Глава 28
15 марта. Суббота
Сегодня утром я опять ходил к Арманде Вуазен в надежде поговорить с ней. И она опять отказалась принять меня. Дверь мне открыл ее рыжий цербер. Встав в дверях, чтобы я не мог проникнуть в дом, он на своем варварском диалекте прорычал мне, что Арманда чувствует себя хорошо и для полного выздоровления ей необходим покой. С ней ее внук, сообщил он, и друзья навещают ее каждый день. Последнее сказано с сарказмом, так что я невольно прикусил язык. Волновать ее нельзя, добавил он. Мне противно умолять этого человека, но я знаю свои обязанности. С какой бы низкой компанией она ни связалась, как бы ни насмехалась надо мной, мой долг остается неизменным. Нести утешение — даже если им пренебрегают — и направлять. Однако говорить о душе с этим человеком бесполезно — взгляд у него пустой и безучастный, как у зверя. И все же я попытался объяснить. Арманда стара, сказал я. Стара и упряма. Нам обоим отведено так мало времени. Неужели он не понимает? Неужели позволит, чтобы она погубила себя небрежением и самонадеянностью?
— Она ни в чем не нуждается, — заявил он мне, пожимая плечами. Его лицо дышит откровенной неприязнью. — Ей обеспечен хороший уход. Она скоро поправится.
— Неправда. — Я намеренно резок. — Она играет собственной жизнью, пренебрегая лечением. Отказывается следовать указаниям врача. Ест шоколад, во имя всего святого! Ты только подумай, к чему это может привести, с ее-то здоровьем! Почему…
На его лице появляется замкнутое, отчужденное выражение.
— Она не желает вас видеть.
— Неужели тебе все равно? Неужели безразлично, что она убивает себя обжорством?
Он передернул плечами. Я чувствую, что он кипит от гнева, хотя внешне силится сохранять невозмутимость. Взывать к его лучшим чувствам бессмысленно: он просто стоит на страже, как ему велено. Мускат говорит, что Арманда предлагала ему деньги. Возможно, ему выгодно, чтобы она поскорее убралась. Арманда — порочная, своенравная женщина. Как раз в ее духе лишить наследства родных ради какого-то бродяги.
— Я подожду, — сказал ему. — Буду ждать целый день, если придется.
Я ждал в саду два часа. Потом полил дождь. Зонт я с собой не взял, и моя сутана отяжелела от влаги. Я окоченел, начала кружиться голова. Спустя некоторое время окно кухни распахнулось, и на меня дохнуло одуряющими запахами кофе и теплого хлеба. Я увидел, как сторожевой пес бросил на меня угрюмый презрительный взгляд, и понял, что он даже пальцем не пошевелит, если я упаду в обморок на его глазах. Я повернулся и стал медленно подниматься по холму к церкви. Он смотрел мне вслед, а потом откуда-то с реки до меня донесся смех.
С Жозефиной Мускат я тоже потерпел поражение. Церковь она перестала посещать, но мне все же удалось несколько раз побеседовать с ней. К сожалению, безрезультатно. В ней теперь будто сидит некий металлический стержень. Она упряма и непреклонна, хотя на протяжении всего разговора ведет себя почтительно и голоса не повышает. От «Небесного миндаля» она не рискует далеко отходить, и сегодня я застал ее прямо у магазина. Она подметала возле крыльца, обвязав голову желтым шарфом. Приближаясь к ней, я услышал, что она тихо напевает себе под нос.
— Доброе утро, мадам Мускат, — учтиво поздоровался я, зная, что вернуть ее в лоно семьи и церкви можно только лаской и рассудительностью. Потом, когда цель будет достигнута, можно будет заставить ее раскаяться в содеянном.
Она скупо улыбнулась мне. Теперь вид у нее более уверенный. Спину она держит прямо, голову — высоко, — копирует повадки Вианн Роше.
— Я теперь Жозефина Бонне, pere.
— Это против закона, мадам.
— Подумаешь, закон. — Она пожала плечами.
— Закон, установленный Господом, — с осуждением подчеркиваю я. — Я молюсь за тебя, ma fille. Молюсь за спасение твоей души.
Она рассмеялась — недобрым смехом.
— Значит, ваши молитвы услышаны, pere. Я еще никогда не была так счастлива.
Она непоколебима. Едва ли неделю прожила под патронажем этой женщины и уже говорит ее словами. Их смех невыносим. Их издевательские колкости в духе Арманды раздражают, повергают меня в ступор, приводят в ярость. Я уже чувствую, как что-то во мне поддается слабости, к которой, мне казалось, я невосприимчив. Глядя через площадь на шоколадную, на ее яркую витрину, на горшки с розовой, красной и оранжевой геранью на балкончиках и по обеим сторонам двери, я чувствую, как мой разум начинает подтачивать предательское сомнение, а во рту собирается слюна при воспоминании о ее запахах — сливок, пастилы, жженого сахара, опьяняющей смеси коньяка и свежемолотых какао-бобов. Эти запахи преследуют меня — благоухание женских волос у нежной впадинки на шее под затылком, аромат спелых абрикосов на солнце, теплых булочек и круассанов с корицей, лимонного чая и ландышей. Фимиам, рассеиваемый ветром, развевающийся, словно знамя восстания, дух дьявола, но не серный, как нас учили в детстве, а тонкий, изысканный, пробуждающий чувственность, сочетающий в себе целый букет самых разных пряностей, от которых звенит голова и воспаряет душа. Я стал замечать за собой, что стою у церкви и тяну шею навстречу ветру, пытаясь уловить ароматы шоколадной. Эти запахи снятся мне, и я пробуждаюсь мокрый от пота и голодный. Во сне я объедаюсь шоколадом, катаюсь в шоколаде, и по консистенции он отнюдь не рассыпчатый, а мягкий, как плоть. Будто тысячи губ ласкают, с наслаждением щиплют мое тело. Умереть от их ненасытной нежности — предел всех моих мечтаний, и в такие мгновения я почти понимаю Арманду, укорачивающую себе жизнь с каждым глотком этого восхитительного лакомства.
Я сказал: почти.
Я знаю свой долг. Теперь я сплю очень мало, ужесточив наложенную на себя епитимью, дабы избавиться от своих постыдных порывов. Все мои суставы нестерпимо ноют, но я рад этой отвлекающей боли. Физическое наслаждение — лазейка для дьявола, трещина, через которую он запускает свои щупальца. Я избегаю приятных запахов. Ем один раз в день, и то самую простую и безвкусную пищу. Когда не исполняю обязанности по приходу, обустраиваю церковное кладбище, вскапывая клумбы и пропалывая сорняки у могил. За последние два года кладбище пришло в запустение, и я испытываю неловкость, когда вижу буйные заросли в этом некогда ухоженном саду. Среди злаковых трав и чертополоха растут в изобилии лаванда, душица, золотарник и шалфей. Такое немыслимое разнообразие запахов выбивает меня из равновесия. Я предпочел бы упорядоченные ряды кустов и цветов, может, обнес бы кладбище живой изгородью. Нынешняя пышность вызывает возмущение. Это жестокая, беспринципная борьба за существование: одно растение душит другое в тщетной попытке добиться господства. Нам дана власть над природой, сказано в Библии. Но я отнюдь не чувствую себя властелином. Меня мучает беспомощность, ибо, пока я копаю, подрезаю, облагораживаю, неистребимые армии зеленых сорняков просто-напросто занимают свободные позиции у меня за спиной, и, вытягивая вверх свои длинные зеленые языки, насмехаются над моими усилиями. Нарсисс наблюдает за мной со снисходительным недоумением.
— Лучше бы посадить здесь что-нибудь, pere, — советует он. — Засеять свободные участки чем-нибудь стоящим. А то сорняки так и будут лезть.
Он, разумеется, прав. Я заказал сотню разных растений из его питомника — покорных растений, которые я высажу стройными рядами. Мне нравятся бегонии, ирисы, бледно-желтые георгины, лилии — чопорные пучки цветков на концах стеблей, красивые, но лишенные аромата. Красивые и неагрессивные, обещает Нарсисс. Природа, прирученная человеком.
Посмотреть на мою работу пришла Вианн Роше. Я не обращаю на нее внимания. На ней бирюзовый свитер, джинсы и красные замшевые туфли. Волосы ее развеваются на ветру, словно пиратский флаг.
— У вас чудесный сад. — Она провела рукой по зарослям, зажала кулак и поднесла его к лицу, вдыхая осевший на ладони запах. — Столько трав, — говорит она. — Мелисса лимонная, душистая мята, шалфей…
— Я не знаю названий, — резко отвечаю я. — Я не садовник. К тому же это все сорняки.
— А я люблю сорняки.
Разумеется. Я чувствую, как мое сердце разбухает от злости, — а может, от запаха? Стоя по пояс в колышущейся траве, я вдруг ощутил неимоверную тяжесть в нижней части позвоночника.
— Вот скажите мне, мадемуазель.
Она послушно обращает ко мне свое лицо, улыбается.
— Объясните, чего вы добиваетесь, побуждая моих прихожан бросать свои семьи, жертвовать своим благополучием…
Она смотрит на меня пустым взглядом.
— Бросать семьи? — Она глянула озадаченно на кучу сорняков на тропинке.
— Я говорю о Жозефине Мускат, — вспылил я.
— А-а. — Она ущипнула стебелек лаванды. — Она была несчастна. — Очевидно, в ее понимании, это исчерпывающее объяснение.
— А теперь, нарушив брачный обет, бросив все, отказавшись от прежней жизни, она, по-вашему, стала счастливее?
— Конечно.
— Замечательная философия, — презрительно усмехнулся я. — Если ее исповедует человек, для которого не существует понятие «грех».
Она рассмеялась.
— А для меня и впрямь такого понятия не существует. Я в это не верю.
— В таком случае мне очень жаль ваше несчастное дитя, — уколол я ее. — Она воспитывается в безбожии и безнравственности.
— Анук знает, что хорошо, а что плохо, — ответила она, пристально глядя на меня, но уже не забавляясь, и я понял, что наконец-то задел ее за живое. Одержал над ней одну крошечную победу. — Что касается Бога… — отчеканила она, — не думаю, что, надев сутану, вы получили единоличное право общения с Господом. Убеждена, мы вполне могли бы ужиться с вами в одном городе, вы не находите? — уже более мягко закончила она.
Я не стал отвечать на ее вопрос — знаю, что кроется за ее терпимостью, — вместо этого приосанился и изрек с достоинством:
— Если вы и впрямь хотите сеять добро, значит, вы уговорите мадам Мускат пересмотреть свое поспешное решение. И убедите мадам Вуазен проявлять здравомыслие.
— Здравомыслие? — Она изображает недоумение, хотя на самом деле прекрасно понимает, о чем идет речь. Я почти слово в слово повторяю ей то, что сказал рыжему церберу. Арманда стара, своевольна и упряма. Однако люди ее возраста не способны правильно оценить состояние собственного здоровья. Не понимают, сколь важно соблюдать диету и строго следовать предписаниям врача. А она продолжает упорно пренебрегать фактами…
— Но Арманда вполне счастлива у себя дома, — рассудительным тоном возражает она. — Она не хочет перебираться в приют для престарелых. Она хочет умереть там, где живет.
— Она не имеет права! — Отзвук моего голоса отозвался на площади, как щелчок кнута. — Не ей принимать решение. Она могла бы еще долго жить, возможно, лет десять…
— Она и проживет. Что ей мешает? — В ее тоне сквозит упрек. — Ноги у нее ходят, ум ясный, она самостоятельна…
— Самостоятельна! — Я едва скрываю раздражение. — Через полгода она ослепнет. И что тогда будет делать со своей самостоятельностью?
Впервые Роше пришла в замешательство.
— Ничего не понимаю, — наконец промолвила она. — По-моему, со зрением у нее все в порядке. Она ведь даже очки не носит, верно?
Я внимательно посмотрел на нее. Она и в самом деле пребывала в неведении.
— Значит, вы не беседовали с ее врачом?
— С какой стати? Арманда…
— Арманда серьезно больна, — перебил я ее. — Но постоянно отрицает это. Теперь вы понимаете, сколь безрассудна она в своем упрямстве? Она не желает признаться в этом даже себе и своим близким…
— Расскажите, прошу вас. — Взгляд у нее твердый, как камень.
И я рассказал.