LVIII
Вернувшись домой, я сразу прошла в детскую и взяла Маттео на руки. Мне не хотелось видеть Дзалумму, которая принялась бы выразительно глядеть на меня, ожидая рассказа, а я в таком состоянии могла бы разговориться. Я отпустила кормилицу и начала укачивать сынишку. Маттео протянул ручку и, вцепившись мне в волосы, очень больно дернул — только тогда я позволила себе немножко поплакать.
До этой минуты я даже не сознавала, как сильно мне хочется совершить что-то в память о Джулиано. После его смерти я была вынуждена хранить о нем молчание, вести себя так, словно никогда и не выходила за него. А теперь все мои надежды были обращены в дурацкую шутку.
Я пробыла наедине с сыном почти целый час, потом в дверях тихо появилась Дзалумма.
— Вы, наверное, проголодались, — ласково произнесла она.
Я покачала головой. Она повернулась, чтобы уйти, затем остановилась и бросила взгляд за дверь — не стоит ли кто в коридоре.
— Кто-то оставил письмо, — быстро сказала она. На столике возле вашей кровати. Елена или Изабелла обязательно на него наткнутся.
Я, не сказав ни слова, передала ей на руки ребенка, прошла к себе и закрыла за собой дверь.
Белейший лист бумаги, аккуратно обрезанные края и, как я догадалась, еще не развернув его, совершенно чистый.
Утро в тот день выдалось холодное, а потому в моем камине все еще догорал слабый огонек. Я поднесла листок к самому пламени и присела на корточки, чтобы прочесть бледно-коричневые буквы, по мере того как они проявлялись:
«Простите меня. Господь объяснит Вам все завтра, когда вы в полдень отправитесь помолиться».
Я швырнула листок в огонь и смотрела на него до тех пор, пока он не сгорел.
Дзалумме я ничего не сказала. На следующий день я отправилась в церковь Пресвятой Аннунциаты.
На этот раз, когда дьявол и монах в одном лице по имени Салаи подошел ко мне, я бросила на него злобный взгляд. Когда мы сели в фургон, он завязал мне глаза и прошептал:
— Теперь это действительно только для вашего блага, монна.
Я промолчала. В конце концов, повязку сняли, и я взглянула в лицо Леонардо, теперь уже без улыбки. Его голос, весь его вид был полон сожаления.
— Простите, монна Лиза, — сказал он.
Высокий и худой, в свободном монашеском одеянии, он стоял перед окном, залепленным бумагой. В этот день он был гладко выбрит, и на одной его щеке выделялся красный порез от бритвы. Мольберт остался пуст; деревянная доска теперь лежала на длинном столе под рисунком, засыпанным слоем черной сажи.
— Это был жестокий трюк, но наше положение невероятно опасно.
— Вы мне солгали. В соборе не было Пьеро. — Во мне клокотал холодный гнев.
— Да, не было. — Он подошел ближе и остановился в шаге от меня; в его светлых глазах я разглядела искреннее сочувствие. — Поверьте, мне самому не нравился этот поступок, но я должен был вас проверить.
— Почему? Почему вы мне не доверяли?
— Потому что вы замужем за одним из величайших врагов Медичи. А еще потому, что, хотя мы с вами давно знакомы, я все же плохо вас знаю. А еще… я не могу доверять собственному суждению о вас. Видите ли, я… заинтересованная сторона.
Я презрительно фыркнула.
— Умоляю, только не притворяйтесь, что испытываете ко мне чувства. Вам меня не провести. Я знаю, вы вообще не можете меня любить — как мужчина любит женщину. Я знаю, в чем вас обвиняли. Знаю о вас и Салаи.
Глаза у него вдруг округлились, потом сразу сузились, вспыхнув яростью.
— Вы знаете… — Он осекся, сжав кулаки, но потом я увидела, как он медленно их разжал. — Вы говорите о Сальтарелли. — Голос его был взвинчен.
— О ком?
— Якопо Сальтарелли. Мне было двадцать четыре, когда меня обвинили в содомии — такое простое слово, а вам почему-то трудно его произнести. Раз вас так интересуют подробности, позвольте мне их сообщить. Меня арестовал ночной патруль и отвел в Барджелло. Там я узнал, что мое имя было упомянуто в некоем анонимном доносе, где говорилось, что я и еще двое мужчин — Бартоломео де Паскуино, ювелир, и Лионардо де Торнабуони — занимались плотской любовью разными способами с Якопо Сальтарелли. Этот семнадцатилетний юноша отличался распущенностью и наверняка заслужил подобное обвинение, но он ходил в учениках у своего брата, чрезвычайно известного ювелира, державшего лавку на виа Ваккарекья. На той же самой улице владел лавкой и Паскуино, а я часто заходил в обе лавки, потому что получал от их хозяев заказы как художник. Уверен, вам приходилось слышать о том, как дельцы, потерпевшие крах, избавлялись от своих соперников, вовремя отправив на них донос.
— Да, я слышала, что у нас творятся такие дела, — все еще сердито отвечала я.
— Владельцы лавок на той улице были единодушны в своем мнении: донос на меня написал некто Паоло Сольяно. Он работал художником и помощником одного ювелира с виа Ваккарекья по имени Антонио дель Поллайоло. Обвинения были сняты за недостатком улик, хотя на допросы вызывали многих возможных свидетелей. А несколькими годами позднее Сольяно оказался на улице.
— Значит, все это неправда. — Я уставилась на свои руки.
— Все это неправда. А теперь представьте, что бы вы чувствовали на моем месте. Что бы вы чувствовали, если бы вас посреди ночи отвезли в тюрьму на допрос. Что бы испытывали, рассказывая об этом своему отцу. А если бы потом вам пришлось обратиться к своим связям с Лоренцо де Медичи, просить его о помощи, чтобы иметь возможность выйти на свободу и вернуться досыпать в собственную постель, а не ночевать в тюрьме?! Данте утверждает, что содомиты обречены вечно блуждать по раскаленной пустыне. Уверяю вас, камера в Барджелло хуже всякой пустыни. — Он смягчился, и следующие слова прозвучали робко, с сомнением: — Это не означает, что я никогда не влюблялся в мужчину. Как и не означает того, что я никогда не влюблялся в женщину.
Я по-прежнему не отрывала взгляда от своих рук. Я думала, каково это — молодому человеку признаться отцу, что его арестовали по такому обвинению. Я представила, как разгневался его отец, и покраснела.
— Что до Салаи… — В Леонардо вновь взыграло возмущение, слова хлестали как плеть. — Он всего лишь мальчик, как вы могли заметить. Да, конечно, он ваш ровесник, хотя по его поступкам ему могло бы быть лет на десять меньше. Вы сами можете убедиться, что у него развитие ребенка. Он еще недостаточно повзрослел, чтобы знать, чего ему хочется. А я взрослый мужчина, его наставник, и всякие намеки, что между нами существуют какие-то другие отношения, — если не считать моего огромного раздражения, которое он иногда вызывает, — достойны осуждения.
Когда я смогла, наконец, говорить, то сказала:
— Извините за мои ужасные слова. Я знаю, как выглядит Барджелло. Меня отвезли туда в ту ночь, когда погиб Джулиано. Мой отец тоже там был. Нас освободили только благодаря Франческо.
Леонардо сразу смягчился.
— Неужели вы в самом деле полагали, будто я приведу с собою мужа? — спросила я спокойнее. — Чтобы арестовать Пьеро? Чтобы арестовать вас?
Он покачал головой.
— Честно сказать, я так не думал. Я всегда считал, что вы достойны доверия. Как я уже сказал, мне пришлось проверить свое собственное суждение…— Его черты исказила болезненная гримаса. — Уже не раз быстрота, с которой я потворствую своему чутью, приводила к трагедии. Я не мог позволить, чтобы такое повторилось. Подойдя ближе, он взял меня за руки. — То, что я совершил, было болезненным, но необходимым. И я от всего сердца прошу прощения. Вы простите меня, монна Лиза, и примете снова как друга?
Он утверждал, что он мой друг, но свет в его глазах говорил о чем-то большем. До того как я полюбила Джулиано, я легко могла отдать сердце этому человеку; теперь же была чересчур обижена, чтобы даже думать о таком. Я мягко высвободила свои руки.
— Вы знаете, я люблю Джулиано.
Я ожидала, что мое признание слегка уколет его, погасит нежность в его взгляде, но этого не случилось.
— Ничуть не сомневаюсь, — весело произнес он, продолжая вопросительно смотреть на меня.
— Я прощаю вас, — сказала я искренне. — До сегодняшнего дня у меня был только мой сын. Теперь у меня появилось дело, понимаете? Поэтому не отказывайте мне в возможности принести хоть какую-то пользу.
— Хорошо, — тихо сказал он. — Вы можете сослужить нам огромную службу.
— Значит, Пьеро нет во Флоренции?
— Да, мадонна. И если бы ваш муж думал, что он здесь, то, безусловно, попытался бы организовать его убийство.
Я не позволила себе испугаться.
— Так что мне делать? Чем я могу помочь?
— Для начала, — ответил Леонардо, — вы расскажете мне, что помните из письма, которое читал Салаи, когда вы застали его в кабинете мессера Франческо.
Я рассказала, что моему мужу было приказано составить список имен всех «серых» и поощрять дальнейшие выступления фра Джироламо, направленные против Рима. Салаи, видимо, был не в ладах с грамотой и не обладал хорошей памятью. Из меня получился бы гораздо лучший осведомитель.
Мне предстояло обыскивать стол Франческо каждую ночь, если получится, и, если обнаружу что-то важное, давать о том сигнал, оставляя определенную книгу из моей библиотеки на ночном столике. Я не спросила почему: ответ был для меня очевиден. Изабелла, впустившая Салаи в дом, каждое утро убирала в моей спальне, и каждый вечер разводила в камине огонь. Я сомневалась, что она полностью осознает, во что ввязалась, или что Салаи обо всем ей рассказал; скорее всего, она думала, что это один советник синьории шпионит за другим.
На следующий день после того, как я дам сигнал книгой, я должна была в полдень отправиться в церковь Пресвятой Аннунциаты.
Меня раздирали противоречивые чувства: с одной стороны, во мне всколыхнулось горе, разбуженное разговором о Медичи, а с другой — я чувствовала облегчение, что, наконец, сумею что-то сделать, чтобы устранить Савонаролу, лишить Франческо власти и вернуть во Флоренцию Медичи.
— Вы можете помочь еще в одном деле, — сказал Леонардо и подвел меня к длинному столу, заваленному всяким хламом, что встречается в мастерской художника. Поверх лежала загипсованная доска из тополя, накрытая картоном с моим изображением. Уголки картона были придавлены к доске четырьмя гладкими камушками, весь рисунок был посыпан блестящей угольной пылью.
— Сейчас будет маленькое чудо, — сказал Леонардо. — Не дышите.
Он убрал камни, потом одной рукой взялся за верхний левый угол, а другой — за правый нижний и приподнял картон с доски. Очень осторожно он отошел от стола и стряхнул порошок с рисунка в ведро на полу; облачко черной пыли осело на его лице и одежде, словно тонкий слой сажи.
Я осталась стоять у стола перед доской, по-прежнему не дыша. На гладкой, как слоновая кость, поверхности доски проступили размытые сероватые черты моего лица.
Я позировала не больше получаса, иначе Клаудио мог что-то заподозрить. Леонардо начал с того, что перенес доску с эскизом на мольберт и предложил мне тут же занять свое место на стуле, но я заявила, что имею право рассмотреть инструменты. На маленьком столике возле мольберта я увидела теперь три тонкие горностаевые кисти разного размера — каждая с очень заостренным кончиком. Они лежали в небольшой оловянной плошке, наполовину заполненной маслом. На маленькой деревянной палитре разместились сухие шарики краски, некоторые наполовину раздавленные, в трех других оловянных плошках были разведены краски — черная и два грязных зеленовато-коричневых оттенка.
— Эта черная краска из миндальной скорлупы для обрисовки деталей, а зеленоватые — для изображения теней. Они из смеси темной охры, красной охры, белой извести и чуточки черного, ровно столько, сколько помещается на кончике широкого ножа.
— Если вы сейчас заняты эскизом, то зачем мне позировать? — спросила я.
Он посмотрел на меня так, словно я сошла с ума.
— Я должен видеть, как падают тени. Какие черты выступают на лице и как они сглаживаются. Я должен видеть перед собой живое лицо, постоянно меняющееся вместе с ходом ваших мыслей, — а иначе как мне добиться того, чтобы зрителям оно казалось живым?
Тогда я позволила усадить себя на стул, сложить мне руки, развернуть мою голову и торс под нужным углом легкими умелыми прикосновениями. Удовлетворенный результатом, Леонардо вернулся к мольберту и сразу почему-то нахмурился.
— Слишком темно, — художник. — Я не очень люблю яркий свет, он лишает линии мягкости, но сейчас мы должны…
Он шагнул к окну и, потянув за веревку, поднял холст до конца. Как только уровень освещенности устроил его, он поинтересовался, не могу ли я распустить волосы, ибо он не совсем уверен, что помнит, как они выглядели раньше — но, взглянув на меня, сразу умолк. Представляю себе, что подумал бы Клаудио, если бы я вернулась из церкви с растрепанными волосами.
Наконец он взял в руки кисть. Я долго просидела, сохраняя неподвижность и прислушиваясь к шороху влажного меха, прикасавшегося к сухой штукатурке, и старалась при этом не ерзать, не шевелиться даже для того, чтобы почесать нос. Леонардо был сосредоточен и непроницаем, занят только работой. Он рассматривал мое лицо, каждую черточку, каждый изгиб, каждую тень, но при этом не видел меня. В конце концов, я спросила:
— Это для Пьеро? Вы ему подарите портрет? — Он вскинул бровь, но не позволил себе отвлечься от работы.
— Я пока не уверен, кому подарю. Скорее всего, вообще никому.
Услышав это, я нахмурилась, а он тут же тихо пожурил меня:
— Нет, нет… Теперь только улыбайтесь. Думайте о приятном.
— О чем? Ничего приятного в моей жизни не осталось.
Он оторвался от рисунка, и в его светлых глазах промелькнуло легкое удивление.
— У вас есть сын. Разве этого недостаточно? — Я смущенно усмехнулась.
— Более чем достаточно.
— Отлично. А еще у вас остались воспоминания о Джулиано, я прав?
Я кивнула.
— Тогда представьте…— В его голосе послышалась легкая грусть. — Представьте, что вы снова с Джулиано, — произнес он с такой задумчивостью, что мне показалось, будто он обращается не только ко мне, но и к себе самому. — Представьте, что вы знакомите Джулиано с его сыном.
Я представила это, и печаль рассеялась. Я почувствовала, как черты моего лица расслабились, но так и не смогла по-настоящему улыбнуться.
Я ушла из мастерской, горя желанием сделать все, что в моих силах, для возвращения Пьеро, но прошло много дней после встречи с Леонардо, а мои ночные обыски ни к чему не привели: старое письмо исчезло из стола Франческо, но на его месте не появилось нового.
Однако на седьмую ночь я обнаружила послание, сложенное втрое, со сломанной черной восковой печатью. Дрожащими руками я развернула листок и прочла:
«Пьеро связался с Вирджинесом Орсини, своим кузеном, военным из Неаполя. Видимо, тот собирает войска, якобы в ответ на просьбу Папы Александра защитить пизанцев от возвращения короля Карла. Но кто может сказать, что как только войско будет собрано, оно не повернет на Флоренцию совершенно с другой целью?
Кардинал Джованни, разумеется, поддерживает дело брата. Папа прислушивается к нему, но и ко мне тоже. Его святейшество, между прочим, написал бреве, которое вскоре будет доставлено в синьорию. Он пригрозил королю Карлу отлучением, если тот со своей армией не покинет Италию, а еще он тем же самым пригрозил Флоренции, если она и впредь будет поддерживать Карла. Он также приказал пророку прекратить читать проповеди.
Не обращайте внимания на последнее, а лучше доверьтесь мне. Более того, наш пророк должен удвоить свой пыл, особенно в речах против Медичи. Я сделаю так, что его святейшество ослабит свою позицию. Что касается Карла — будет лучше, если монах начнет отдаляться от него.
Я написал Лодовико. Ему нельзя доверять, но, возможно, нам придется обратиться к нему и просить помочь людьми, если Пьеро решит предпринять попытку вернуть себе город в ближайшем будущем.
Я благодарен вам за приглашение, но мой приезд во Флоренцию будет сейчас преждевременным. Давайте посмотрим сначала, что задумал Пьеро.
Передайте приветы моим кузенам — как хорошо, что они снова дома после стольких лет и мессер Якопо отомщен. Флоренция всегда была и навсегда останется нашим домом».
«Моим кузенам… Мессер Якопо отомщен».
Память вернула меня в далекое прошлое, к моей маме, которая стояла в соборе и, рыдая, рассказывала о смерти своего возлюбленного Джулиано, к той минуте, когда я смотрела снизу вверх на астролога, сидевшего в карете.
«В твоих звездах я разглядел акт насилия, который связан с твоим прошлым и будущим… То, что начали другие, должна завершить ты…»