24
BARBERI
За завтраком Холленд сидел в своем потрепанном пальто, готовый к очередному выходу.
Было уже поздновато. Но теперь, в преддверии победы, мистер Грот мог позволить себе слегка расслабиться.
Тучи обложили небо и нависали над землей низко-низко, суля долгожданный дождь. В результате воздух, а кое-где и земля сделались тускло-серыми. Настроение за столом царило пасмурное, безрадостное. Возможно, подкрепленное — отягченное, сказали бы мы — темно-серым кирпичом кладки и полумраком, свойственным глубоким верандам.
На душе у Эллен, всю ночь не сомкнувшей глаз, тоже было серо и пасмурно.
Она гадала, уж не ее ли собственная усталость передается отцу: в тот момент отец выглядел… нет, не то чтобы старым, но со всей определенностью изнуренным и смирившимся. Уши у него словно удлинились. А недостающие фрагменты подбородка, утраченные в ходе бритья, наводили на мысль о нехватке здравомыслия во всем прочем.
— А ну-ка, изволь выпить. А не то чаю никому не налью.
К завтраку Эллен подавала апельсиновый сок: ежели не долголетия ради, то для улучшения отцовского самочувствия.
Отец потянулся за бокалом.
— Мистер Грот считает, что насадить эвкалипты вдоль подъездной аллеи было чистой воды безумием и махровым невежеством. Он знает по меньшей мере три имения, где такие аллеи подвели лесной пожар прямо к дому. И все погибло в дыму и пламени. Чего доброго, и здесь этакое стрясется, говорит он. И что мы станем делать?
Холленд тронул дочь за локоть.
— Наш друг мистер Грот первым делом взялся бы за цепную пилу. Но, в конце концов, в этом доме нет ничего особо ценного, кроме тебя. А без тебя, — отец сжал ее прелестный локоток, — дом превратится в пустую шелуху.
Эллен замерла рядом с отцом; оба примолкли. Отец вертел в руках пустую чашку; девушка не сводила с него глаз. Возможно, он и собирался уже что-то добавить, как вдруг вскинул голову.
— А вот и наш друг, легок на помине. Ты к нему приглядись: он человек незаурядный — на свой лад.
Эллен поспешно вышла из комнаты. Отец позвал ее, она не ответила. Он окликнул ее еще раз, уходя из дому с мистером Гротом, она вновь не подала голоса. Какое-то время утешением ей служила голубая подушка.
Девушка глянула на себя в зеркало: все эти дни она только и делает, что хмурится. С небрежной поспешностью Эллен переоделась в старую отцовскую рубашку, башмаки и оливкового цвета брюки. Вышла из дому и, как всегда, зашагала было к реке, потом вдруг резко сбавила шаг — почитай что совсем остановилась, глядя в землю. Волной накатило ленивое, серо-пасмурное настроение.
Так, наверное, чувствует себя чистенький, опрятный домик, который вот-вот займут. Девушка не сдержала смеха.
Оставив подвесной мост далеко позади, Эллен оказалась на огороженном с одной стороны участке, где прежде бывала только раз, много лет назад, сопровождая отца в одной из его «озеленительных экспедиций». Здесь, в дальнем северном конце имения, река сворачивала на восток; в самой крайней его точке Холленд посадил одиночный эвкалипт-призрак — в погожие дни его видели аж из города. По правую руку от Эллен склон холма полого уводил к реке; и склон, и реку укрывала вековечная тень. Здесь, в конусообразно сужающейся низине, вымахало в полный рост немало редких эвкалиптов: потаенные сокровища, по большей части с Северной Территории, изобилие цветущих броских звездочек. Даже Эллен помешкала и огляделась по сторонам.
Здесь обрели могилу претенденты менее подготовленные, а вот мистер Грот отбарабанил бы ей названия как нечего делать (на образном народном наречии: «тыковка», «желтая жакетка», «цирюльник», «мохнозадый какаду», «манник», «гимпи-однокашник», «ба-стард-сальное-дерево» и т. д.); вот только Эллен ни о каких эвкалиптах и слышать более не желала.
Прямо перед нею на тропе грелась на солнышке длиннющая королевская коричневая змея; Эллен обошла ее стороной.
Зачем она забрела так далеко от дома? Девушка не знала и сама. Не нарочно, как-то само собою получилось. Наконец Эллен замедлила шаги у хрупкого, изящного малли, что раскинул во все стороны тоненькие стволики, больше всего похожие на воткнутые в землю веточки.
Если он сейчас придет ко мне сюда, решила Эллен, значит, и впрямь мною интересуется. Помимо всего прочего, это покажет, как далеко он готов зайти ради нее. Ей, например, очень даже хотелось его увидеть.
А ведь истории незнакомца по большей части посвящены дочерям и браку, с запозданием осознала девушка; а еще истории эти — так Эллен думала, так ей казалось — все больше и больше обращены к ней.
Рабочая рубашка и слаксы на грани неряшливости и те не могли скрыть ее крапчатой красоты. Напротив, еще более эту потрясающую красоту подчеркивали. Собственно, любой, кто с ней столкнулся бы, непременно заключил бы, что ежели девушка и безутешна, так, видать, из-за своей красоты.
Эллен тотчас же заметила, что волосы его мокры: по всей видимости, вытерся он собственной рубашкой.
— Я здесь! — крикнула она.
Добрых десять минут они просидели рядом, почти соприкасаясь в нескольких точках и ни слова не говоря. Непринужденная фамильярность успокоила девушку, И, кроме того, направила ее мысли напрямую к незнакомцу. А он — теперь, когда заговорил, — выказывал почти столько же нерешительности, сколько эвкалипт-цирюльник, торчавший во все стороны позади них; эти-то побеги и стали для молодого человека подсказкой: слова его неспешно кружили, пытались проникнуть в нее — и ни в кого больше.
Из уст в уста передавалась одна история («А ты, часом, не слыхала?..») из Мавритании — вы только представьте себе! — из обширной пустынной страны со средневековыми обычаями, где, говорят, не строится зданий выше двухэтажных. В каменистой части этой страны, близ невысоких гор, великан-людоед держал в плену молодую длинноволосую девушку. То было чудище свирепое, потное, легко впадающее в гнев. Жил людоед в каменной хижине с каменной же мебелью; и окна там тоже были каменные. Молодая женщина постоянно размышляла, как бы ей спастись бегством. Со всей очевидностью, бежать следовало ночью, но людоед подумал и об этом — и спал, прихватив зубами ее волосы. Девушка уже начала отчаиваться, хотя красоты своей нисколечко не утратила. Однажды в безлунную ночь в хижину проник вор — и принялся осторожно извлекать волосы один за одним из пасти чудовища. На это ушла вся ночь. С первым светом он высвободил последний волос, и они бежали прочь. Поспешая через каменистую пустошь, молодой вор видел перед собою бледную красавицу, о которой до сих пор только слышал; она же, радуясь освобождению, повернулась и впервые рассмотрела своего спасителя, молодого вора.
Эллен слушала, не шелохнувшись.
Эллен ожидала, что рассказчик продолжит или хотя бы обернется к ней, но вместо того глядел он прямо перед собою, словно намеренно ее избегая.
И тем не менее он продолжил — подбирая слова так же тщательно, как вор извлекал волос за волосом, — со всей доступной ему осторожностью, чтобы не вспугнуть Эллен.
Отношения между женщиной и ее парикмахером, напомнил молодой человек для начала, исполнены интимной задушевности. Говорят, будто женщины рассказывают парикмахерам такое, в чем вовеки не признались бы мужьям.
И многозначительно откашлялся, картинно подчеркивая собственную озадаченность.
Усаживаясь перед зеркалом, женщина отдает себя в руки парикмахера, то есть (как правило) мужчине. Это — целое событие, едва ли не ритуал; событие, исполненное внутреннего напряжения, отчасти зловещее. Женщина облачена в одежды. Волосы — единственная изменчивая часть ее лица. Именно волосы обрамляют — и выявляют — различные представления о женской красоте. Будучи обрита наголо, женщина сводится к первоосновам; отсюда — более чем уместная символика: женщину обривают наголо, прежде чем выставить на позор за то, что переспала с врагом.
В парикмахерской женщина видит себя в зеркале на разных стадиях разоблачительного выставления напоказ. И на каждой стадии за спиной ее маячит парикмахер. Сперва женщину умывают, выполаскивают, возвращают ей безыскусную некрасивость; да, она такова, она подозревала это всю дорогу. С этого отправного момента она следит критически-обнадеженным взглядом за собственным преображением. Парикмахер привычен к женским слезам. Даже когда женщина удовлетворена результатом, она все равно недовольна, понимая, что ее новый облик — нечто приобретенное, основанное, так сказать, на иллюзии, на искусной подгонке при монтаже или своего рода увеличении в объеме. У каждой женщины есть твердое мнение насчет чужой прически. Волосы — это могущество. В ходе истории, когда женщины забирали в руки власть, возвышались и их парикмахеры.
— Туфельки и прическа. Про все, что между, можно забыть, — услышала Эллен в сиднейском автобусе от седеющей дамы в темных очках.
На Оксфорд-стрит — на длинной улице, ведущей к центру, — Эллен однажды толкнулась в салон, весь в серебре, пока отец расхаживал взад-вперед снаружи; а теперь вот она слушала сидящего рядом незнакомца, а тот рассказывал про дочку одного скотовода, посетившую Сидней: о том, как могучая сила передалась от парикмахера невинной девушке.
Звали ее Кэтрин. Принадлежала она к одному из старинных семейств Риверины, корнями уходящих в глубокое прошлое. Превосходная усадьба, опять же. Имение находилось на реке Маррамбиджи, а в загонах паслось столько овец, что в определенных ракурсах пастбища наводили на мысль о завивке «перманент». Родители Кэтрин разошлись, во всяком случае географически; мать, которую в сиднейском обществе все еще помнили как легкомысленную вертушку, естественно, в Риверине соскучилась до смерти и большую часть года проводила в Сиднее, в своих апартаментах в испанском стиле на Элизабет-Бей. Там все ее внимание поглощали благотворительность, светские ланчи, повышение гандикапа в гольфе — не всегда именно в такой последовательности. Каждый год в феврале — в Сиднее это месяц вялой апатии и обильно выступающей испарины — она отправлялась в Европу. Она обладала мрачноватой, опаленной солнцем красотой; огромные суммы регулярно тратились на наряды и косметику; в ее банковских сейфах лежали дорогие украшения.
Когда Кэтрин исполнилось восемнадцать, отец стал брать ее с собой в регулярные поездки в Сидней и оставлять там с матерью. Так захотела мать: мысль о том, что дочь прозябает в провинции, в окружении блеющих овец и каркающих ворон, и местных мужланов с их неуклюжими авансами, возмущала ее до глубины души — право, всему есть пределы! В Сиднее девочку наконец-то удастся снять с седла и втиснуть в короткие платьица для вечеринок с коктейлями — даже при ее-то плечах!
В первый же из этих приездов (на ярмарку годовичков) мать Кэтрин только глянула на девушку — и тут же позвонила Морису с Дабл-Бей и договорилась о том, чтобы дочери сделали прическу. Отныне и впредь, всякий раз, как Кэтрин приезжала в город, она традиционно отправлялась туда.
Простым смертным пробиться к Морису было непросто, тем более за день. Двери распахивались либо перед важной персоной, либо перед той, что на важную персону смахивала, либо перед той, что имела все шансы в один прекрасный день до важной персоны возвыситься (через брак, деньги или развод).
Некоторым женщинам войти в Морисово заведение не позволял страх. Морис никогда не улыбался, зато строил самые невообразимые гримасы, почти женственные по своей эмоциональной насыщенности — гримасы, граничащие с кривлянием, — что множились в блистающих зеркалах. Голос у него был громкий и гулкий. Любимое выражение: «Это еще что такое?» Иной раз он смахивал женские волосы уничтожающе-презрительным щелчком. У Мориса было пять ассистентов, за коими он бдительно надзирал: хлопал в ладоши, вихрем проносился мимо и тыкал пальцем, точно гроссмейстер на показательном сеансе одновременной игры против ряда подающих надежды юнцов; причем один из них неизменно ждал наготове, дабы подлить ему турецкого кофе во всю ту же миниатюрную чашечку.
Такое публичное тиранство ни за что не сошло бы Морису с рук, ежели бы не безошибочный глаз. Всякая женщина замирала, когда Морис, встав у нее за спиной, подхватывал волосы в ладонь, точно взвешивая золото, а потом, состроив гримасу, быстро принимал решение, оттяпывал локон-другой, завивал, прибавлял цвета… В его руках женщины свирепого вида — свирепого до безобразия! — смягчались до царственной снисходительности, в зависимости от возраста и обилия волос. Иных он превращал в подобия великолепных галеонов, а юных блондинок наделял, опять-таки посредством волос, легкой подвижностью парусников. И, невзирая на всю свою наигранную суровость, Морис готов был выслушать и посочувствовать там, где речь заходила о проблемах более личных, нежели проблемы с волосами. Со всех восточных пригородов — пригородов с названиями вроде Воклюз, Бельвю-Хилл, Пойнт-Пайпер — женщины стекались в его салон, расположенный рядом с магазинчиком швейцарской обуви и сумочек в Дабл-Бей, иные даже парковались во втором ряду в центре улицы — что угодно, лишь бы не опоздать к назначенному часу.
Обо всем об этом Кэтрин понятия не имела.
Она была самой что ни на есть невзрачной простушкой: такой место снаружи под деревом, а не здесь.
Но мать ее со всей очевидностью числилась у Мориса привилегированной клиенткой. Широким, державным жестом он поручил вымыть девушке волосы самому многообещающему из своих подмастерьев, немногим старше самой Кэтрин: этот юноша самозабвенно ратовал за возвращение в Сидней длинных выбритых бакенбардов. Звали его Тони Банка. А еще он полы подметал. Тони заговорил; Кэтрин глядела на его отражение в зеркале. Тони начал громко имитировать Мориса — это получалось само собою, «на автомате», грубовато-непринужденно. Кэтрин сидела тихо, как мышка. Наверное, юноше карьера парикмахера вообще не подходит. А фамилия Банка — откуда такая взялась?
Внезапно он спросил у Кэтрин:
— Вот думаю, не отрастить ли мне усы? Что скажешь? — И не успела девушка ответить, как он добавил: — Тут-то босс меня и уволит. А я в Шеффилде родился, — продолжал он, — А ты?
Воодушевленный кротким вниманием Кэтрин, подмастерье принялся рассказывать о своей семье. У его матери аллергия на персики, а еще она всегда и везде опаздывает. Отец прям зубами скрипел: «Да ты на собственные похороны опоздаешь!» Отец, к слову сказать, попробовал было мороженым торговать с фургончика в Ливерпуле, но в один прекрасный день сбежал от жены и детей; ходили слухи, что он бренчит на фортепиано в ночном клубе где-то в Бирме. Еще один Банка — некто Сирил — чудо какой башковитый парень! Ученый, и каждую свою новую книгу присылает сюда, в обертке из коричневой бумаги.
Подмастерье тараторил вовсю; Кэтрин откинулась назад и закрыла глаза. Горячая вода струилась по ее голове. Сильные пальцы промывали тяжелые намокшие пряди.
И вдруг пальцы замерли. Подмастерье разом умолк, точно язык проглотил.
Девушка только что приехала в город и даже переодеться не успела.
Подмастерье парикмахера завороженно глядел в тазик для ополаскивания, придвинутый к ее шее. Пыль, растворяясь в воде, превращала ее в подобие сонной бурой реки и так стекала в тазик, в эту новообретенную запруду — медно-коричневая и словно бы прозрачная на солнце; вода в тазике была тепловатой и повторяла форму запруды. На дне осел тусклый песок.
Такой по-деревенски бурой воды в городе видом не видывали, в салоне на Дабл-Бей — так уж точно.
Молодому подмастерью, что заодно подметал и пол, эта вода говорила о просторах, о летних пастбищах и отдельно растущих деревьях. Погрузив руки в тазик, он так и ждал, что наткнется на рака или эвкалиптовый листок.
В мутной воде, стекающей с нее через волосы, вставали все новые и новые образы колыхающихся трав и иссушенной земли. Подмастерье забыл убрать ладони с ее влажных волос, он мог бы просидеть так весь день. Ведь девушка всегда держалась с ним приветливо.
Что до Кэтрин, подмастерье ее забавлял. Такой оригинал! Может, кому-то лицо его и казалось чересчур бугристым и чересчур бакенбардо-обремененным, но Кэтрин видела в зеркале лишь привлекательную, неустоявшуюся решимость. Это вошло у нее в привычку: всякий раз, приезжая в Сидней, девушка направлялась прямиком в салон, где Тони изнывал от нетерпения, предвкушая, как вымоет ей волосы.
Теперь, назначая время, Кэтрин посылала почтой семейные тисненые визитки — и спрашивала мистера Банку.
Подмастерье и сам не знал, влюбился ли он в девушку, или в реку, или в образы бурой сельской местности, изливающиеся с ее волос. Поколебавшись немного, Кэтрин стала с ним встречаться: сперва он приглашал ее в кафешки, потом в бар, где рассказал еще много всяческих баек о своей семье и о своих разъездах, а также и немало историй, услышанных от других; пару-тройку он даже выдумал — что угодно, лишь бы развлечь собеседницу и завладеть ее вниманием. А поскольку между поездками проходило некоторое время, Кэтрин осознала, что с нетерпением предвкушает тот момент, когда вновь его увидит и услышит, — и радуется ему не меньше, чем городу как таковому.
Кроме того, других знакомых в Сиднее у нее почитай что не было.
Спустя примерно год (как гласит рассказ) Кэтрин в очередной раз уселась в кресло и объявила:
— Совсем коротко, будь добр; как можно короче.
Либо она ожидала, что тот во всем будет ей покорен, либо хотела избавиться от сельской пыли в волосах; возможно, в качестве дополнительного бонуса предполагалось устроить матери легкую предупредительную встряску.
А надо сказать, что Морис строго-настрого запрещал Банке заниматься стрижкой: эта честь выпадала лишь поэтам, вооруженным крохотными ножничками, спустя годы и годы каторжного обучения. Проходя с очередным инспекционным обходом, Морис увидел своего подмастерье с растопыренными локтями и высунутым языком — вот так человек прочерчивает белую линию между рядами кирпичной кладки — и разом охватил взглядом и волшебным образом преображенный облик Кэтрин, и горы темно-русых волос у подножия ее кресла. Тони так увлекся, что стоящего позади Мориса даже не заметил, ни вживую, ни в зеркале. А вот Кэтрин — заметила: она спокойно встретила его взгляд — и Морис прошел мимо, ни слова не говоря.
Им было хорошо вместе. Их дружескую непринужденность окрашивало предвкушение. То была близость на куда более глубоком уровне, нежели принято у парикмахеров, — Морис это видел. И тем не менее он вернулся в свой крохотный кабинетик и, скользнув взглядом по рукам, набрал номер матери Кэтрин, упрочивая тем самым и без того полезную связь между ними.