13
Эндрю катил в Ратблейн на велосипеде, который он взял у садовника, только что нанятого Хильдой. Был четверг, пятый час пополудни, и он ехал к Милли пить чай. Во вторник она пригласила к чаю его и Франсис. Теперь он ехал к ней один.
Эндрю чувствовал, что полученный им удар, в сущности, убил его, хотя он продолжает механически двигаться и жить; Так же было, когда умер его отец. Горе уничтожило в нем человека, и осталось только горе да при нем тело, терзаемое болью. Франсис так давно, так давно была для него последним нерушимым прибежищем. Он считал ее вечной, и эта глубокая убежденность в непреходящей природе любви питала все его радости, даже те, что как будто и не были связаны с Франсис. Чтобы жить без нее, ему нужно было совершенно себя переделать. Но жизнеспособности не осталось. Франсис всегда была скрытым солнцем его мира. Он думал, что этот мир прекрасен в его честь, как дань его молодости и надеждам, а на самом деле свет исходил от нее. В озарении ее привязанности, ее ума все сверкало золотом. Теперь она, закутанная покрывалом, недоступная, вобрала в себя эту красоту, и мир стал серый и мертвый, В отчаянии он метался, ища какой-нибудь знакомой опоры, чтобы пережить эту муку, но опорой была та же Франсис.
Он пытался взять себя в руки, трезво оценить положение. Он понял, как страшно недооценивал Франсис, как идиотски был в ней уверен. Он должен был бы вести себя как рыцарь у Мэлори, видеть в ней великое и трудное испытание собственных достоинств. Но ведь они с Франсис так хорошо знали друг друга, все было так просто — теперь-то ему казалось, что в этом и коренилось несчастье. Нет, правда же, раньше все было хорошо, их долгая любовь не могла быть иллюзией. Так почему же все пошло не так? Может быть, Франсис решила, что он слишком спокоен, и оттолкнула, чтобы побудить к большей пылкости? Но в такой дипломатии ее даже заподозрить нельзя. На уловки она не способна. Здесь нет никаких тайн, никакого материала для мелодрамы. Она самый старый его друг и, если бы он был ей нужен, приняла бы его таким, как есть, без всяких ухаживаний. Истина в том, что она осуществила свое последнее, неотъемлемое и страшное право — располагать своим сердцем. Он попросту ей не нужен.
Абсолютная преданность одного человека другому встречается относительно редко, однако столь ослепителен свет эгоизма, в котором каждый из нас живет, что, не обнаружив преданности там, где мы рассчитывали ее найти, мы бываем удивлены, шокированы — как может такая великая ценность, как я, не быть предметом любви! И Эндрю наряду со стыдом и горем явственно ощущал и это удивление, еще не умея усмотреть в нем зерно целительного эгоизма, призванного со временем облегчить его боль. Как могла Франсис его покинуть? Казалось немыслимым, что она намеренно положила конец их долгому счастливому общению и. лишила его возможности приходить к ней. А вдруг завтра все опять будет по-прежнему? Но в глубине постепенно трезвевшего сердца он знал, что Франсис не дразнила и не раззадоривала его, не играла с ним и не просила его подождать. Она просто его отвергла.
Он уже приближался к Ратблейну, где не был много лет, и вдруг с удивлением сообразил, что нашел дорогу совершенно бессознательно. Теперь он огляделся — все было до жути знакомо, полно щемящих, на неуловимых впечатлений детства. Некто, кем он когда-то был, вдохнул жизнь в эту местность. И теперь она встречала его, как старый друг, не понимающий, что от тебя, прежнего, ничего не осталось.
Ратблейн был расположен милях в пятнадцати к югу от Дублина, в складке Дублинских гор, недалеко от реки Доддера. Эндрю не задумываясь поехал по дороге на Стиллорган, а в Кабинтили свернул вправо, в горы.
День был ветреный. Над морем высоко висели круглые облачка, похожие на кольца дыма, а за горами, загромоздив все небо, толстые, серы~ с золотом валы неспешно вздымались и опадали над самыми вершинами, образуя свой огромный, устрашающе трехмерный мир. Впереди появился пик Киппюр, темно-синий на фоне узкой полосы бледно-желтого неба, словно уже поглотивший темные лучи наступающего вечера. А клочки полей на ближних склонах, почти отвесно лепившихся к густым ржавым зарослям вереска, были светло-зеленые, серебристые, и поросшие утесником холмики, вокруг которых стояли кольцом черноголовые овцы, горели на предвечернем солнце желтым огнем, словно исходившим из самой гущи золотых цветов.
Эндрю слез с велосипеда и вел его по неровной дороге вверх, на гребень, за которым скрывался Ратблейн. Направо от него осыпающаяся межевая стена, заросшая ежевикой и валерианой, казалась естественной каменной грядой. На пороге этих диких пустынных мест его встретил порыв ветра с дождем, но теперь опять было сухо. Слева от дороги недавно резали торф, и черная подпочва, вязкая, как помадка, поблескивала на проглянувшем солнце. Эндрю устал тащить велосипед по камням и уже не понимал, зачем его сюда понесло. Смысла в этом теперь никакого, можно было послать записку. Ну да ладно, надо же что-нибудь делать. И нашелся благовидный предлог, чтобы улизнуть из «Клерсвиля», где прибытие мебели привело Хильду в невыносимое возбуждение и направило ее мысли на всякие больные семейные темы. Один раз она даже произнесла слово «детская». Пыткой было и вынужденное молчание, и то, что его считали счастливым, когда на самом деле несчастнее его не было человека на свете. Он снова оседлал велосипед, подскакивая, скатился под гору и через ворота с обитыми каменными грифонами по бокам въехал в полное безветрие и тишину.
Ратблейн был построен в стиле первых Георгов — не очень большой дом, серый и довольно высокий, с несимметричным фасадом, с одного конца скругленным наподобие крепостной стены, с другого — ровным, обведенным балюстрадой. Задуманное когда-то второе крыло так и не было построено. На гравюре XVIII века дом был изображен в перспективе, но Киннарды XIX века усердно сажали вокруг него деревья самых разнообразных пород, в том числе очень редких, и теперь ветви катальпы, ликвидамбара и гинкго, тесно переплетаясь, окутывали его сетью густой тишины, такой неожиданной после ветреных просторов горной дороги, что у приезжего дух захватывало. Открывающийся взору только в последнюю минуту, Ратблейн, окруженный своей густолиственной зеленой стеной, был объят грозным, зловещим молчанием, характерным для ирландских поместий, — молчанием, которое, может быть, навеяно самым воздухом Ирландии, а скорее объясняется постоянным отсутствием владельцев и предчувствием, что, если подойти к красивому фасаду поближе, сквозь верхние окна внезапно увидишь небо.
За последним поворотом показались полускрытые деревьями большие серые контрфорсы. Бугристая дорога вела вдоль стены дальше, к конюшням, а к парадной двери дома нужно было пройти по некошеной лужайке, на которую, прямо в высокую траву, спускалась полукруглая лестница с белыми крашеными перилами. Эндрю прислонил велосипед к стене и пошел к крыльцу. Толкнув тяжелую дверь, он очутился в прихожей, где всегда пахло лежалым хлебом. Здесь было пусто, и он неуверенно прошел дальше, в большую гостиную с окнами фонарем.
— Эндрю, кого я вижу!
Мгновенно и болезненно он осознал, что его не ждали. Милли начисто забыла, что приглашала его, начисто забыла о его существовании. Эндрю смотрел на нее как потерянный.
— Вот и чудесно, что приехал. Сейчас подадут чай. Я как раз тебя поджидала. А где Франсис?
— Она не смогла выбраться. Просила ее извинить.
— Какая жалость! Одну секунду, сейчас я потороплю там с чаем.
Эндрю подошел к окну и приник к нему лбом. С этой стороны дома шла узкая полоса, вымощенная неровными каменными плитами и вся затянутая пушистой паутиной длинного желтого мха, а из трещин между плитами буйно росли мелкие голубые цветочки. Дальше был загон, в котором паслась гнедая лошадь, а еще дальше — снова стена неподвижных деревьев, каждый листок отчетливо виден в мрачноватом, точно театральном, освещении.
— Ты, я вижу, любуешься моими подснежниками. Правда, они душечки? Голубее их ничего нет на свете. Вот бы мне такие глаза! Как ты сюда добрался?
На Милли было пышное платье из какой-то чешуйчатой лиловатой материи, казавшейся мокрой, с черным поясом и большим черным шелковым воротником, точно срезанным с одеяния монахини. Ее полное красивое лицо улыбалось как-то слишком старательно, и у Эндрю мелькнула мысль, что она только что плакала.
В ответ на ее вопрос он, теперь уже не только страдая, но и дуясь, сказал:
— На велосипеде.
— На велосипеде? По горной дороге? Да ты герой… Вот спасибо, Моди, подкатите столик сюда и, пожалуйста, подбросьте в камин торфа. Тебе индийского или китайского, Эндрю?
— Индийского.
— Ты бы взял напрокат лошадь, доехал бы вдвое быстрее, и верховая дорога через Гленкри очень живописная.
— Я не люблю лошадей.
— Что-о? — Почему-то эта новость очень развеселила Милли. — Ой, не могу, ты прелесть. А еще кавалерийский офицер! Надеюсь, ты хранишь это в тайне. Впрочем, я тебе, конечно, не верю. Мне теперь особенно хочется посмотреть, каков ты в седле. Ты приезжай сюда почаще, вместе покатаемся. У меня есть для тебя замечательная лошадь, зовется Оуэн Роу, езди на ней сколько хочешь.
— К сожалению, я очень скоро уезжаю в Лонгфорд, тетя Миллисент.
— Опять «тетя Миллисент»! Помнится, ты с сегодняшнего дня должен был называть меня Милли. Ужасно жаль, что Франсис не приехала, могли бы начать вместе. Верно, Эндрю? Ну, отвечай: «Да, Милли».
— Да, Милли.
— Вот так-то лучше. Ну-ну, значит, держишь путь в Лонгфорд? Пришло время послужить королю и отечеству? Как называется твой полк, я все забываю?
— Конный Короля Эдуарда.
— Полк хоть куда. И как тебе идет военная форма, особенно сапоги. Я уверена, что ты отличишься. Попробуй лимонного пирога, это Моди пекла. О Господи, сейчас опять польет, ну и страна! Слышишь, поползни пищат? Кви, кви, кви. Они всегда так пищат перед самым дождем. А может быть, просто воздух тогда чище, вот их и слышно. Они вьют гнезда в старой стене, я тебе потом покажу. Ты, конечно, будешь у меня обедать и переночуешь?
— Нет, тетя Миллисент, мне сегодня нужно домой.
— Ну да, понятно, возвращайся к своей Франсис. Но всякий раз, как ты назовешь меня «тетя Миллисент», я буду тебя наказывать. Правда, шлепать тебя уже нельзя, великоват стал. Тебе сколько лет, мальчик?
— Двадцать один.
— Счастливец. Мне бы столько. Надо сказать, что вид у тебя вполне взрослый, а усы так просто неотразимые. Посижу-ка я с тобой рядом.
Милли ногой откатила в сторону столик с чаем и плюхнулась на диван рядом с Эндрю.
Эндрю слегка отодвинулся. Он полез в карман за платком, чтобы вытереть пальцы после лимонного пирога. Вслед за платком из кармана показалось и упало на ковер кольцо с рубином и бриллиантами.
Заметив это, Милли быстрым движением подняла кольцо, тотчас надела его на палец и, любуясь, стала поворачивать во все стороны.
— Очаровательное колечко! И как раз мне впору. Но это, конечно, обручальное кольцо для Франсис. Как романтично! Его еще никто не видел, я первая? Но зачем ты, глупыш, таскаешь его просто в кармане? Так и потерять недолго. Разве у тебя нет для него футлярчика?
Эндрю начал:
— Футлярчик у меня есть… — и запнулся. Голос его не слушался, и он чувствовал, что если скажет еще хоть слово, то захрипит, а потом расплачется. Он сидел молча, оцепенев, уставясь глазами в ковер.
Через некоторое время он почувствовал, что Милли коснулась его плеча.
— Что-то случилось? Что-то неладно?
Он кивнул.
— Очень неладно?
Он кивнул.
— О Господи. Она тебе отказала.
— Да. — Он закрыл ладонью глаза, внезапно наполнившиеся слезами. Милли рядом с ним уже не было — она рывком встала и отошла к окну.
— Почему? — спросила она. — Почему?
— А почему бы и нет? — сказал Эндрю, вытирая слезы платком. — Если мы всю жизнь считались помолвленными, это еще не значит… вернее, в этом, пожалуй, и дело. Мы были слишком близко знакомы. Она говорит, что мы были как брат и сестра.
— Брат и сестра? — Милли коротко рассмеялась. — А ты не думаешь, что есть какая-то особая причина? Может быть, тут замешан ее отец?
— Нет. Кристофер всегда этого хотел.
— Может, она еще передумает.
— Нет, не передумает. Поэтому я и хочу уехать как можно скорее.
— Мама твоя, наверно, в отчаянии.
— Она еще не знает. Франсис просила пока никому не говорить, она хочет сначала подготовить Кристофера.
— А-а… Ну, не тревожься, я-то буду молчать. Это я умею. Но как же мне не стыдно так тебя расспрашивать! Господи, ребенок плачет! Давай-ка лучше выпьем хересу, а? Тебе это будет полезно. Да и мне, пожалуй, тоже.
А Эндрю торопливые расспросы Милли как будто помогли. Ему стало чуть легче. Он потягивал херес и понемногу согревался, оживал.
Милли опять подсела к нему и взяла его за руку.
— Черт знает, до чего ты похож на моего брата, на своего отца. Ты любил покойного Генри?
— Конечно.
— Это хорошо. Сейчас не все дети любят своих родителей. Я-то очень его любила. Так-так, значит, это все-таки будет не Франсис! Но ты не горюй. Ты молод и до противности красив. Только не вешай голову и можешь выбирать любую красотку — хочешь в Англии, хочешь в Ирландии. Я тебе помогу советом.
Эндрю покачал головой. Он устало глядел на камин, на бледные языки огня от горящего торфа.
— Нет. У меня больше ничего не будет. И вообще я умру молодым. Почему-то мысль эта его подбадривала.
— Этот выход всегда в запасе, так? Чепуха! Я уже предвкушаю, как буду учить твоих детей ездить верхом.
— Мне кажется, я не мог бы жениться ни на ком, кроме Франсис. Может, я просто не гожусь для женитьбы.
— Мальчик мой, ты только посмотри в зеркало! Вот разве что ты этого боишься… У тебя когда-нибудь была женщина?
— Нет, конечно.
— Ну вот, теперь я тебя шокировала. Но неужели правда? Ни разу? А хочется, наверно, до ужаса? Выпей еще хереса.
Эндрю глубже ушел в диван, подтянул колени. Он обнаружил, что все еще держит руку Милли, и выпустил ее. Милли тоже устроилась поуютнее, с ногами, колени их касались. Эндрю был сильно смущен последним поворотом разговора, но то, что вещи вдруг были названы своими именами, развлекло его и даже как-то утешило.
— Да, наверно, я боюсь, боюсь, что…ну, что ничего не выйдет. Но как бы там ни было, этот вопрос больше не возникнет.
— Возникнет, дитя мое. Ты солдат. Ты, черт побери, мужчина, Эндрю. Ты невероятно молод. В ближайшие два-три года с тобой столько всего случится, что ты и вообразить не можешь. Дай мне опять руку. Куда она девалась?
— Ох, Милли, я не знаю. Иногда мне кажется, что я всего боюсь. Мне страшно возвращаться во Францию.
— Это всякому разумному человеку было бы страшно. — Она сжала его руку, ласково помяла ее в ладонях.
— Хорошо с вами поговорить.
— А ты, видно, очень одинок, да? Жаль, что ты уезжаешь, я могла бы много для тебя сделать. Ну, да ты не унывай! Скажи, вот даже сейчас ты не чувствуешь хотя бы малюсенькой радости оттого, что ты свободен, что перед тобой открыт весь широкий мир с его неожиданностями?
— Нет, я только чувствую, как мне скверно.
— Ну конечно, сейчас еще рановато. Но это чувство появится. О Господи, если бы я была молода, как ты, и свободна, а знала бы все, что знаю теперь! Si jeunesse savait, si vieillesse pouvait!
— Но вы вовсе не vieille, Милли, и я уверен, могли бы pouvait все что угодно.
— Ты милый. Дай я тебя поцелую…
Лиловые шелковые колени чуть надвинулись на колени в хаки, и Милли обняла Эндрю за шею. Пригнув к себе его голову, она поцеловала его в щеку. Потом ухватилась за его плечо и, пододвинувшись вплотную, поцеловала в губы.
Эндрю был удивлен, озадачен. До сих пор он воспринимал Милли как нечто расплывчатое, теплое, успокаивающее. Сейчас он четко осознал ее тело, позу этого тела и его близость, и где оно касается его собственного тела, и как к нему подступиться. Торопливым движением, непосредственным и благодарным, он подсунул руку ей за спину и неловко прижался лицом к ее лицу. Потом откинулся назад в страшном смущении.
Минуту они глядели друг на друга. Милли сказала чуть слышно:
— Этого я не ожидала. — Взяла его руку и прислонилась к ней щекой. Вот видишь — широкий мир с его неожиданностями уже взялся за свои проделки.
— Простите меня… — сказал Эндрю.
— За что? Ты меня так утешил. Ведь я — человек, разочарованный в жизни, как и ты. И к тому же в страшном затруднении. Впрочем, не важно. Но то, что ты явился именно сегодня, и это — это сложилось так счастливо, так невинно. Меня ведь ты не боишься?
— Нет.
— Ну так поцелуй меня, моя радость, и теперь уж как следует.
Эндрю глубоко вздохнул и, когда Милли приглашающе наклонилась к нему, крепко ее обнял и, прижав головой к подушкам дивана, стал целовать. Перестать было трудно. Задыхаясь от ужаса и восторга, он оторвался от нее и встал.
— Простите ради Бога, тетя Миллисент.
— Ты опять за свое? Сейчас я тебя нашлепаю. Сядь. Там, в дальнем конце, я тебя не трону. Вот так. Эндрю, милый, ты преобразил для меня весь мир. Когда ты приехал, я себе места не находила от горя. Помнишь, я сказала, какие подснежники голубые. Тогда они были не голубые, а серые. А вот теперь стали голубые. Это ты их такими сделал.
Эндрю был полон стыда и тревоги, но и сквозь стыд он невольно ощущал свою чисто мужскую власть над этой красивой, старше его женщиной.
— И знаешь, Эндрю, знаешь, нельзя нам на этом успокоиться. Это было бы преступлением.
— То есть как?
— Ты сказал, что боишься этого. Что, может быть, ничего не выйдет. Я тебя научу. Со мной все выйдет.
Эндрю не сразу понял. Потом, потрясенный, уставился на нее.
— Опять я тебя шокирую. Но я хочу тебя убедить. В этом нет ничего дурного, никакого греха. У нас с тобой все было бы невинно и чудесно. И все твои страхи как рукой снимет.
Эндрю смотрел на нее, глаза у него были, как у испуганного ребенка.
— Не будь трусом, Эндрю. Это удивительно, это прекрасно. И такой случай. Никто не узнает. А после этого ты действительно будешь свободен. И мне будет такая радость.
— Я не могу…
— Я хочу тебя. А ты меня. Тут-то ошибки быть не может.
— Нет, право же… Милли, я лучше пойду.
— Ты трус и размазня. Но я понимаю, я тебя застигла врасплох. Я и себя-то застигла врасплох! Ну ты еще подумай. Только думай скорее, мой милый, мой мальчик, думай скорее!
Оба уже встали с дивана. Эндрю натягивал плащ.
— Эндрю, голубчик, ты на меня не сердишься?
— Нет. Простите меня. — Он поцеловал ее руку и прижал к глазам, низко склонив голову.
— Ну, теперь иди, я тебя отпускаю. О, а колечко-то я так и не сняла. На, возьми его. Но когда ты придешь, когда ты придешь по-настоящему, ты мне его подаришь. Нет-нет, шучу. Ты и назад поедешь на велосипеде? А то, может, оседлать Оуэна Роу? Ты мог бы оставить его потом в конюшне на Харкорт-стрит.
— Нет, спасибо.
Она проводила его за дверь, в сырой темнеющий вечер. Только что стал накрапывать дождь. Лохматые черноголовые овцы собрались у крыльца — толпа молчащих призраков. Выцветшее небо чуть отдавало желтизной, а пик Киппюр, видный над деревьями, был черный как смоль.
— Люблю, когда животные подходят к самому дому. Ты ведь вернешься, да? Ты все равно возвращайся, хоть поговорить. О Господи, как глупо, мне плакать хочется. Вот как ты меня разволновал, милый… и как я тебе завидую. И сейчас я завидую не молодости твоей и свободе, а твоей невинности.