Книга: Остров на краю света
Назад: 12
Дальше: 14

13

Мне знакомо чувство вины. Очень хорошо знакомо. Это мой отец говорит во мне, унаследованная мною горькая сердцевина. Оно парализует; душит. Должно быть, он так чувствовал себя, когда лодку с телом брата выбросило на Ла Гулю. Парализован. Наглухо запечатан. Он всегда был молчалив; теперь казалось, что любого молчания, сколько б его ни было, недостаточно. Живой Жан Маленький, должно быть, принес ему достаточно забот; мертвый Жан Маленький был непреодолимым препятствием.
Когда моему отцу пришло в голову сообщить Элеоноре, она уже исчезла, оставив письмо, — это письмо, адресованное ему, он нашел вскрытым в кармане куртки брата, висящей на крючке за дверью спальни.
Понимаете, я нашла это письмо, в последний раз обыскав старый отцовский дом. Из письма я узнала недостающие детали: смерть отца; самоубийство Жана Маленького; Флинн.
Не стану утверждать, что поняла все. Отец не оставил других объяснений. Не знаю, почему я ожидала иного; при жизни он никогда ничего не объяснял. Но мы с сестрами долго говорили об этом, и я думаю, что наши догадки достаточно близки к истине.
Флинн, конечно, был катализатором. Неведомо для себя он привел в ход целую машину. Сын моего отца; сын, которого отец никогда не смог бы признать, ведь тем самым он признал бы свою ответственность за самоубийство брата. Теперь мне стала понятна реакция отца, когда выяснилось, кто такой Флинн. Все возвращается: от Черного года — к Черному году, от Элеоноры — к «Элеоноре», круг замкнулся; и горькая поэзия такого конца, должно быть, тешила романтическую жилку в отцовском характере.
Может, Ален был прав, говорила я себе, и отец на самом деле не собирался погибнуть. Может, это был отчаянный жест, попытка искупления, отцовский способ исправить содеянное. В конце концов, человек, который нес ответственность за происшедшее, приходился ему сыном.
Мы с сестрами вернули записи и реестры на места. Я испытывала молчаливую благодарность к сестрам за их присутствие, за непрестанную болтовню, которая не давала мне чересчур пристально вглядеться в мою часть этой истории.
Спустилась ночь, и я медленно шла в Ле Салан, слушая кузнечиков в зарослях тамариска и глядя на звезды. Время от времени под ногами слабо светились личинки светляков. Я чувствовала себя как донор после сдачи крови. Гнев исчез. Горе тоже. Даже ужас того, что я узнала, казался чудовищно нереальным, таким же далеким, как истории, читанные в детстве. Что-то во мне оборвалось, и впервые в жизни я почувствовала, что могу покинуть Колдун и не испытаю ужасного чувства дрейфа, невесомости, когда ощущаешь себя обломком кораблекрушения в чужой волне. Я наконец знала, куда иду.
В отцовском доме было тихо. Но у меня было странное чувство, что я не одна. Об этом говорило что-то в воздухе, запах застарелого свечного дыма, незнакомое эхо. Я не боялась. Странным образом я чувствовала себя дома, словно отец просто ушел на ночную рыбалку, словно мать все еще здесь — может, в спальне, читает какой-нибудь потрепанный любовный роман в мягкой обложке.
Я мгновение поколебалась перед дверью отцовской спальни, не решаясь ее открыть. Комната была в том же виде, как отец ее оставил, — может, чуть аккуратнее обычного, одежда сложена и кровать заправлена. У меня сжалось сердце при виде старой vareuse Жана Большого, висящей на крючке за дверью, но в остальном я была спокойна. На этот раз я знала, что ищу.
Он держал свой тайный архив в коробке из-под обуви, как свойственно таким людям, перевязав бумаги бечевкой. Бумаг было немного: тряхнув коробку, я поняла, что она не заполнена и наполовину. Несколько фотографий — со свадьбы родителей, она в белом, он в островном костюме. Его лицо под плоскими полями черной шляпы было настолько молодым, что у меня защемило сердце. Несколько фотографий Адриенны и моих; несколько фотографий Жана Маленького, разных возрастов. Остальные бумаги были в основном рисунками.
Он рисовал на оберточной бумаге, больше всего углем и толстым черным карандашом, от времени и трения рисунков друг о друга контуры чуть расплылись, но все равно я поняла, что у Жана Большого когда-то был незаурядный талант. Лица были изображены почти с той же скупостью, с какой он обычно разговаривал, но каждая линия, каждая растушевка были выразительны. Вот тут он размазал большим пальцем жирную тень, обрисовав контур челюсти; вот пара глаз странно-пристально глядит из-за угольной маски.
Тут были одни портреты, и все — одной и той же женщины. Я знала ее имя; я видела элегантные завитушки ее почерка в метрической книге в церкви. А теперь я увидела и ее красоту: самоуверенные скулы, гордую посадку головы, изгиб рта.
Я поняла, что эти рисунки были любовными письмами. Мой молчаливый, неграмотный отец некогда обрел дивный голос. Из листов оберточной бумаги выпал засушенный цветок: дюнная гвоздичка, выцветшая и пожелтевшая от времени. Потом кусок ленты, которая когда-то могла быть голубой или зеленой. Потом письмо.
Это был единственный письменный документ. Одна страница, распадающаяся на куски оттого, что ее складывали и расправляли бесчисленное количество раз. Я сразу узнала почерк, росчерки с завитушками и фиолетовые чернила.
Милый Жан-Франсуа!

Может, ты и правильно сделал, что так долго не напоминал о себе. Сначала я обижалась и сердилась, но потом поняла — ты хотел дать мне время подумать.
Я знаю, что мне здесь не место. Я сделана из другого вещества; сначала я думала, что мы можем изменить друг друга, но нам обоим оказалось слишком трудно.
Я решила уехать завтрашним паромом. Клод меня не остановит: он уехал на несколько дней во Фроментин по делам. Я буду ждать тебя на пристани до полудня.
Я не буду в обиде, если ты со мной не поедешь. Твое место здесь, и я поступила бы неправильно, если бы заставила тебя уехать. Но все равно постарайся меня не забывать; может быть, в один прекрасный день наш сын вернется на остров, даже если я никогда не вернусь.
Все возвращается.
Элеонора
Я снова бережно сложила письмо и положила назад в коробку. Вот оно, сказала я себе. Последнее подтверждение, если, конечно, я еще нуждалась в подтверждении. Не знаю, как письмо попало к Жану Маленькому, но предательство брата, конечно, нанесло впечатлительному, меланхоличному юноше ужасный удар. Было ли это самоубийство или неудачная попытка привлечь внимание? Никто не знал, кроме, может быть, отца Альбана.
Жан Большой должен был пойти к нему, я в этом не сомневалась. Уссинец, священник — он один был в достаточной степени не замешан в это дело, чтобы можно было доверить ему расшифровку письма Элеоноры. Для старого священника это было достаточно близко к исповеди; и он сохранил тайну.
Кроме него, Жан Большой никому не рассказал. После отъезда Элеоноры он стал нелюдим, часами просиживал на «Иммортелях», глядя в море, все больше и больше замыкаясь в себе. Когда он женился на моей матери, поначалу казалось, что этот брак поможет ему вылезти из скорлупы, но все перемены оказались кратковременными. Из другого вещества, писала Элеонора. Из разных миров.
Я закрыла коробку крышкой и вынесла в сад. Когда за мной закрылась дверь, я ощутила абсолютную уверенность: нога моя больше никогда не ступит в дом Жана Большого.

 

— Мадо. — Он ждал у калитки шлюпочной мастерской, почти невидимый в черных джинсах и свитере. — Я знал, что ты придешь рано или поздно.
Я стиснула коробку.
— Чего тебе надо?
— Мне очень жаль твоего отца.
Его лицо было в тени; тени метались в глазах. У меня внутри что-то сжалось.
— Моего отца? — резко переспросила я.
Мой тон заставил его поморщиться.
— Мадо, ну пожалуйста.
— Не подходи ко мне.
Флинн протянул руку и погладил меня по предплечью. Хоть я была в куртке, его прикосновение словно обожгло через плотную ткань, и тошнотворный ужас охватил меня оттого, что желание вдруг змеей развернулось внизу живота.
— Не трогай меня! — крикнула я и ударила его. — Чего тебе надо? Зачем ты вернулся?
Я попала ему в зубы. Он прижал руку к лицу, спокойно глядя на меня.
— Ты на меня сердишься, я знаю, — сказал он.
— Сержусь?
Я обычно неразговорчива. Но на этот раз мой гнев обрел голос. Целый оркестр голосов. Я выложила Флинну все: Ле Салан, «Иммортели», Бримана, Элеонору, моего отца, его самого. Наконец у меня кончился воздух, я замолчала и сунула ему в руки обувную коробку. Он не сделал попытки ее удержать; коробка упала, и печальная повесть жизни моего отца рассыпалась ворохом бумаг. Я опустилась на колени и стала дрожащими руками собирать их.
Он безжизненно произнес:
— Сын Жана Большого? Его сын?
— Что, Элеонора тебе не сказала? Я думала, ты из-за этого так стараешься, чтобы все осталось в семье.
— Я понятия не имел. — Он прищурился; я поняла, что он очень быстро что-то соображает. — Впрочем, не важно, — сказал он наконец. — Это ничего не меняет.
Он как будто говорил сам с собой, а не со мной. Он опять стремительно повернулся ко мне.
— Мадо, — настойчиво сказал он. — Ничего не изменилось.
— О чем ты? — Я чуть не ударила его еще раз. — Конечно изменилось. Это все меняет. Ты мой брат.
У меня защипало глаза; горло было словно ободрано, из него поднималась горечь.
— Мой брат, — повторила я, держа в руках бумаги Жана Большого, и внезапно грубо расхохоталась — хохот перешел в приступ долгого, болезненного кашля.
Воцарилось молчание. Потом Флинн тихо засмеялся в темноте.
— Что такое?
Он продолжал смеяться. В этих звуках вроде бы не было ничего неприятного, тем не менее они были ужасно неприятны.
— Ах, Мадо, — сказал он наконец. — Все обещало быть так просто. Так элегантно. Никто никогда не проворачивал такой крупной аферы. Все было на местах: старик, его деньги, его пляж, его отчаянное желание обрести наследника…
Он покачал головой.
— Все было на месте. Нужно было только чуть подождать. Подождать чуть дольше, чем я рассчитывал сначала, но от меня ничего не требовалось, только дать событиям идти своим чередом. Провести год в такой дыре, как Ле Салан, — не слишком большая цена.
Он подарил мне одну из своих опасных улыбок, подобных блику солнца на воде.
— И вдруг, — сказал он, — явилась ты.
— Я?
— Ты, со своими гигантскими идеями. Со своими островными фамилиями. Со своими невозможными планами. Упрямая, наивная, абсолютная бессребреница.
Он мимолетно коснулся моего загривка; из его пальцев ударило статическое электричество.
Я его оттолкнула.
— Скажи еще, что ты для меня это сделал.
Он ухмыльнулся.
— А для кого же еще, как ты думаешь?
Я все чувствовала его дыхание у себя на лбу. Я закрыла глаза, но его лицо словно продолжало пылать у меня на сетчатке.
— Ох, Мадо. Если бы ты знала, как отчаянно я тебе сопротивлялся. Но ты совсем как этот остров: он влезает в тебя медленно и неуклонно. Не успеешь оглянуться, а ты уже попался.
Я открыла глаза.
— Ты этого не сделаешь.
— Уже поздно.
Он вздохнул.
— А как хорошо было бы стать Жан-Клодом Бриманом, — горестно сказал он. — У меня были бы деньги, земля, я бы делал что хотел…
— Тебе и сейчас ничто не мешает, — сказала я. — Бриману не обязательно знать…
— Но я не Жан-Клод.
— Что ты хочешь сказать? Вот же свидетельство о рождении, там все написано.
Флинн помотал головой. Глаза его были непроницаемы, почти черны. В них танцевали светлячки.
— Мадо, — сказал он, — это не мое свидетельство о рождении.

 

Я слушала его рассказ и все больше терялась. Вот она — его тайна; запертая дверь, куда он меня не пускал, наконец распахнулась. История двух братьев.
Они родились с разницей в тысячу миль и без малого два года. Хоть и не родные, а сводные, но оба походили на мать и в результате были поразительно похожи друг на друга с виду, разительно отличаясь во всех остальных отношениях. Матери «везло» на неподходящих мужчин, к тому же она отличалась непостоянством. Поэтому у Джона и Ричарда было много отцов.
Но отец Джона был богат. Он, несмотря на то что жил за границей, продолжал материально поддерживать сына и его мать, не терял с ними связь, хоть и не приезжал никогда. Поэтому братья привыкли представлять его туманной, неопределенно-благосклонной фигурой; некто, к кому можно обратиться в час нужды.
— Это была ошибка, — сказал Флинн. — И я узнал это максимально жестоким для себя способом в первый день школы.
Джон двумя годами раньше отправился в частную школу, где его учили латыни, где он играл в школьной крикетной команде, но Ричарда отвели в простую школу по месту жительства, где непохожие — в первую очередь те, кто выделялся умом, — безжалостно выявлялись и подвергались множеству изощренных и жестоких мучений.
— Мать не рассказала ему про меня. Она боялась, что, если расскажет ему про других своих мужчин, он перестанет посылать деньги.
Поэтому имя Ричарда никогда не упоминалось, и Элеонора тщательно создавала у Бримана впечатление, что они с Джоном живут одни.
Флинн продолжал:
— Если в семье были деньги, они всегда шли на брата. Школьные экскурсии, школьная форма, спортивные принадлежности. Никто не объяснял почему. У Джона был сберегательный счет на почте. У Джона был велосипед. А у меня были только те вещи, которые Джону надоели, которые он сломал или по глупости не мог научиться ими пользоваться. Никому никогда не приходило в голову, что и мне хотелось бы иметь что-нибудь свое.
Я мимолетно подумала про себя и Адриенну. И, почти не сознавая того, кивнула.
После школы Джона отправили в университет. Бриман согласился оплачивать его учебу, при условии, что тот выберет полезную для бизнеса профессию; но у Джона не оказалось талантов ни к инженерному делу, ни к управленческим специальностям, и он терпеть не мог, когда им командовал кто-то другой. По правде сказать, Джон терпеть не мог работать вообще, потому что его всю жизнь баловали, и на втором курсе бросил университет — жил на свои сбережения и праздно проводил время с дружками, людьми сомнительной репутации и вечно без гроша в кармане.
Элеонора прикрывала его, пока могла. Но Джон уже вырвался из-под ее влияния: ему нравились легкие деньги — выручка от продажи контрабандных сигарет и краденых радиоприемников из машин, — и еще он любил, подвыпив, хвастаться богатеньким папой.
— Вечно одно и то же. Когда-нибудь у него будет работа; старик его пристроит; будьте спокойны; торопиться некуда. Я, честно говоря, думаю: он надеялся протянуть с решением, пока Бриман не помрет. Джон никогда не отличался особенной целеустремленностью, так что переехать во Францию, выучить язык, расстаться с дружками и с легкой жизнью… — Флинн гадко хохотнул. — Что же до меня — я достаточно долго работал на верфях и стройках, а должность Жан-Клода была вакантна. Сам же мальчик-мажор, кажется, не очень торопился ее занять.
Казалось, грех не воспользоваться такой возможностью. У Флинна было достаточно документов и информации, чтобы сойти за брата, а также вполне удовлетворительное внешнее сходство. Флинн оставил работу на стройке и на свои скудные сбережения купил билет до Колдуна.
Поначалу он собирался просто выудить у Бримана сколько получится наличных и сбежать.
— Например, было бы неплохо получить золотую кредитную карточку или доверительный фонд на мое имя. Вполне обычное дело между отцом и сыном. Но на островах все по-другому.
Он был прав: на островах не доверяют фондам. Бриман хотел, чтобы сын делом доказал свою верность. Ему нужна была помощь. Сначала с «Иммортелями». Потом с Ла Гулю. Потом с Ле Саланом.
— Ле Салан меня и прикончил, — с ноткой сожаления сказал Флинн. — Это был решающий момент. Сначала пляж, потом деревня, потом весь остров. Я мог бы получить все. Бриман был готов удалиться на покой. Он бы поставил меня во главе основной части дел. У меня был бы полный доступ ко всему.
Он вздохнул.
— А как было бы хорошо, — горестно сказал он. — Я был бы нужен — для разнообразия. У меня было бы свое место.
Я уставилась на него.
— Но теперь не выйдет?
Он ухмыльнулся и потрогал мою щеку кончиками пальцев.
— Нет, Мадо. Теперь не выйдет.

 

Издалека, с Ла Гулю, доносилось мягкое шипение волн. Еще дальше квакали чайки — кто-то потревожил гнездо. Но далекие звуки терялись за оглушительным гулом крови у меня в ушах. Я изо всех сил пыталась понять историю Флинна, но у меня словно что-то застряло в горле, и мне было трудно дышать. Словно все остальное заслонил один-единственный необъятный факт. Флинн не был мне братом.
— Что это?
Я отодвинулась, почти не осознав услышанный звук. Предостерегающий звон, глубокий и гулкий, едва слышный за шумом волн.
Флинн пронзил меня взглядом.
— Что еще?
— Ш-ш-ш! — Я прижала палец к губам. — Слушай!
Вот опять — едва слышная вибрация в неподвижном вечернем воздухе, бой утонувшего колокола пульсирует в барабанных перепонках.
— Я ничего не слышу.
Он нетерпеливо потянулся рукой, словно собираясь обхватить меня за плечи. Я встала и оттолкнула его, на этот раз решительнее.
— Ты что, не слышишь? Не узнаешь?
— Какая разница, что там.
— Флинн, это Маринетта.
Назад: 12
Дальше: 14