Книга: Искушение винодела
Назад: 1840 PIQUE[41]
Дальше: 1842 L’EPLUCHAGE[43]

1841
GRUME

Ирис де Вальде, маленькая графиня, подросла, и сейчас ее портрет писал знаменитый парижский художник. Девочка в пене кружев, пухленькая, сидела на коленях своей девятнадцатилетней матери.
Сын Батиста и Анны почти все время болел. Весил он прилично, но кожа его была темна и волосата. Мальчик постоянно страдал от жажды, воду в себе не держал. Умер он в возрасте восемнадцати месяцев, так и не выучив иных слов, кроме «вода» и «соль» — того, в чем нуждался больше всего.
Священник отвел Собрана от могилы.
— Мсье Жодо, — сказал он и, чуть помявшись, обратился к виноделу иначе: — Сын мой.
— Кристоф Лизе заметил, что за последние тридцать лет Жодо хоронят всего лишь пятого своего родственника, — сказал Собран. — Он ведет учет, вычисляет, как это нам так везет, — Потом, чтобы добавить в разговор ноту учтивости, перечислил имена: — Мать, отец, Николетта, Леон, маленький Поль.
— Упокой Господь их души. Теперь вы вернетесь в лоно церкви?
— То есть, — винодел навис над святым отцом и улыбнулся, — вы хотите знать, прощаю ли я вас за то, что вы запретили хоронить моего брата на кладбище при церкви?
Священник нахмурился и сердито посмотрел на Собрана — тот только что похоронил внука, но по-прежнему сохраняет силу, гордость, которые сейчас совершенно не к месту. Святой отец прикусил губу, сильно выпятив подбородок.
— Церковь — не место для меня, — сказал Собран.
— Превозносите свои грехи над милостью Божьей? Нет такого греха, который бы наш Бог не простил.
— Я не знаю, как там Бог определяет, за что прощать меня, а за что — нет, — сказал винодел, озадачив священника, — и потому не стану выбирать его, посещая церковь.
Священник перекрестился.
— Простите, отче, но раскаяние и молитва мне больше не помогают. Однако постарайтесь утешить моих сына и невестку. Об этом я могу просить? Поможете — верну моих близких в церковь. Это не сделка, я не торгуюсь с вами…
— Думаете, ваши сыновья отправятся туда, куда не станете ходить вы сами?
Собрана эти слова удивили.
— Мои сыновья, — ответил он, — сделают, как я им скажу.
В письме говорилось:
Не стану писать, где я был. Хотел бы, но сам того не ведаю. Заговорившим со мной людям я отвечал на их родных языках, не задумываясь, как он зовется. Порой приходилось что-то выдумывать, например имена. Иногда получалось с трудом, и я притворялся тобой.
Ноги у меня уплотнились, стали сильнее. Я обманывал всех и себя, будто у меня за спиной нет другой жизни. Да, заносчиво и высокомерно с моей стороны, но это лучше, чем сидеть на месте. Потом, правда, я признал прошлую жизнь.
Жаль, по земле больше не ходят прокаженные, не звенят в свои колокольчики, не стучат в колотушки, дабы люди, заслышав их, покидали скорее дорогу. Я бы мог притвориться прокаженным. Пришлось прикинуться нищенствующим монахом, и люди стали давать мне еду и деньги, в которых я совсем не нуждался. Легче было общаться с богатыми господами и дамами — с ними можно поговорить, соглашаясь на все, что следует за разговором.
На то, чего они захотят. Я привык к теплу и стал соблюдать чистоплотность.
Это мое первое письмо. Первый раз, когда я сам вывожу слова пером на бумаге. До того лишь читал и никогда не смел даже думать, что придется однажды писать. Оказалось, писание подобно чтению, и мне трудно поверить, будто я сам что-то творю на бумаге — как прочие люди.
«Прочие люди» — лживые слова, которым я выучился. Они важны. Необходимы. Без «прочих людей» жить нельзя. Эти слова я произношу, дабы отделить себя от прочих, когда говорю о себе. Когда лгу. Раньше, будучи честным, я походил на дурачка, идиота, безумного, и обычно беседа с людьми проходила вот так: иду босой по заснеженной обочине дороги, останавливается карета, и кто-то изнутри сквозь шарф произносит: «Вы, должно быть, голодны?» И я соглашался, говорил: да, голоден. От всей души говорил, потому что жаждал общения. Теперь же просто отвечаю: «Благослови вас Бог» — и сразу стискиваю зубы.
Я одолжил у него перо — он пишет стихи, полагая себя вторым лордом Байроном. Он все время в разъездах, но не занят ничем таким, от чего хотелось бы убежать. Вот он вернулся и удивился, застав меня на прежнем месте, на одной из арендованных вилл, в сумрачных комнатах, уставленных задрапированной мебелью, куда свет проникает сквозь водопад дождя за окном. Сказал, что не удивится, если найдет меня в следующий раз в углу посреди сплетенной мною же паутины. Зеркала. Я теперь в них. Он зовет меня своим эльфом, не подозревая, как близок к истине. Я же все время ношу сорочку, дабы он не увидел шрамов в виде зеркальных букв «J» и перьев.
Я выучил английское выражение, и мне оно нравится. Подходит, когда на вопрос: «Кто ты?» — можно ответить: «Я тот, кто я есть», имея ввиду: «Не твое дело». Надеюсь вскорости научиться отвечать подобным образом и на другие вопросы. Шрамы у меня на спине: «J» отражение — это ответ Яхве на вопрос Моисея: «Кто ты?», ответ Бога, который не желает говорить о себе, которого нельзя спрашивать, которому можно лишь подчиняться. Его нельзя понимать. Он слепит людей их собственным блеском и красотой этого мира.
Я пользуюсь мылом, думая лишь о мыле. Лежа в ванне, перекатываю его из руки в руку. Оно такое гладкое, бледное. Надеюсь, и меня когда-нибудь используют, израсходуют, как это мыло.
Я познал слишком много печали. Она — мое вечное состояние, как глухота. Выхожу из дому и гляжу, как волны бьются о скалы, только ничего не слышу — я не здесь и потому не могу слышать. Или же нечто лишает меня чувств, не давая улавливать звуки.
Я люблю тебя, Собран, но не приду к тебе, пока не перестану желать сжечь эту боль болью.
Назад: 1840 PIQUE[41]
Дальше: 1842 L’EPLUCHAGE[43]