I
Ливень, оглушающий ливень.
Налетели зловещие тучи и затянули месяц, звезды и бархатную черноту неба занавесями бездонной тьмы, которую разрывают лишь молнии, освещающие горы вдалеке, и в эти мгновения я вижу шею моего несущегося галопом коня, которая сверкает, как оникс, его мокрую гриву, плещущуюся на яростном ветру, как волосы Медузы Горгоны; вижу перед собой каменистую дорогу на Каркассон, заросли шиповника и кусты розмарина, источающие пряный аромат.
Розмарин вызывает воспоминания, у шиповника есть шипы, камни тверды и грубы.
Как и ливень. При свете молнии его струи кажутся длинными, острыми, кристаллическими – не просто ливень, а град сосулек, град мелких, светящихся ледяных стрел. Они колют и обжигают, но я не обращаю внимания на физическую боль; меня переполняет жалость к моему жеребцу. Он совершенно измучен, задыхается от долгого энергичного бега; устал настолько, что, когда я наконец осаживаю его, он поворачивает голову и пытается меня укусить.
Когда же он нехотя замедляет шаг, расставляя в стороны длинные, изящные ноги, я кладу ладонь ему на холку и чувствую, как напряжены его мышцы.
Как и все животные, он очень тонко все чувствует, мой конь, хотя и не обладает внутренним зрением. Он не может ясно видеть тех, кто преследует нас, но умеет чувствовать зло, гнездящееся в чьем-либо сердце. Он дрожит, но совсем не от осеннего холода, и вопросительно выкатывает на меня огромные черные полные ужаса глаза.
Мы так долго бежали от наших врагов; почему же теперь остановились и ждем их?
– Они не обидят тебя, – ласково говорю я ему и, услышав в ответ жалобное, обиженное ржание, поглаживаю его по шее. Шкура у него холодная, мокрая от дождя и пота, но от скрытых под ней мускулов исходит тепло. – Ты хороший конь. Они отведут тебя туда, где тепло и сухо, они тебя покормят. Они будут ухаживать за тобой.
Если бы то же самое ожидало и меня!
Мне хочется плакать так же сильно и горько, как плачет этот дождь, сильно-сильно. Конь чувствует это и, встревожившись, ускоряет шаг. Я беру себя в руки и снова глажу его по шее. Мои преследователи сказали бы, что я заколдовала бедное животное, но я-то знаю, что всего лишь открыла свое сердце другому созданию, без всяких слов поделившись с ним своим спокойствием – тем спокойствием, которое надо искать глубоко в себе. Животных обмануть нельзя.
Я почти в конце своего путешествия, но богиня сказала: дальше бежать бесполезно. Сколько бы ни убегала я от тех, кто гонится за мной, это не спасет моего бедного возлюбленного. А если я сдамся, у меня останется еще один шанс, пусть призрачный, сопряженный с риском. Исхода я не могу предвидеть. Я останусь жить или умру.
Вскоре мы с конем замираем. И дождь почти прекратился. В наступившей тишине я слышу новый звук.
Звук грома. Но на небе ни молнии.
Нет, это не гром. Стук копыт. Не одной лошади, а нескольких. И мы ждем, мой конь и я, а они все ближе, ближе, ближе…
И вот из тьмы появляются четыре… семь, десять всадников, закутанных в плащи, – тех самых, кого я видела внутренним зрением в течение долгих, мрачных часов моего побега. Теперь они явились во плоти. Из-за тучи показывается тонкий серн месяца; в его свете блестит металл. Девять из преследующих меня – жандармы из Авиньона, из личной гвардии Папы. Я окружена. Они подъезжают ближе, словно затягивая петлю, и поднимают мечи.
Молодая луна – символ начала; сейчас она знаменует конец.
И я, и мой конь предельно собраны, предельно спокойны.
Недоумевая, жандармы оглядываются по сторонам: нет ли где моих защитников? Наверняка они залегли где-то тут поблизости, готовые наброситься на тех, кто догнал меня; ведь они не могли просто взять и бросить меня, хрупкую безоружную женщину, которую они считают королевой ведьм.
Увы, это не так. Хотя я пыталась убежать без них, они были так преданы мне, что вскоре нашли меня и присоединились ко мне. А когда богиня потребовала от меня сдаться – от меня, а не от них, потому что ей еще понадобится их служение, – я отослала их прочь. Сначала они отказывались покинуть меня, и Эдуар даже поклялся, что умрет первым. И тогда мне оставалось только закрыть глаза и открыть им свое сознание и сердце; тогда они услышали богиню так же четко, как ее слышала я.
Эдуар рыдал так, что казалось, сердце его разорвется на части; лица остальных были скрыты под капюшонами, но я знала, что по их щекам струятся тихие слезы. Больше не было произнесено ни слова; в словах больше не было нужды, все было ясно и без них. А потом мои храбрые рыцари ускакали прочь.
И вот теперь я смотрю, как трое прислужников врага спешиваются и, рассекая мечами поблескивающие заросли черники, продираются сквозь густую листву. Клинки свистят, и на землю сыплются ветви и листья. Другой жандарм вскарабкивается на стоящую поблизости оливу и рубит, рубит ей ветви до тех пор, пока не убеждается в том, что и на дереве никто не укрылся.
Озадаченные, они возвращаются к дороге и глядят на меня. А я по-прежнему сижу верхом – молча, спокойно. И несмотря на ночную тьму, читаю страх на лицах жандармов. Им непонятно, почему я не применяю свои чары – например, не превращаю их в свиней – и не убегаю.
И так думают все, кроме одного – десятого, человека, уверенного в том, что это задержание – его рук дело. Это кардинал Доменико Кретьен. На нем в отличие от остальных, закутанных в мрачно-черное, плащ цвета крови. Лицо у него широкое и пухлое, губы злобно сжаты, маленькие глаза прикрыты глубокими складками век. И тело такое же пухлое, мягкое. Кардинал выглядит добрым и сердечным, но это ложное впечатление.
Властным тоном он спрашивает: – Мать настоятельница Мария-Франсуаза? Это – враг. До сих пор мы лишь раз встречались с ним наяву, и все же мы старые знакомые. Мне трудно смотреть на него без презрения. Он преисполнен такой ненависти к себе, что убьет любого, кто напомнит ему о том, кто он такой на самом деле. Есть лишь одно живое существо, способное причинить моей расе больший вред, чем он, – тот, которого я должна остановить во что бы то ни стало, даже если и я сама, и мне подобные будут стерты с лица земли.
– Она самая, – ответила я на его вопрос. Усилием воли мне удается побороть ненависть, чтобы не уподобиться ему в душевной слепоте.
– Вы арестованы по обвинению в ереси, ворожбе и колдовстве, направленном против самого святого отца. Что вы можете сказать в свое оправдание?
– Лишь то, что вам лучше, чем мне, известно, в чем я виновата.
Внешне это выглядит как покорность и признание своей вины, но мой враг понимает, что это скрытый упрек, и мрачнеет, хотя и не осмеливается что-либо сказать в присутствии своих людей, понятия не имеющих о том, что здесь происходит. Да они и не поверили бы, расскажи им кто-нибудь.
– Вы последуете с нами, аббатиса.
Я не сопротивляюсь. Более того, киваю в знак согласия. Несмотря на это, меня грубо стаскивают с коня, который пятится назад и сбивает одного из жандармов с ног, чем вызывает некоторое смятение в их рядах. Наконец его усмиряют. Как я и говорила ему, он отличный конь, и жандармы это заметили. Его берут под уздцы, что-то ласково говорят ему, и животное успокаивается.
С меня между тем срывают плащ, под которым темное платье и апостольник, и связывают мне руки за спиной. Потом перекидывают меня вниз лицом через спину лошади и привязывают к седлу. Один из жандармов при этом бормочет:
– Прекрасная поза для высокородной дамы! Другой слегка ухмыляется в ответ, но никто не смеется, хотя я связана, хотя я одна против десятерых, хотя я полностью в их руках. И в наступившей тишине я ощущаю их страх.
Трудна дорога домой. Лицо мое бьется о бок лошади, а платье промокает насквозь, потому что дождь снова зарядил нещадно. От холода сводит позвоночник. Вода бежит ручьями по рукам, ногам и шее. Апостольник соскальзывает, выставляя напоказ мою стриженую голову. Дождь заливает мне уши, нос и глаза.
Я пытаюсь успокоить себя: то воля богини. Это миссия всей моей жизни, предсказанная мне с рождения.
Неся меня навстречу моей судьбе, лошадь время от времени наступает на пряную траву. От этого запаха болят и слезятся глаза.
Розмарин вызывает воспоминания.