1
Я вернулась после десятилетнего отсутствия, в жаркий день, в конце августа, накануне первых «злых приливов» летнего сезона. Я стояла на палубе старого парома «Бриман-1» и смотрела на приближающийся Ла Уссиньер — все было так, словно я никогда и не покидала остров. Все было точно как раньше: резкий запах, палуба под ногами, крики чаек в жарком синем небе. Десять лет, едва не полжизни, стерто одним взмахом, словно каракули на песке. Ну или почти так.
У меня было очень мало багажа, и это усиливало иллюзию. Но я всегда путешествовала налегке. У обеих, у матери и у меня, никогда не было много балласта. Под конец я оплачивала нашу парижскую квартиру заработками в сомнительном ночном кафе, вдобавок к доходам от продажи картин, которые мать так ненавидела, а она в это время боролась с эмфиземой, умирала и делала вид, что не знает об этом.
Конечно, мне хотелось бы вернуться богатой, успешной. Показать отцу, что мы и без его помощи обошлись. Но скромные сбережения матери давно растаяли, а мое состояние — несколько тысяч франков на счету в банке «Морской кредит» и стопка непроданных картин — вряд ли больше того, что у нас было при отъезде. Хотя это не имело никакого значения. Я не собиралась оставаться. Какой бы сильной ни была иллюзия застывшего времени, у меня теперь другая жизнь. Я изменилась.
Никто не обращал ни малейшего внимания на меня, стоявшую поодаль от прочих пассажиров на палубе «Бримана-1». Был самый разгар сезона, и на борт набилось немало туристов. Некоторые были даже одеты точно как я, в парусиновые штаны и vareuse — бесформенное одеяние, нечто среднее между рубашкой и курткой, — горожане, что изо всех сил старались не выглядеть горожанами. Туристы с рюкзаками, чемоданами, собаками и детьми сгрудились на палубе меж ящиками фруктов и бакалеи, курами в клетках, почтовыми мешками и коробками. Шум был ужасный. Фоном служило «хшшшш» моря о корпус парома и чаечье «скрииии». Сердце мое билось в такт прибою.
Пока «Бриман-1» подходил к заливу, мой взгляд пересек водную гладь и упал на эспланаду. Ребенком я любила тут бывать; часто играла на пляже, пряталась под тяжелыми животами пляжных веранд, пока отец занимался своими делами в гавани. Я узнала выцветшие зонтики фирмы «Шоки» на террасе маленького кафе, где любила сидеть моя сестра; тележку продавца сосисок; сувенирную лавочку. Народу стало, пожалуй, больше; вдоль берега выстроился неровный рад рыбаков с омарами и крабами в садках — улов продают. С эспланады доносилась музыка; ниже эспланады, на пляже, играли дети, и пляж, несмотря на прилив, казался глаже и роскошнее, чем мне помнилось. Похоже, дела в Ла Уссиньере идут неплохо.
Я бродила взглядом по улице Иммортелей — главной улице города, идущей параллельно берегу. Вон трое сидят бок о бок там, где когда-то было мое любимое местечко: волнолом под эспланадой, глядящий на залив. Помню, ребенком я сиживала тут, глядя на далекую серую челюсть материка и гадая, что же там такое. Я прищурилась, чтобы разглядеть получше; даже с середины залива видно было, что два человека из трех — монахини.
Паром приблизился, и я разглядела их отчетливей: это были сестра Экстаза и сестра Тереза, кармелитки, что Христа ради ухаживали за обитателями дома престарелых на улице Иммортелей. Монахини были старухами еще до моего рождения. Меня странно обрадовало то, что они никуда не делись. Обе, подоткнув подолы облачений до колен, сидели и ели мороженое. Рядом — мужчина, лицо закрыто широкополой шляпой; это мог быть кто угодно.
«Бриман-1» развернулся вдоль пристани. Перебросили сходни, и я стала ждать, пока сойдут отдыхающие. На пристани было так же тесно, как на пароме: стояли торговцы напитками и выпечкой; водитель такси зазывал пассажиров; дети с багажными тележками соперничали за туристов. Даже для августа было необычайно людно.
— Мадемуазель, поднести вам багаж? — Меня тянул за рукав круглолицый мальчик лет четырнадцати в застиранной красной футболке. — Поднести вам багаж в гостиницу?
— Спасибо, я сама, — показала я ему свой чемоданчик.
Мальчик поглядел удивленно, словно пытаясь понять, где он меня видел раньше. Потом пожал плечами и двинулся на поиски новой удачи.
На эспланаде тоже была толпа. Отъезжающие туристы, прибывшие туристы, а меж ними уссинцы. Я покачала головой в ответ на попытку какого-то старика продать мне брелок из морских узлов; это был Жожо Чайка, который летом катал нас на лодке, и хотя он никогда не был мне другом — в конце концов, он уссинец, — меня кольнула обида из-за того, что он меня не узнал.
— Вы здесь надолго? Отдыхать приехали?
Снова подошел тот круглолицый мальчик, но уже не один, а с приятелем — темноглазым юнцом в кожаной куртке, который курил сигарету скорее с апломбом, чем с удовольствием. Оба мальчика несли чемоданы.
— Я не туристка. Я родом из Ле Салана.
— Ле Салана?
— Да. Я дочь Жана Прато. Который строит лодки. Или строил.
— Жана Большого Прато! — Мальчики поглядели на меня с нескрываемым любопытством.
Они, может, сказали бы больше, но тут к нам подошли еще три подростка. Самый старший с начальственным видом обратился к круглолицему.
— Чего это вы, саланцы, тут делаете, а? — важно спросил он. — Вы что, не знаете, что это уссинский берег? Вам не позволено таскать багаж в «Иммортели»!
— Кто сказал? — возразил круглолицый. — Набережная не ваша! И туристы не ваши.
— Правда, Лоло, — сказал темноглазый мальчик. — Мы первые пришли.
Двое саланцев чуть подались друг к другу. Уссинцы превосходили их числом, но я поняла, что мальчики готовы драться, лишь бы не отдать чемоданов. На мгновение я вспомнила себя в этом возрасте — как я ждала отца и не обращала внимания на смех хорошеньких девочек-уссинок, сидящих на террасе кафе, пока наконец их насмешки не становились невыносимыми, и тогда я спасалась под полы пляжных беседок.
— Они первые пришли, — сообщила я троице. — Так что идите себе.
Уссинцы несколько секунд глядели на меня презрительно, потом, что-то бормоча, удалились в сторону пристани. Во взгляде Лоло светилась чистая благодарность. Его друг лишь плечами пожал.
— Я пойду с вами, — сказала я. — «Иммортели», значит?
Большой белый дом отделяло от эспланады лишь несколько сот метров. В стародавние времена тут был дом престарелых.
— Тут теперь гостиница, — сказал Лоло. — Хозяин мсье Бриман.
— Да, я его знаю.
Клод Бриман; коренастый уссинец с карикатурно пышными усами, пахнущий одеколоном, обутый в эспадрильи, словно крестьянин. Голос его звучал сочно и дорого, как хорошее вино. Бриман Лис, звали его в деревне. Бриман Удачник. Много лет я была уверена, что он вдовец, несмотря на слухи, что у него где-то на материке жена и ребенок. Хоть и уссинец, он мне нравился; бодрый, разговорчивый, карманы всегда набиты сластями. Мой отец его ненавидел. Адриенна, моя сестра, словно назло, вышла за его племянника.
— Теперь все в порядке. — Мы дошли до конца эспланады. Через две стеклянные двери я видела вестибюль «Иммортелей» — конторку, вазу с цветами, крупного мужчину, что сидел у открытого окна и курил сигару. На секунду я задумалась, не войти ли внутрь, потом решила, что не стоит. — Я думаю, дальше вы уже и сами справитесь. Вперед.
Они пошли: темноглазый не сказал ни слова, Лоло скорчил гримасу, извиняясь за друга.
— Не обращайте внимания на Дамьена, он всегда такой, — тихо сказал он. — Вечно нарывается на ссоры.
Я улыбнулась. Я тоже была такая. Моя сестра, четырьмя годами старше, в хорошеньких платьицах и с прической из парикмахерской, всегда умела вписаться в компанию; на террасе кафе она всегда смеялась громче всех.
Я перешла оживленную улицу, направляясь туда, где сидели две старые кармелитки. Я сомневалась, что они меня узнают — саланку, которую последний раз видели девочкой, — но в те давние времена я их любила. Подойдя ближе, я увидела, что они совсем не изменились, и меня это ничуть не удивило: ясноглазые, но загорелые и выдубленные, словно высушенные солнцем вещи, что находишь на берегу. Сестра Тереза носила черный платок, а не белый quichenotte — чепец островитянок; а то я, может, и не отличила бы монахинь друг от друга. Мужчина, сидевший рядом, с ниткой кораллов вокруг шеи, в шляпе с обвислыми полями, закрывавшей глаза, был незнакомый. Лет тридцати, лицо приятное, но не ослепительный красавец; может, отдыхающий, но это не вязалось с непринужденностью, с какой он меня приветствовал, — типичный островной молчаливый кивок.
Сестра Экстаза и сестра Тереза пристально оглядели меня и тут же расплылись одинаковыми сияющими улыбками.
— Да это же дочурка Жана Большого.
Они так долго жили вне монастыря, вместе, что переняли друг у друга характерные черточки в поведении. Говорили они тоже одинаково — быстро, надтреснутыми голосами, как сороки. У них развилось особое взаимопонимание, как бывает у близнецов, — они заканчивали фразы друг за друга, и каждая снабжала речь другой, словно запятыми, утвердительными жестами. Как ни странно, они никогда не пользовались именами — всегда называли друг друга ma soeur, хотя, насколько мне известно, не состояли в родстве.
— Это Мадо, ma soeur, малютка Мадлен Прато. Как она выросла! Здесь, на островах…
— …время летит так быстро. Кажется, всего пара лет…
— …как мы сюда приехали, а мы уже постарели…
— …и выжили из ума, ma soeur, выжили из ума. А до чего мы рады тебя видеть, малютка Мадо! Ты всегда была другая. Совсем-совсем не похожа на…
— …свою сестру.
Последние слова старушки произнесли хором, блестя черными глазами.
— Я так рада, что вернулась. — Только произнеся эти слова, я поняла, до чего я на самом деле рада.
— Здесь мало что переменилось, верно, ma soeur?
— Да, почти совсем ничего. Только…
— Все постарело, только и всего. Как мы. — Монахини деловито покачали головами и опять занялись мороженым.
— Я гляжу, «Иммортели» перестроили, — сказала я.
— Верно, — кивнула сестра Экстаза. — Бо́льшую часть, во всяком случае. Из нас еще кое-кто остался на верхнем этаже…
— Долгоживущие гости, как Бриман нас называет…
— Но совсем немного. Жоржетта Лойон, Рауль Лакруа, Бетта Планпен. Они постарели и перестали справляться, и он купил у них дома…
— Купил задешево и перестроил для отдыхающих…
Монахини переглянулись.
— Бриман держит их тут только потому, что монастырь платит за них деньги. Он не ссорится с церковью. Он-то знает, с какой стороны у него облатка намазана маслом…
Обе задумчиво умолкли и принялись облизывать мороженое.
— А это Рыжий, малютка Мадо. — Сестра Тереза указала на незнакомца, который, ухмыляясь, слушал их речи.
— Рыжий, англичанин…
— Пришел свести нас с пути истинного лестью и мороженым. В наши-то годы.
Он покачал головой.
— Не верьте им, — посоветовал он, все так же ухмыляясь. — Я к ним подлизываюсь только для того, чтоб они не разболтали моих секретов.
Он говорил с сильным, но приятным акцентом.
Сестры захихикали.
— Секреты, а! Да, от нас мало что укроется, верно, ma soeur, может, мы и…
— …старухи, но со слухом у нас все в порядке.
— Люди не обращают на нас внимания…
— …потому что мы…
— …монахини.
Человек, названный Рыжим, посмотрел на меня и ухмыльнулся. У него было умное, своеобразное лицо, которое озарялось, когда он улыбался. Я чувствовала, что он разглядывает меня в мельчайших подробностях, не с дурными намерениями, но с выжидательным любопытством.
— Рыжий?
У островитян в обиходе прозвища. Если зовешь людей не по прозвищам, значит, ты иностранец или с материка.
Он снял шляпу и взмахнул ею в шутовском поклоне.
— Ричард Флинн: философ, строитель, скульптор, сварщик, рыбак, мастер на все руки, предсказатель погоды, а самое главное — исследователь пляжей и искатель пляжных сокровищ. — Он неопределенно махнул рукой в сторону пляжа «Иммортели».
Сестра Экстаза сопроводила его слова восторженным надтреснутым хихиканьем, так что, судя по всему, эта шутка была ей знакома.
— От него ни мне, ни тебе добра не ждать, — объяснила она.
Флинн засмеялся. Я заметила, что волосы у него почти в цвет корольков на шее. «Рыжий, красный — человек опасный», — говаривала мать, хотя на островах рыжие встречаются редко и считается, что рыжина приносит удачу. Вот и разгадка. Но все равно, если ты обзавелся прозвищем на Колдуне — значит, занял определенное положение, что для иностранца редкость. Островное имя так сразу не заработаешь.
— Вы здесь живете? — Мне в это не верилось. Мне почудилась в нем какая-то неуемность; что-то неуловимое.
Он пожал плечами.
— Ну где-то ж надо жить.
Меня это несколько удивило. Как будто ему все равно, где жить. Я попробовала представить себе, каково это — когда тебе все равно, где твой дом, когда он не тянет тебя постоянно за сердце. Невыносимая свобода. И все же его наградили прозвищем. А я всю жизнь была просто la fille á Grosjean, и моя сестра тоже.
— Так. — Он ухмыльнулся. — А чем вы занимаетесь?
— Я художник. То есть я продаю свои работы.
— А что вы рисуете?
Мне вспомнилась на миг наша парижская квартирка и комната, где у меня была мастерская. Крохотная, слишком маленькая для гостиной — но и эту мать уступила скрепя сердце, — к стене прислонен мольберт, папки, холсты. Мать любила говорить, что я могу нарисовать что угодно. У меня дар. Чего же я тогда рисую всё одно и то же? Воображения не хватает? Или нарочно, чтобы ее помучить?
— В основном острова.
Флинн поглядел на меня, но ничего больше не сказал. Глаза у него были такого же грифельного цвета, как полоска туч на горизонте. Мне показалось очень трудно смотреть в эти глаза, словно они меня насквозь видели.
Сестра Экстаза доела мороженое.
— А что же твоя мама, малютка Мадо? Она тоже здесь?
Я заколебалась. Флинн все еще смотрел на меня.
— Она умерла, — ответила я наконец. — В Париже. А сестра не приезжала.
Монахини перекрестились.
— Жалко, малютка Мадо. Ай-яй-яй как жалко.
Сестра Тереза взяла меня за руку иссохшими пальцами. Сестра Экстаза погладила меня по коленке.
— Ты закажешь панихиду в Ле Салане? — спросила сестра Тереза. — Ради отца?
— Нет. — В моем голосе до сих пор слышалась резкость. — Это уже прошлое. И она сама всегда говорила, что никогда сюда не вернется. Даже в виде праха.
— Жаль. Так для всех было бы лучше.
Сестра Экстаза бросила на меня быстрый взгляд из-под полей quichenotte.
— Наверняка ей тут нелегко было. Острова…
— Я знаю.
«Бриман-1» снова отчаливал. На миг я совершенно растерялась.
— Да и отец не облегчал дела, — сказала я, все еще глядя вслед уходящему парому. — Но все-таки теперь он от нее освободился. Он же этого и хотел. Чтобы его оставили в покое.