СЕМЬ
Мне было восемь, когда с отцом произошел в мастерской несчастный случай и «скорая» умчала его в больницу. Он не возвращался домой три месяца, и мне не позволяли увидеть его. Мать сказала, что его не будет ровно девяносто дней, что он отправился навестить друзей и семью в Огайо. Когда я спросила, кого именно и почему мы не могли поехать вместе с ним, она зашикала. Визиты мистера Форреста стали более частыми, а Доннелсоны и Левертоны приносили нам мясные хлебцы и запеканки, которые я находила на крыльце, возвращаясь из школы.
Я входила и садилась в столовой готовить уроки. Поворачивала регулятор яркости люстры ровно настолько, чтобы дом не погружался во мрак с наступлением темноты. Мать спускалась из спальни вечером, и мы вместе стряпали ужин. После недельного отсутствия отца я решила беречь запеканки. Вместо них мы ели крекеры «Риц» с арахисовым маслом, готовые ужины «Суонсон» и в невероятных количествах мои любимые тосты с корицей. На матери была ночная рубашка, в которой она спала, — белая и просвечивающая, а я оставалась в школьной одежде.
«Еще восемьдесят два дня», — говорила она.
Или: «Всего семьдесят три».
Это стало нашим кратким приветствием. «Шестьдесят четыре». «Пятьдесят семь». «Двадцать пять».
В эти девяносто дней неважно было, когда я приходила домой. Я останавливалась перед домом мистера Форреста по пути от автобусной остановки и стучала в окно, чтобы разбудить его спящего пса. Тош, спаниель короля Карла («Самая лучшая порода!» — говорил мистер Форрест), подходил ко мне и печально трогал лапой стекло.
Если я замечала на нашем пороге запеканку, то спешила на кухню и заворачивала ее в фольгу, чтобы спрятать в холодильнике в подвале. Я боялась, что отец никогда не вернется и поиски еды станут моей обязанностью.
Когда однажды я попыталась объяснить, что не так с моей матерью, то потерпела поражение.
— Она ничего не делает, — сказала я.
— Возможно, тебе только кажется, Хелен, — ответила мисс Тафт, моя учительница во втором классе.
Наш класс был для нее первым.
— Она не водит машину, — снова попыталась я.
— Не все водят.
— Отец водит. Мистер Форрест водит.
— Уже двое.
Она подняла два пальца и улыбнулась мне, словно любую задачу можно решить в целых числах.
— Раньше она ходила гулять, — продолжала я, — но больше не ходит.
— Воспитание ребенка отнимает все силы, — объяснила мисс Тафт.
Я смотрела мимо нее на карту мира, которая висела над классной доской. Я знала, когда замолчать. Проблема моей матери — моя вина.
Через девяносто дней после отъезда отец вернулся. Мать надела костюм, который я никогда раньше не видела, старательно расчесала и уложила волосы. Я впервые поняла, что под ее полупрозрачными ночными рубашками скрывается потеря веса. Вспомнила, что ни разу не видела, чтобы она съела больше одного-двух крекеров «Риц», щедро намазанных арахисовым маслом «Скиппи». И о припрятанных запеканках она ни разу ничего не сказала.
Отец вошел в дверь и робко улыбнулся мне. В его шляпу было воткнуто хрустящее новое перо. Он тоже похудел. Я подбежала обнять его — что не было у нас заведено, — а он протянул большой пластиковый пакет, против воли загородив мне путь.
— Это тебе.
И повернулся обнять мать. Я видела ее лицо, когда она шагала к нему. Слезы уже проложили под глазами чернильные дорожки туши для ресниц.
— Мне очень жаль, Клер, — произнес он. — Я вернулся заботиться о вас обеих. Я снова сильный.
Он молча поднял ее, легко баюкая на руках, притянул к себе. Мысленно в тот день я приравняла его «Я снова сильный» лишь к этому — физической способности поднимать большой вес. В моем пакете оказалась пластиковая голубовато-зеленая посуда. Кувшин, поднос и странная тарелка в форме фасолины — позднее я узнала, что то был его поддон для рвоты.
В последующие недели и месяцы мы играли в загадки.
— Зачем ты уехал?
— Чтобы мне стало лучше.
— Лучше, чем что?
— Лучше, чем было.
— А почему тебе было плохо?
— Не помню, потому что мне теперь хорошо!
Я тоже скоро забыла. Я нуждалась в нем. Это у матери были проблемы. Это мать боялась. Так боялась, что ничто не могло успокоить ее. Ей было спокойнее в руках отца. Ей было спокойнее в доме на Малберри-лейн. Или под одеялами. Или поджав ноги под себя и положив грелку с горячей водой на колени.
Отец приветствовал меня по утрам, когда я спускалась завтракать.
— Тяжелый денек, милая, — говорил он.
Это было нашим кратким приветствием и никогда не менялось. В тяжелые деньки мать оставалась в постели, с задернутыми шторами, пока мы с отцом не уходили из дома. Она знала, почему мы должны идти, и все же полагала, что мы поступаем с ней жестоко. Мы с отцом тихо разговаривали и жадно пожирали еду. Когда в его бумажнике не оказывалось хрустящих банкнот мне на покупку обеда, я набирала нужную сумму из копилки, стоявшей на кухне, стараясь не звенеть монетами.
В одиннадцать лет я по секрету рассказала Натали, как моя мать себя ведет, и затаила дыхание, услышав, что ее мать ведет себя точно так же. Никогда еще я не была так счастлива. Но мое возбуждение испарилось, когда я расспросила подробнее. Мать Натали оказалась алкоголичкой. Я завидовала подруге. Легкость, с которой она находила причину в бутылке, была для меня мечтой.
Именно в тяжелый денек…
— Ты как, мама?
— Тяжелый денек, Хелен.
… Билли Мердока сбила машина прямо перед нашим домом.
Я училась в старших классах. Отец предыдущую ночь провел не дома.
«Командировка с ночевкой в Скрантон», — пояснил он.
Казалось, в тот день все ушли из нашего небольшого квартала. Но что более важно, это был тяжелый денек.
В день, когда сбили Билли Мердока, мать расхаживала по дому, как во все тяжелые деньки, заполняя часы рутинной работой, стараясь занять себя, стараясь не сидеть на диване или за кухонным столом, поддаваясь ужасу. Словно чистка, мытье и уборка удерживали страх достаточно далеко, чтобы она могла дышать.
Много позже она поведала мне одним из своих непостижимых шепотков, сидя там, где жила уже много месяцев, что помнит, как услышала звук — звук тела Билли, сбитого машиной.
«Как будто по тыкве врезали бейсбольной битой», — сказала она.
Было около двух часов дня, и мать только что поднялась из подвала с кипой отцовских носков и белья. Что-то в терпком запахе отбеливателя всегда вдохновляло ее, и корзина, прижатая к груди, казалась теплой.
Обычно она ставила корзину на край дивана, выхватывала из нее отцовские трусы-боксеры, складывала их и распределяла на две стопки: чисто белые и в тонкую голубую полоску. Затем шли носки, разобранные по парам и сложенные вдвое.
Когда мать услышала звук, она не бросилась к окну узнать, что случилось, как поступил бы на ее месте любой, по позднейшим уверениям соседей. Она насторожилась всего на секунду, а затем продолжила заниматься своими делами. Все ее действия после звука были даже более сосредоточенными, более механическими, пока не раздался следующий звук.
То был визг машины, удирающей прочь на высокой скорости. В нервной системе матери появилась отметка: на улице что-то не так. Несмотря на все бессмысленное дребезжание, которое заполняло ее мозг в тяжелые деньки, она выронила два носка и подошла, а не подбежала к передней двери. Очнулась она уже на обочине. Страх за мальчика выгнал ее из дома, но подобно псу, натасканному не выходить за пределы своего двора несмотря ни на что, она встала как вкопанная у почтового ящика.
Он катил на велосипеде, который сейчас валялся на краю нашей лужайки, его колесо еще чуть крутилось, но вскоре остановилось.
Мать подняла правую руку и начала старательно тереть костяшками пальцев грудину — словно камешек тревог, который помогает успокоиться.
Его ноги дернулись раз, другой. Она схватилась левой рукой за наш почтовый ящик, чтобы не упасть. Она стояла в шести футах от мальчика.
«Билли?» — прошептала она.
Врач позднее сказал, что, если бы судьба была к нему милосердна, он шел бы пешком. В этом случае машина ударила бы его в лоб и сбила на землю. Свистящий звук — и мгновенная смерть.
Мне всегда было интересно, о чем он думал в те последние минуты, когда мать стояла так близко к нему. Как мир мог измениться столь быстро? Знал ли он, в восемь лет, какова смерть? Откуда ни возьмись, вылетает машина и сбивает тебя в двух домах от родного порога, и женщина, которая всегда казалась тебе обыкновенной взрослой в те редкие мгновения, когда ты видел ее, стоит у края дороги, но не спешит тебе помогать. Это наказание за то, что не пошел в школу, сказавшись больным? За то, что нарушил правило: сидеть дома, если мама куда-то вышла?
Мне было шестнадцать. Мы с Натали надевали трико «Данскин» и репетировали танцы в обновленном подвале ее родителей. Мы отталкивались от круглой барной стойки ее отца и летали по комнате, совершенствуя акробатическую связку, включавшую длинный низкий диван и медвежью шкуру на полу. Наши танцы были сюжетными и жаркими и включали подъемы торса и задирания ног в самых неожиданных местах.
— Ни о чем он не думал, — старалась уверить меня Натали в последующие дни.
Когда я пришла домой, его тело уже убрали, но я все еще видела длинное пятно, которое размазалось по мостовой подобно восклицательному знаку.
— У него мозги были всмятку, — сказала Натали. — Ничего он не думал.
Но я слышала всхлипы матери в объятиях отца.
— Он назвал меня «мэм», — вновь и вновь повторяла она. — Он посмотрел на меня и назвал меня «мэм».
Отец никогда не был особо компанейским парнем. Но, встречаясь с соседями в местной бакалее, неизменно демонстрировал приветливость и вежливые манеры, за что его и любили. Он пытался объяснить неспособность матери выйти на дорогу.
— А почему она тогда никого не позвала? — спросил мистер Толливер, живший за углом и водивший свою жену на унизительные прогулки, во время которых заставлял ее размахивать руками и высоко поднимать ноги — этакий марширующий отряд из одной-единственной женщины.
«Миссис Толливер — полная женщина, — говорила мать. — Нечего было жениться на полной девушке, коль тебе не нужна полная жена».
— Клер замерла, — пояснял отец. — В прямом смысле замерла на месте. Она не могла помочь ему.
Когда люди, жившие по соседству, ехали домой с работы, полицейские останавливали их и просили оставить машины и идти пешком или, если им так удобнее, развернуться и сделать круг. Но большинство оставили машины и вышли, присоединившись к толпе, которая стояла на лужайке Бекфордов по ту сторону улицы.
Казалось, они больше злятся на мать, чем на безликого, безымянного незнакомца, скосившего Билли Мердока. Все вновь присоединившиеся по два-три раза выслушивали рассказы, стараясь вообразить, как вообще возможно то, что сделала моя мать. И не то чтобы они понимали. Скорее, механически запоминали. Клер Найтли, чьего мужа все знали, стояла у себя во дворе и смотрела, как мальчик умирает. Она не помогла. Она не подошла к нему. Никто не спросил о том, что годы будет терзать его родителей: «Клер Найтли вообще говорила с ним? Она хоть что-то сказала?»
Ответ заключался в том, что моя мать одновременно плакала и пела.
Она стояла на краю своего участка и отчаянно терла грудь острыми костяшками правой руки. Левая порхала от головы к боку и обратно.
— Билли, — вновь и вновь повторяла она, словно имя могло подтащить его поближе.
Голова его лежала на дороге, лицом к ней. Глаза были открыты. Она видела, что его губы шевелятся, но не могла заставить себя перестать повторять его имя, чтобы расслышать слова. Повторяя «Билли», она удерживалась в настоящем, и почтовый ящик служил ей якорем. Инстинктивно она знала, что именно это должна делать, если хочет помочь ему.
Когда в ее речитативе образовалась пауза, она услышала его.
— Мэм?
Тогда она и поняла, что не сможет ничего сделать. Она более не утруждала себя произнесением его имени. Она смотрела на, него. Стояла там, где стояла, массируя и растирая грудь, пока, как обнаружил отец двумя днями позже, не протерла кровоточащую впадину от горла до грудины.
А еще соседи так и не узнали, что мать пела ему. Каждый раз, когда эта песенка доносилась до меня через отдушину между ее спальней и ванной, она возвещала мне о наступлении тяжелого денька. Этот стишок она помнила с детства и пела его беспрестанно, слова речитативом лились друг за другом.
Ах, как же мил и чист цветок!
Нарциссы в мае всходят в срок.
Цветами девушки слывут —
Порой их Розами зовут.
Она бормотала еще несколько строчек, слова которых, полагаю, забыла давным-давно. Стишок успокаивал ее, и я это знала, но когда подходила к спальне спросить, не нужно ли ей чего, то стояла в дверях, ожидая конца песенки.
Мать пела эту бессмыслицу Билли Мердоку, пока не подъехал грузовик с продуктами, направлявшийся к Левертонам, которые в честь годовщины свадьбы укатили днем раньше в путешествие. Молодой человек с хвостиком, в белом комбинезоне выскочил из него и вихрем пронесся мимо матери. Он взлетел по ступенькам, вбежал в открытую дверь нашего дома, отыскал телефон на боковом столике в общей комнате — рядом с диваном, на котором лежали наполовину рассортированные трусы и носки, — и позвонил в больницу.
К тому времени как приехали «скорая» и полиция, Билли уже умер, и у всех полно было вопросов к странной женщине, напевающей странную песню.
После этого мы не открывали шторы и притворялись, что мусор падает на нашу лужайку случайно. Я шесть недель не ходила в школу. Встречалась с Натали на деревянной скамейке в парке, в пяти кварталах от нашего дома.
— Еще рано, — говорила она мне и передавала уроки, которые я пропустила.
Даже ее родители предпочитали, чтобы я больше не заходила к ним.
— Ненавижу это, — отвечала я.
— Помнишь Анну Франк? — как-то раз сказала Натали. — Притворись, будто ты — как она и не можешь никуда ходить, пока снова не станет можно.
— Анну Франк погубили!
— Это можешь пропустить, — разрешила Натали.
Я начала проводить время за подсчетами. Я учусь в предпоследнем классе. Еще восемнадцать месяцев, и можно будет как-нибудь сбежать.
Матери об этом я не говорила. Дома все крутилось вокруг нее еще больше, чем раньше. Первые шесть месяцев после смерти Билли мы с отцом здоровались шепотом и, словно мыши, разбегались по темным углам, едва звонили в дверь, в надежде, что незваный гость уйдет. Однажды в переднее окно влетел камень, и мы скрыли это от матери, заявив, что отец потянулся перевернуть газетную страницу и проткнул локтем стекло.
«Хотите — верьте, хотите — нет, — говорил он своим лучшим эстрадным голосом. — Я и не знал, что я такой сильный!»
— Или такой рассеянный, — откликалась мать, вяло играя свою роль сварливой жены, хотя нам не хватало ее острого язычка.
Осуждение, ее спаситель и хранитель, покинуло ее. Ее место у окна в гостиной, с которого она наблюдала, как миссис Толливер марширует мимо, или обзывала соседскую дочку потаскушкой, оставалось укрытым тяжелой шерстяной занавеской, которую мы отказывались отдернуть.
Вскоре после Рождества, через три месяца после несчастного случая, Мердоки переехали. Грузовик подъехал в середине дня, и четверо мужчин погрузили все их пожитки меньше чем за три часа. Мы с Натали катались на велосипеде, когда въехали на холм и увидели миссис Мердок, стоящую в переднем дворе с псом — псом Билли. На ней были короткий клетчатый пиджак и юбка-солнце из тяжелой серой фланели, пошитые по выкройке «Симплисити», которую в тот год, казалось, купили решительно все. Я помню, как чуть-чуть притормозила, увидев фургон и коробки, как спина мистера Мердока исчезла в доме и мои глаза встретились со взглядом миссис Мердок — единственным, что удержало меня от падения. Переднее колесо велосипеда опасно завихляло, поскольку я почти перестала крутить педали.
Натали подкатила ко мне на своем зеленом десятискоростном «Швинне».
— Поехали, — мягко сказала она.
И мы поехали. Я поставила ноги на педали и проехала мимо миссис Мердок. Пес Билли, терьер Джека Рассела по кличке Макс, натянул поводок, и мне пришлось напомнить себе, что он ненавидит велосипедные колеса, а не меня.
Как извиняться за мать, которую любишь и точно так же ненавидишь? Оставалось лишь надеяться, что в будущем многие будут любить миссис Мердок, многие будут утешать ее и выслушивать рассказ о том, как она потеряла сына. У матери будет лишь мой отец. А потом у нее буду я.