Книга: Эвкалипт
Назад: 23 RACEMOSA[48]
Дальше: 25 FORRESTIANA[51]

24
BARBERI

За завтраком Холленд сидел в своем потрепанном пальто, готовый к очередному выходу.
Было уже поздновато. Но теперь, в преддверии победы, мистер Грот мог позволить себе слегка расслабиться.
Тучи обложили небо и нависали над землей низко-низко, суля долгожданный дождь. В результате воздух, а кое-где и земля сделались тускло-серыми. Настроение за столом царило пасмурное, безрадостное. Возможно, подкрепленное — отягченное, сказали бы мы — темно-серым кирпичом кладки и полумраком, свойственным глубоким верандам.
На душе у Эллен, всю ночь не сомкнувшей глаз, тоже было серо и пасмурно.
Она гадала, уж не ее ли собственная усталость передается отцу: в тот момент отец выглядел… нет, не то чтобы старым, но со всей определенностью изнуренным и смирившимся. Уши у него словно удлинились. А недостающие фрагменты подбородка, утраченные в ходе бритья, наводили на мысль о нехватке здравомыслия во всем прочем.
— А ну-ка, изволь выпить. А не то чаю никому не налью.
К завтраку Эллен подавала апельсиновый сок: ежели не долголетия ради, то для улучшения отцовского самочувствия.
Отец потянулся за бокалом.
— Мистер Грот считает, что насадить эвкалипты вдоль подъездной аллеи было чистой воды безумием и махровым невежеством. Он знает по меньшей мере три имения, где такие аллеи подвели лесной пожар прямо к дому. И все погибло в дыму и пламени. Чего доброго, и здесь этакое стрясется, говорит он. И что мы станем делать?
Холленд тронул дочь за локоть.
— Наш друг мистер Грот первым делом взялся бы за цепную пилу. Но, в конце концов, в этом доме нет ничего особо ценного, кроме тебя. А без тебя, — отец сжал ее прелестный локоток, — дом превратится в пустую шелуху.
Эллен замерла рядом с отцом; оба примолкли. Отец вертел в руках пустую чашку; девушка не сводила с него глаз. Возможно, он и собирался уже что-то добавить, как вдруг вскинул голову.
— А вот и наш друг, легок на помине. Ты к нему приглядись: он человек незаурядный — на свой лад.
Эллен поспешно вышла из комнаты. Отец позвал ее, она не ответила. Он окликнул ее еще раз, уходя из дому с мистером Гротом, она вновь не подала голоса. Какое-то время утешением ей служила голубая подушка.
Девушка глянула на себя в зеркало: все эти дни она только и делает, что хмурится. С небрежной поспешностью Эллен переоделась в старую отцовскую рубашку, башмаки и оливкового цвета брюки. Вышла из дому и, как всегда, зашагала было к реке, потом вдруг резко сбавила шаг — почитай что совсем остановилась, глядя в землю. Волной накатило ленивое, серо-пасмурное настроение.
Так, наверное, чувствует себя чистенький, опрятный домик, который вот-вот займут. Девушка не сдержала смеха.
Оставив подвесной мост далеко позади, Эллен оказалась на огороженном с одной стороны участке, где прежде бывала только раз, много лет назад, сопровождая отца в одной из его «озеленительных экспедиций». Здесь, в дальнем северном конце имения, река сворачивала на восток; в самой крайней его точке Холленд посадил одиночный эвкалипт-призрак — в погожие дни его видели аж из города. По правую руку от Эллен склон холма полого уводил к реке; и склон, и реку укрывала вековечная тень. Здесь, в конусообразно сужающейся низине, вымахало в полный рост немало редких эвкалиптов: потаенные сокровища, по большей части с Северной Территории, изобилие цветущих броских звездочек. Даже Эллен помешкала и огляделась по сторонам.
Здесь обрели могилу претенденты менее подготовленные, а вот мистер Грот отбарабанил бы ей названия как нечего делать (на образном народном наречии: «тыковка», «желтая жакетка», «цирюльник», «мохнозадый какаду», «манник», «гимпи-однокашник», «ба-стард-сальное-дерево» и т. д.); вот только Эллен ни о каких эвкалиптах и слышать более не желала.
Прямо перед нею на тропе грелась на солнышке длиннющая королевская коричневая змея; Эллен обошла ее стороной.
Зачем она забрела так далеко от дома? Девушка не знала и сама. Не нарочно, как-то само собою получилось. Наконец Эллен замедлила шаги у хрупкого, изящного малли, что раскинул во все стороны тоненькие стволики, больше всего похожие на воткнутые в землю веточки.
Если он сейчас придет ко мне сюда, решила Эллен, значит, и впрямь мною интересуется. Помимо всего прочего, это покажет, как далеко он готов зайти ради нее. Ей, например, очень даже хотелось его увидеть.
А ведь истории незнакомца по большей части посвящены дочерям и браку, с запозданием осознала девушка; а еще истории эти — так Эллен думала, так ей казалось — все больше и больше обращены к ней.
Рабочая рубашка и слаксы на грани неряшливости и те не могли скрыть ее крапчатой красоты. Напротив, еще более эту потрясающую красоту подчеркивали. Собственно, любой, кто с ней столкнулся бы, непременно заключил бы, что ежели девушка и безутешна, так, видать, из-за своей красоты.
Эллен тотчас же заметила, что волосы его мокры: по всей видимости, вытерся он собственной рубашкой.
— Я здесь! — крикнула она.
Добрых десять минут они просидели рядом, почти соприкасаясь в нескольких точках и ни слова не говоря. Непринужденная фамильярность успокоила девушку, И, кроме того, направила ее мысли напрямую к незнакомцу. А он — теперь, когда заговорил, — выказывал почти столько же нерешительности, сколько эвкалипт-цирюльник, торчавший во все стороны позади них; эти-то побеги и стали для молодого человека подсказкой: слова его неспешно кружили, пытались проникнуть в нее — и ни в кого больше.
Из уст в уста передавалась одна история («А ты, часом, не слыхала?..») из Мавритании — вы только представьте себе! — из обширной пустынной страны со средневековыми обычаями, где, говорят, не строится зданий выше двухэтажных. В каменистой части этой страны, близ невысоких гор, великан-людоед держал в плену молодую длинноволосую девушку. То было чудище свирепое, потное, легко впадающее в гнев. Жил людоед в каменной хижине с каменной же мебелью; и окна там тоже были каменные. Молодая женщина постоянно размышляла, как бы ей спастись бегством. Со всей очевидностью, бежать следовало ночью, но людоед подумал и об этом — и спал, прихватив зубами ее волосы. Девушка уже начала отчаиваться, хотя красоты своей нисколечко не утратила. Однажды в безлунную ночь в хижину проник вор — и принялся осторожно извлекать волосы один за одним из пасти чудовища. На это ушла вся ночь. С первым светом он высвободил последний волос, и они бежали прочь. Поспешая через каменистую пустошь, молодой вор видел перед собою бледную красавицу, о которой до сих пор только слышал; она же, радуясь освобождению, повернулась и впервые рассмотрела своего спасителя, молодого вора.
Эллен слушала, не шелохнувшись.
Эллен ожидала, что рассказчик продолжит или хотя бы обернется к ней, но вместо того глядел он прямо перед собою, словно намеренно ее избегая.
И тем не менее он продолжил — подбирая слова так же тщательно, как вор извлекал волос за волосом, — со всей доступной ему осторожностью, чтобы не вспугнуть Эллен.
Отношения между женщиной и ее парикмахером, напомнил молодой человек для начала, исполнены интимной задушевности. Говорят, будто женщины рассказывают парикмахерам такое, в чем вовеки не признались бы мужьям.
И многозначительно откашлялся, картинно подчеркивая собственную озадаченность.
Усаживаясь перед зеркалом, женщина отдает себя в руки парикмахера, то есть (как правило) мужчине. Это — целое событие, едва ли не ритуал; событие, исполненное внутреннего напряжения, отчасти зловещее. Женщина облачена в одежды. Волосы — единственная изменчивая часть ее лица. Именно волосы обрамляют — и выявляют — различные представления о женской красоте. Будучи обрита наголо, женщина сводится к первоосновам; отсюда — более чем уместная символика: женщину обривают наголо, прежде чем выставить на позор за то, что переспала с врагом.
В парикмахерской женщина видит себя в зеркале на разных стадиях разоблачительного выставления напоказ. И на каждой стадии за спиной ее маячит парикмахер. Сперва женщину умывают, выполаскивают, возвращают ей безыскусную некрасивость; да, она такова, она подозревала это всю дорогу. С этого отправного момента она следит критически-обнадеженным взглядом за собственным преображением. Парикмахер привычен к женским слезам. Даже когда женщина удовлетворена результатом, она все равно недовольна, понимая, что ее новый облик нечто приобретенное, основанное, так сказать, на иллюзии, на искусной подгонке при монтаже или своего рода увеличении в объеме. У каждой женщины есть твердое мнение насчет чужой прически. Волосы — это могущество. В ходе истории, когда женщины забирали в руки власть, возвышались и их парикмахеры.
— Туфельки и прическа. Про все, что между, можно забыть, — услышала Эллен в сиднейском автобусе от седеющей дамы в темных очках.
На Оксфорд-стрит — на длинной улице, ведущей к центру, — Эллен однажды толкнулась в салон, весь в серебре, пока отец расхаживал взад-вперед снаружи; а теперь вот она слушала сидящего рядом незнакомца, а тот рассказывал про дочку одного скотовода, посетившую Сидней: о том, как могучая сила передалась от парикмахера невинной девушке.
Звали ее Кэтрин. Принадлежала она к одному из старинных семейств Риверины, корнями уходящих в глубокое прошлое. Превосходная усадьба, опять же. Имение находилось на реке Маррамбиджи, а в загонах паслось столько овец, что в определенных ракурсах пастбища наводили на мысль о завивке «перманент». Родители Кэтрин разошлись, во всяком случае географически; мать, которую в сиднейском обществе все еще помнили как легкомысленную вертушку, естественно, в Риверине соскучилась до смерти и большую часть года проводила в Сиднее, в своих апартаментах в испанском стиле на Элизабет-Бей. Там все ее внимание поглощали благотворительность, светские ланчи, повышение гандикапа в гольфе — не всегда именно в такой последовательности. Каждый год в феврале в Сиднее это месяц вялой апатии и обильно выступающей испарины — она отправлялась в Европу. Она обладала мрачноватой, опаленной солнцем красотой; огромные суммы регулярно тратились на наряды и косметику; в ее банковских сейфах лежали дорогие украшения.
Когда Кэтрин исполнилось восемнадцать, отец стал брать ее с собой в регулярные поездки в Сидней и оставлять там с матерью. Так захотела мать: мысль о том, что дочь прозябает в провинции, в окружении блеющих овец и каркающих ворон, и местных мужланов с их неуклюжими авансами, возмущала ее до глубины души — право, всему есть пределы! В Сиднее девочку наконец-то удастся снять с седла и втиснуть в короткие платьица для вечеринок с коктейлями — даже при ее-то плечах!
В первый же из этих приездов (на ярмарку годовичков) мать Кэтрин только глянула на девушку — и тут же позвонила Морису с Дабл-Бей и договорилась о том, чтобы дочери сделали прическу. Отныне и впредь, всякий раз, как Кэтрин приезжала в город, она традиционно отправлялась туда.
Простым смертным пробиться к Морису было непросто, тем более за день. Двери распахивались либо перед важной персоной, либо перед той, что на важную персону смахивала, либо перед той, что имела все шансы в один прекрасный день до важной персоны возвыситься (через брак, деньги или развод).
Некоторым женщинам войти в Морисово заведение не позволял страх. Морис никогда не улыбался, зато строил самые невообразимые гримасы, почти женственные по своей эмоциональной насыщенности — гримасы, граничащие с кривлянием, — что множились в блистающих зеркалах. Голос у него был громкий и гулкий. Любимое выражение: «Это еще что такое?» Иной раз он смахивал женские волосы уничтожающе-презрительным щелчком. У Мориса было пять ассистентов, за коими он бдительно надзирал: хлопал в ладоши, вихрем проносился мимо и тыкал пальцем, точно гроссмейстер на показательном сеансе одновременной игры против ряда подающих надежды юнцов; причем один из них неизменно ждал наготове, дабы подлить ему турецкого кофе во всю ту же миниатюрную чашечку.
Такое публичное тиранство ни за что не сошло бы Морису с рук, ежели бы не безошибочный глаз. Всякая женщина замирала, когда Морис, встав у нее за спиной, подхватывал волосы в ладонь, точно взвешивая золото, а потом, состроив гримасу, быстро принимал решение, оттяпывал локон-другой, завивал, прибавлял цвета… В его руках женщины свирепого вида — свирепого до безобразия! — смягчались до царственной снисходительности, в зависимости от возраста и обилия волос. Иных он превращал в подобия великолепных галеонов, а юных блондинок наделял, опять-таки посредством волос, легкой подвижностью парусников. И, невзирая на всю свою наигранную суровость, Морис готов был выслушать и посочувствовать там, где речь заходила о проблемах более личных, нежели проблемы с волосами. Со всех восточных пригородов — пригородов с названиями вроде Воклюз, Бельвю-Хилл, Пойнт-Пайпер — женщины стекались в его салон, расположенный рядом с магазинчиком швейцарской обуви и сумочек в Дабл-Бей, иные даже парковались во втором ряду в центре улицы — что угодно, лишь бы не опоздать к назначенному часу.
Обо всем об этом Кэтрин понятия не имела.
Она была самой что ни на есть невзрачной простушкой: такой место снаружи под деревом, а не здесь.
Но мать ее со всей очевидностью числилась у Мориса привилегированной клиенткой. Широким, державным жестом он поручил вымыть девушке волосы самому многообещающему из своих подмастерьев, немногим старше самой Кэтрин: этот юноша самозабвенно ратовал за возвращение в Сидней длинных выбритых бакенбардов. Звали его Тони Банка. А еще он полы подметал. Тони заговорил; Кэтрин глядела на его отражение в зеркале. Тони начал громко имитировать Мориса — это получалось само собою, «на автомате», грубовато-непринужденно. Кэтрин сидела тихо, как мышка. Наверное, юноше карьера парикмахера вообще не подходит. А фамилия Банка — откуда такая взялась?
Внезапно он спросил у Кэтрин:
— Вот думаю, не отрастить ли мне усы? Что скажешь? — И не успела девушка ответить, как он добавил: — Тут-то босс меня и уволит. А я в Шеффилде родился, — продолжал он, — А ты?
Воодушевленный кротким вниманием Кэтрин, подмастерье принялся рассказывать о своей семье. У его матери аллергия на персики, а еще она всегда и везде опаздывает. Отец прям зубами скрипел: «Да ты на собственные похороны опоздаешь!» Отец, к слову сказать, попробовал было мороженым торговать с фургончика в Ливерпуле, но в один прекрасный день сбежал от жены и детей; ходили слухи, что он бренчит на фортепиано в ночном клубе где-то в Бирме. Еще один Банка — некто Сирил — чудо какой башковитый парень! Ученый, и каждую свою новую книгу присылает сюда, в обертке из коричневой бумаги.
Подмастерье тараторил вовсю; Кэтрин откинулась назад и закрыла глаза. Горячая вода струилась по ее голове. Сильные пальцы промывали тяжелые намокшие пряди.
И вдруг пальцы замерли. Подмастерье разом умолк, точно язык проглотил.
Девушка только что приехала в город и даже переодеться не успела.
Подмастерье парикмахера завороженно глядел в тазик для ополаскивания, придвинутый к ее шее. Пыль, растворяясь в воде, превращала ее в подобие сонной бурой реки и так стекала в тазик, в эту новообретенную запруду — медно-коричневая и словно бы прозрачная на солнце; вода в тазике была тепловатой и повторяла форму запруды. На дне осел тусклый песок.
Такой по-деревенски бурой воды в городе видом не видывали, в салоне на Дабл-Бей — так уж точно.
Молодому подмастерью, что заодно подметал и пол, эта вода говорила о просторах, о летних пастбищах и отдельно растущих деревьях. Погрузив руки в тазик, он так и ждал, что наткнется на рака или эвкалиптовый листок.
В мутной воде, стекающей с нее через волосы, вставали все новые и новые образы колыхающихся трав и иссушенной земли. Подмастерье забыл убрать ладони с ее влажных волос, он мог бы просидеть так весь день. Ведь девушка всегда держалась с ним приветливо.
Что до Кэтрин, подмастерье ее забавлял. Такой оригинал! Может, кому-то лицо его и казалось чересчур бугристым и чересчур бакенбардо-обремененным, но Кэтрин видела в зеркале лишь привлекательную, неустоявшуюся решимость. Это вошло у нее в привычку: всякий раз, приезжая в Сидней, девушка направлялась прямиком в салон, где Тони изнывал от нетерпения, предвкушая, как вымоет ей волосы.
Теперь, назначая время, Кэтрин посылала почтой семейные тисненые визитки — и спрашивала мистера Банку.
Подмастерье и сам не знал, влюбился ли он в девушку, или в реку, или в образы бурой сельской местности, изливающиеся с ее волос. Поколебавшись немного, Кэтрин стала с ним встречаться: сперва он приглашал ее в кафешки, потом в бар, где рассказал еще много всяческих баек о своей семье и о своих разъездах, а также и немало историй, услышанных от других; пару-тройку он даже выдумал — что угодно, лишь бы развлечь собеседницу и завладеть ее вниманием. А поскольку между поездками проходило некоторое время, Кэтрин осознала, что с нетерпением предвкушает тот момент, когда вновь его увидит и услышит, — и радуется ему не меньше, чем городу как таковому.
Кроме того, других знакомых в Сиднее у нее почитай что не было.
Спустя примерно год (как гласит рассказ) Кэтрин в очередной раз уселась в кресло и объявила:
— Совсем коротко, будь добр; как можно короче.
Либо она ожидала, что тот во всем будет ей покорен, либо хотела избавиться от сельской пыли в волосах; возможно, в качестве дополнительного бонуса предполагалось устроить матери легкую предупредительную встряску.
А надо сказать, что Морис строго-настрого запрещал Банке заниматься стрижкой: эта честь выпадала лишь поэтам, вооруженным крохотными ножничками, спустя годы и годы каторжного обучения. Проходя с очередным инспекционным обходом, Морис увидел своего подмастерье с растопыренными локтями и высунутым языком — вот так человек прочерчивает белую линию между рядами кирпичной кладки — и разом охватил взглядом и волшебным образом преображенный облик Кэтрин, и горы темно-русых волос у подножия ее кресла. Тони так увлекся, что стоящего позади Мориса даже не заметил, ни вживую, ни в зеркале. А вот Кэтрин — заметила: она спокойно встретила его взгляд — и Морис прошел мимо, ни слова не говоря.
Им было хорошо вместе. Их дружескую непринужденность окрашивало предвкушение. То была близость на куда более глубоком уровне, нежели принято у парикмахеров, — Морис это видел. И тем не менее он вернулся в свой крохотный кабинетик и, скользнув взглядом по рукам, набрал номер матери Кэтрин, упрочивая тем самым и без того полезную связь между ними.
Назад: 23 RACEMOSA[48]
Дальше: 25 FORRESTIANA[51]