандальное?
— Возможно. Не знаю.
— А откуда тебе известно, что Клара умерла?
— Так говорит Таддеа, и у нее разрывается сердце от горя. И этот зашифрованный тоже, судя по всему, погиб. Да, Нел, они оба умерли здесь, как она пишет, в «доме».
— А непонятно, какой это год?
— Она упоминает в конце, что весь город в отчаянии, потому что сразу и проигранная битва, и чума. Так что я бы предположила тысяча пятьсот девятый или десятый, как раз после того, как Венеция потерпела то самое поражение от Камбрейской лиги, о котором мы вчера говорили. Возможно, как раз в это же время разразилась эпидемия чумы.
— За десять лет до — как его? — затвора?
— Да. Самое начало перемен в Венеции.
— Но Таддеа, конечно, попала в число затворниц?
— Записи обрываются. Думаю, она хотела сохранить это все в память о Кларе. Она любила Клару. Нел, я могу тебе перевести, здесь немного, сама посмотришь.
— А дневник Клары?
— Его, по–моему, надо отдать Маттео. Он может быть как–то связан с фреской.
— С фреской? Почему?
— Потому что Клара, судя по всему, носила фамилию Катена. Таддеа про них рассказывает, про мачеху и прочих. Был такой довольно известный художник, Винченцо Катена, возможно, это брат Клары. Очень зажиточное семейство, да и он пользовался известностью в гуманистических и художественных кругах. Они легко могли позволить себе обучать дочь в школе при Ле–Вирджини. Может, здесь отыщется ключ к тайне. Какое невероятно потрясающее открытие!
— Да, Лидия, а какая жизнь у них была!
— Вот–вот. Не удивлюсь, если Таддеа, эта восхитительная девочка с пылким сердцем, входила в число изголодавшихся монахинь, ломавших стену в Ле–Вирджини. Вряд ли ей в то время было многим больше двадцати пяти.
— Ее подруга умерла в восемнадцать, может, в двадцать.
— Да. И что же потом сталось с ребенком?
День выдался ясным и погожим, небо ярко голубело, но мы не стали плутать по улочкам. Маттео целенаправленно отконвоировал меня до самого моста Академии. Я успела краем глаза глянуть на просторы Гранд–канала, и еще Маттео ненадолго притормозил, чтобы показать мне палаццо Барбаро, где Генри Джеймс трудился над «Письмами Асперна» (я догадалась, какую книгу о поиске исторических документов он тогда имел в виду). Оттуда наш путь лежал прямиком в недра внушительной громады Академии.
Я промчалась мимо величественных запрестольных образов, взлетела по короткой лестнице в зал с низкими потолками, проскочила еще одну каморку, и вот она — «La Tempesta», «Буря», правда, я ожидала увидеть полотно побольше.
— Ну? — поинтересовался Маттео.
Сходство с картиной на шкатулке ошеломляло, как, впрочем, и сама картина. На ней мало что сочеталось друг с другом, на мой взгляд: дородная обнаженная женщина в правой части картины, усевшаяся на пригорке кормить грудью младенца, не вписывалась по пропорциям в пейзаж. Мрачные тучи на горизонте, застывший слева юноша, который глядит отрешенно не на кормящую, а куда–то в пространство, а вот она смотрит прямо на нас, ласково и понимающе. Из–за этой диспропорции взгляд все время рвется к пейзажу, к грозовому небу, к молниям, к городу, к реке. Все вдруг оживает, чувствуешь напор ветра и наэлектризованный перед грозой воздух. Меня пробрала дрожь от того, как затягивает неистовым водоворотом в пасторальную, казалось бы, сцену.
— Невероятно.
— Да, это одна из величайших картин, — вполголоса подтвердил Маттео. — Теперь понимаешь, что для меня значит наша находка — если, конечно, мы не ошибаемся в подозрениях?
Мы постояли перед картиной.
— Это не реальность, — наконец произнесла я.
— Нет, — ответил он, — это куда больше, чем реальность.
Мы еще постояли, не проронив ни слова, а потом повернулись к выходу. И тут мой взгляд упал на устрашающий портрет состарившейся женщины.
— Это тоже Джорджоне?
— «La Vecchia». «Старуха». С атрибуцией не все гладко, но это он, почти стопроцентно.
— Вот это куда ближе к реальности. Что там за надпись у нее на бумажке? COL TEMPO?
— «Со временем». «Спешите розы рвать…» «И ты такой же станешь, как и я». И далее в том же духе. Так что рви розы, Нел. Имей в виду.
Маттео хотел после музея сходить на соседнюю с Академией набережную Дзаттере, с которой открывается вид на остров Джудекка, но мы слишком задержались, поэтому нашли ближайшее кафе и взяли кофе с сэндвичами.
— Колдовская картина, правда? — спросила я.
— Да, Джорджоне творил чудеса. Он, конечно, новатор, но никому еще не удалось разгадать его тайну. И дело именно в ней.
— О чем она, «La Tempesta»?
— Над ней веками головы ломали, — ответил он, жуя сэндвич, — версии самые разные, от цыганки и солдата до портрета жены, хотя жены у него никакой не было. Троя. Мать–природа. Мода на толкования меняется, мир искусства не стоит на месте. На этой стезе успешно работает Рональд.
— А ты что думаешь?
— Я думаю, это аллегория на тему природы, Аркадии, представление об идеальной, недосягаемой гармонии, состояние мысли, устремленной к насущному, к самой жизненной сути. В эпоху Возрождения всех интересовала природа любви — божественная любовь, платоническая, физическая, тщета желания, идеал красоты. Все это регламентировалось иконографическими канонами, но Джорджоне редко шагал в общем строю и изъяснялся буквально. Я думаю, тут главное, что ты чувствуешь, глядя на картину, какое впечатление она на тебя производит.
— Она меня сбила с ног и — как бы это выразить — взбудоражила. Я испытала легкий экстаз. Потрясение.
— Представь, кто–то умел такое изобразить.
— Представь, кто–то умел так чувствовать да еще и изобразить.
— Насыщенная у людей была жизнь, столько дорог открывалось.
— И столько опасностей.
— И их тоже. Но столько страсти. Нам бы не помешало. — Он допил кофе, не глядя на меня. — Пора. Не надо заставлять синьору ждать.
— Из того немногого, что мне удалось найти, вытекает следующее: он был хорошим человеком, талантливым, не только великим художником, но и замечательным музыкантом, симпатичной наружности, если судить по его предполагаемому автопортрету в образе Давида. Скромный уроженец Кастельфранко, Джордже Барбарелли — фамилия, правда, недостоверна — переселился в Венецию, вращался в благородных кругах, развлекал всех игрой на лютне и заводил знакомства среди блистательной публики. Как пишет Вазари, «за величие духа и ума Джорджо получил прозвище Джорджоне» — то есть «великий, большой Джорджо» — «и ни разу в жизни ему не изменило воспитание и добросердечие». Он был рослым и любвеобильным. — Люси просмотрела свои заметки. — Совершил переворот в венецианском искусстве, восхищался и подражал да Винчи, умер молодым, в тридцать три, от чумы, которой его, вероятно, заразила дама сердца.
Люси подняла глаза на нас.
— С атрибуцией есть некоторые проблемы, там не все однозначно, — продолжала она, — так что, хорошо бы побеседовать со специалистом. «La Tempesta» совершенно точно его. У Вазари интересно написано про фрески в Фондако–деи–Тедески, сгоревшем немецком подворье, — Джорджоне после восстановления расписывал там внешние стены. И все утрачено, за исключением сохранившегося фрагмента обнаженной женской фигуры. Вазари эти фрески не понимает, там нет ни сюжета, ни сцен, просто большие мужские и женские фигуры в разных позах, кто–то со львом, кто–то с купидоном. Со львом, слышишь, Маттео, и ты, Нел! Как интересно, у нас ведь тоже получается лев. Вазари перед этим гением преклоняется. Я, кажется, тоже.
— А есть репродукция его автопортрета? — поинтересовалась я.
— Да, вот тут, в книге. И еще вот эта гравюра у Вазари. Красивое и располагающее лицо, согласитесь.
Страсть? Да, это лицо дышало страстью — орлиный нос, чувственные губы, упрямый торчащий подбородок, настороженный, пронзительный взгляд человека, знающего себе цену; суровый взгляд из темноты, броское лицо, отстраненное и в то же время удерживающее, лицо героя с длинными, до плеч, волосами. Красный мех на воротнике напоминал кольцо огня. Какой из него, наверное, был любовник! Увидеть бы, как эти губы складываются в улыбку…
— Боже правый! — воскликнула я вслух.
— Да, — подтвердил Маттео, — сильный человек на пике своей силы во всех отношениях.
— А письма, Маттео? Что говорится в письмах? — поинтересовалась Люси.
— Если Z — это Джорджоне, он был для нее всем. Сперва ее другом, потом любовником и вскоре собирался стать мужем, предположительно. Закадычный друг ее брата. Души в ней не чает. В том первом письме дар — это не она, это у нее дар. В такой интимной переписке постороннему нелегко расшифровать понятные только двоим намеки, но эти двое, без сомнения, любили друг друга, и для обоих эта любовь стала откровением. Там в письмах не банальные признания и уж точно не флирт.
— А дневник? — спросила я.
— Дневник я еще не успел, письма тяжеловато давались. А в дневнике вначале вообще не продраться.
— Наверное, для нас так и останется загадкой, когда был расписан ларец — до или после «La Tempesta», и не Клара ли вдохновила художника на этот сюжет, — произнесла Люси.
— Да, наверное, но там есть еще кое–что. Он часто зовет ее своей Лаурой — это, конечно, отсылка к Лауре Петрарки, воплощению красоты и добродетели эпохи Возрождения, наряду с Дантовой Беатриче. Но поразительно, что один из величайших шедевров Джорджоне с его собственноручной подписью «Zorzi» на обороте называется не иначе как «Лаура», и я вам о нем уже говорил. Никто не знает, кого он подразумевал — метафорическую Лауру или какую–то конкретную, но теперь все указывает на Клару, раз она была его музой.
Однако портрет дерзкий. Слабо верится, что это богатая и уважаемая венецианка из приличной семьи, тем более невеста художника. Все сходились на том, что это куртизанка. С другой стороны, лицо у нее невероятно нежное, и Лаура, кто бы она ни была, выглядит не идеалом ослепительной красоты, а просто живым человеком, умной, чувствующей и чувствительной девушкой, обнажающей грудь. Или прикрывающей, непонятно. Она увенчана лаврами и, что совсем уж странно, одета в мужскую куртку с меховой оторочкой. А еще на ней тонкая белая вуаль, символ бракосочетания. По–моему, намеков хоть отбавляй.
— Умопомрачительно, — заметила Люси. — По–настоящему эмансипированная женщина для того времени, хотя интеллектуалки среди женщин были и тогда. Возможно, поэтесса. Или просто безумно влюбленная девушка, готовая ради любимого на все.
— Люси, — сообразила я, — здесь же в альбоме, наверное, есть «Лаура»?
— Да–да, конечно.
Она нашла репродукцию, и мы приникли взглядами к лицу на портрете.
— Не похоже на маленькую рабу любви, — заключила Люси.
— Нет, — согласилась я. — И на пленительную красавицу тоже. Ясное, волевое лицо человека, который может настоять на своем. И какая–то внутренняя храбрость. Неужели это она и есть, Клара? Маттео, ты должен прочесть дневник!
— Тяжеловато идет. К сожалению, или к счастью, тут еще и фреска, наконец, обрела очертания. Я и подумать не смею, что это может оказаться Джорджоне. Но зачем бы ему писать ее в безвестном монастыре? Что все это значит?
— Нам нужна помощь, — решила я.
— Только не Ренцо. Умоляю, только не его.
— Нет–нет, Ренцо не надо, — согласилась Люси.
— Стойте, знаю! — воскликнула я. — Рональд! Ведь можно же Рональда. Он разбирается не хуже. Итак, снова Рональд! Зовите шотландца.
— Можем ли мы ему довериться? — усомнилась Люси.
— Я поговорю с Лидией. Уж ей–то мы — я так точно — согласны доверять?
— Да, — ответил Маттео, — думаю, так можно. Поговори с Лидией. По секрету.
Воздух в комнате словно наэлектризовался, мы сидели, глядя в пространство, каждый в своих мыслях. Лео, заскучав, уснул на своей подушке.
— Клара? Ты Клара? — спросила я. — Ты умерла здесь? Умерла, рожая ребенка? Его ребенка? Чей же еще мог быть ребенок у такой девушки, как ты. Тебе было восемнадцать? Двадцать? Кто тебя нарисовал? Он? Мы знаем про Таддеа и про него тоже. Мы ищем, мы не сдадимся. Такие вот новости от Нел, Клара. Это тебе от Нел. Интересно, тебя ли я видела сегодня?
— Лидия, можно тебе кое–что доверить по секрету?
Мы провели вместе все утро, гуляя по бесконечным улочкам Каннареджо — я наконец узнала, как называется мой район, он же «сестьере». Мы дошли до гетто, где с 1516 года предписывалось жить венецианским евреям, и Лидия разъяснила, что слово «гетто» происходит от «джеттаре» — отливать из металла. Здесь располагались литейные мастерские, им мы и обязаны этим мерзким словом. Гетто стало светским аналогом затвора в монастырях — происходила чистка нежелательных элементов. «Запри всю заразу под замок, и можешь чувствовать себя чистеньким», — саркастически подытожила Лидия.
Наш путь лежал по красивейшему кованому мосту, потом мы прошли еще довольно длинный отрезок — Лидия не знала усталости, — перешли несколько речушек и, наконец, прибыли в конечный пункт назначения, Сант — Альвизе, женский монастырь, современный нашему сгинувшему в веках Ле–Вирджини.
— Это чтобы у тебя примерное представление появилось, — пояснила Лидия. — Здешние монахини тоже происходили из знатного сословия, а монастырь, хоть и помладше Ле–Вирджини, но вполне выдающийся.
Перед нами высились внушительные готические здания.
Мы вошли в церковь и сразу же наткнулись взглядом на нелепое кирпичное сооружение, водруженное на колонны и нависшее над головой.
— Это хоры, — раскрыла тайну Лидия. — Туда можно пройти из жилых помещений, и, как видишь, монахини совершенно скрыты от глаз за этой стенкой. И литургии они слушали оттуда. Их пение, наверное, казалось слегка эфемерным, небесным. Так было, конечно, уже после затвора. Их просто стерли из жизни.
Кирпичная стена в этом очень симпатичном церковном интерьере казалась настолько чужеродной, грубой и неприступной, что меня замутило.
— Мерзость, — прошептала я.
— Ле–Вирджини угодил прямиком под раздачу, — продолжала Лидия, — слишком намозолили глаза своей свободой. А вместе с ним Ла–Челестиа и Сан–Дзаккариа. Удивительно, — она рассмеялась, — в здании Сан–Дзаккариа сейчас обосновались карабинеры, итальянская военизированная полиция. Ирония судьбы.
Проникнувшись глубиной собственной свободы, мы отправились из церкви на поиски места, где можно было бы перекусить. Лидия выбрала тратторию в тихой и непритязательной части города — по сравнению с Сан–Марко просто параллельная вселенная. Она отлично ориентировалась в Венеции. Мы сели за маленький столик, заказали пасту и вино. Тогда я и задала свой вопрос:
— Можно доверить тебе кое–что, но только строго между нами?
— Конечно, Нел, даже не спрашивай.
— Лидия, это невероятно. Мы, кажется, сделали потрясающее открытие. Просто сногсшибательное, если наши предположения подтвердятся. Маттео хорошо подкован, только он все–таки реставратор, прекрасный специалист, но не историк, в отличие от тех же Ренцо или Рональда. А нам нужен кто–нибудь с соответствующей подготовкой. Ренцо мы пока довериться не готовы, поэтому подумали, вдруг Рональд мог бы помочь, просветить нас по кое–каким вопросам — он ведь не будет при этом чувствовать себя предателем по отношению к Ренцо?
Лидия рассмеялась.
— Рональд, конечно, благодарен Ренцо, но профессоре не единственный его наставник. Рональд необыкновенно умен. Не сомневаюсь, что он заинтересуется и поделится нужными вам сведениями. Ты представляешь себе мир искусства, Нел?
— Сама понимаешь, не особенно.
— Он такой же, как любой другой мир, поверь мне.
— Но Рональд ведь не станет присваивать ничего себе?
— Рональд крайне порядочный человек, он мне очень нравится. Даже больше, если хочешь знать. Я правильно догадываюсь, ты о Маттео печешься?
Я как–то об этом не думала. Мне казалось, я пекусь о нашей общей тайне. Но ради кого?
— Для него это очень важно, — сказала я вслух. — Он считает все это своей большой удачей, и фреску, и остальное. Так быстро все случилось. Открытие по праву принадлежит ему. Да, наверное, я о нем пекусь. Он, кажется, хороший человек. И симпатичный, а?
Лидия рассмеялась.
— Да, это правда.
— Но, Лидия, ты знаешь, что я замужем?
— Нел, я о тебе почти ничего не знаю, кроме очевидного.
— Так вот, я замужем. Не сказать, чтобы очень счастлива, правда.
— Что, к сожалению, не редкость. Давно?
— Замужем или несчастлива? Если первое, то восемь лет, если второе — то лет пять. Мой муж вроде черной дыры, которая меня поглотила. Все, конечно, гораздо сложнее, но я определенно замучилась, а ему, кажется, все равно. Это не моя жизнь. Это вообще не жизнь. Может, он и не виноват, только здесь у меня, наконец, открылись глаза. Я не хочу возвращаться в то состояние, в котором я сюда приехала, тысячу или сколько там лет назад. Я не могу просто раствориться в воздухе. Он тоже, по–моему, не получает полной отдачи, но это не мешает ему продолжать заниматься тем, чем он занимается. Прости, я не собиралась на тебя это все вываливать…
— Ерунда. У меня тоже за плечами похожие отношения, — если их, конечно, можно так назвать.
— Я не знаю, как быть. У меня осталось меньше двух недель, а потом я встречаюсь с ним в Риме и лечу домой.
— А отложить нельзя?
— Как? Я и так уже здесь задержалась. Тогда придется идти на открытый конфликт, а я этого боюсь. Если с ним начать что–то обсуждать, он меня снова задавит. Он на это мастер.
— Понятно. Мой тебе совет — если хочешь совета, — Лидия наполнила наши опустевшие бокалы, — помнить, что книга делится на главы. У меня у самой было несколько. Некоторые прописаны лучше, другие хуже, но книга не закончится, пока не перевернута последняя страница. Не хотелось бы видеть, как ты ломаешь ногти, расковыривая стену в поисках хлеба насущного, как наши знакомые из Ле–Вирджини. Так что если в душе ты готова совершить скачок, то прыгай. Подходящий момент, когда нужно отважиться, приходит и уходит. Жизнь одна. У тебя есть друзья, ты не пропадешь. И он тоже, я уверена. А ты можешь обрести счастье. Только представь. — И неизменная улыбка.
— Лидия, ты замечательная, добрая американка.
— Ты тоже, подруга, — ответила она, со смехом поднимая бокал.
Я снова отправилась на прогулку. Лидия поговорит с Рональдом, а потом с нами свяжется. Она ведь и сама — часть приключения, решила я. Что бы мы без нее делали? Я заряжалась от нее силой духа и оптимизмом, с ней мне делалось спокойнее. А теперь, в одиночестве, меня снова охватили страх и неожиданная нежность к Энтони. Странно было говорить о нем как о постороннем. Когда–то он казался мне не просто спасителем, но и лучшим другом. Однако при мысли о том, что придется снова прокрутить в голове все сначала, наступало отупение. В последние годы, когда он уезжал с турами, я, воспрянув духом и собравшись с силами, начинала верить, что смогу все наладить, главное — не опускать руки и быть начеку. Ничего не выходило.
Помню, как сидела, изнывая от одиночества, а он порхал, насвистывая, по дому, отвечал на звонки, ходил в спортзал, выгуливал свою дочку, встречался с соавторами, секретарями и агентами. И ни разу не поинтересовался: «Как ты тут, Нел?» Нет. Нет и нет. Назад я не вернусь. Нечего раскисать. На сентиментальных соплях далеко не уедешь. Но как тогда быть? Разводиться? Даже представить себе не могу, как это будет. Может, ему окажется все равно, — а что, запросто. С чего бы мы начали разговор? Что бы я сказала?
— Ушла в себя? — окликнул знакомый голос.
— Маттео! — возмущенно обернулась я. — Ты меня напугал. Что ты здесь делаешь?
— Я что делаю? Мы здесь живем.
Только тут я увидела, что стою перед входом в дом.
— Ты выходил?
— За книгами. — Он продемонстрировал бумажный пакет. — Те, что у Люси, слегка устарели. И за собачьим кормом. Аннунциата забыла, поэтому Лео в печали. А это недопустимо. Так что с тобой?
— Ничего.
— Правда? Ты какая–то потерянная.
Я не смогла выдавить ни слова.
— Пойдем, вот сюда.
Он открыл дверь во внутренний дворик, поставил пакеты и отворил вторую дверь, в сад, пропуская меня с галантным жестом. Я повиновалась. Маттео закрыл вход за собой, и мы уселись на каменную скамью.
— Что–то случилось?
— Нет, правда, ничего. Просто задумалась. Размышляла о жизни, о том, как люди запутываются. У тебя бывает, что ты запутываешься?
— Поэтому я предпочитаю думать о работе, — ответил он.
— Тебе не нравится размышлять о жизни?
— Я не умею. Штукатурка гораздо понятнее.
— Раньше я свою жизнь лучше понимала. А теперь как–то потеряла нить. Здесь мне хорошо. Может, попросить Люси, чтобы она нас усыновила? — попыталась пошутить я.
— И что с твоей жизнью?
— С жизнью? Что у меня с жизнью… Кажется, она вот–вот развалится. Восемь лет брака, который я не понимаю. Брошенная карьера, никакого обозримого будущего, потерянная индивидуальность, паралич. Пустота, беспокоиться не о чем.
Чтобы не расплакаться, я уткнулась взглядом в росшую неподалеку шелковицу. И только потом посмотрела на Маттео.
Он улыбнулся, впервые позволив мне разглядеть в нем не просто симпатичного парня, не специалиста по реставрации, а настоящего, грустно улыбающегося Маттео. Какие же мы все скрытные.
— Так ты об этом размышляла?
— Об этом и еще о том, что я совсем не на своем месте, завидую Лидии, хочу большего, боюсь хотеть большего, хочу в монастырь… Не знаю.
У меня снова сдавило горло.
— В монастырь? Почему в монастырь?
— Ну, не в монастырь. Может, быть художницей, жить в шестнадцатом веке…
— Чтобы испытать полноту жизни?
— Наверное. Тебе бы не хотелось?
— Жить полнее? В шестнадцатом веке? Мне было бы интересно знать, как выглядела жизнь в такое насыщенное время. Все времена в каком–то смысле похожи, но я бы хотел ощутить то вдохновение, новизну, отдаться чему–то всем сердцем, чувствовать, как все меняется вокруг. Мы ведь сейчас тем и занимаемся, что выясняем, как все было в то время. Нас всех проняло, даже Люси.
— Некоторых устраивает все как есть. Так, по крайней мере, кажется. Живут припеваючи. Может, кому–то из нас не хватает того, что у нас имелось в прошлой жизни? Если существует прошлая жизнь. Я иногда как будто узнаю вещи, которых раньше в глаза не видела. Однажды я прочитала в «Ньюйоркере» стихотворение про печальную струну скрипки, которая отзывается на скорбь о том, что мы не можем вспомнить, про тоску, которая живет своей жизнью. Может, жизнь и есть тоска, живущая своей жизнью. Трудно не угодить в ловушку. Трудно оставаться свободным и полным надежды. Сейчас у меня ни надежды, ни свободы. А здесь я как будто во сне, совершенно как во сне, абсолютно неожиданно, и непонятно, что мне этим хотят сказать. Наверное, скоро придется просыпаться. Ты знаешь, что такое «Ньюйоркер»?
— Да, Нел, мы тут слышали о Нью–Йорке.
Мы помолчали.
— А у тебя что за жизнь, Маттео?
— Жизнь. Тоже трудный брак. Жена ушла после рождения сына. Отправилась в Индию в поисках гуру. До Италии мода поздновато доходит. — Он рассмеялся. — Но лучше поздно, чем никогда. Она просто не справилась, мы оба были детьми, и вдруг все круто переменилось. Я не против. И желаю ей счастья. Сына люблю. Живу, работаю. Ничего особенного, как ты говоришь.
— Но у тебя есть поклонницы.
— Кто бы это?
— Пиа.
— Ну да, конечно.
— Конечно?
— Что? У тебя никогда не было поклонников? Что со мной не так?
Мы, наконец, посмотрели друг на друга. Я увидела куда более взрослое лицо — не знаю, какое в этот момент было у меня.
— Нел, — взяв меня за руку, сказал Маттео, — послушай, чем бы ни обернулось наше приключение, радуйся и благодари судьбу, что нам досталась в нем роль. Ведь мы, все трое, прикоснулись к чему–то совершенно невероятному. Неужели не захватывает дух от такого подарка? Я вот знаю, что другого такого случая мне не выпадет. Может, и тебе тоже. Так что не время печалиться и копаться в себе, еще успеешь. Как знать, вдруг судьба больше не расщедрится.
Я понимала, что Маттео говорит о работе, об исследовании, но что–то в его улыбке и изменившемся лице меня тронуло. Я совсем отвыкла от близости. Я коснулась его щеки.
— Спасибо, Маттео. Спасибо. Ты был так добр. Прости за мрачные мысли. Я не хотела.
— Мрачные? — переспросил он. — Добр? Нел!
Он посмотрел на меня в замешательстве, а потом нагнулся и, обхватив ладонями мое лицо, поцеловал. Поцелуй без сомнений и вопросов, неожиданный поцелуй, от которого мне вдруг стало тепло и спокойно. Отстранившись, не говоря ни слова, он обнял меня за плечи. Мы встали и пошли к дому.
Назад: Глава третья
Дальше: Глава пятая