Когда я был влюблен (а я влюблен
Всегда – в поэму, женщину иль запах),
Мне захотелось воплотить свой сон
Причудливей, чем Рим при грешных папах.
Я нанял комнату с одним окном,
Приют швеи, иссохшей над машинкой,
Где верно жил облезлый старый гном,
Питавшийся оброненной сардинкой.
Я стол к стене придвинул, на комод
Рядком поставил альманахи «Знанье»,
Открытки, так, чтоб даже готтентот
В священное пришел негодованье.
Она вошла свободно и легко,
Потом остановилась изумленно,
От ломовых в окне тряслось стекло,
Будильник звякал злобно, однотонно.
И я сказал: «Царица, вы одни
Умели воплотить всю роскошь мира;
Как розовые птицы, ваши дни,
Влюбленность ваша – музыка клавира.
– Ах, бог любви, загадочный поэт,
Вас наградил совсем особой меркой,
И нет таких, как вы…» Она в ответ
Задумчиво кивала мне эгреткой.
Я продолжал (и тупо за стеной
Гудел напев надтреснутой шарманки):
– «Мне хочется увидеть вас иной,
С лицом забытой Богом гувернантки.
«И чтоб вы мне шептали: „Я твоя“ —
Или еще: „Приди в мои объятья“ —
О, сладкий холод грубого белья,
И слезы, и поношенное платье».
«А уходя, возьмите денег: мать
У вас больна, иль вам нужны наряды…
Как скучно все, мне хочется играть
И вами, и собою, без пощады…»
Она, прищурясь, поднялась в ответ,
В глазах светились злоба и страданье:
– «Да, это очень тонко, вы поэт,
Но я к вам на минуту, до свиданья».
Прелестницы, теперь я научен,
Попробуйте прийти, и вы найдете
Духи, цветы, старинный медальон,
Обри Бердслея в строгом переплете.