ЛЕТО, 1348 ГОД
IX
И вот все мое детство я помнила и ждала. Но внутреннее зрение не возвращалось ко мне много лет, до того самого года, который оказался самым ужасным из всех лет, что пережило человечество с самого своего создания.
О «черной смерти» говорили, что это конец света. Но я знала, что это не так. Мир может выдержать болезнь тела, но нам еще предстоит увидеть, сможет ли он пережить болезнь, что пожирает души наших преследователей.
Когда грянула чума, у нее не было имени. Да и какое название сможет точно передать этот ужас? Мы называли ее просто чумой. Слух о начале эпидемии пришел к нам с юга и с востока – сначала из Марселя, куда она пришла в январе на судах, бороздивших Средиземное море. Затем она поползла по берегу Лионского залива и в феврале пришла в Нарбонн. В марте, когда мы узнали, что она двинулась на восток от нас, к Монпелье, все в Тулузе с облегчением вздохнули, решив, что она нас помиловала.
Но в том же месяце смерть поплыла вверх по Роне к Авиньону, местожительству Папы, и люди шептались, что Бог наконец счел необходимым наказать Папу Клемента за разврат и излишества.
В апреле чума обрушилась на соседний Каркассон.
Не думаю, что мы искренно верили доходившим до нас жутким историям о болезни, от которой языки становятся черными, а под кожей образуются опухоли размером с яблоко, о прибитых к берегу кораблях с мертвыми гребцами на веслах, о монастырях в Марселе и Каркассоне, где не уцелела ни одна живая душа, о целых вымерших селеньях. Нам нравилось пересказывать друг другу эти страшные сказки, но мы никогда не принимали их близко к сердцу: они оставались для нас своего рода развлечением, как сказки о привидениях. Такие несчастья могут случаться с чужестранцами, но только не с нами. Только не с нами…
Здоровье делало нас самонадеянными, и мы не предприняли ничего для того, чтобы защитить себя, и не попытались убежать от надвигающейся напасти. Бог смеялся над нами. После окончания сева мы все весело плясали вокруг майского дерева. Мир расцвел щедрым обещанием лета, и нас просто распирало от самодовольства: мы знали, что у нас будет еда, тогда как жителей Нарбонна и Каркассона ждет голод, потому что у них не осталось достаточно людей, чтобы снять урожай.
В свое тринадцатое лето я была уже почти женщиной, и уже несколько лет Нони тайно обучала меня магии и ворожбе, когда мы с ней оставались наедине, что случалось редко, потому что моя матушка, похоже, подозревала, что между нами происходит. По этой причине мама часто брала меня с собой на мессу в деревенскую церковь, и к лету я была уже обручена с богатым крестьянином и добрым христианином Жерменом, тридцатилетним вдовцом, оставшимся после смерти жены с дочерьми, последняя из которых была старше меня. Обручение опечалило меня, и не потому, что Жермен мне не нравился, ибо он был со мной весьма мил, а потому, что я не хотела покидать Нони и прекращать уроки магии. И мне не очень хотелось расставаться с легкой жизнью и брать на себя заботу о шести девочках. Но поскольку я была к тому времени уже опытной и уважаемой повитухой, мои заработки и способности, составляя мое приданое, делали партию со мной вполне выгодной.
Поэтому тем летом мысли мои были сосредоточены на предстоящем браке, а никак не на чуме – до тех пор, пока Нони не слегла в лихорадке. Мы были в ужасе: неужели чума докатилась наконец до Тулузы?
Два дня мы с матерью поили ее отваром ивовой коры и прикладывали охлаждающие компрессы. Я была вне себя от горя и думала, что она умирает. На следующее утро после того, как заболела Нони, я увидела у нашего очага зловещий знак: мертвого кота с зажатой в лапах крысой – последней крысой, которую довелось ему сцапать.
Наш ужас несколько спал, когда Нони наконец вышла из забытья. На третий день она уже была в состоянии сидеть и немного поела, а потом улучила момент и, сжав мою руку, произнесла успокаивающе:
– Бона дэа показала мне: мое время еще не пришло.
Мы были вне себя от радости. Ее болезнь не имела ничего общего с тем, что творилось в Марселе и Нарбонне, а если и имела, то это означало, что слухи были слишком преувеличены.
На четвертый день бабушкиной болезни, когда она уже могла вставать, к нам в дверь постучал неожиданный гость. Это была кухарка, девица чуть старше меня, румяная и пухленькая, в замызганном белом фартуке и темной юбке, с рукавами, запачканными мукой.
То ли она работала в поместье сеньора, то ли явилась из города. По ее виду и голосу было видно, что она сильно переживала, несколько русых прядок выбивались из-под белого платка.
– Повитуха! – задыхаясь, крикнула она моей матери, поспешившей на стук к двери, верхняя половина которой была открыта для того, чтобы свежий утренний воздух входил в дом. – Это вы – повитуха? Вам нужно пойти со мной. Моей госпоже плохо, а я не могу найти лекаря!
Матушка оглянулась на Нони, сидевшую на постели, а потом посмотрела на меня – я сидела на табурете рядом с ней. Молодая женщина повернула голову и с недоверием посмотрела на нас. Я увидела, что в ее глазах промелькнул ужас.
– Это просто малярия, – твердо сказала мама. – И сейчас ей уже лучше. Она – повитуха. Как и моя дочь, которая пойдет с вами.
Кухарка критически окинула меня взглядом. Видя на ее лице нерешительность, Нони сказала слабым голосом:
– Моя внучка так же хорошо владеет этим ремеслом, как и я. Я учила ее шесть лет.
– А я тоже пойду с вами и буду ей помогать, – добавила мать.
Она действительно часто помогала нам с Нони, а теперь сказала это, чтобы развеять все опасения в сердце пришедшей к нам женщины.
Когда мама произнесла это, Нони наклонилась ко мне и прошептала мне на ухо:
– Будь осторожна и не скажи и не сделай ничего такого, что может возбудить у твоей матушки подозрение.
Она знала, что я часто пользовалась внутренним зрением, когда помогала роженицам.
Я кивнула, заметив, что мама кинула на нас острый взгляд. Мне показалось, что она поняла, что сказала мне Нони.
– Тогда пойдемте скорее! – вскричала кухарка, стискивая свои пухлые, мягкие руки.
Я подхватила бабушкину сумку с травами и инструментами и поспешила к двери.
За дверью стояла добротная повозка, запряженная лоснящейся, ухоженной лошадью. В повозке сидело пятеро детей. Все они плакали. Мы не стали спрашивать, чьи это дети, но они явно были не кухаркины: на девочках – парчовые платья с меховой каймой, а на мальчиках – шелковые вышитые туники.
Мы с мамой стали их обнимать и утешать.
– Дети, почему вы плачете? – ласково спросила я их. – Это из-за того, что случилось с вашей матушкой? Не беспокойтесь, мы о ней позаботимся, и скоро у вас будет сестричка или братик.
Но они вырвались из наших объятий, прижались друг к другу и не говорили ничего. Мы миновали деревенскую площадь и в полном молчании поехали через поля, мимо поместья сеньора, в обнесенный высокой стеной город.
Путешествие в город и обратно обычно занимало у нас целый день. Несколько раз в году мы ходили туда на ярмарку. Едва мы проезжали ворота, как мир вокруг словно оживал, наполняясь людьми самого разного происхождения и самой разной наружности. В деревне мы видели только простолюдинов, ничем не отличавшихся от нас самих, а здесь были и нищие батраки в лохмотьях, и благородные господа верхом на лошадях, разодетые в яркие шелка и шляпы, украшенные перьями, и купцы самого разного уровня богатства. Мы проехали центр города, миновав кузницу, мельницу, пекарню, таверну и гостиницу. Наконец мы свернули на улицу золотых дел мастеров – улицу ювелиров. Все дома здесь были похожи один на другой: четырехэтажные здания с деревянными опорами и балками, от старости наваливающиеся друг на друга, покрашенные в голубой или красный цвет, а то и просто побеленные.
Нижние этажи были заняты лавками, витрины которых выходили прямо на улицу, обычно запруженную народом, так что их владельцам приходилось постоянно следить, не стянули бы чего. Над витринами висели ярко раскрашенные вывески: подсвечник означал лавку серебряных дел мастера, три золотые пилюли – аптеку, белая рука с красными полосками – цирюльню, а вставший на дыбы единорог – золотых дел мастера.
Мы остановились перед лавкой золотых дел мастера. Кухарка слезка с повозки, привязала лошадь и, оставив хныкающих детей в повозке, помогла нам слезть и повела в дом. Сама лавка была заперта, и ставни закрыты. Это показалось мне странным, но я не встревожилась, потому что была поглощена мыслями о том, что мы как можно скорее должны оказать помощь.
Кухарка провела нас по узкой лестнице в столовую, которой темный очаг и окна, затянутые промасленным желтым пергаментом, придавали мрачный вид. Несмотря на это, комната показалась мне восхитительно чистой, потому что у очага был дымоход, благодаря чему стены оставались чистыми от копоти. И это было чудесно, потому что на стенах висели красивые гобелены, в том числе один с изображением единорога, бывшего символом ювелиров. В белой гриве единорога здесь светились нити из чистого золота. В этом доме явно жила только одна семья, хотя было так тихо, что казалось, в доме вообще никого нет.
В другом конце столовой, где стоял в разобранном виде большой стол, а на нем – пара вычурных серебряных подсвечников, находилась другая лестница, которая вела на третий этаж. Молодая кухарка остановилась и показала наверх:
– Госпожа наверху, в своей комнате. Я повернулась к ней.
– Нам нужно чистое белье и вода. Где мы можем это взять?
– Я принесу, – с неожиданной готовностью отозвалась кухарка и исчезла в дверях, ведущих в просторную кухню.
У меня в ушах до сих пор стоит стук матушкиных и моих собственных сабо по деревянным ступенькам крутой лестницы. Помню недоумение в голосе мамы, которая спросила:
– Но где же другие слуги?
Мне тоже стало не по себе, когда я сообразила, что время-то предобеденное, а значит, слуги должны быть заняты приготовлениями к обеду, однако очаг не горел и из кухни не доносилось ни звуков, ни запахов. Если те пятеро ребятишек были детьми ювелира и его супруги, то они наверняка были сейчас голодны. Почему же их оставили на улице?
Несмотря на недоумение, я чувствовала, что должна подняться наверх. Матушка продолжала следовать за мной.
На верхней площадке лестницы мы увидели дверь в хозяйскую спальню. Она была отперта, но ставни – закрыты и комната была погружена во тьму. Какое-то мгновение глаза мои привыкали к тусклому свету, единственным источником которого была открытая дверь. У ближней ко входу стены стояли два больших шкафа для платья и комод, над которым висело большое зеркало. В зеркале я увидела себя – печальную и смуглую, и матушку, красивую, но бледную, с лицом почти таким же белым, как ее плат и покрывало, накинутые поверх золотисто-рыжих кос, уложенных вокруг головы. Комод был открыт и пуст, причем явно обчищен: лишь одна разорванная нитка жемчуга свешивалась через край выдвинутого ящика. Несколько жемчужин лежали россыпью на полу. В углу комнаты стояло деревянное родильное кресло, в чем не было ничего необыкновенного, однако я сильно встревожилась, потому что оно было пусто.
Роскошная кровать с резными спинками и парчовым балдахином на четырех подпорках стояла у дальней стены. Оттуда доносились страдальческие звуки – не громкие, ничем не стесненные крики роженицы, а слабые, еле слышные стоны умирающей.
«Мы опоздали, – подумала я. – Она уже родила и теперь умирает от потери крови».
Я двинулась к женщине, но внезапно остановилась. Должно быть, почувствовала что-то в воздухе – слабый, но совершенно отчетливый тошнотворный запах, который никогда не встречался мне до этого страшного времени и ни разу не встречался мне с тех пор.
Чем бы ни был вызван этот запах, матушка тоже его почувствовала. В ту же секунду, когда я остановилась, она схватила меня и оттащила назад. Я помню этот момент с ужасной отчетливостью: мы долго стояли на пороге смерти, не зная, идти ли нам вперед или назад.
Потом, отринув страх, я оставила маму на пороге и пошла через комнату к окнам, чтобы открыть ставни. Поток света проник в комнату и осветил женщину, лежавшую на кровати.
К своим тринадцати годам я уже повидала много чего, и крики рожениц и вид крови нисколько не смущали меня. Я слышала, как женщины поносят своих мужей такими словами, какие вогнали бы в краску самого дьявола, и видела, как умирают в родах и мать, и дитя. Все это я умела сносить стоически, но вид женщины на кровати поразил меня до глубины души.
Она лежала тихо – слишком тихо, – не считая тех моментов, когда приходили схватки, вскидывавшие вверх ее большой, вздутый живот. Когда же они проходили, женщина замирала, как тряпичная кукла. Смятая куча одеял валялась у нее в ногах, а посередине кровати виднелось большое мокрое пятно. Это означало, что воды отошли прямо в постели, а ведь большинство беременных старались во что бы то ни стало этого избежать. Еще более странным было то, что никто из слуг не позаботился о том, чтобы воды не промочили перину.
Вглядевшись, мы поняли, что открывшееся нам зрелище еще более странное, чем показалось сначала. Дело в том, что женщина была полностью обнаженной. Это означало, что слуги вообще не одели ее нынешним утром. Ее голые раскинутые ноги были покрыты от бедер до ступней черными пятнами или синяками, и даже ногти на ногах были черными. Поначалу я испытала приступ гнева, подумав, что, наверное, это муж зверски избил ее, хотя ей скоро было рожать. Но когда я приблизилась к кровати и увидела ее лицо, у меня чуть колени не подогнулись от страха. Глаза ее были широко открыты, но явно ничего не видели; они были затянуты тусклой пленкой, как у умирающих. Когда-то она, возможно, была красавицей, но теперь вид у нее был самый жуткий, ибо лицо было покрыто теми же фиолетово-черными пятнами. Рот был открыт, и между окровавленных зубов виднелся темный, вздутый язык. Матушка подошла наконец ко мне и зажала нос и рот рукой, не в силах перенести запах. Мне показалось, что она сейчас упадет в обморок, и я хотела уже подхватить ее, но она справилась с собой и протянула руку к женщине:
– Мадам…
– Матушка, – мягко остановила я ее. – Она на пороге смерти и не слышит вас.
Раздался стон, потом резкий выдох, и женщина судорожно изогнула спину. Почти показалось окровавленное темечко ребенка. Над ним, на черновато-лиловом, покрытом пятнами животе я увидела большие нарывы, из которых сочился желтовато-зеленый гной.
Обычно я клала руку на живот женщины и с помощью внутреннего зрения определяла положение и самочувствие ребенка, но на этот раз страх так захлестнул меня, что я не была способна ни на что.
Мое смятение усилилось, когда я услышала изумленный вскрик матери и, проследив за взглядом ее широко раскрытых глаз, увидела на полу завернутый в саван труп – судя по размеру, мужской. Очевидно, он пролежал тут всего несколько часов, так как еще не начал разлагаться.
– Мари-Сибилль, – произнесла вдруг матушка таким властным голосом, какого я прежде от нее не слышала, – в Тулузу пришла чума. Попроси кухарку отвезти тебя домой и ни с кем не разговаривай по дороге.
– Я не могу их оставить, – сказала я, указав подбородком на мать и дитя.
– Я сама останусь, – тут же возразила мама, с отчаянной храбростью сделала несколько шагов вперед и встала рядом со мной у кровати.
Я никогда не забуду этого волнующего мгновения, хотя тогда и сердилась на маму: несмотря на все свои страхи, она так сильно любила меня, что хотела умереть вместо своей единственной дочери.
– Если уж вы остаетесь, то разыщите кухарку, – велела я. – Справьтесь у нее насчет чистого белья и воды.
В обычное время матушка надрала бы мне уши за непослушание и попытку ей приказывать, но в этот миг я была опытной повитухой, а она – нет. Она сжала губы и вышла из комнаты.
Я слышала ее шаги на лестнице, а потом на втором этаже. Но кроме ее шагов, других не было слышно. Я поняла, что мы никогда больше не увидим ни кухарку, ни детей, ни повозку.
Когда матушка вернулась с бельем и водой, женщина на постели извивалась в яростных корчах. Поначалу я подумала, что это потуги и дитя вот-вот родится, но потом ее судороги стали неестественными для роженицы. Она напряглась, потом резко дернулась, словно пыталась выброситься из постели, движением, похожим на движение пойманной рыбы, пытающейся добраться до воды. Матушка схватила ее за руки, чтобы она не упала и не поранилась. Женщина тут же зарычала, а потом с такой силой стиснула зубы, что, конечно же, прикусила свой вздутый черный язык. Я испугалась, что она вообще откусила его. Тонкая струйка темной жидкости потекла по ее подбородку.
А потом ее движения вдруг сразу прекратились и тело упало на перину. Тусклые, затуманенные глаза уставились в какую-то точку, словно далеко за потолком она увидела что-то ужасное.
Я тут же вытащила из сумки маленький нож с белой ручкой, который обычно использовала для перерезания пуповины. Но теперь я знала, что не смогу никакими усилиями вытащить ребенка из матки: самая широкая часть его головы еще не прошла. Когда я начала делать разрез, у матушки посерело лицо и над губой показались бисеринки пота, но она не пошевелилась.
Из разреза, сделанного мной во вздутом животе женщины, хлынула кровь. Я была знакома с запахом крови и родов и знала, как отвратительно пахнут человеческие внутренности. Но, разрезав живот мертвой жены ювелира, я почувствовала такой мерзкий запах, какого мне никогда прежде вдыхать не доводилось.
Я резала осторожно, медленно, пальцами свободной руки приподнимая почерневшую от чумы кожу вместе со слоем окровавленного желтого жира, и наконец добралась до ребенка внутри. Сначала мы увидели его крошечные ягодички, блестящие от темной крови и бледно-желтой творожистой смазки, а потом и его маленькую спинку. Морщась от мягкого, скользкого ощущения крови и матки, я просунула руки ему под животик, в то время как матушка раздвигала в сторону кожу. Головка ребенка застряла в родовых путях, и мне пришлось потянуть его, чтобы освободить. Это потребовало большого усилия. Затем я потянула его вверх. Ребенок вышел наружу с громким хлюпом и чуть не выскользнул из моих рук. Несмотря на страшную обстановку вокруг, я радостно улыбнулась: ведь рождение ребенка способно развеять самую тяжелую печаль – и передала мальчика маме, которая завернула его в тряпицу и начала вытирать.
Но чувство радости быстро прошло, когда мы увидели, что малыш не шевелится и, несмотря на неоднократные шлепки, не делает ни единой попытки вздохнуть. Он лежал у меня в руках недвижно, как дохлый котенок.
Матушка завернула несчастного в кухонное полотенце и положила его между грудей его мертвой матери. Потом я накрыла окровавленный труп женщины одеялами и подняла свою сумку. Мы пошли вниз.
В доме не осталось ни одной живой души. Кухарка явно сбежала, причем на повозке. Я испытывала сильный гнев на нее за то, что она покинула свою хозяйку и еще не рожденное дитя, а также за то, что привезла нас в охваченный чумой дом. При этом я понимала, что она, вероятно, была доброй женщиной, а столь дурной поступок был продиктован страхом. По крайней мере, она позаботилась о хозяйских детях и доставила к умирающей хозяйке повитух, полагая, что те позаботятся о новорожденном. Возможно, она даже надеялась на то, что у знахарки найдутся травы, которые смогут спасти ее хозяйку.
Мы с матушкой направились в аптеку, находившуюся в соседнем доме, и сказали открывшей нам дверь жене аптекаря, что в дом ее соседей пришла чума, и попросили ее позвать священника, поскольку мы были почти уверены в том, что и женщина, и дитя умерли, не получив отпущения грехов, позволивших бы им попасть на небеса. К нашему великому сожалению, женщина просто захлопнула перед нами дверь.
Нам пришлось бы весь обратный путь проделать пешком, если бы не вмешалась богиня. Матушка встретила одного из слуг, работавших в поместье сеньора, который признал в нас жену и дочь Пьера де Кавакюля и разрешил нам сесть сзади на его телегу, в которой он вез продукты для поместья. Путь в несколько миль от господского замка до нашей деревни мы проделали пешком. К тому времени, как мы пришли домой, солнце уже село, а папа заканчивал свой скромный ужин, приготовленный Нони, которая казалась полностью здоровой.
Матушка поведала им страшную историю о жутких родах и чуме, о черной коже и гноящихся волдырях. Отец выслушал ее с мрачным видом и сказал, что один из крестьян, работавших на землях сеньора, сообщил, что заболел сам господин, недавно посетивший авиньонских прелатов. Теперь все боялись, что чума пришла и в поместье, а это означало, что скоро она доберется и до нашей деревни.
Нони не проронила ни слова. Но когда мы покончили с ужином и отправились спать, она зажгла масляную лампу и сшила четыре маленьких полотняных мешочка, которые набила смесью разных трав и снабдила шнурками, с помощью которых мешочки можно было бы носить на шее как амулеты. Я лежала рядом с мамой и сквозь дремоту из-под полуприкрытых ресниц наблюдала, как ворожит бабушка.
Когда ровное посапывание матушки и храп отца убедили ее в том, что они заснули, она подошла к открытому окну и высунула мешочки с травами наружу, словно предлагая их луне. Она молчала, держа мешочки-амулеты на вытянутых руках, и вдруг я увидела, что ее руки начали светиться целительным золотистым светом, который с каждой секундой становился все ярче и ярче.
Потом она начала бормотать молитву на своем родном языке. В то время я знала лишь несколько слов по-итальянски, поэтому не могу в точности воспроизвести ее речь, но там была фраза, которую я знала хорошо: «Бона дэа, Диана, бона дэа…»
Она шептала это имя так же ласково, как любовник произносит имя возлюбленной, и в ее устах оно звучало так красиво, как никакой другой звук на свете. С каждым ее словом тучи все больше рассеивались, лунный свет все больше заливал и комнату, и мешочки с травами. Она медленно пела: «Диана… Диана…» – и с этими словами золотистое свечение словно стекало с рук Нони и проникало в мешочки, смешиваясь с лунным светом, пока наконец каждый амулет не приобрел собственное золотистое свечение. От этой красоты я даже ахнула. Думаю, Нони услышала меня, потому что с понимающим видом улыбнулась луне. Потом она разбудила меня, матушку и отца и быстро надела на нас, полусонных, эти амулеты.
– Лекарство, – сказала она. – Защита от чумы.
Но я знала, что это нечто гораздо большее. Даже матушка приняла амулет с радостью. Очевидно, жутких впечатлений этого дня было достаточно для того, чтобы усыпить ее подозрительность.
В темноте я видела, как амулет светится золотистым светом между моих девичьих грудей. В ту ночь я спала спокойно, чувствуя себя защищенной, чувствуя себя в полной безопасности, которую давало мне теплое сияние любви Нони и любви Дианы.
Через несколько дней отец был вызван в поместье для работы на землях сеньора, потому что те люди, что обычно обрабатывали господские земли, все заболели. Отец сердито заворчал, потому что его собственное поле требовало ухода, но он был должен сеньору несколько дней работы и не мог отказаться. Поэтому он оставил свое поле и отправился в поместье вместе с интендантом, который приходил за ним.
В тот же день к нам в дверь кто-то постучал. Матушка в это время ушла за водой, я вычищала очаг, а бабушка сушила недавно собранные ею в ожидании вспышки чумы травы. Услышав стук, я отставила в сторону веник и поспешила к двери, верхняя часть которой была открыта.
За дверью стоял коренастый мужчина средних лет, богато одетый в короткую вышитую рубаху с широкими рукавами, желтые панталоны, красные бархатные туфли и желтую шляпу с плюмажем. Но лицо его не слишком сочеталось с элегантной одеждой: оно было широкое, с мясистыми носом и губами и маленькими, глубоко посаженными глазами. За его спиной, привязанный к цветущему кусту сирени, стоял, тяжело дыша, красивый вороной конь.
По морщинам на лбу мужчины и по тому, как он нетерпеливо переступал с ноги на ногу, было видно, что он крайне встревожен.
– Знахарка! – почти закричал он, не высокомерно, а с неподдельным отчаянием в голосе. – Здесь живет знахарка?
– Да, монсеньор, – сказала я, изобразив нечто вроде реверанса, и открыла щеколду, собираясь впустить его внутрь.
Но тут бабушка подскочила ко мне и с невиданной силой схватила меня за плечо.
– Нет, – прошептала она мне на ухо. – Я поговорю с ним снаружи. Оставайся здесь.
Я послушалась, а Нони вышла за порог.
– Я та, кого вы ищете, – произнесла она тоном, в котором слышались и любезность, и подозрительность. – Чем могу служить вам, монсеньор?
Лицо мужчины исказилось. Он поднес огромные бледные руки к глазам и заплакал. У меня по спине пробежал холодок: я поняла, почему он пришел и почему бабушка отказалась принять его в доме. Во все глаза я глядела на Нони, и мне казалось, что я вижу, даже при свете белого дня, мягкое золотистое свечение, исходящее от сердца Нони, оттуда, где висел у нее под одеждой ее амулет.
Сотрясаясь в рыданиях, мужчина не мог произнести ни слова. Тогда бабушка мягко спросила:
– Из Марселя пришла чума, да? Почернела кожа? Появились гнойные нарывы?
Он кивнул и с трудом произнес несколько слов, перемежавшихся стонами и рыданиями. Он был богатым адвокатом, его жена и трое детей заболели, а слуги либо заболели, либо разбежались.
– Но почему вы не обратились к лекарю? – спросила Нони.
В Тулузе было шесть лекарей, один из которых обладал исключительным правом обслуживать сеньора и его семью, а пятеро остальных предлагали свои услуги богатым гражданам города. То, что этот адвокат обратился за помощью к деревенской повитухе, не могло быть ничем иным, кроме как жестом крайнего отчаяния.
– Те из врачей, кто не бежал или не заболел сам, заняты с другими больными. Прошу вас… Я богат! Я заплачу вам. Заплачу столько, сколько хотите…
Секунду бабушка обдумывала эти слова, хотя ее решимость не была поколеблена.
– Я дам вам лекарства. Но пойти с вами в город я не могу.
– Да, да! Хорошо! – согласился этот человек. – Только скорее! Боюсь, они умрут прежде, чем я успею вернуться.
– Подождите здесь, – приказала Нони.
Она вернулась в дом и собрала для него трав. Я стояла у дверей и молча, с тревогой наблюдала за ней. Она дала ему траву, отвар которой помогал от лихорадки, а также желтый, пахнущий серой порошок для лечения гнойных нарывов. Все это она положила в маленькие полотняные мешочки, вернулась к мужчине и объяснила, как использовать эти травы.
Он выслушал ее с жадным нетерпением, а потом сказал:
– Но, мадам, нет ли у вас еще каких-нибудь волшебных, магических средств? Мне надо спасти свою семью!
Услышав это, Нони отпрянула, словно ее оскорбили, и положила руку на сердце, на то место, где был спрятан амулет:
– Сеньор, я добрая христианка. Единственная магия, которой я владею, это знание лекарственных трав, которые по своей великой милости открыл для нас Господь!
Человек снова заплакал:
– Я тоже добрый христианин, но Господь по своей великой милости допустил, чтобы вся моя семья была поражена чумой. Умоляю вас, мадам! Моя жена, мои дети умирают! Сжальтесь же над нами!
И снова спрятал лицо в своих больших ладонях.
Бабушка вздохнула. Чувствуя себя неловко, оттого что такой богатый человек обращается к ней «мадам», она вернулась в дом. Стоя к мужчине спиной, она положила несколько трав в мешочек, связала его шнурком, положила на него руки и неслышно прошептала слова молитвы. Мешочек засветился слабым светом, однако совсем непохожим на сияние тех амулетов, что она сделала для нашей семьи. Потом она вернулась к тому человеку и отдала этот мешочек ему.
– Носите это на шее не снимая, – велела она ему. – Прикасайтесь к нему почаще, а прикасаясь, думайте о жене и детях как о здоровых.
– Да благословят вас Господь и Пресвятая Матерь Божья! – воскликнул мужчина и взамен вручил ей золотую монету. И Нони, и я смотрели на нее, как завороженные. Нам никогда прежде не платили золотом.
– Я не могу это взять. – Нони протянула ему монету. – За амулет вы мне не должны ничего, только за лекарственные травы. А это в три раза больше, чем плата лекаря!..
Но мужчина уже вскочил на своего прекрасного коня и галопом поскакал прочь.
В этот самый момент на пороге появилась матушка с коромыслом через плечо. Она недоуменно нахмурилась, взглянув вслед удаляющемуся всаднику, а потом перевела взгляд на Нони, которая любовалась золотой монетой, держа ее указательным и большим пальцами.
– Чума все больше свирепствует в городе, теперь уже и лекари умирают, – объяснила бабушка матушке, которая уже входила в дом.
Нони последовала за ней, и я подошла поближе и наклонилась, чтобы лучше рассмотреть монету. Позднее мы узнали, что это был настоящий золотой ливр – красивая, блестящая вещь. Нони сунула монету в рот, сильно сжала зубами и удовлетворенно улыбнулась. Мы стали богатыми.
Но наша радость, купленная чужим горем, была тут же омрачена. За нашими спинами послышался глухой звук удара, скрип дерева, плеск воды. Оглянувшись, мы увидели, что мама сидит на покрытом соломой земляном полу, ее платье мокро, а ведро перевернуто и лежит между ее колен.
Она поднесла руку к лицу и, рассеянно взглянув на нас, произнесла:
– Я пролила воду.
– Ты не ушиблась, Катрин? – спросила Нони, когда мы с ней подхватили маму под руки и помогли ей встать.
Сквозь мокрый рукав я почувствовала, какая горячая у матери рука.
– Я пролила воду, – повторила она, с каким-то отчаянием переводя взгляд с моего лица на лицо Нони, словно хотела сказать нам что-то очень важное, но не могла найти слов.
– Ничего, ничего, – успокаивала я ее, когда мы помогли ей лечь в постель. – Я возьму ведро и принесу еще.
– Сегодня холодно? – спросила матушка, и мы заметили, что ее колотит дрожь.
Стянув с нее мокрое платье, мы увидели, что слабый огонек, который шел от амулета, лежавшего между ее грудями, внезапно вспыхнул ярким пламенем, а затем погас.
Остаток дня матушка провела в постели. У нее были озноб и жар.
– Я умираю? – спрашивала она в те редкие моменты, когда приходила в себя. – Это чума?
– Нет, нет, – заверяли мы ее. – Кожа не почернела, и вонючих нарывов нет.
Это та же малярия, которой недавно переболела Нони, а значит, матушка скоро поправится.
То же самое мы сказали и отцу, когда, усталый и обессиленный, он вернулся домой почти ночью. Тем не менее он очень встревожился и попытался собственноручно покормить ее супом, однако лихорадка задела и желудок и матушка не могла есть.
Лишь на мгновение отец повеселел, когда мы показали ему великолепный золотой ливр. За ужином он рассказал нам о несчастье, обрушившемся на замок сеньора.
– Чума бродит уже среди простого народа, – сказал он, печально глядя в ячменную кашу, которую приготовила Нони. – Говорят, сенешалю осталось жить не больше одного дня. Его обязанности теперь переходят к интенданту, невежественному тупице, который понятия не имеет, чего требуют поля и как управляться с работниками. Я своими глазами видел одного человека, нанятого в соседней деревне, который потерял сознание прямо в поле. На шее у него был огромный красный пузырь.
Нони тут же сощурила глаза. Она стояла рядом с ним с большой ложкой в руке, готовая положить ему добавки; она никогда не садилась есть, пока сын не насытится. Я же сидела напротив папы и слушала его с нарастающим ужасом. Мне хотелось ему сказать, чтобы он не возвращался в поместье, не работал больше на землях сеньора, и по страху в глазах Нони я видела, что она хочет сказать то же самое. Но для крестьянина отказ от работы на господских полях равнялся преступлению, грозившему повешением; поэтому мы обе придержали языки.
И все же Нони набралась храбрости.
– Пьетро, там, у очага, чистая, мягкая солома. Ляг сегодня там, – сказала она. И когда отец взглянул на нее и в его глазах мелькнул страх, она сказала как раз с тем волнением в голосе, которое могло убедить отца: – Нет, нет, не потому, что я думаю, будто Катрин заразилась марсельской чумой. Просто если ты ляжешь рядом с ней и подхватишь малярию, ты ослабнешь и не сможешь сопротивляться заразе, что бродит по поместью.
Но отец отказался, заявив, что не оставит Катрин одну и что, возможно, тепло его тела согреет ее. Я лее легла спать у очага, рядом с Нони, которая то и дело вставала, чтобы ухаживать за матушкой. Посидев с ней часок, она возвращалась ко мне, занявшей уже к тому времени ее место, и ложилась рядом, чтобы немного подремать.
Перед рассветом я крепко заснула, но меня разбудили резкие, но при этом слабые крики. Вскочив с постели, я увидела, что матушка мечется на постели и бессознательно бьет отца по лицу, в то время как он пытается удержать ее от падения на пол. Бабушка, стоя у кровати, как могла, помогала ему.
Я с ужасом увидела, что матушка в беспамятстве с такой силой рванула шнурок, на котором висел амулет на ее шее, что тот порвался, и тогда она швырнула мешочек на пол.
Нони подняла его, но взгляд ее, брошенный на невестку, был тяжелым – словно она гневалась за то, что та сделала. Но я заверила себя, что, наверное, ошиблась. Отец, с почерневшим от горя лицом, снял амулет с себя и надел на матушку, теперь уже лежавшую спокойно. Потом он подошел ко мне и тяжело опустился на солому. Я зарылась лицом в его густую черную бороду, и мы оба заплакали.
На второй день болезни матушки из города пришла жена кузнеца. Нони приняла ее за порогом, дала ей трав и отправила восвояси, так же как она поступила с адвокатом. А потом один за другим стали приходить крестьяне из нашей деревни. Всем им Нони давала травы, пока их не осталось так мало, что едва могло хватить на нашу семью. В конце концов она закрыла дверь, оставив в верхней ее части лишь узкую щель для выхода дыма, и из-за двери кричала несчастным посетителям, где они могут сами набрать трав и как их использовать.
Однажды, в перерыве между посещениями, пока Нони возилась у очага, я решила искупать матушку, чтобы снять жар. Шея у нее была слегка вздута, но я не обратила на это особого внимания, так как это часто случается во время лихорадки. Но когда я распустила завязки на ее рубахе и хотела протереть под мышкой, то увидела там волдырь: твердое вздутие величиной с яйцо, красного цвета. Кожа вокруг него приобрела пурпурно-черный оттенок, цвет старой крови.
Я разбудила Нони и сообщила ей, что у матушки чума. Мы приготовили мазь и смазали ею волдырь под мышкой. Но потом мы обнаружили еще два волдыря в паху, и они тоже были окружены чем-то черным, проступавшим на коже. Теперь я не могла думать ни о чем, кроме как о бедной беременной женщине, которая умерла.
Под вечер, но еще засветло, из поместья вернулся отец. Увидев его, я очень удивилась. На то были две причины: во-первых, он никогда не уходил с поля до наступления темноты, а во-вторых, потому что он вернулся пешком, а ведь интендант обычно снабжал тех крестьян, что трудились на полях сеньора, повозкой.
Я сидела у матушкиной постели. Когда дверь с глухим стуком распахнулась, я обернулась. На пороге стоял отец. Некоторое время он в нерешительности застыл у входа и мял в руках свою крестьянскую шапку. Никогда не забуду, как он выглядел: красивый мужчина, могучий, широкоплечий, с иссиня-черной бородой. Он был настолько смугл, насколько матушка светлокожа.
Услышав, что он вернулся, Нони кинулась готовить ужин, который еще не был даже поставлен на очаг из-за бесконечных посетителей, да и потому, что еще было очень рано.
– Папа! – воскликнула я. – Почему ты вернулся так рано?
Поднявшись и обойдя кровать, я направилась к нему.
Он не ответил, но по-прежнему мялся у дверей, крутя шапку в больших мозолистых руках. Я сразу поняла, что что-то не так: у него были глаза растерянного, испуганного мальчика. Нони тоже это почувствовала: не разгибая спины, она оглянулась на него от очага.
Несмотря на свое смущение, папа посмотрел сначала на матушку, а потом на меня и тут же быстро зажмурился, как от боли.
– Катрин… – прошептал он, и я поняла, что он каким-то образом узнал, что в наш дом пришла чума.
Мне тут же захотелось утешить его, как будто он был ребенком, а я – родителем.
Наконец он скинул сабо и вошел (в таком отрешенном состоянии даже забыв закрыть за собой дверь), и при свете очага мы увидели на его полотняной рубахе темные пятна. Рассмотрев их получше, я в тревоге вскричала:
– Папа!
Потому что это были темные, красно-коричневые пятна цвета высохшей крови.
Он взглянул на них, словно слегка удивленный увиденным, а потом сказал, еле ворочая языком:
– Кроме меня, никто не пошел работать на господское поле. Только один крестьянин, Жак ля Кампань. Мы работали рядом. Его начало рвать кровью, и он умер рядом со мной. Я пытался позвать хоть кого-нибудь, кто мог бы помочь, но все куда-то исчезли, за исключением священника, который пришел исповедать мать сеньора.
– Она умерла? – в ужасе спросила я. Странное выражение пробежало по лицу отца, как будто он прислушивался к кому-то невидимому.
– Я очень устал, – неожиданно сказал он. Пошел к кровати и лег рядом с женой. И больше уже не встал.
Несмотря на то что с тех пор прошло много лет, память о страданиях моих родителей не потускнела со временем, и боль, как и прежде, свежа.
Отец впал в глубокое забытье, и, хотя я отдала ему свой светящийся амулет, как он прежде отдал свой матушке, он так и не выздоровел. Хотя его болезнь тоже началась с лихорадки, она приняла иное течение, чем у матушки. Волдырей ни под мышками, ни в паху не появилось. Болезнь захватила легкие, поэтому он исходил мерзкой кровавой мокротой. Через два дня он умер.
К тому времени матушка представляла собой самое жалкое зрелище. Ее бледная кожа была испещрена черными пятнами и жуткими волдырями, сочившимися гноем и кровью. Такой ужасной была эта болезнь, что еще живые люди пахли как разлагающиеся трупы.
В тот час, когда отец умер, матушка выкрикнула его имя и тут же затихла. Мы с Нони были уверены, что она вскоре последует за своим мужем.
Я чуть не обезумела от горя. Видя, что отец умирает, я побежала в деревню, чтобы найти священника, который мог бы отпустить ему грехи. Была середина дня, но деревня словно вымерла – в поле не было ни души, и не было видно ни одной женщины, которая несла бы воду из колодца, хотя скотины кругом было много. Оставшиеся без присмотра коровы бродили по нежным молодым посевам и ели все, что им вздумается, как и козы, жалобно заблеявшие при моем приближении в надежде, что я смогу их подоить.
Священника не оказалось ни в церкви, ни в домике, где он жил. Но на кладбище у церкви я увидела могильщика, копавшего очередную могилу. Я справилась у него о священнике.
– Уже помер или еще помирает, – ответил могильщик. – А может, пошел к кому, отпускает мертвым грехи. Скоро и его хоронить буду.
Его лицо и одежда были черны от грязи и пота, накопившихся за много дней. Струившиеся по моим щекам слезы нисколько не тронули его, и он говорил со мной равнодушным тоном человека бесконечно уставшего и повидавшего слишком много мертвецов. Рядом с ним было множество совсем свежих могильных холмов и три только что выкопанные ямы. Теперь он трудился над четвертой.
– До утра и эти могилки будут заполнены. Если у вас кто помер, несите их сюда сами, помочь вам некому. И лучше вам поспешить, пока есть места. – Он помолчал, а потом странно покачал головой и добавил: – Знаешь, а ведь это конец света. Священник читал нам из Библии – последнюю книгу, называется Откровение. – И он прочел по памяти: – «И когда Он снял четвертую печать, я слышал голос четвертого животного, говорящий: иди и смотри. И я взглянул, и вот, конь бледный, и на нем всадник, которому имя чума; и ад следовал за ним».
Страшно расстроенная, в сумерках я вернулась домой и сказала Нони, что нам придется самим нести тело папы на кладбище, помощи ждать неоткуда. Поэтому, когда отец распахнул глаза навстречу смерти, мы могли лишь благословить его сами, омыть и завернуть в белый саван. Всю ночь мы провели у его тела, оплакивая его и молясь за него, и следили, дышит ли еще матушка.
Утром же, к нашему изумлению, у матушки прошел жар, она перестала метаться и забылась глубоким сном. Поэтому мы решили заняться похоронами отца, ведь погода стояла теплая. Неподалеку жили Мари и Жорж, считавшиеся самыми богатыми из наших соседей, потому что у них были осел и крытая телега. Отправившись к ним домой, я обнаружила и телегу, и привязанного снаружи осла, и крикнула, нет ли кого дома. Верхняя часть двери была открыта, но ответом мне было гробовое молчание. Не колеблясь, я забрала и осла, и телегу, полагая, что их хозяевам они больше не понадобятся.
Потом нам с Нони пришлось осуществить печальную миссию – погрузить на телегу тело отца. Мертвые гораздо тяжелее живых, и когда я подхватила отца под мышки, а Нони подняла его ноги, я поняла, что мы не сможем поднять его тело достаточно высоко, чтобы водрузить на телегу.
И в этот ужасный момент раздался стук в нашу дверь, которая была открыта. Свесившаяся голова отца заслоняла от меня дверь, а Нони стояла к ней спиной.
– Уходите! – сквозь слезы сердито крикнула бабушка, прекратив наше медленное продвижение к двери. – В доме чума! Неужели вы не видите, что мой сын умер и у меня больше нет трав!
Красивый, глубокий голос ответил:
– Я пришел не для того, чтобы взять, а для того, чтобы помочь.
Странный свет появился в глазах Нони. Она тихонько опустила завернутые в саван ноги своего сына на пол и обернулась. Я тоже мягко опустила тело и посмотрела на того, кто стоял перед нашим порогом.
Это был высокий, изможденный человек с длинной седой бородой, вдоль которой тянулась белая лента. Большие глаза с тяжелыми веками и горбатый нос выдавали в нем еврея, даже если бы на его платье не было желтой войлочной нашивки и рогатой шапки – на голове. Для еврея было весьма необычно отправиться за город: из соображений безопасности они обычно не покидали свой квартал, и у них были свои собственные повитухи и свои лекари.
Мне тут же вспомнились истории, которые рассказывали о евреях, однако этот человек совсем не был похож на чудовище. У него были глаза старика – слезящиеся, с пожелтевшими белками, а радужки глаз – такие черные, что зрачки с ними сливались. Это были самые властные и одновременно самые ласковые глаза, которые я когда-либо видела.
Я поняла, что он принадлежит к нашей расе.
На Нони он тоже произвел впечатление, потому что она мягко ответила:
– Для чего же вы тогда приехали, господин? Здесь небезопасно: чума поразила и нас.
– Сейчас небезопасно везде, – ответил старый еврей. – И Господь оставил мне совсем мало времени.
С этими словами он вошел в дом, жестом велел мне отойти в сторону и подхватил тело отца под мышки. Каким бы странным ни казалось это теперь, через много лет, но тогда для меня было совершенно естественным поспешить к Нони и помочь ей поднять отца за ноги. Я взялась за левую ногу, Нони за правую, и с помощью незнакомца мы легко погрузили тело на телегу Жоржа.
– Монсеньор, – обратилась я к нему так, как редко кто обращался к евреям, – благодарю вас за вашу помощь.
В ответ он вытащил из-под черного плаща квадратик свернутого черного шелка и протянул мне. Я не знала, брать ли.
– Нам не нужны деньги, – быстро сказала Нони. – Вы оказали нам неоценимую помощь. К тому же сегодня, стараниями больных, я получила уже достаточно золота.
Он взглянул на нее, и выражение его лица смягчилось слабой, извиняющейся улыбкой:
– Это не монета.
Он снова протянул мне сверточек, и на этот раз, чувствуя исходящее от него тепло, я взяла его и благоговейно развернула.
Это и вправду было золото: диск из тонкого кованого металла, размером с ливр, на толстой золотой цепочке. На нем были выгравированы какие-то круги, звезды, буквы. И хотя в то время я еще не умела читать, я поняла, что это письмена языка куда более таинственного, чем мой родной французский.
Диск светился сиянием гораздо более теплым и белым, чем все то, что я видела раньше. Это было сияние звезды. Я поняла: этот еврей знал богиню и владел магией более сильной и мощной, чем та, которой учила меня Нони. Она намного превосходила целительные заклинания и чары, способные защитить от врага или уберечь урожай.
– Храни его, – сказал он. – И в опасные времена – а сейчас именно такие – носи его на себе. Великое зло рядом.
Я подняла глаза, чтобы еще раз поблагодарить его, но не успела произнести ни слова, как он добавил:
– Каркассон – безопасное место.
Нони посмотрела на него так, словно он сошел с ума:
– Мой господин, но в Каркассоне все умерли или умирают!
– Даже несмотря на это, – оборвал он ее и не прощаясь ушел так быстро и тихо, что мы с Нони были поражены и смущены его внезапным исчезновением.
Мы оглянулись по сторонам, но его и след простыл.
Не слушая моих бурных протестов, что именно она должна надеть диск, Нони взяла его у меня, надела мне на шею и аккуратно запрятала мне под платье.
– Его прислала богиня, – сказала она, имея в виду таинственного человека. – И амулет предназначен тебе, только тебе. Ради меня носи его не снимая.
Я подчинилась, ибо знала, что она права. Когда золотой диск коснулся моей кожи, я почувствовала сильное тепло и покалывание, которое меня удивило.
Наконец мы взобрались на телегу и двинулись к кладбищу. На дороге, которая вела к деревенской площади, мы увидели труп женщины.
– Не смотри! – резко приказала мне бабушка, но я уже увидела достаточно, чтобы меня чуть не стошнило: две собаки уже набросились на гниющее тело, а одна из них почти отхватила руку. Ухватившись зубами за локоть, она тянула руку, пытаясь оторвать последний кусок мяса, еще связывавший руку с плечом.
– Матерь Святая, спаси и сохрани! – прошептала Нони, и я мысленно повторила ее молитву.
Когда мы подъезжали к площади перед церковью и кладбищем, я стала замечать первые признаки жизни в опустевшей деревне: почувствовала запах дыма, а потом и увидела его черную струю и подумала, что люди, должно быть, сжигают трупы. Но потом я услышала крики, а вслед за ними – жуткие предсмертные вопли, которые мог издавать и человек, и зверь, и женщина, и мужчина.
Посередине площади горел небольшой костер, в котором угадывались очертания мужской фигуры. Сначала я не узнала его, потому что шапки на нем не было, одежда, волосы и борода были охвачены пламенем, а лицо было черно от копоти. Пытаясь убежать, он сделал шаг на край костра и упал на колени. Тут же какой-то огромный мужик вилами толкнул его в середину костра. Рядом стояли еще одна женщина и двое мужчин, у одного из которых в руке был кинжал. Все они издевались над своей обращенной в живой факел жертвой.
Бабушка закричала от гнева и направила к ним мула, почуявшего наш ужас: животное стало дрожать и фыркать.
Женщина оглянулась на нас. Юбка и фартук на ней были забрызганы черной кровью, которой кашляют умирающие, спутанные волосы выбивались из-под платка, а безумные глаза лихорадочно блестели.
– Его послал сам дьявол, чтобы отравить колодец! – закричала она нам. Глазами богини я увидела темную тень на ее груди и поняла, что чума уже сделала и ее своей будущей жертвой. – Еврей пришел сюда из города и принес чуму! Это он убил моего мужа и детушек! Все они умерли, все, все!
Мужчина с кинжалом вторил ей:
– Еврей отравил колодец, а теперь вернулся, чтобы нас всех прикончить! Это еврей принес сюда чуму из города!
Внезапно я встретилась взглядом с глазами бедной души, в муках умиравшей в пламени костра, – с этими темными, красивыми глазами, теперь преисполненными боли, – и узнала человека, приходившего в наш дом. Я вскочила на ноги и закричала, испугав мула.
В это мгновение, не в силах более терпеть боль, страдалец намеренно подался вперед и наткнулся на вилы, пронзившие ему сердце. Мужик стал с довольным видом поворачивать вилы, словно обжаривая кусок мяса, но потом устал и сбросил тело в костер.
– Именем Единого Пресвятого Бога я прокляла бы вас за ваше зло – вас и ваших потомков до тринадцатого колена, – крикнула Нони дрожащим голосом, – но нужды в этом нет! Ваши семьи уже погибли, а вы сами не протянете и до утра.
Я была в полуобморочном состоянии. Мы с Нони проехали мимо костра и въехали на кладбище. О том, что случилось потом, я почти ничего не помню, за исключением вида разверстых могил, которые были выкопаны накануне. Они были заполнены доверху разлагающимися трупами, кинутыми один на другой. Тут же зияла большая яма, на дне которой сидел рядом с воткнутой в землю лопатой мертвый могильщик, а на его коленях лежал другой мертвец, не завернутый в саван, а сброшенный в яму впопыхах. Все это казалось жутким изображением Марии, оплакивающей усопшего Христа.
Как мы спустили тело отца с телеги, я, честно говоря, совсем не помню. Должно быть, сам ужас этого воспоминания заставил меня забыть его. Подозреваю, что мы стащили его с телеги и положили поверх остальных тел. Это было ужасно, но что еще могли сделать мы или наши соседи? Мы были слишком слабы для того, чтобы засыпать тела землей, а оставаться рядом со смердящими ямами означало самим подхватить чуму.
Должно быть, мы вернулись домой, но обратный путь я не помню, потому что мир вокруг поплыл, и я впала в лихорадочное состояние, где то, что я видела своим внутренним зрением, перемежалось сном и забытьём и где не было ничего, кроме чумы и огня. Среди пламени то и дело всплывало лицо старого еврея и лица моих родных – бедного папы, матушки и даже Нони. Я снова видела тени людей, попавших в капкан огня, и слышала их крики. И снова я боролась за них, пока не устала. И когда я уже не могла больше воевать с огнем, пала на землю и отдалась пламени, я вскричала:
– Что это за зло?
И богиня ответила:
– Страх.
Внезапно я очнулась и открыла глаза. Я была дома и лежала на родительской постели. Занимался рассвет, и слабый свет проникал сквозь открытые ставни. Огонь в очаге почти погас, а рядом с ним, на покрытом соломой полу лежала Нони.
Ее фартук был весь в крови, а на голове не было вдовьего покрывала. Темные волосы закрывали ухо и толстыми косами спускались до пояса. Лицо было заостренным и серым, и она лежала так тихо, что я подумала, что она умерла от чумы, пока я спала. Я села и завыла, потому что поняла, что и в постели никого, кроме меня, нет. Матушка, должно быть, тоже умерла, и никого из нашей семьи не осталось в живых.
Нони тут же вскочила на ноги и подбежала ко мне; не стыдясь своих слез, я зарыдала от облегчения.
– Нони! Я думала, что ты умерла!
И тогда моя милая бабушка тоже расплакалась – так же, как и матушка, сидевшая, оказывается, у очага с чашкой супа в руках. Она была бледная и слабая, но она была жива! Когда Нони смогла наконец говорить, она рассказала мне, что три дня я металась в жару, на грани смерти. Она не могла в присутствии матушки прямо сказать, что, отдав свой амулет умирающему отцу, я оказалась уязвима для чумы. Я поняла это. И поняла, что спас меня тот амулет, который мне дал еврей.
Ночью я проснулась и обнаружила, что соломенный тюфяк подо мной промок от крови. Я перепугалась, что чума вернулась за мной, но Нони лишь улыбнулась.
– У тебя начались месячные, – прошептала она. – Скоро ты вступишь в братство богини.