Книга: Огненные времена
Назад: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ МИШЕЛЬ
Дальше: ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ СИБИЛЛЬ

КАРКАССОН, ОКТЯБРЬ 1357 ГОДА
XI

После вечерней молитвы Мишель вернулся в комнату отца Шарля. У дверей его ждал отец Тома.
– Отличные новости, – сказал Тома, хотя его мрачный, угрюмый тон свидетельствовал скорее об обратном. Свет факела освещал его высокий лоб, к которому прилипли потемневшие от пота светлые локоны. – Я только что от епископа. Он дал предварительное согласие на твое рукоположение, которое, вполне вероятно, состоится уже сегодня. Соответствующее письмо уже направлено архиепископу в Тулузу. Все уже почти решено, и конечно, – добавил он с гордостью, – Кретьен даст окончательное согласие, потому что об этом прошу я.
Мишель вздохнул, но в его вздохе не было облегчения. Тома никогда не согласился бы помочь, если бы знал о намерениях Мишеля в отношении Сибилль.
«Матери Марии-Франсуазы», – тут же мысленно поправился он.
Тома кивнул головой на дверь и печально сказал:
– Мне жаль, что он чувствует себя не лучше, чем мой бедный писец. Но слава Богу, больше никто не заболел. – Он помолчал. Они оба заглянули в комнату. Бледный как полотно отец Шарль по-прежнему недвижимо лежал на подушках. – Тяжко глядеть на его страдания. Нам надо молиться, брат. Нам надо искренне молиться.
И он неловко коснулся рукой плеча Мишеля.
– По крайней мере ему не стало хуже, – сказал Мишель, хотя, безусловно, и лучше Шарлю тоже не стало.
Невозможно было догадаться, то ли он набирается сил, то ли умирает: он оставался так же мертвенно неподвижен и бледен. Лишь слабое движение грудной клетки то вверх, то вниз отличало его от трупа.
Немного помолчав, Тома повернулся к нему.
– А как аббатиса? Сегодня с ней все прошло как надо?
Мишель опустил взгляд. По правде говоря, все шло совсем не так, как надо: он был заинтригован и заворожен ее историей, особенно рассказом о ее инициации. Лишь выйдя из ее камеры, он осознал, что, по церковным меркам, это был откровенно сатанинский ритуал, – тем более, она открыто призналась в том, что ее предназначение заключалось в осуществлении сексуальной магии вместе со своим «господином».
И в то же время он был – и оставался – по-настоящему тронут рассказом о гибели ее бабушки. Он слишком хорошо знал, какие страдания пришлось вынести бедной женщине независимо от того, была она еретичкой или нет. И ему было совершенно очевидно, что Си-билль – то есть аббатиса – по-настоящему любила ее и до сих пор глубоко скорбела по ней.
Когда неожиданно вошел тюремщик и сообщил, что уже наступил вечер, а отец Тома давно ушел, Мишель быстро объяснил аббатисе сущность ее ереси и призвал ее покаяться и обратиться ко Христу. Она ответила ему молчанием.
Она долго молчала, не спуская с него своего магнетизирующего взгляда.
А потом сказала, что завтра будет говорить о своем возлюбленном. Мишель опять стал отговаривать ее, настаивая на том, что расследование касается только ее, и никого больше. Он пытался объяснить ей, что времени хватит только на одну историю.
Тогда она снова погрузилась в молчание и не произнесла больше ни одного слова.
И даже теперь, уйдя от нее, он испытал ту же странную смесь очарования и возбуждения, когда вспомнил, как она с самым невинным видом упомянула о «старом рыцаре», мелькнувшем в ее видении. Хотя она и родилась в крестьянской семье, но все же под Тулузой, а в Тулузе наверняка каждый слышал о рыцарях-тамплиерах.
«Жак», – так назвала она его.
Но ведь она наверняка слышала о казненном вожде этого ордена, о Жаке де Моле.
Из ее речей следовало, что орден все еще существует и она вступала с ним в сношение. Но это было чистой ересью, ибо тамплиеры практиковали самый порочный и ужасный вид магии. Во всяком случае, так провозгласил столетие назад король Филипп Красивый, и поэтому орден был запрещен, а де Моле, как и все те его последователи, что не успели вовремя покинуть страну, был сожжен на костре.
А еще она вплела в свою историю древнего вождя, носившего золотую корону… Медведь. Артос. Артур… В той легенде тоже была целая компания рыцарей…
В лучшем случае сумасшествие, в худшем – святотатство. И все же он ничего не мог с собой поделать: ее рассказ заворожил его…
С внезапным смущением он стал анализировать то, что услышал. Во всяком случае, из ее истории было ясно, что она была благородной женщиной и у нее было доброе сердце, не говоря о той решимости, которая заставила ее сменить жизнь крестьянки на жизнь влиятельной аббатисы. Она напоминала ему сбившегося с пути Савла, доброго человека, который всю первую половину своей жизни со всем рвением преследовал христиан.
Кто бы осмелился сказать, что ее нельзя обратить в истинную веру и что она не может стать такой же истовой служительницей Церкви, как святой Павел?
– Не могу сказать, как это прошло, – ответил он Тома, тщательно подбирая слова. – То, что аббатиса мне рассказывает, – это не столько признание, сколько сказка, рожденная безумным воображением. Но она призналась, что не является христианкой.
Он не стал упоминать о том, что намерен использовать это признание в доказательство того, что она – не вероотступница.
Отец Тома ободряюще хлопнул Мишеля по плечу:
– Продолжай свое доброе дело, Мишель. Если она почувствует, что может доверять тебе, она обязательно скажет что-то такое, что поможет осудить ее. Значит, я был прав, что верил в тебя. – Он помолчал. – А еще Риго сообщил мне, что кардинал Кретьен направляется сюда.
– Правда? – Мишель изобразил удивление таким необычным поворотом дела.
В общем-то, как глава инквизиции Кретьен мог лично следить за любым процессом. Кроме того, он был кардиналом, санкционировавшим арест матери Марии. И все-таки обычай требовал, чтобы делом занимался местный епископ – в данном случае Риго. Тома мрачно кивнул.
– Он прибудет послезавтра. Он… очень расстроен известием о том, что отец Шарль болен. А еще он хочет убедиться в том, что делом матери Марии-Франсуазы занимаются как следует. Во всяком случае, учитывая то, что волнения нарастают, Риго распорядился, чтобы казнь состоялась как можно раньше.
– Казнь… – потрясенно повторил Мишель. – Тома, неужели вы разделяете желание Риго проигнорировать требуемую процедуру расследования и приговорить узника еще до того, как его вина будет полностью доказана?
Тома презрительно поморщился:
– Ты глупее, чем я думал. Как могло случиться, что ты был воспитан Кретьеном и при этом остался совершенно наивным в отношении политической деятельности Церкви? – Он помолчал. – Ведь существует факт угрозы самому Папе, и это…
– Но это еще требуется доказать, – возразил Мишель.
Однако не успел он закончить фразу, как Тома громко воскликнул, заглушив последние слова монаха:
– Ты сделаешь так, как приказано, и признаешь ее виновной. В противном случае твое рукоположение не состоится. Ты понимаешь, что это будет означать?
Последовало долгое, тягостное молчание. Наконец Мишель опустил взгляд и произнес с фальшивой пристыженностью в голосе:
– Постараюсь закончить свою работу как можно быстрее.
Наступила уже глубокая ночь, когда пришел брат Андре. По его настоянию Мишель был вынужден перебраться в гостевую комнату, примыкавшую к комнате, в которой лежал отец Шарль. Конечно, там было намного удобнее, чем в монашеской келье. Бессонная ночь и пережитые потрясения лишили Мишеля всяких сил противиться этому удобству. Поэтому когда он упал на мягкую перьевую перину и мягкую прохладную подушку, то мгновенно заснул.
И увидел сон…
Он прижимался щекой к твердому плечу, покрытому пропахшей пылью шерстяной материей, а лицо было повернуто к загорелой шее, обвитой шнурком. И он обнимал эту шею своими руками – маленькими детскими ручонками. Он вдыхал странно знакомый запах пота, нагретых солнцем волос и лошадей. Сильные руки несли его по просторному каменному коридору, стены которого были завешены вышитыми золотом коврами.
Впереди шел слуга с мечом на боку. Неожиданно слуга остановился у высокой аркообразной деревянной, скрепленной железом двери и отодвинул тяжелую деревянную щеколду. Когда дверь распахнулась, он вошел первым, а потом дал знак человеку с ребенком на руках, что можно входить.
Там была женщина, придворная дама. Она тут же присела в поклоне, так низко склонив покрытую шелковой вуалью голову, что лица не было видно. В комнате стоял массивный стол, а вокруг него – высокие стулья. Убранство дополняли серебряные подсвечники, алые бархатные подушки и ковры, ковры…
Две открытые сводчатые двери вели в другие комнаты, но вошедших они не интересовали. Мужчина, державший на руках ребенка, обнял его покрепче и сделал шаг назад, глядя, как слуга вытаскивает из ножен меч, а затем осторожно открывает маленькую дверь, казалось, ведущую в какую-то каморку. Он нерешительно шагнул внутрь, а потом махнул рукой остальным, призывая последовать за ним.
Комната оказалась на удивление просторнее предыдущей. Стены в ней были выбелены, обшиты панелями, расписаны изящными бледными розами. Одна стена сплошь была увешена мотками толстых нитей алого, оранжево-желтого, синего и зеленого цветов. В углу стоял большой станок, на котором висел начатый ковер, изображавший женщин, снимающих с апельсинового дерева яркие плоды. Если бы не слабый запах крашеной пряжи, в комнате пахло бы чудесно: каменный пол был усыпан лавандой, мятой, розмарином и осыпавшимися лепестками алых и белых роз, стоявших в кувшинах.
А посреди всего этого сидела за прялкой женщина. Она не обернулась, когда они вошли. И никак не отреагировала на их вторжение, пока мужчина не произнес:
– Госпожа Беатрис, я принес нашего сына.
И она повернулась к ним. Ее пугающе равнодушное лицо осветилось радостью при виде сына. Она была красивой женщиной с безупречными чертами лица, как у римской статуи, и почти такой же, как у статуи, светлой и гладкой кожей. Золотистые волосы были заплетены в косы и курчавились у ушей, а глаза отливали удивительным синевато-зеленоватым светом. На ней была кремовая шерстяная рубашка, а поверх ее – шелковое платье цвета лаванды.
Не произнося ни слова, она отошла от прялки, присела и широко распахнула руки. Мальчик непроизвольно оттолкнулся от груди отца и хотел побежать к ней, но, к его разочарованию, отец продолжал крепко держать его, а слуга встал между женщиной и ее ребенком.
– Ты знаешь правило, Люк, – сказал отец. – Ты всегда должен быть рядом со мной. Понимаешь?
– Обещаю, папа, – отвечал мальчик тоненьким голоском.
Тогда отец опустил его на пол. При этом он положил руку ему на плечо, готовый в любой момент удержать малыша.
Мать мальчика склонила голову в зловещем изгибе, а потом взглянула на своего мужа сузившимися глазами, в которых мелькнуло что-то хищное, безумное. Маленькому Люку ее глаза показались похожими на кошачьи глаза в темноте.
И в тот же миг отец сказал нарочито веселым тоном:
– Люк, почему бы тебе не спеть песенку, которой дядя Эдуар обучил тебя на прошлой неделе?
Госпожа Беатрис медленно опустила руки. Ее лицо было таким несчастным, что малышу захотелось плакать. Но он тут же запел ту песню, о которой просил отец. Это была печальная песня о крестоносце, бедном пилигриме, отправляющемся в чужие края и не ведающем, что его ожидает:
Спою для своей храбрости,
Которую хочу поддержать,
Не желая ни умереть, ни сойти с ума,
Когда из дикой земли
Ни один не вернется.

И когда он запел это чистым, высоким голосом, то увидел, как выражение ее лица стало сначала очень грустным, а потом взволнованным. В конце концов, к его ужасу, она заплакала, а потом кинулась мимо слуги – к нему.
И не успела она подбежать к ребенку, как отец подхватил его на руки и сказал:
– Довольно. Твоей матушке нужно отдохнуть.
И он поспешил вон, в то время как слуга удерживал женщину. Наконец слуге удалось выскользнуть самому и закрыть дверь на щеколду, но Люк слышал, как мать со стоном произносила его имя:
– Люк, мой Люк…
Ничего другого она не говорила, но, пока отец нес Люка через комнату придворной дамы, ребенок слышал, как стон матери превратился в животный вопль:
– Люк…
И Люк плакал, потому что не мог понять, отчего жизнь не может быть более ласковой и простой, и почему мать живет отдельно, и почему он не может побежать к ней, когда она улыбается ему и открывает ему свои объятия. Он плакал и прятал лицо, уткнувшись в отцовскую шею. Отец нес его по крытому, хорошо протопленному коридору, связывавшему покои госпожи с покоями господина. Несчастье его усугублялось осознанием того, что помимо страданий жены отец озабочен чем-то еще. Беспокойство висело в воздухе, как дым, и, будучи более восприимчивым, чем взрослые, слишком доверяющие органам чувств, ребенок чутьем улавливал любое непроизнесенное слово.
И хотя никто не говорил с Люком об этом, он знал, что все находятся в предчувствии некоего предстоящего события. На отце была его лучшая мантия, надетая поверх туники шафранного цвета и скрепленная рубиновой брошью в золотой оправе. Люк тоже был одет во все лучшее: на нем была туника, уже чуть коротковатые лосины и бархатные дворянские туфли с загнутыми носками. Туфли были слегка велики.
Долгое путешествие сквозь мрачные комнаты, затем спуск по внешней лестнице. Через некоторое время маленький Люк оказался в зале с высоким потолком. Он сидел теперь за длинным столом, стоявшим на возвышении. Внизу размещалась еще пара десятков столов, за которыми пировали благородные дамы и господа, а также целая сотня рыцарей, одетых в белоснежные плащи с вышитыми на них соколами и розами. Во главе стола сидел его отец. У него были золотисто-каштановые волосы и сурово сдвинутые брови настолько темного рыжего цвета, что они казались почти черными. Люк сидел за три места справа от него.
Он едва ли не тонул в высоком деревянном кресле, но в то же время был вполне способен достать толстый кусок хлеба, служивший тарелкой, а также прохладный серебряный кубок, наполненный лучшим в замке вином с пряностями. Сделав глоток, он улыбнулся. Знакомое чувство радости шевельнулось в нем, едва он почувствовал запах еды, которая постепенно начала прибывать на стол: здесь были тушеные угри и рыба, жареная баранина, запеченная с уксусом и луком зайчатина, горох с шафраном и пюре из лука-порея с ветчиной, сливками и хлебными крошками. Сидевшая рядом с ним Нана нарезала мясо собственным ножом и положила кусок на хлеб Люка. И прошептала ему на ухо так громко, чтобы он смог услышать, несмотря на звуки арф:
– Помни, откусывать надо маленькими кусочками, а жевать – с закрытым ртом. И на этот раз помни, пожалуйста, что горох и пюре надо есть ложкой…
При звуке ее голоса, одновременно знакомого и незнакомого, он поднял глаза: перед ним была матрона, чьи черные, заплетенные в косы и уложенные короной волосы были скрыты теперь платом с длинной прозрачной белой вуалью. Плат был крепко завязан под подбородком, отчего было совсем незаметно, что подбородок у нее – двойной. Она была в лиловом платье, украшенном темно-пурпурной вышивкой.
«К черту черный цвет! – любила говорить Нана. – Всю свою юность протаскалась я во вдовьей одежде! А теперь я просто старая женщина и могу делать что захочу».
Иногда она вела себя грубовато, но сердце у нее было таким же мягким, как ее пышное тело и полная грудь. Люк, разделявший с ней кров и проводивший с ней больше времени, чем с любым из родителей, радовался тому, что она любит его больше всех на свете.
– Нана, – довольно пробормотал он, увидев свою бабушку.
Но тут его внимание отвлек другой голос.
– Нам следует подать пример, – сказал архиепископ. У него были голубые, с красными прожилками глаза, а лицо было полным и круглым. – Мы должны напомнить народу Лангедока, что отныне Церковь не потерпит никакой ереси, ни в какой форме. Полагаю, что люди хотят, чтобы им об этом напомнили. Недавно их постигли болезнь и неурожай. И им непременно нужно кого-нибудь в этом обвинить! Ведь не осмелится кто-нибудь сказать, что это Сам Господь послал нам наказание. Ересь подобна траве. Она распространяется быстро, а корни ее скрыты. Мы думали, что де Монфор поубивал всех катаров, а король Филипп Красивый – всех тамплиеров. Но они, по правде говоря, прячутся среди нас…
Вдруг за спиной Люка какой-то знакомый голос весело, почти насмешливо спросил:
– Тамплиеры? А я-то думал, что все они либо казнены, либо бежали в Шотландию.
– Дядя Эдуар! – закричал Люк, и не успела Нана схватить его за тунику, как он повернулся в кресле, чуть не опрокинув его, и оказался на руках у своего дядюшки.
– Ух! Эдуар-Люк! Наверное, на будущий год я уже не смогу поднять тебя! – сказал господин Эдуар.
Если бы мать Люка была мужчиной, она бы выглядела точь-в-точь как ее брат-близнец, Эдуар. У него были те же удивительные малахитовые глаза и правильные черты лица, но только подбородок был квадратным, брови – густыми, а золотистые волосы тронуты рыжиной цвета кованой меди.
Эдуар снова усадил племянника в кресло и повернулся к своему зятю.
Тот встал.
– Сеньор де ла Роза, – произнес Эдуар, отвесив формальный поклон. А потом, когда отец Люка с улыбкой протянул ему руку, добавил: – Поль, брат мой! Как поживаете?
– Хорошо, – ответил Поль, и они обнялись с глубоким чувством.
Потом Эдуар на миг отпрянул и испытующе заглянул в глаза зятю. Ответ, который он там искал, был явно отрицательный, потому что Поль отвел взгляд, словно защищаясь. По лицу Эдуара пробежала тень разочарования. Он тут же сел и сказал:
– Примите мои извинения, ваше святейшество. Прошу вас, продолжайте…
И архиепископ продолжил:
– Видите ли, это тамплиеры принесли дьявольскую магию из Аравии, хотя изначально предполагалось, что они будут охранять паломников и воевать с сарацинами в Святой Земле. Да, некоторые из них поначалу вели себя благородно и пожертвовали собой ради возвращения Иерусалимского храма христианам. Но дело в том… – Тут старик наклонился вперед и снизил голос до полушепота. – Кто-то из них обнаружил под храмом магические документы, написанные самим Соломоном, а вместе с ними – источник неоценимой власти. Тем, что они узнали, они поделились с евреями и ведьмами. Это часть всемирного заговора зла.
– С ведьмами? – вежливо переспросила Нана. – А я и не знала, что они обучились магии у тамплиеров! Я-то думала, что они унаследовали свою магию от язычников, живших еще до римлян.
– Какую-то часть – да, – согласился архиепископ. – Но женщины, – а большинство ведьм это женщины, – женщины непостоянны, а поскольку они непостоянны, то они переходят от одного языческого бога к другому, от одного заклятия к другому. Они с радостью впитывают магию откуда только возможно. Но источник всегда один: Люцифер. И он – их настоящее божество независимо от того, какими именами они его называют. И хотя тамплиеры предпочитали устраивать свои сатанинские оргии в чисто мужском обществе, тамплиеры и ведьмы имели и до сих пор имеют возможность… Как бы это выразить поделикатнее? Возможность взаимодействия.
Пока архиепископ говорил, отец Люка не отрывал глаз от тарелки и был поглощен едой. В конце же речи архиепископа он посмотрел ему прямо в глаза и сказал спокойным голосом, в котором не слышалось ни подтверждения, ни отрицания: – Воистину так.
Нана улыбнулась архиепископу и не ответила ничего, но Люк почувствовал, как она напряглась, и понял, что и она, и отец очень не любят этого человека. Но почему все они притворялись, что соглашаются с архиепископом, хотя на самом деле были совершенно с ним не согласны?
Но вот архиепископ неожиданно встал и пошел по огромному залу мимо участников пиршества, один за другим преклонявших перед ним колено. Поль де ла Роза шел рядом с ним. Нана и Эдуар следовали за ними на почтительном расстоянии, а Люк шел между ними, держась правой рукой за руку бабушки, а левой – за руку дяди.
От руки Эдуара исходили тепло и сила, а на лице лежал оттенок легкой печали, и Люк понял, что перед приходом сюда дядя нанес визит своей сестре Беатрис. Эдуар безмерно любил сестру и ее единственного ребенка. Зная это, Люк отвечал ему такой же горячей любовью.
Несмотря на печаль, прикосновение Эдуара всегда было одним и тем же – наполненным радостью. Не диким восторгом, а спокойным счастьем, незыблемым даже перед лицом трагедии, счастьем человека, который знает, во что он верит, и который верит во что-то чудесное и прекрасное.
Но сегодня даже эта радость была омрачена каким-то невыразимым словами ужасом – тем же ужасом, что исходил из мягкой ладони Нана. Они безупречно разыгрывали спектакль перед архиепископом и собравшимися за обедом гостями, но не могли обмануть ребенка.
Неожиданно они оказались на улице. Люк сидел перед отцом на золоченом седле, верхом на прекрасном вороном жеребце Поля. Где-то далеко впереди помощники усаживали архиепископа в великолепную четырехколесную повозку, деревянные части которой были обиты белой и золотой кожей с искусно включенными в обивку символами христианства и геральдическим знаком архиепископа – навершием его фамильного гербового щита. В качестве сиденья служил такой же белый, шитый золотом парчовый ковер и алые бархатные подушки, на которые и опустил свое слабое тело архиепископ.
Мимолетные образы: шумная городская площадь, гул тысяч голосов. Отец шепчет ему в ухо:
– Запомни навсегда все, что ты увидишь и услышишь. И пусть это в любых обстоятельствах напоминает тебе о том, что ты должен держать язык за зубами.
Подъем на деревянный помост, где их ждали четверо: два викария, монах и священник по имени Пьер Ги. Внизу помоста, на расчищенном участке посреди площади, стоят деревянные столбы, врытые в землю.
Небо – яркого голубого цвета, такого же пронзительного, как взгляд отца.
Дрожа и вцепившись в отцовскую руку, Люк смотрел на пламя костров, пламя цвета крови, пламя, которое превращало живых людей в обугленные, почерневшие головешки.
Люк отворачивал лицо в сторону, но отец, не произнося ни слова, всякий раз твердо брал мальчика за подбородок и поворачивал его лицо обратно.
Поэтому он все видел. И когда все они умерли, а жандармы кольями раскололи обуглившиеся тела на части, чтобы они догорели скорее, он вернулся с отцом и дядюшкой в замок, где их ждал скромный ужин. Он почти не мог есть, а потом его и вовсе стошнило.
Голова кружилась, и он чувствовал страшную слабость во всем теле. Свернувшись клубочком, он устроился на своем любимом месте – в кресле у окна в комнате наверху, откуда открывался вид на двор замка и на поля за его стеной. Солнце нагрело маленькую комнату, разделявшую покои госпожи и господина. И когда Люк задремал в этом кресле, он услышал спор между отцом и дядей Эдуаром:
– Но вы ничего не сказали мальчику.
– Он мой сын, Эдуар, а не ваш. И не ваших драгоценных тамплиеров.
Дядин голос стал тише, но все равно был слышен:
– Ради Бога, Поль! Что, если слуги услышат? Кроме того, названия не имеют значения. Я не в большей степени тамплиер, чем катар, мавр или христианин – может быть, един в четырех ипостасях, а может быть, я совсем не то и не другое. Правда – это правда независимо от ярлыка, который ты на нее навешиваешь. А правда заключается в том, что ваш сын…
– Мой сын, помните об этом… Вздох.
– Да, ваш сын, Поль. Ваш сын и сын Беатрис. И он не может избегнуть своей…
Папин голос, громкий от гнева:
– Вы хотите, чтобы он сошел с ума, как сошла с ума его несчастная мать? Или чтобы его зажарили, будто поросенка, как зажарили сегодня этих злосчастных идиотов?
Эдуар, спокойно:
– Без вашей помощи, брат, и без моей помощи он вполне может сойти с ума. И не имея рядом наставника, он может неосторожно продемонстрировать свой дар в присутствии опасных для него людей.
И – громче, потому что Поль что-то сказал, прерывая его:
– Да, да! Он одарен ничуть не меньше, чем его бедная мать, как бы трудно не было вам с этим согласиться.
Поль:
– Как вы можете утверждать это? Он не выразил это ни малейшим намеком…
– Вы не видели этого, потому что не желали видеть.
Последовала долгая пауза. Потом Эдуар сказал:
– Поль, отдайте мне мальчика. Позвольте мне обучить его. Здесь небезопасно, особенно в присутствии Беатрис, когда она в таком состоянии. Она служит ушами и глазами нашего врага, и чем дольше мальчик будет здесь оставаться, тем выше опасность того, что враг найдет способ через нее…
У отца неожиданно вырвалось глухое рыдание:
– Но как я могу позволить ему уехать, когда вижу, что сталось с его матерью? Скажите мне, чем заслужила она такое мучение? Я спрашиваю себя: может, это наказание, посланное ей Богом? Просто сумасшествие? Или…
– Не могу сказать, чем заслужила, – ответил Эдуар. – Но могу сказать, кем послано.
Он резко замолчал.
– Одним из нас, – сказал Эдуар.
Люк не понял, что значат эти слова, но по коже у него побежали мурашки.
– Одним из расы? Нет! Нет, это невозможно. Как мог человек столь одаренный стать таким негодяем?
– Но это случилось, Поль.
– Нет, нет. Это моя вина, повторяю! Мы оба подтолкнули ее, вы и я. Она всегда была очень чувствительной. Может быть, это вовсе не приступ. Она слишком чувствительна. И вы, как ее близнец, знаете это лучше любого другого. Я всегда делал все, что вы просили, что и вы, и она называли моим предназначением, – и посмотрите, к чему это привело! Все эти видения вкупе с магией и довели ее до сумасшествия.
Эдуар, пытаясь успокоить:
– Те, кто одарен больше других, подвержены и большему риску. Я должен был это почувствовать. Должен был понять, что собственный страх захлестнет ее. Я должен был запретить вам обоим действовать в мое отсутствие. Или по крайней мере должен был координировать день и час, когда расстояние нас разделяло. Все мы совершили ошибки – и вы, и Беа, и больше всех – я сам. Но Беа опирается лишь на свой дар. И иногда так случается, что наиболее одаренные впадают в безумие. Теперь я знаю, как мы могли предотвратить это. Чтобы подобного не случилось с мальчиком, его нужно должным образом обучить. Это его предназначение, Поль, так же как предназначением Беа было выносить его ради блага расы. Произойдет трагедия, если сейчас мы не…
Громкий звон металла, ударившегося о камень. Должно быть, отец швырнул в стену кубок с вином. Люк вздрогнул, а отец по ту сторону стены закричал:
– К черту предназначение! Не может быть большей трагедии, чем эта!
Молчание. Потом – снова голос Поля, неожиданно тихий и полный печали:
– Она – драгоценный камень, Эдуар. Она – сокровище. Любовь всей моей жизни. Как вы можете говорить мне о предназначении, когда она сидит здесь, рядом, запертая в четырех стенах? Когда ее приходится запирать, чтобы она не причинила какого-нибудь вреда себе или сыну? Когда она страдает бог знает какой ужасной формой умственной болезни? Что мне раса, когда моя Беатрис потеряна для меня?
– Отдайте мне мальчика, – твердо сказал Эдуар. – Даже если мою сестру уже нельзя спасти, мы все еще можем помочь ребенку.
Поль, грубо:
– Нет! Не просите больше, Эдуар! Я уже потерял жену. Люк – это все, что у меня осталось.
– Но сокрытие правды ничего не изменит, брат. Судьба настигнет мальчика, готов ли он к этому или нет. – Эдуар помолчал, а потом снова попытался спокойным голосом урезонить отца: – Отдайте мне мальчика.
– Нет.
– Отдайте мне мальчика. Отдайте мне мальчика… У Люка начался бред. Наверное, он кричал, потому что над ним возникло встревоженное лицо отца, потом лицо Эдуара, потом – бабушки. Он метался в бреду в постели, которую обычно делил с Нана.
И мучило его не столько невыносимое воспоминание о страдании, свидетелем которого он был сегодня, а ужас того, что он обречен стать таким, как его мать.
Это, а еще воспоминание о другом ребенке, которого он увидел, когда стоял на помосте, глядя на живые факелы: о темноволосой крестьянской девочке с толстой косой и грязными босыми ногами. Как она потеряла равновесие, стоя на краю телеги, вскрикнула… и упала, а упав, лежала неподвижно, как мертвая. Возникла небольшая суматоха. Ее родственники засуетились, подняли ее, положили опять на телегу, а потом покинули площадь с пылающими кострами, хотя толпа была такая, что быстро сделать это им не удалось.
Почему Люк вообще заметил случившееся, так и осталось тайной, ведь маленькая телега эта была лишь одной из многих в многотысячной толпе крестьян и торговцев, а он и его отец, сеньор, были отделены от простолюдинов земляной насыпью и кострами.
И тем не менее в волнообразных приступах боли, которые наваливались на него снова и снова, Люк снова и снова вспоминал этот момент, причем вспоминал так, словно он стоял рядом с ней и видел все, что случилось, с близкого расстояния: распахнутые, испуганные черные глаза, приоткрытые губы, загорелые руки, которыми она махала, пытаясь сохранить равновесие…
Потом – крик, движение назад, падение. А потом, когда толпа расступилась, – ее недвижное тело…
Люк метался в бреду, преследуемый образом крестьянской девочки. Он умирал от отчаяния, что не может спасти ее, найти ее, узнать, жива ли она. И он понял, что в отличие от всех любопытствующих, но равнодушных зевак, составлявших эту толпу, она, как и он сам, почувствовала страдание тех, кто горел в пламени костров. Она, как и он сам, до конца поняла весь ужас того, что происходило.
И он подумал: «Из всех людей она больше всех похожа на меня. И если она умерла, то и я умру тоже…»
Он спрашивал всех, склонявшихся над его постелью – отца, Эдуара, бабушку, – видел ли кто из них маленькую девочку, которая вскрикнула и упала с телеги. Но никто из них ее не видел, и каждый из них покровительственно улыбался при виде его горя и пытался развлечь его. Он был слишком мал, чтобы упрекнуть их в снисходительности, и все же она вызывала в нем ярость. Потому что он думал о том, что если бы ему удалось узнать имя этой девочки, он мог бы найти ее и убедиться в том, что она оправилась от падения и что с нею все хорошо.
Проснувшись на короткий миг среди ночи и сознанием еще не отойдя от сновидения, монах Мишель почувствовал в сердце такое глубокое удовлетворение, что на глазах у него выступили слезы:
«Сибилль! Ее зовут Сибилль…»
И почти тут же провалился в новый сон…
Год, а может, два года спустя маленький Люк проснулся в широкой постели, такой высокой, что когда он спустил с нее ноги, они оказались на опасном расстоянии от пола. Он то ли сполз, то ли спрыгнул на холодный каменный пол и вышел из детской в крытый коридор, где, несмотря на горевший камин, было холодно, потому что стояли самые суровые дни зимы. Он был спокоен, но в то же время чувствовал, что кто-то движет им, кто-то словно проник в его сердце и ласково, но неумолимо направляет его – из постели в коридор, а оттуда, мимо спящего охранника, – к входу в покои отца.
К его удивлению, дверь была полуоткрыта – настолько, чтобы в щель мог пройти ребенок. Словно кто-то нарочно подстроил приход Люка.
В комнате находился отец. Он лежал один на широкой кровати с пуховой периной, покрытой медвежьими шкурами и прекрасными шерстяными одеялами. Затухающий огонь освещал комнату слабым оранжевым светом. В одном из кресел у кровати сидел верный слуга Филипп, в другом – Нана. Оба самозабвенно, по-стариковски храпели.
Люк на цыпочках подошел к кровати и вытянул шею, чтобы получше разглядеть отца. Лицо его было пугающе бледным и осунувшимся. На лбу и в рыжевато-золотистой щетине блестели капельки пота. Лицо казалось суровым, неприступным. Лоб был нахмурен, несмотря на то что отец был без сознания.
Но вот отец Люка пошевелился и застонал – тихо, слабо, тревожно. Его мучила боль, страшная боль. Несмотря на все усилия врачей, зияющая рана на ноге привела к заражению крови, которое, как все полагали, должно было его убить.
На рыцарском турнире в честь короля ему насквозь пронзили копьем бедро. Поль был самым умелым и опытным из рыцарей на этом турнире, и король избрал его своим фаворитом. Но он бросился в сражение, как безумный.
– Похоже на то, – шептались слуги, – что он хотел умереть…
Жалость, сострадание и обожание охватили Люка так сильно, что он едва устоял на ногах. Сам не сознавая, что делает, он залез на кровать и откинул одеяла, чтобы посмотреть на раненое отцовское бедро – все в намокших повязках и раздутое вдвое. Там, где не было бинтов, кожа была туго натянутой, блестящей, фиолетовой.
Зрелище было ужасным, не говоря о запахе, в котором были смешаны запах горчицы, гниющего мяса и пота, но Люк не испытывал страха. Лишь какой-то инстинкт двигал им, когда он положил свои ручки на горячую, влажную опухоль.
И тут же испытал странное ощущение – ощущение жара и гула тысяч роящихся пчел, хлынувшего по всему его телу и побежавшего сквозь его руки в отцовскую рану. Ладошки становились все более горячими, а вибрации – все более сильными, а с ними появилось ощущение блаженства, столь глубокое, что он начал растворяться в нем и потерял ощущение времени. На самом деле ребенок оставался там до тех пор, пока нога под его ладонями не зашевелилась. Люк испуганно поднял глаза и увидел, что отец смотрит на него расширенными от изумления глазами.
– Люк, – прошептал он и медленно приподнялся на локтях. – Боже мой, Люк…
Мальчик проследил за отцовским взглядом и увидел, что перевязанная бинтами нога приобрела обычный объем. Опухоль спала, а кожа приобрела нормальный, здоровый оттенок и стала мягкой.
Ребенок захлопал в ладоши и радостно рассмеялся. В то же время смущение пересилило желание обвить ручонки вокруг шеи гран-сеньора. В это время старый слуга, Филипп, громко всхрапнул и зашевелился в кресле, словно просыпаясь. Отец Люка поднял палец и приложил к губам, а потом дал сыну знак тихонько подползти к нему и обнять его.
Что мальчик и сделал, обхватив отца за шею и прижавшись мягкой щечкой к грубой, покрытой щетиной щеке. К радости Люка, отец крепко обнял его обеими руками.
– Прости меня, сынок, – сказал Поль. Тут отцовская щека внезапно омочилась слезами. – Я причинил тебе зло, пытаясь забыть правду. В том виновата моя глубокая печаль о том, что случилось с твоей матушкой. Я надеялся, что незнание защитит тебя от твоего наследственного дара. Но теперь я вижу, что он овладеет тобой и без моей помощи, и с ней. Так пусть уж лучше с ней, сынок… Лучше уж с ней…
В полной темноте монах Мишель резко подскочил, вжимаясь руками в мягкий матрас. Его атаковали, преследовали образы, роившиеся в чужом сознании, в чужих снах. От этого его собственное сознание мутилось, и он чувствовал себя совершенно истерзанным.
– Так, – прошептал он. – Она хочет околдовать меня…
На следующее утро он отправился в тюрьму раньше, чем собирался. Когда тюремщик проводил его до камеры аббатисы, дверь неожиданно распахнулась изнутри, и оттуда появился отец Тома. Подол его темно-фиолетовой атласной сутаны шуршал по земляному полу.
– Брат Мишель – или, может, лучше сказать, святой отец? – приветствовал его Тома и улыбнулся, но что-то угрожающее мелькнуло в его улыбке.
– Что привело вас сюда в такую рань, святой отец? – спросил Мишель, стараясь сохранить невозмутимое выражение лица, хотя сам вид отца Тома вызывал у него тревогу.
Может, он уже сам допросил аббатису, обнаружил, что она – еретичка и что доказательств ее вины достаточно, что, свою очередь, свидетельствовало о том, что Мишель намеренно затягивал процесс, пытаясь защитить ее?
Улыбка исчезла. С загадочным выражением на лице Тома внимательно посмотрел на Мишеля:
– Мне было любопытно взглянуть на аббатису. Конечно, она не будет говорить со мной, но ты, похоже, решил обходиться без применения пыток. – Тон его был мягким и ровным, но Мишелю все же почудилась в нем слабая угроза.
Не успел Тома задать висевший в воздухе вопрос, как Мишель твердо заявил:
– Нужды в пытках не было, святой отец. Как я уже говорил вам вчера вечером, она говорила вполне добровольно. Скоро я получу все свидетельства, какие необходимы.
– Полагаю, что так и будет, – отвечал молодой священник тем же неприятно тихим голосом. – Ибо мы считаем, что ты теперь заменяешь отца Шарля и стоишь на его позициях. Ведь ты присутствовал на аудиенции у епископа Риго. Несомненно, ты понимаешь, что мы собираемся… помешать любым неверным шагам в деле допроса аббатисы. Мы не потерпим никаких отсрочек, никаких ложных идей о милосердии…
Ничуть не изменившись в лице, Мишель медленно кивнул.
– Порицание – это наиболее разумное наказание за неверно вынесенное судебное решение.
Не успел он произнести последнее слово, как Тома быстро перебил его:
– Мы не говорим о таких мягких мерах воздействия, как порицание или лишение духовного сана, брат. Ни даже о таком более тяжком наказании, как отлучение от Церкви. Возможно, епископ Риго не пояснил со всей определенностью: Церковь считает, что все сочувствующие матери Марии-Франсуазе оказываются, как и она, в союзе с дьяволом, а потому должны нести то же наказание, что и она.
И снова Мишель никак не отреагировал на это, но перед его мысленным взором просвистел по воздуху деревянный молот и со звоном ударил по столбу, вбивая его в жирную каркассонскую землю.
– Я понимаю.
– Отлично, – сказал Тома. – И я надеюсь, что ты отнесешься к этому серьезно… Настолько серьезно, насколько серьезно относишься к собственной жизни.
Он широко, но неискренне улыбнулся на прощание и направился по коридору в сторону общей камеры. Мишель проводил его взглядом.
Он вошел в камеру. Аббатиса сидела на деревянной скамье. Лицо ее, все еще опухшее, выглядело менее раздутым, синяки потемнели. Заплывший глаз был теперь вполне виден: он был таким же темным и блестящим, как другой.
Едва тюремщик закрыл за ним дверь, Мишель горько сказал:
– Скажите, почему я не могу осудить вас прямо сейчас, матушка? Я слышал ваше признание. Вы подтверждаете, что занимались колдовством. Я давал вам возможность покаяться и получить прощение Господне. Вы отказались. Зачем мне слушать ваш дальнейший рассказ?
– Ты совсем не обязан это делать, – быстро ответила она.
– А кроме того, вы изо всех сил старались околдовать меня. Вы наслали на меня сновидения другого человека, еретика, попавшего в сети дьявола.
Он остановился, потому что вдруг осознал, что она только что сказала, и сел, застыв в смущенном молчании. Ему казалось, что и сознание, и сердце у него расколоты надвое. Как христианин, умом он понимал, что ее повествование о магии было чистой ересью, а откровенные рассказы о плотской любви – непристойностью. Но он не мог отрицать, что она волновала его – одновременно и его дух, и его чувства. Несмотря на то что она призналась в злодеяниях, он по-прежнему относился к ней как к святой, великой целительнице, посланной Богом. В то же время его обуревало страстное вожделение, равного которому он никогда не испытывал. И это вожделение было смешано с любовью чистой и святой.
– Я действительно послала тебе эти сновидения, – призналась аббатиса. – Они рассказывают историю моего возлюбленного, Люка де ля Роза. Он был не еретиком, а героем. Он лечил, а не убивал, и в конце концов пожертвовал собой ради любви. И мои страдания – ничто в сравнении с его страданиями, поэтому я хочу, чтобы рассказ о нем был доведен до конца. То, что ты не успеешь услышать днем, ты увидишь ночью во сне. – Она помолчала. – Ты не оставил мне иного выхода. – Потом ее тон снова смягчился. – У меня хороший слух. Я слышала, что сказал тебе отец Тома в коридоре. Он угрожал тебе смертью, ведь так? – Мишель не ответил, и она продолжала: – Мой бедный брат, твоя судьба связана с моей. Ничего не поделаешь. И все же позволь мне снова отказаться от покаяния. Снова и снова. Ты дал мне столько шансов, сколько позволяет закон, и тебе не надо винить себя в том, что ты должен приговорить меня. Моя судьба была предопределена задолго до того, как меня привели в эту тюрьму. Но твоя судьба – в твоих руках. Ступай и скажи отцу Тома, что ты вынес приговор.
Мишель обдумал ее слова. Логичным было бы приговорить ее. Она призналась в том, что является ведьмой, она отказалась покаяться, и теперь, следуя букве закона, он мог спасти свою жизнь. И все же… И все же он не мог отрицать того, что, несмотря на ее рассказ, каждое ее действие доказывало, что она – та самая святая, какую он и ожидал в ней увидеть. Даже теперь она заботилась о его благополучии, с кажущимся бесстрашием встречая собственную судьбу. Была ли она еретичкой или нет, но в ней было столько доброго! Но даже если б это было не так, она, как и все дети Божьи, заслуживала того, чтобы ей была дана возможность узнать Его перед смертью.
И все же он не мог избавить себя от надежды, что если бы она обратилась в христианство, Риго мог бы снизойти до помилования.
Он вздохнул и сказал как ни в чем не бывало: – Матушка, у нас нет времени для подобных споров. Прошу вас, продолжайте ваш рассказ, и побыстрее.
Губы у нее были такими распухшими, что улыбаться ей было трудно. Но по ее глазам он понял, что она улыбнулась.
И она начала говорить…
Назад: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ МИШЕЛЬ
Дальше: ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ СИБИЛЛЬ