ТОМ I
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Я получила предложение руки и сердца.
Дневник! Это предложение, поступившее несколько месяцев назад, повергло в возмущение весь дом — нет, всю деревню! Кто тот мужчина, что осмелился просить моей руки? Почему отец так настроен против него? Почему половина обитателей Хауорта решительно намерены либо линчевать, либо пристрелить его? Ночь за ночью я лежала без сна, обдумывая множество событий, повлекших такую сумятицу. Я не понимала, в какой момент все вышло из–под контроля.
Мне доводилось писать о радостях любви. В глубине души я давно мечтала о близких отношениях с мужчиной, полагая, что каждая Джейн заслуживает своего Рочестера. И все же я давно оставила всякую надежду испытать нечто подобное. Я посвятила себя делу и теперь могу ли — должна ли — бросить его? Способна ли женщина совмещать и дело жизни, и заботу о муже? Могут ли в женщине мирно сосуществовать разум и чувства? Наверное, могут — иначе, я уверена, настоящее счастье недостижимо.
Во времена радости и печали я давно привыкла искать убежище в своем воображении. Под защитным покровом вымысла в стихах или прозе я давала выход своим тайным желаниям и эмоциям. Но на этих страницах мне хотелось бы совершенно иного: излить сердце, открыть глубоко личные переживания, которые до сих пор я осмеливалась доверить лишь самым близким — или вообще никому. Дело в том, что я пребываю в смятении и должна сделать нелегкий выбор.
Осмелюсь ли я принять предложение, бросив тем самым вызов папе и навлекая на себя гнев всех, кого знаю? И самое главное, есть ли у меня желание принять его? Люблю ли я этого мужчину и хочу ли стать его женой? При первой встрече он не понравился мне, но с тех пор много воды утекло.
Каждая крупица моего опыта, все мои мысли, слова и поступки, люди, которых я любила, — все это существует во мне. Если бы кисть судьбы хоть раз коснулась холста иным образом, если бы ее мазок лег поверх более темного или светлого цвета, я стала бы другим человеком. И потому я обращаюсь к перу и бумаге в поисках ответов, в надежде разобраться, почему все сложилось так, а не иначе. Какое решение мне подсказывает Провидение в своей безграничной доброте и мудрости?
Но — тсс! История не может начинаться с середины или конца. Чтобы рассказать ее как следует, я должна вернуться в прошлое — туда, где все началось: в ненастный день почти восемь лет назад, когда незваный гость постучал в ворота пасторского дома.
День 21 апреля 1845 года был промозглым и мрачным.
Меня разбудил на рассвете оглушительный раскат грома; через несколько секунд небо над деревней, затянутое серыми тучами, разразилось ливнем. Все утро дождь струился по окнам пасторского дома, молотил по кровле и карнизам, затекал под могильные плиты на близлежащем кладбище и плясал по мостовой соседнего переулка, сливаясь в ручейки, которые уверенным потоком неслись мимо церкви к мощенной булыжником главной улице деревни.
Однако уютная кухня пасторского дома была полна ароматом свежеиспеченного хлеба и теплом живительного огня. То был понедельник, день выпечки и мой день рождения — весьма удобно, по мнению моей сестры Эмили. Я всегда старалась поднимать как можно меньше шума по данному поводу, но Эмили настояла на праздновании хотя бы в тесном кругу, поскольку мне исполнилось двадцать девять лет.
— Начинается последний год очень важного десятилетия твоей жизни, — сказала Эмили, искусно разделывая тесто на посыпанном мукой столе.
Два каравая уже стояли в печи, очередная миска теста спела под полотенцем; я же тем временем готовила начинку для пирогов.
— Нужно хотя бы испечь торт, — добавила сестра.
— Зачем? — отозвалась я, отмеряя муку для коржа. — Что за праздник без Анны и Бренуэлла?
— Их отсутствие не повод отказываться от удовольствий, Шарлотта, — торжественно произнесла Эмили. — Мы должны ценить жизнь и радоваться ей, пока она нам дана.
Эмили была на два года младше меня и выше всех в семье, не считая папы. Она обладала сложным, противоречивым характером: меланхолично размышляла о вопросах жизни и смерти, но обожала мирские радости и красоту природы. Пока Эмили могла находиться дома, в окружении своих любимых болот, она была счастлива, относилась к жизни просто и страдала редко, в отличие от меня. Более всего она любила погружаться в раздумья или читать книги, и я искренне понимала ее. Эмили не интересовалась ни общественным мнением, ни модой. Все давно носили приталенные, облегающие платья и пышные нижние юбки, однако Эмили по–прежнему предпочитала старомодные, бесформенные платья и тонкие нижние юбки, которые липли к ее ногам и не слишком шли к ее худощавому телосложению. Впрочем, какая разница? Она редко покидала дом, не считая прогулок по пустошам.
Стройным телом, бледным лицом и узлом темных волос, небрежно заколотых испанским гребнем, она напоминала мне крепкое молодое деревце, тонкое и грациозное, но несгибаемое, закаленное одиночеством, стойко противостоящее порывам дождя и ветра. При чужих людях Эмили замыкалась в себе, становясь безмолвной и серьезной, но в кругу родных ее кипучая чувствительная натура проявлялась во всей красе. Я любила сестру всем сердцем, как любила саму жизнь.
— Когда в последний раз мы отмечали твой день рождения всей семьей? — спросила Эмили.
— Уже не припомню, — с сожалением ответила я.
Несомненно, немало воды утекло с тех пор, как мы с сестрами и братом собрались в одном и том же месте в одно и то же время, не считая летнего отдыха и пары коротких недель на Рождество. Последние пять лет наша младшая сестра Анна служила гувернанткой у Робинсонов в Торп–Грин–холле, что рядом с Йорком. Наш брат Бренуэлл, на четырнадцать месяцев младше меня, три года назад присоединился к Анне в качестве учителя старшего сына семейства. В прошлом я много времени проводила в школе, сначала как ученица, затем как учительница, после чего сама поступила в гувернантки. Затем я прожила два года в Бельгии, что стало самым ярким, живым и судьбоносным — а также горьким — воспоминанием в моей жизни.
— Испеку тебе пряник, — объявила Эмили. — Прекрати упираться. После ужина посидим у огня, поговорим. Возможно, Табби и папа присоединятся к нам.
Табби была нашей самой давней служанкой, преданной и славной йоркширкой, которую я помнила с детства. В добром настроении Табби придвигала гладильный столик к камину в гостиной, разрешала нам усесться вокруг и, отглаживая простыни и сорочки или плоя щипцами оборки своего ночного чепчика, утоляла наше жадное любопытство рассказами о любви и приключениях, заимствованных из старинных волшебных сказок и баллад или же, как я обнаружила в более поздние годы, со страниц ее любимых романов, таких как «Памела».
Однако тем вечером было неясно, примет ли папа участие в наших посиделках.
Я выглянула в кухонное окно на пустоши. Лохматая туча, прикрыв вершины далеких холмов своими космами, орошала их слезами.
— Подходящая погода для дня рождения. По крайней мере, соответствует моему настроению: мрачная, пасмурная, бурная, да и затянулась надолго.
— Рассуждаешь совсем как я, — улыбнулась Эмили, мешая тесто для пряника. — Не теряй надежды. Если жить одним днем, возможно, рано или поздно все само собой наладится.
— Как? — вздохнула я. — Папа продолжает терять зрение.
Наш отец, ирландский иммигрант, благодаря упорству и образованию высоко вознесся над своей бедной и неграмотной семьей. Много лет назад секретарь колледжа Сент–Джон в Кембридже из–за папиного ирландского акцента не понял, как пишется папина фамилия. Отец написал ее самостоятельно, изменив «Бранти» на «Бронте» — от греческого слова «гром». Папа всегда был хорошим, добрым, энергичным, умным и начитанным человеком. Его интересы в области литературы, искусства, музыки и науки простирались далеко за пределы компетенции священника маленького йоркширского прихода. Увлекаясь художественным словом, он опубликовал несколько стихотворений и религиозных рассказов, а также множество статей. Прирожденный священник, он активно принимал участие в политической жизни общины. В возрасте шестидесяти восьми лет, после долгого и верного служения церкви, наш обожаемый отец начал слепнуть и сильно переживал из–за этого.
— Мне приходится читать и писать для папы, — продолжала я. — Боюсь, вскоре он не сможет выполнять даже основные обязанности в приходе. Что нам делать, если он полностью утратит зрение? Он не только лишится последних радостей и станет полностью от нас зависеть, чего он, как тебе известно, очень боится, но и будет вынужден отказаться от должности. Мы останемся и без его дохода, и без крыши над головой.
— В любой другой семье материальное положение спас бы сын, — заметила Эмили, качая головой, — однако наш брат ни на одном месте не сумел задержаться надолго.
— Но учителем в Торп–Грине он работает уже достаточно давно, — возразила я, раскатывая корж. — По–видимому, его высоко ценят. Хотя его доход едва покрывает его же расходы. Приходится признать, Эмили: если здоровье папы ухудшится, вся тяжесть домашнего хозяйства ляжет на наши плечи.
Наверное, давление долга я ощущала сильнее, чем брат и сестры, потому что была старшим ребенком — из–за трагедии и утраты, а не по праву рождения. Моя мать, о которой я сохранила лишь самые смутные воспоминания, дала жизнь шести погодкам и скончалась, когда мне было пять лет. Мои возлюбленные старшие сестры Мария и Элизабет умерли в детстве. Мы с братом и младшими сестрами, обученные отцом и воспитанные строгой, но любящей теткой, переехавшей к нам, нашли убежище в восхитительном мире книг и фантазий. Мы бродили по пустошам, рисовали карандашами и красками, с одержимостью читали и писали и все как один мечтали со временем издать свои произведения. Хотя наша общая мечта стать писателями никогда не угасала, ее давно сменила суровая действительность: нам всем приходилось зарабатывать на жизнь.
Лишь две профессии были возможны для меня и сестер — учительницы и гувернантки, и обе предполагали рабскую зависимость, которую я презирала. Одно время я верила, что лучше всего создать собственную школу. Именно с целью усовершенствования своих знаний французского и немецкого, дабы с большей вероятностью привлечь учеников, мы с Эмили три года назад отправились в Брюссель, где я одна осталась еще на год. Вернувшись, я попыталась открыть школу в хауортском пасторате, но, несмотря на все мои усилия, ни один родитель не пожелал отправить ребенка в такое захолустье.
Я не винила их. Хауорт — всего лишь деревушка в Северном Йоркшире, на краю света. Зимой там все покрывается снегом, холодный и безжалостный ветер утихает только летом. Железной дороги нет; ближайший город, Китли, находится на расстоянии четырех миль. За пасторским домом и вокруг него — безмолвные, обширные, бесконечные, продуваемые всеми ветрами вересковые пустоши. Мы были единственной образованной семьей во всем нашем болотистом приходе. Не всякий взор способен разглядеть красоту, которую мы с братом и сестрами находили в безбрежном, суровом, безрадостном пейзаже. Для нас пустоши всегда были раем, пристанищем, где наше воображение вырывалось на волю.
Пасторский дом — двухэтажное симметричное здание из серого камня, построенное в конце восемнадцатого века, — располагается на гребне холма с изрытыми крутыми склонами. Здание выходит на небольшой квадрат неухоженной лужайки, с другой стороны которой — низкая каменная стена, ограничивающая тесное, заросшее сорняками кладбище перед церковью. Садоводством мы не увлекались — климат поощряет только мхи, что устилают влажные камни и почву, — и потому у нас росло лишь несколько ягодных кустов, да еще боярышник и сирень вдоль покрытой гравием дорожки, очерчивающей полукружье.
Хотя садом пренебрегали, о доме нельзя сказать того же. Все в нем дышало любовью и безупречной чистотой, от сверкающих окон в георгианском стиле до полов из песчаника на кухне и в комнатах нижнего этажа. Отец боялся огня (и опасного сочетания детей, свечей и занавесок), а потому у нас всегда были внутренние ставни вместо занавесок и всего пара небольших ковров — в столовой и в отцовском кабинете. Голые стены выкрашены в чудесный серо–голубой цвет. Все комнаты на нижнем и на верхнем этажах небольшие, зато пропорциональные, мебели мало, но солидная: набитые волосом кресла и диван, столы красного дерева и несколько книжных шкафов с классическими произведениями, которые мы любили с детства. Пасторский дом, не роскошный ни по каким меркам, все же был самым большим в Хауорте и потому выделялся из всех; в лучшем мы не нуждались и всем сердцем любили каждый его уголок.
— Отец уже семь месяцев обходится без помощника, — посетовала я, — если не считать преподобного Джозефа Гранта из Оксенхоупа, который так занят своей новой школой, что толку от него не много.
— Разве папа не встречается завтра с кандидатом на место викария?
— Встречается, — подтвердила я. Мне было кое–что известно об упомянутом джентльмене, поскольку последние несколько месяцев я вела переписку отца. — С мистером Николлсом из Ирландии, он откликнулся на папино объявление в церковной газете.
— Возможно, он окажется тем, кто нужен.
— Надежда умирает последней. Хороший викарий поможет папе выиграть время, пока мы решим, что делать дальше.
— Хорошие викарии давно повывелись, — с тягучим йоркширским акцентом произнесла Табби, наша седовласая служанка, которая, прихрамывая, внесла на кухню корзину яблок из кладовой. — Нонешние молодые священники слишком уж заносятся и на всех смотрят сверху вниз. Я простая служанка и потому не стою доброго слова. Вдобавок они постоянно бранят йоркширские обычаи и йоркширцев. Валятся как снег на голову, напрашиваются к пастору на чай или ужин, бесстыдники! И все только ради того, чтобы доставить женщинам побольше хлопот.
— Все бы ничего, если бы наше угощение пришлось им по вкусу, — подхватила я. — Так ведь они то и дело жалуются!
— Разве сравнишь этих юнцов со старыми священниками! — вздохнула Табби. Она грузно опустилась на стул и взялась за чистку яблок. — Те умеют себя держать и одинаково обходительны с людьми всякого звания.
— Табби, а почту не принесли? — спросила я вдруг, взглянув на часы над каминной доской.
— Принесли, да только для вас ничего нет, bairn.
— Ты уверена?
— Я похожа на слепую? Да и кому вам писать? Письмо от вашей подруги Эллен пришло всего пару дней назад.
— Да, верно.
— Только не говори, что до сих пор ждешь письма из Брюсселя, — вмешалась Эмили, резко на меня посмотрев.
Мои щеки загорелись, на лбу выступила испарина. Я заверила себя, что во всем виноват пылающий очаг, а фраза сестры и ее пронзительный взгляд ни при чем.
— Нет, конечно нет, — солгала я, промокнув лоб уголком фартука.
Очки запорошило мукой. Я сняла их и осторожно протерла.
На самом деле в нижнем ящике моего комода лежало пять драгоценных писем из Брюсселя, посланий от одного мужчины, которые перечитывались снова и снова так часто, что угрожали протереться на сгибах. Я мечтала о шестом письме, однако после пятого в бесплодном ожидании прошел целый год. Я чувствовала взгляд Эмили; она знала меня лучше всех и ничего не упускала. Но прежде чем она сказала что–то еще, проволока дверного колокольчика задрожала и раздался мелодичный звон.
— Кого это принесло в такую жуткую погоду? — удивилась Табби.
При звуке колокольчика собаки, безмятежно дремавшие у огня, вскочили на ноги. Флосси — добродушный шелковистый черно–белый спаниель короля Карла — просто оживленно заморгал. Кипер — крупный, похожий на льва мастиф с черной мордой — громко залаял и бросился к кухонной двери. Эмили молниеносно схватила своего любимца за латунный ошейник и оттащила назад.
— Кипер, тихо! — скомандовала она. — Надеюсь, это не мистер Грант или мистер Брэдли. Сегодня я не в настроении подавать чай местным священникам.
— Для чая еще слишком рано, — заметила я.
Кипер продолжал яростно лаять. Эмили напрягала все силы, чтобы его удержать, и наконец решила:
— Запру пса в своей комнате.
Она выскочила из кухни и побежала вверх по лестнице. Мне было прекрасно известно, что Эмили терпеть не может незнакомцев, и потому я не думала, что она вернется с такой же поспешностью. Поскольку Табби была старой и хромой, а Марта Браун, молоденькая служанка, которая обычно выполняла самую тяжелую домашнюю работу, уже неделю не приходила из–за больного колена, дверь пришлось открывать мне.
Разгоряченная и уставшая после целого утра на кухне, я не успела привести себя в порядок, а лишь взглянула мимоходом в зеркало в прихожей. Я никогда не любила свое отражение: ни роста, ни стати, а бледное простое лицо неизменно приводит в уныние. К моему вящему смятению, зеркало напомнило, что я одета в свое самое старое и некрасивое платье, на голове у меня косынка, передник вымазан мукой и специями, руки и лоб припорошены мукой. Я быстро протерла лоб фартуком, но стало только хуже.
Колокольчик затрезвонил снова. Я поспешила по коридору, сопровождаемая клацаньем когтей Флосси, и распахнула входную дверь.
В дом ворвались ветер и холодный дождь. На крыльце стоял молодой человек, вряд ли старше тридцати, в черном пальто и шляпе, с черным зонтом над головой. К испугу незваного гостя, порыв ветра внезапно вывернул зонт наизнанку; без этой жалкой защиты незнакомец на первый взгляд казался всего лишь долговязой мокрой мышью. Он щурился, лихорадочно пытался починить зонт и сморгнуть капли дождя, а потому разглядеть его лицо было непросто. К тому же при моем появлении он немедленно снял шляпу, отчего подвергся еще большей атаке стихии.
— Хозяин дома? — осведомился незнакомец глубоким, низким голосом.
К мелодичному кельтскому акценту, немедленно выдавшему ирландское происхождение, примешивался также и шотландский акцент.
— Хозяин? — возмущенно уточнила я и тут же покраснела от стыда: он принял меня за служанку! — Если вы о преподобном Патрике Бронте, то он, несомненно, дома, сэр, и он мой отец. Прошу простить мой внешний вид. Обычно я не встречаю гостей, вымазанная мукой с головы до ног, но сегодня у нас день выпечки.
Молодой человек, казалось, ничуть не смутился своего промаха (возможно, потому, что стоял под ледяным дождем), а просто извинился, продолжая щуриться.
— Простите. Я Артур Белл Николлс. Я переписывался с вашим отцом касательно места викария. Он ожидает меня только завтра, но я приехал в Китли немного раньше и решил нанести визит.
— Конечно, мистер Николлс. Прошу вас, — вежливо пригласила я его, отступив назад.
Гость шагнул в прихожую. Захлопнув дверь перед завывающим ветром и дождем, я улыбнулась.
— Не правда ли, ужасная буря? Не теряю надежды увидеть у дверей вереницу животных, пара за парой.
Я подождала улыбки или ответа в подобной непринужденной манере, но мистер Николлс лишь смотрел на меня, точно статуя. В руках он держал шляпу и зонтик, с которых на каменный пол стекала вода. Теперь, вне досягаемости стихии, я разглядела, что он обладает крепким телосложением и смуглым лицом с привлекательными крупными чертами, большим, но красивым носом, твердым ртом и густыми, черными как смоль волосами, которые из–за дождя прилипли к голове мокрыми завитками. Мистер Николлс был по меньшей мере шести футов ростом — на целый фут выше меня. В письме он отметил свой возраст: двадцать семь лет, почти на два года младше; он казался бы еще моложе, если бы не густые, аккуратно подстриженные черные бакенбарды, обрамляющие его выбритое лицо. Взгляд у гостя был настороженный и умный; впрочем, он отвел глаза и робко изучал прихожую, будто преисполнился решимости смотреть на что угодно, кроме меня.
— Полагаю, — попробовала я еще раз, — вы привыкли к таким ливням в Ирландии?
Он кивнул, уставившись в пол, но промолчал. Я подумала, что тирада у двери, по–видимому, останется его единственной попыткой заговорить. Флосси вертелся у гостя под ногами и поглядывал на него с любопытством и нетерпением. Мистер Николлс, промокший и, несомненно, замерзший, улыбнулся псу, наклонился и ласково потрепал его по голове.
— Позвольте забрать вашу шляпу и пальто, сэр, — предложила я гостю, кое–как вытерев руки о фартук.
Подозрительно посмотрев на меня, он молча протянул мокрый зонт и снял упомянутые предметы гардероба. Заметив, что его туфли промокли насквозь и покрыты слоем грязи, я спросила:
— Неужели в такую погоду вы шли пешком из Китли, мистер Николлс?
Он снова кивнул.
— Извините за грязь. Я как мог вытер обувь, прежде чем позвонить в колокольчик.
Наконец–то он заговорил! Целых две фразы, хотя и короткие! Я сочла это скромной победой.
— Уверяю вас, этому каменному полу не привыкать к уличной грязи. Не желаете погреться у кухонного очага, мистер Николлс, пока я схожу за полотенцем?
Он заметно встревожился.
— На кухне? Нет, спасибо.
Меня застало врасплох надменное удивление, с которым он произнес слово «кухня», будто искренне презирал саму ее суть. По–видимому, помещение, столь тесно связанное с женщинами, было недостойно его внимания. Я разозлилась и раздраженно ответила:
— Прошу прощения, но в столовой не разведен огонь, вот почему я предложила вам пройти на кухню. Там очень тепло и уютно; вас никто не потревожит, там только я и наша служанка. Вы обсохнете за пару минут и пройдете в кабинет отца.
— Мне хотелось бы увидеть его немедленно, — поспешно отозвался гость. — Наверняка у него разведен огонь. Я был бы крайне признателен вам за полотенце.
Я отправилась исполнять его пожелание. Итак, к нам приехал весьма заносчивый и высокомерный ирландец. По сравнению с ним наш бывший викарий, отвратительный Смит, показался настоящим сокровищем. Через несколько минут я вернулась с полотенцем. Мистер Николлс молча промокнул дождевую влагу с волос и лица, затем вытер ботинки и вернул полотенце мокрым и грязным.
Мне не терпелось уйти. Приблизившись к двери отцовского кабинета, я снова обратилась к гостю:
— В последнее время переписку отца вела я. Если не ошибаюсь, я предупреждала вас, что зрение отца оставляет желать лучшего. Он разглядит лишь ваши туманные очертания. Врачи прогнозируют, что рано или поздно он ослепнет.
Мистер Николлс только мрачно кивнул.
— Да, припоминаю.
Постучав в кабинет и дождавшись разрешения, я распахнула дверь и объявила о приходе мистера Николлса. Папа поднялся с кресла у камина и поприветствовал гостя удивленной улыбкой. Подобно мне, отец носил очки в проволочной оправе; его некогда красивое лицо избороздили морщины; высокий, худой, но крепкий, он изо дня в день щеголял в черной сутане. Копна его седых волос была белоснежной, как и шарф, который он, избегая простуды, всегда наматывал на шею так пышно, что подбородок почти исчезал в складках.
Мистер Николлс пересек комнату и пожал папе руку. Я оставила их одних и поспешила наверх, чтобы привести себя в порядок. Как я могла встретить незнакомца в таком виде? Сняв косынку, я аккуратно заколола наверх свои каштановые волосы, затем переоделась в чистое серебристо–серое платье, разумеется шелковое. (С тех пор как мы переехали в Хауорт, папа похоронил немало детей, которые сидели слишком близко к огню и загорелись. Он не доверял хлопку и льну и требовал, чтобы мы носили только шерсть и шелк — они не так легко воспламеняются.) Одетая как квакерша, я почувствовала себя более спокойно и непринужденно. Пусть мне недостает преимуществ красоты, зато больше не придется стыдиться перед гостем своих манер или нарядов.
Вернувшись на кухню, я застала там Эмили и повторила для нее и Табби маленькую сценку, разыгравшуюся у входной двери.
— На кухне? Нет, спасибо, — попыталась я изобразить голос и презрение мистера Николлса. — Как можно ступить в обиталище женщин!
Эмили засмеялась.
— Судя по всему, настоящая скотина, — заметила Табби.
— Будем надеяться, что отец не задержит его, и вскоре мы попрощаемся навсегда, — заключила я.
Когда я принесла к кабинету поднос с чаем, через полуоткрытую дверь доносились низкие голоса двух ирландцев. Ирландский акцент мистера Николлса был очень ярким, приправленным интригующими нотками шотландского. Папа старался избавиться от акцента с тех пор, как поступил в колледж, однако ирландская напевность всегда отличала его речь и перешла ко всем его отпрыскам, включая меня. Беседа была в полном разгаре; внезапно раздался взрыв искреннего смеха. Это обстоятельство немало меня удивило, поскольку я добилась от мистера Николлса лишь пары слов. Со мной он даже не улыбался!
Только я собралась войти, как услышала голос отца;
— Я говорил им; учитесь обращаться с иглой, шить рубашки и платья, печь пироги, и со временем выйдут из вас толковые хозяйки! Да только меня не слушали.
— Как вы правы, — согласился мистер Николлс. — Женщины более всего преуспевают в занятиях, назначенных им Богом, мистер Бронте: в шитье или на кухне. Вам очень повезло, что две старые девы ведут ваше хозяйство.
Я вспыхнула от ярости и негодования и чуть не уронила поднос. Разумеется, мне были известны отцовские взгляды на женщин. Мы с сестрами всю жизнь спорили с ним и безуспешно пытались убедить, что женщины не менее умны, чем мужчины, и вправе расправить крылья за пределами кухни. В конце концов он уступил и позволил нам присоединиться к брату в изучении истории и классической литературы, однако по–прежнему считал, что мы напрасно тратим время на латынь и греческий, Вергилия и Гомера.
Прощая отцу подобную нетерпимость, я отказывалась с ней мириться. Ему шестьдесят восемь лет; милейшего старика подводят не только глаза, но и разум, а также взгляды, свойственные мужчинам его поколения. Но от молодого образованного мистера Николлса, претендующего на должность, на которой ему придется тесно общаться с мужчинами и женщинами всех возрастов, можно было бы ожидать более широких и независимых суждений!
Кипя от ярости, я толкнула дверь плечом и вошла в комнату. Джентльмены сидели у огня. Домашнее тепло сотворило чудо: мистер Николлс выглядел согревшимся и сухим, его темные, гладкие, густые волосы были зачесаны в одну сторону над широким лбом и отливали здоровым блеском. На его коленях дремал наш полосатый кот Том; мистер Николлс широко улыбался и рассеянно гладил удовлетворенно мурчащего зверька. Сияющее лицо джентльмена, однако, поблекло с моим появлением; он выпрямился, отчего кот спрыгнул с коленей. Несомненно, я не нравилась мистеру Николлсу. Хотя это было неважно, ведь его последнее замечание заставило меня утратить остатки уважения к нему.
— Папа, ваш чай. — Я поставила поднос на маленький столик рядом с гостем. — Не хочу вам мешать, поэтому оставляю тебя в приятном обществе мистера Николлса.
— Погоди! Шарлотта, налей нам чаю. Как вы предпочитаете пить чай, мистер Николлс?
— Как нальют, — пожал плечами тот.
Папа засмеялся.
— Два куска сахара, пожалуйста, и ломоть хлеба с маслом, — отрывисто распорядился мистер Николлс.
Такой повелительный тон возмутил меня до глубины души. Хотелось поддаться порыву и швырнуть ломоть хлеба в его надменное лицо. Но я удержалась и исполнила приказ. Мистеру Николлсу хватило любезности поблагодарить меня. Оставив поднос, я вернулась на кухню, где затем битый час обсуждала с Эмили и Табби глупость узколобых мужчин.
— Надменный тип, считающий ниже своего достоинства ступить на кухню, назвал меня старой девой в двадцать девять лет! — негодующе воскликнула я. — И тут же потребовал прислуживать ему, намазывать хлеб маслом! Нет, это невыносимо!
— Меня он тоже назвал старой девой, — напомнила Эмили, — а ведь он даже не видел меня. Не обращай внимания. Ты всегда утверждала, что не выйдешь замуж.
— Да, но по своей воле. Мне дважды делали предложения, отклоненные мной. Старая дева — это перезрелая девственница, которую никто не любит и не хочет взять в жены.
— Ну и кто из вас надменный? — Овдовевшая Табби прищелкнула языком. — Я б не стала хвастать двумя предложениями по почте.
— Это свидетельствует о том, что у меня есть принципы. Я выйду замуж только в случае взаимного влечения, за человека, который любит меня и уважает всех женщин! — Изрядно раздосадованная, я опустилась в кресло–качалку у огня. — Мужчины вечно ставят «добродетельную жену» из притчей Соломоновых в пример «нашему полу». Что ж, она владела мастерской — выделывала покрывала и пояса и продавала их. Она была помещицей — покупала землю и насаждала виноградники! Разве в наше время женщинам дозволено подобное?
— Не дозволено, — признала Эмили.
— Из всех земных дел на нашу долю осталась только работа по дому да шитье, из всех земных удовольствий — бессмысленные визиты и никакой надежды на что–либо лучшее до конца жизни. Мужчины хотят, чтобы мы довольствовались сей унылой и пустой участью, постоянно, без единой жалобы, день за днем, словно у нас нет больше никаких задатков, никаких способностей к чему–либо другому. Разве сами мужчины могли бы так жить? Разве им не было бы тоскливо и скучно?
— Мужчины понятия не имеют, как тяжко приходится женщинам, — заметила Табби, устало покачав головой.
— А если бы даже имели, то ничего бы не стали менять, — добавила Эмили.
Наконец я со вздохом закрыла за мистером Николлсом дверь, ворвалась в папин кабинет и заявила:
— Надеюсь, сегодня мы в последний раз видели этого джентльмена.
— Напротив, — возразил отец. — Я нанял его.
— Ты нанял его? Папа! Ты, верно, шутишь.
— Он лучший кандидат, с каким я общался за последние годы. Он напомнил мне Уильяма Уэйтмана.
— Как ты можешь так говорить? Он совершенно не похож на Уильяма Уэйтмана!
Мистера Уэйтмана, первого папиного викария, любила вся община, а особенно моя сестра Анна. К несчастью, за три года до описываемых событий он подхватил холеру, когда навещал больных, и умер.
— Мистер Уэйтман был красивым, обаятельным и любезным мужчиной с превосходным чувством юмора.
— У мистера Николлса тоже превосходное чувство юмора.
— Ничего подобного, разве что насчет женщин. Он узколобый, папа! Грубый, заносчивый и слишком замкнутый.
— Замкнутый? Ты это серьезно? Он болтал без умолку! Не припомню, когда я в последний раз так приятно и интересно беседовал с мужчиной.
— Он сказал мне не больше трех фраз.
— Возможно, он боится общаться с едва знакомыми женщинами.
— Если так, община его не примет.
— Примет с распростертыми объятиями. У него великолепные рекомендации, как тебе известно, и я понимаю почему. В прошлом году он закончил Тринити–колледж. Он хороший человек с головой на плечах. У нас много общего, Шарлотта. Ты не поверишь! Он родился в графстве Антрим, на севере Ирландии, в сорока пяти милях от места, где я вырос. В его семье тоже было десять детей; и у него, и у меня отцы были бедными фермерами; нам обоим местные священники помогли поступить в университет.
— Все эти совпадения чудесны, папа, но разве они помогут ему стать хорошим викарием? Он так молод!
— Молод? Ну конечно, он молод! Милая моя, а разве можно найти опытного викария за девяносто фунтов в год? Мистер Николлс еще даже не рукоположен в сан, так что придется подождать около месяца, прежде чем он приступит к своим обязанностям.
— Целый месяц? Но накопилось столько дел! Разве ты можешь ждать так долго, папа?
Отец улыбнулся.
— Полагаю, мистера Николлса стоит подождать.