ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
День выдался ясным и теплым. Мы с мистером Николлсом шли по каменистой тропке, которая извивалась среди диких пастбищ, где блеяли стада серых овец и ягнят с мохнатыми мордочками. С запада дул ветерок: он проносился над холмами, напоенный сладким благоуханием вереска и камыша; в воздухе гудели насекомые и перекликались птицы.
Несмотря на солнце, поначалу мне было не по себе рядом с мистером Николлсом. После стольких лет отчужденности и моей давно лелеемой вражды мы не знали, с чего начать беседу. Я боялась ляпнуть что–нибудь не то и вернуть нас в опасные воды, викарий выглядел не менее робким, и какое–то время мы хранили неловкое молчание. Когда мы оставили поля и достигли диких лиловых пустошей, я набралась смелости и подала голос:
— Сэр, хочу еще раз выразить огорчение, которое испытала по поводу ваших прошлых проблем из–за мисс Мэлоун. Вам действительно пришлось покинуть Тринити–колледж из–за нее?
— Да. Я вернулся домой и два года работал школьным учителем, надеясь в будущем обелить свое имя.
— Вы работали школьным учителем? — удивилась я. — И я тоже.
— Знаю. Ваш отец рассказывал. Как ни крути, это занятие нравилось мне намного больше, чем вам, мисс Бронте, и все же не было моим истинным призванием. Когда наконец мисс Мэлоун устыдилась и покаялась в грехах, меня восстановили в университете.
— Слава богу. Полагаю, они убедились в вашей полной невиновности и принесли извинения?
— Да. Они также пообещали, что изымут этот случай из моего досье и больше не вспомнят о нем. Однако в результате мне понадобилось семь лет вместо обычных пяти, чтобы получить степень по богословию.
— Понятно. Когда вы появились в Хауорте, мне было известно, что вам двадцать семь и вы недавно посвящены в сан, но я считала, что вы просто позже других поступили в университет. А что привело вас в Англию после выпуска, мистер Николлс?
— Найти место викария в Ирландии в наши дни проблематично. Пришлось пересечь Ирландское море в поисках счастья.
— Наверное, тяжело оставить родную страну и семью, сэр?
— Непросто. Но все к лучшему. — Он покосился на меня с едва заметной улыбкой. — Довольно об этом. Я предпочел бы говорить о вас, мисс Бронте. По словам вашего отца, вы посещали школу.
— Да… даже три.
— Он рассказал мне о вашей первой школе. Я знаю, что вы терпели суровые лишения, и знаю, что случилось с вашими сестрами Марией и Элизабет. Давно хотел выразить сочувствие вашей утрате.
— Благодарю, мистер Николлс.
— Я тоже потерял сестру в раннем детстве.
— Неужели? Мне очень жаль. Как ее звали? Сколько ей было лет?
— Ее звали Сьюзен. В четыре года она заболела и умерла. Она была такой ясноглазой, румяной девчушкой, полной жизни и света. Мне было всего семь, и я ужасно разозлился. Я не понимал, как Бог посмел отнять у меня любимую чудесную сестру.
— Мне едва исполнилось девять, когда скончались мои сестры. — Я взглянула на викария с симпатией и неожиданным родственным чувством, ведь нас связывали похожие печальные истории. — Полагаю, потерять любимого брата или сестру тяжело в любом возрасте, но в раннем детстве — особенно. В некотором смысле я так и не оправилась.
— Я тоже. Именно утрата Сьюзен привела меня на духовную стезю. Я стремился лучше понять Господа и наше место в мире, хотел научиться даровать покой и утешение тем, кто страдал, как я.
— Нам в Хауорте повезло, что вы избрали духовное призвание, сэр, и что жизненный путь привел вас сюда.
— Боюсь, еще вчера вы считали иначе, но мне приятно, что ваше мнение переменилось.
В его голосе таилась беззлобная насмешка. Он впервые общался со мной с безмятежным весельем, оставив свою обычную мрачность и серьезность, и это застало меня врасплох. Я невольно улыбнулась и ответила не менее насмешливо:
— Могу ли я надеяться, сэр, что вы не таите на меня злобу?
— Можете.
— Я рада.
Теперь мы шагали по глухой тропе. Река вздулась от весенних дождей; она неслась вниз по лощине, полноводная и прозрачная, отражая то золотые лучи солнца, то сапфирную синеву неба. Свернув с тропы, мы зашагали по мягкой луговине с изумрудно–зеленой травой, пестревшей мелкими белыми цветочками и усеянной золотыми звездами желтых цветов. Холмы обступили нас со всех сторон.
— Отдохнем? — спросил мистер Николлс, когда мы подошли к утесам, охранявшим ущелье, из–за которого доносился гул соседнего водопада.
Кивнув, я села на большой камень. Викарий опустился на камень в паре футов от меня и снял шляпу. Ветерок шевелил его густые темные волосы и ласкал лоб, а лицо радостно сияло в полуденном свете. Впервые в жизни я заметила, насколько он красив.
— Разве не чудесно было бы, мисс Бронте, вытереть доску и начать все сначала, как если бы мы только что встретились?
— Чудесно, — отозвалась я.
Но оставался один момент, который мне хотелось навсегда изгладить из памяти мистера Николлса: лживые вульгарные заявления брата о моей привязанности к некоему бельгийцу, случайно подслушанные викарием. Однако я не осмелилась поднять эту тему. Вместо этого я добавила:
— И потому я буду очень благодарна, если вы забудете мои вчерашние язвительные замечания.
Мистер Николлс посмотрел на меня.
— То есть, с вашей точки зрения, меня можно называть христианином?
— Несомненно можно, сэр.
— И священником?
— Да.
— Вы не считаете меня автоматом?
Я изогнула губы.
— Нет. Вы придерживаетесь некоторых весьма косных взглядов, сэр, с коими я никогда не соглашусь, но это свидетельствует о наличии у вас твердых принципов. Что, напротив, делает вас мыслящим человеком, а не механизмом.
— Мыслящим человеком… это еще куда ни шло… но, надеюсь, не невыносимым негодяем?
— Нет. По крайней мере, насколько мне известно, — засмеялась я.
Викарий присоединился ко мне; веселый громкий смех, казалось, исходил из самой глубины его натуры. Затем на его щеках неожиданно вспыхнул легкий румянец, улыбка увяла, а глаза уставились куда–то за реку.
— К слову, о чистой доске, мисс Бронте. Мне очень хотелось бы взять обратно одну фразу, которую я позволил себе вскоре после нашей первой встречи. Я много переживал из–за нее и, полагаю, причинил вам боль.
— Неужели? Какую именно фразу, сэр? — с натужной небрежностью обронила я, прекрасно понимая, о чем он.
— Возможно, вы не помните. Я искренне надеюсь на это, но сам забыть не могу. Это случилось три года назад, когда Бренуэлл и Анна вернулись из Торп–Грин и мы с мистером Грантом явились на чай. Мы превозносили себя и унижали женщин самым бессовестным образом, и вы решительно — и справедливо — выразили свое мнение. Я был слишком молод и глуп, чтобы сознавать, насколько бесчувственно мы себя вели, и когда вы покинули комнату, я произнес слова — я на самом деле верил, что вы не услышите, — которые до сих пор вызывают во мне сожаление и стыд. — Викарий понизил голос: — Я назвал вас злонравной старой девой.
Я уставилась на него.
— Злонравной старой девой?
— Так вы забыли?
— Нет! Мистер Николлс, нет, не забыла. — Я была не в силах скрыть удивление. — Ваши слова отпечатались у меня в душе и, если честно, причинили немало мучительных часов, но… злонравная? Вы уверены, что назвали меня именно так? Злонравной старой девой?
— О! Пожалуйста, не повторяйте! — воскликнул он, покраснев до корней своих темных волос, и повернулся, чтобы посмотреть мне в глаза. — В тот момент ваше лицо исказилось, такого мрачного, разгневанного, униженного и страдальческого выражения я не встречал ни до, ни после. Я содрогаюсь, вспоминая его и сознавая, что послужил причиной. Ужасно, если тот промах отчасти вызвал вашу неприязнь ко мне.
Мои мысли кружились в хороводе. На мгновение мне захотелось возразить и тем самым облегчить его совесть, но ведь мы говорили начистоту, и он был абсолютно честен.
— Я убежден… теперь, — продолжил он, — что вас совершенно устраивает незамужнее положение. Возможно, тогда было иначе. В любом случае мое поведение было крайне оскорбительным, и я сожалею о нем.
Больше я не могла сдерживаться. И расхохоталась.
Мистер Николлс недоуменно на меня взглянул.
— Мое признание вас забавляет?
Я кивнула, прослезившись; довольно долго от смеха я не могла вымолвить ни слова. Мистер Николлс заразился моим весельем и в замешательстве тоже расхохотался, сам не ведая над чем.
— Прошу прощения, сэр. — Я сняла очки и вытерла глаза носовым платком, когда наконец перевела дыхание и обрела дар речи. — Я смеялась не над вами и ни в коей мере не собиралась принижать вашу откровенность. Я смеялась над собой и над собственной глупостью.
— Вашей глупостью? Что вы имеете в виду?
Стоит ли с ним поделиться? Мои щеки вспыхнули, когда я вообразила, как озвучиваю мысли, теснящиеся у меня в голове. «Меня оскорбило не то, что вы назвали меня старой девой. Все дело в предыдущем слове. Я не знала, что вы сказали «злонравной“. Мне послышалось «безобразной“. Я решила, что вы назвали меня безобразной старой девой».
— Дело в том, мистер Николлс, что я неправильно расслышала. Возможно, всему виной ваш акцент или мое предубеждение касательно себя и вас, но я была уверена, что вы сказали нечто другое, неважно что. В действительности же ваша фраза была весьма безобидной, и я рада этому. Поверьте, я полностью прощаю вас, вам больше незачем раскаиваться по этому поводу.
— Вы больше не злитесь на меня? — неуверенно спросил он. — Вас не оскорбляют те слова?
— Не злюсь. Более того, если бы я тогда расслышала вас, я не пришла бы в такую ярость. И после вы говорили многое, к чему можно придраться, но вы согласились, что вели себя бесчувственно в тот день, и мне этого достаточно. А теперь давайте оставим эту тему навсегда.
Через некоторое время, когда мы с мистером Николлсом вернулись с прогулки и прощались у дверей пастората, он с улыбкой произнес:
— Спасибо, что составили мне компанию. Мне понравилось.
— Мне тоже.
За последние два часа я узнала о мистере Николлсе больше, чем за три года нашего знакомства. Теперь между нами были не только различия, но и точки соприкосновения. К тому же он весьма достойно извинился. Расставшись с улыбкой, я поняла, что охотно повторю нашу прогулку в будущем.
Это желание, однако, погибло под лавиной ужасных событий, обрушившихся на мою семью в последующие недели и месяцы.
Состояние Бренуэлла быстро ухудшалось все лето. Его здоровье неуклонно слабело последние полтора года, но он так часто напивался или страдал от похмелья, что мы не вполне сознавали, каким опасно хрупким он стал. Обмороки и белая горячка вкупе с приступами инфлюэнцы, которой переболел весь дом, послужили сокрытию симптомов более жестокого и губительного недуга, завладевшего его истерзанным телом: чахотки.
В сентябре брат три недели был прикован к постели. Он вставал только дважды: один раз, чтобы добрести до деревни, другой — когда я принесла письмо от Фрэнсиса Гранди, его друга во время работы на железной дороге в Ладденден–Футе. Мистер Гранди неожиданно заглянул в Хауорт, заказал в «Черном быке» отдельный кабинет и пригласил Бренуэлла на ужин.
— Гранди? Не может быть! — тревожно воскликнул брат.
С огромным трудом, весь дрожа, он поднялся с кровати и натянул рубашку на исхудалую грудь. Его запавшие глаза горели сумасшедшим огнем; копна рыжих свалявшихся волос, которые он много месяцев запрещал подстригать, торчала вокруг высокого костлявого лба.
— Гранди сбросил меня со счетов. Он не приехал бы со мной повидаться. Это, верно, сам дьявол явился. Сатана пытается завладеть мной.
— Бренуэлл, успокойся, — ласково ответила я. — Это не Сатана. Это твой друг, мистер Гранди, который просто хочет поужинать с тобой, но ты плохо себя чувствуешь. Я так и передам ему и приглашу к нам в дом. Ложись в постель.
Я бережно взяла брата за руку, но тот грубо оттолкнул меня и, собираясь с последними силами, заявил:
— Прочь с дороги! Я должен встретиться с ним лицом к лицу.
Только позже выяснилось, что Бренуэлл украл с кухни нож для мяса и спрятал в рукаве, готовясь сразу заколоть «потустороннего гостя». К счастью, когда брат вошел в столовую, где ждал мистер Гранди, голос и манеры последнего привели Бренуэлла в чувство, и он в слезах рухнул на стул.
Двадцать второго сентября с братом случилась самая благоприятная перемена; я слышала, что такие перемены часто предшествуют смерти. Его поведение, речь и эмоции заметно изменились и смягчились, душа исполнилась умиротворения и радости.
Большую часть жизни он отвергал религию и отказывался каяться в бесчисленных грехах, что причиняло немалую боль папе и всей семье. К нашему облегчению, в свой самый черный час Бренуэлл наконец–то раскаялся: целых два дня он только и говорил с сожалением о своей бесцельно прожитой жизни, растраченной юности и позоре.
— За всю жизнь я не сделал ничего значительного, ничего доброго, — горько сокрушался он, когда я заняла свой пост у его кровати, — ничего, чем заслужил бы такую любовь своей драгоценной семьи. — Брат схватил меня за руку. — Шарлотта, я искупил бы вину, если б мог. Если бы любовь и благодарность можно было измерить ударами гибнущего сердца, ты бы поняла, что мое сердце бьется только для тебя, отца и сестер. Вы были моим единственным счастьем.
Когда мы собрались у одра Бренуэлла в воскресное утро двадцать четвертого сентября, я с болезненной, мрачной радостью услышала, что он тихо молится, и к последней отцовской молитве он добавил: «Аминь». Это слово странно звучало в устах Бренуэлла, но какое утешение принесло оно всем нам! Остается лишь надеяться, что оно принесло не меньшее утешение моему умирающему брату, поскольку через двадцать минут его не стало.
Пока не наступит смертный час близкого человека, никому не ведомо, сколько можно ему простить. После всего, что мы вынесли от Бренуэлла, многие сочли бы его смерть не карой, а милостью; порой мы с сестрами считали так же. Но когда раздался его последний вздох — впервые в жизни я видела смерть так близко, — когда спокойствие начало разливаться по его чертам вслед за последней ужасной судорогой, меня охватило чувство потери, которое не смыли бы и океаны слез.
Я оплакивала гибель таланта, крах надежд, окончательное, горестное угасание того, что обещало стать блестящим, ярким пламенем; я оплакивала брата, которого любила всем сердцем и которого больше никогда не увижу. Все его ошибки, все пороки в тот миг утратили для меня значение; все сотворенное им зло исчезло — вспоминались только его муки. Я молилась, чтобы Господь даровал ему на небесах покой и прощение.
Папа невыносимо страдал много дней. «Сын мой! Сын мой!» — рыдал он. Физические силы, однако, не оставили его, а со временем и его душевное здоровье восстановилось.
В день похорон Бренуэлла шел дождь. Осень поспешила отомстить лету. Мы все простудились и в последующие недели молча сидели у огня, ежась под порывами холодного восточного ветра, который буйно и властно гулял над нашими холмами и болотами.
Простуда Эмили переросла в постоянный кашель, становившийся хуже день ото дня. Вскоре к нему добавились одышка, боль в груди и боку. Эмили, стоически переносившая мучения, никогда не искала и не принимала жалости, но таяла у нас на глазах, становясь все более худой и бледной. Под гнетом невыразимого страха я вновь и вновь заклинала ее позволить вызвать врача, но сестра не желала и слушать.
— Мне не нужен врач–отравитель, — упорствовала она. — Он будет пичкать меня лекарствами и снадобьями, от которых мне станет только хуже. Я поправлюсь сама.
Но Эмили не поправлялась.
Она слабела.
Подробности ее болезни навеки выжжены в моей памяти: жестокий натужный кашель, который день и ночь эхом разносился по дому; учащенное дыхание после малейшего усилия; волнами накатывающий жар; дрожащие руки; отсутствие аппетита; худая, изможденная фигура и лицо — все признаки чахотки. Я сходила с ума от беспокойства при виде того, как сестра упорно выполняет домашнюю работу, даже когда стало ясно, что работа ей уже не по силам. В сестринских узах нет ничего необычного, и сестра была мне дороже жизни. Мысль о возможной потере казалась невыносимой. Три месяца я повсюду искала совета, предлагала снадобья, пыталась облегчить бремя Эмили и уговорить ее отдохнуть; на все мои усилия сестра отвечала досадой и отказом.
В ее характере была одна простая, примитивная черта. Подобно цыганам и обитателям холмов, на которых она так походила, и диким зверям, которых так преданно любила и опекала, сестра крепко цеплялась за свое родное жилище и инстинкты. Полагаю, она воспринимала свой недуг, как больное животное: предпочитала выздороветь или умереть в привычном углу, чем терпеть понукания и заботы чужих людей или незнакомые методы. Эмили никогда ни с кем не считалась, кроме собственного мнения, которое было для нее свято. Она не желала умирать, но слишком верила в силы природы и пожертвовала им свою жизнь.
Эмили не привыкла медлить, не медлила и сейчас. Она быстро угасала. Спешила покинуть нас. Однако пока ее физические силы таяли, духовно она становилась сильнее, чем когда–либо. День за днем я с мучительным изумлением и любовью наблюдала, с каким мужеством она встречает страдание. Впервые я столкнулась с подобным; впрочем, Эмили всегда выбирала нехоженые пути.
Вечером восемнадцатого декабря она вышла из теплой кухни в сырой, холодный коридор, собираясь покормить собак. Внезапно она пошатнулась и чуть не ударилась о стену, пытаясь не выпустить край фартука, полного объедков. Мы с Анной закричали от ужаса и бросились ей на помощь.
— Все в порядке, — отрезала Эмили.
Она оттолкнула нас и покормила Флосси и Кипера с рук. В тот вечер она кормила собак в последний раз.
Из–за сурового начала зимы и того, что в спаленке Эмили не было камина, несколько недель назад сестра перебралась в комнату, которую Бренуэлл освободил после происшествия со свечой. Тем вечером, проходя мимо упомянутой комнаты, я увидела, как Эмили на корточках у камина кормит уже не собак, а всепожирающий огонь: она бросала в ревущее пламя листы из тонкой стопки.
Мне стало любопытно, и я вошла к ней. В камине лежал толстый слой золы. Я взглянула на несколько страниц в руке Эмили и немедленно узнала ее почерк. Она быстро сунула последние листы в огонь и поворошила их, наблюдая, как мгновенно занимается бумага.
— Что ты сжигаешь? — с внезапной тревогой спросила я.
— Ничего важного.
— Любые твои рукописи важны для меня. Что это?
— Всего лишь мои старые гондальские сочинения и книга.
— Твоя книга? Нет! Какая книга?
Я в отчаянии попыталась выхватить у Эмили кочергу, чтобы спасти из пламени жалкие остатки ее подношения, но она вцепилась неожиданно крепко. Я беспомощно смотрела, как последние скрученные страницы обращаются в пепел.
— Какая книга? — тихо повторила я, хотя уже угадала ужасный ответ. — Вряд ли… та, над которой ты работала последние два года?
— Та самая.
— Ах, Эмили! — Горестный вздох исторгся из самых глубин моей души. Слезы брызнули при мысли, что я утратила столь бесценную рукопись; я покачнулась и упала на кровать. — Ты даже не дала нам прочесть, Эмили! Печально уже то, что ты скрывала от нас множество гондальских историй, которых больше нет… нет! Но твоя новая книга! Почему ты сожгла ее?
— Она не нравилась мне. Я знаю, что люди думали о моей работе, когда я была ею довольна. Не желаю, чтобы они судили нечто столь бесформенное и незаконченное после моей смерти.
— Эмили, ты не умрешь.
Эти отчаянные слова, некогда обращенные к моей сестре Марии, разнеслись зловещим эхом. В моем голосе было больше надежды, чем веры.
Эмили печально опустилась на стул; кочерга со звоном упала на пол.
— Поверь, я не хочу умирать, но на все воля Божья.
На следующее утро я встала на рассвете, закуталась в плащ, натянула перчатки и пошла через пустоши, рыдая от безысходности. В каждой впадинке, в каждой укрытой от непогоды щели я искала последнюю веточку вереска, чтобы принести ее Эмили. Сестра любила пустоши. Самые мрачные пустоши цвели для нее прекрасней, чем розы; из всех земных цветов она предпочитала вереск. Когда–то она целыми днями лежала на пустошах и грезила. Мне казалось, что вид знакомого цветка доставит ей удовольствие.
Наконец со вздохом облегчения я нашла то, что нужно: крошечную стойкую веточку, иссохшую, но узнаваемую. Всю обратную дорогу до пастората я бежала; мое сердце колотилось. Крошечный, выносливый вереск казался мне символом надежды, неукротимой жизни, новых обещаний. Я ворвалась в дом, поднялась по лестнице. Эмили сидела у камина в своей спальне, полностью одетая, с распущенными длинными каштановыми волосами. Она смотрела в огонь. В комнате едко пахло жженой костью.
— Шарлотта, — апатично промолвила она при моем появлении. — Мой гребень угодил в камин. Выпал из руки. Мне не хватило сил наклониться и поднять его.
В тревоге я поспешно достала гребень из углей. Большая часть его расплавилась. Мои глаза наполнились слезами, мне показалось, что я в жизни не видела ничего более грустного и душераздирающего, чем этот испорченный гребень, но я лишь произнесла:
— Ничего страшного, Эмили. Можешь брать мой, или, если хочешь, я куплю тебе новый. — Я вытерла глаза и добавила: — Гляди, что я принесла тебе.
И протянула ей крошечную веточку вереска. К моему горю и отчаянию, она только посмотрела на нее тусклыми, равнодушными глазами и спросила:
— Что это?
Мне никогда не забыть тот ужасный день. Эмили неуклонно слабела. Отказавшись от помощи, она с трудом спустилась вниз, села на диван и попыталась шить, но ее дыхание было таким затрудненным, что мы с Анной почти отчаялись. В час дня Эмили наконец прошептала:
— Я не против, если вы пошлете за доктором.
Врач приехал, но было уже слишком поздно. Часом позже — верный Кипер лежал у смертного одра, мы с Анной рыдали и держали сестру за руки — Эмили скончалась в полном сознании, борясь и задыхаясь.
Эмили, свет моих очей, погасла навеки совсем молодой. Ей было всего тридцать лет.
Эта потеря была равнозначна потере части себя. Ее смерть, последовавшая сразу за смертью Бренуэлла, поразила всех домочадцев в самое сердце. Мы на много дней лишились воли к существованию. Кипер караулил у спальни Эмили и жалобно выл. Анна, Марта и Табби плакали на кухне. Папа, сломленный горем, ежечасно повторял мне:
— Шарлотта, ты должна держаться. Я погибну, если ты подведешь.
И все же я подвела его: мне было так плохо, что неделю я едва поднималась с кровати. Я знала, что кто–то должен оставаться сильным и ободрять остальных, но где мне было черпать силы?
Как выяснилось, в мистере Николлсе.
Викарий первым явился выразить соболезнования, менее чем через час после смерти Эмили. В последние месяцы я замечала в его взгляде заботу и сочувствие, с какими он наблюдал за стремительным угасанием моих брата и сестры. Теперь, в час наибольшей нужды, он сложил к нашим ногам доброту, предупредительность и сноровку, а именно предложил помочь с похоронами и провести церемонию. Папа был слишком захвачен горем, чтобы обдумывать другие возможности, и с благодарностью согласился.
В назначенный день, когда суровый декабрьский мороз сковал землю и резкий восточный ветер насквозь продувал церковный двор, мистер Николлс и папа возглавили небольшую горестную процессию из дома в церковь. Наше заметно сократившееся семейство расположилось на церковной скамье, Кипер растянулся у ног, а мистер Николлс своим звучным, чистым ирландским голосом обратился к многочисленным собравшимся с кафедры.
Когда он прочел погребальные молитвы и гроб Эмили опустили в семейный склеп под церковью, мы вышли на улицу, и соседи с кроткой искренностью и жалостью принесли нам соболезнования, невзирая на лютый холод и пронзительный ветер. После того как большинство деревенских жителей удалились, я с благодарностью в сердце подошла к мистеру Николлсу и протянула ему руку в перчатке.
— Спасибо, сэр, за все, что вы сделали, и за все, что сказали о моей сестре. Ваши слова очень много для меня значат, и они принесли утешение моей несчастной семье.
Викарий взял мою руку и ласково пожал, отпустив с заметной неохотой.
— Сделать то немногое, что я сделал, — честь для меня. Но вы единственная обладаете подлинной силой, мисс Бронте. Вы надежда и опора своей семьи, а теперь и ее утешение. Вашим родным очень повезло.
— Спасибо, мистер Николлс.
Я повернулась к сестре и отцу, и свежие слезы обожгли мне глаза. Я поклялась, что в будущем непременно оправдаю подобную веру мистера Николлса. Но в тот час отчаяния я чувствовала, что не справлюсь без дружеского плеча.
Тогда я написала Эллен; она приехала после Рождества и осталась на две недели. Я послала в Китли экипаж, встретивший ее поезд. Как только Эллен переступила наш порог, мы упали друг другу в объятия.
— Мне так жаль, Шарлотта. Я всем сердцем любила Эмили.
— Знаю.
— Но мы должны быть благодарны, что ее страдания окончились.
Я кивнула, не в силах говорить.
Эллен была воплощением покоя и умиротворения, постоянство ее доброго сердца было для меня настоящим благословлением. Через несколько дней после ее приезда мы проводили время у камина в столовой вместе с Анной. Дружеского общества было вполне достаточно для празднования последнего дня года. Эллен устроилась в старом кресле Эмили и вышивала, отблески огня мерцали в ее каштановых кудрях. Мы с Анной сидели рядышком на диване и читали газеты. Вдруг на нежном лице Анны расцвела едва заметная улыбка.
— Почему ты улыбаешься? — спросила я.
— Потому что «Лидс интеллидженсер» напечатал одно из моих стихотворений, — радостно сообщила она.
У нее тут же перехватило дыхание, и она взглянула на меня, осознавая, что невольно выдала нашу тайну. Я посмотрела в газету и увидела предмет ее восторга. Стихотворение «Узкий путь» — искреннее и прелестное выражение убеждений и верований Анны — впервые было издано в августе во «Фрейзере мэгэзин» под псевдонимом Актон Белл. Прежде чем я успела вымолвить хоть слово, Эллен подняла глаза от вышивки и сказала:
— Не знала, что ты пишешь стихи, Анна. Твое стихотворение действительно напечатали?
— Да.
— Можно прочесть?
Сестра повернулась ко мне с воздетыми бровями и молча кивнула. Прекрасно поняв ее, я поднялась и произнесла:
— Конечно, Нелл. Но сначала я преподнесу тебе подарок.
— Подарок? Но зачем? Рождество уже прошло, и мы пообещали друг другу не обмениваться подарками.
— Это не рождественский подарок. Это подарок на память об Эмили.
Я достала с полки несколько книг и протянула подруге. Это был трехтомник «Грозового перевала» и «Агнес Грей».
Эллен с удивлением изучала презент.
— Спасибо. Я слышала об этой книге. Это одна из любимых книг Эмили?
Мы с Анной обменялись едва заметными улыбками — вероятно, то была моя первая улыбка за несколько месяцев.
— Наверное, — отозвалась Анна.
— Эмили никогда бы не призналась в этом открыто, — ответила я, — но она любила эту книгу всем сердцем, поскольку первые два тома вышли из–под ее собственного пера. Если честно, Нелли Дин названа в честь тебя, Нелл.
— В честь меня? — Эллен посмотрела сначала на книгу, затем на меня. — Намекаешь, что это Эмили написала «Грозовой перевал»?
— Да, — подтвердила я.
— Эллис Белл — это Эмили?
— Да.
Глаза Эллен распахнулись от внезапного озарения. Она взглянула на третий том, затем на Анну и вновь на меня.
— Тогда кто такой Актон Белл?
— Я, — заявила Анна.
— О! — воскликнула Эллен, вложив в этот звук все свое изумление и глубокое восхищение. — О Анна! — Подруга медленно повернулась и уставилась на меня, открыв рот. — Так значит, ты, Шарлотта… ты должна быть…
— Да! — Я зарделась, сражаясь с очередной улыбкой.
Эллен в волнении вскочила с кресла.
— А я догадывалась! Ни на миг я не забывала, Шарлотта, что ты лучше всех рассказывала истории в школе. Я видела, как ты работаешь над рукописью у меня дома. Сколько раз я задавала тебе вопрос: «Ты издала книгу?» А ты отнекивалась и осаживала меня. Когда прошлым летом я навестила своего брата Джона в Лондоне, весь дом гудел от волнения, раздобыв экземпляр «Джейн Эйр». Едва книга прибыла, едва прочли вслух первые полстраницы, как я инстинктивно почувствовала, что автор — ты. Казалось, ты звучишь в каждом слове; твой голос и душа дрожали в глубине каждой эмоции. О, как же мне хотелось выяснить правду! Я писала и умоляла поделиться со мной, но ты все отрицала.
— Прости меня, Эллен, дорогая. Я не хотела лгать, просто Эмили запретила кому–либо говорить. Поскольку мы избрали псевдонимы с одной фамилией, я не могла раскрыть свою тайну, не выдав сестру. Теперь, когда ее больше нет, мы с Анной намерены сохранить свою анонимность, но не видим причин и дальше скрывать наш секрет от тебя.
— Могу лишь заметить, что очень горжусь вами. — Эллен ласково обняла сначала меня, затем Анну и удивленно покачала головой. — Вы обе такие умные. Не представляю, как можно написать целый роман. Немедленно требую всех подробностей.
В последние месяцы 1848 года все наше внимание было приковано к болезни и угасанию Эмили; в то же время я не могла избавиться от своих растущих страхов в отношении Анны. Каждый день и каждую ночь ее тяжелый глухой кашель эхом разносился по пасторату. Накануне Нового года папа, исполнившись решимости получить наилучший совет, пригласил в дом уважаемого врача из Лидса, который специализировался на чахотке, и тот осмотрел Анну при помощи стетоскопа.
— Боюсь, перед нами случай туберкулезной чахотки с закупоркой легких, — сухо произнес мистер Тил, когда они с папой заперлись в его кабинете после обследования.
От ужаса я лишилась дара речи.
— Ничего нельзя сделать? — тихо промолвил отец.
— Полагаю, можно, — ответил мистер Тил. — Болезнь пока не достигла конечной стадии. Можно добиться передышки и даже приостановить недуг, если ваша дочь согласится выполнять мои предписания, строго соблюдать режим отдыха и избегать холода.
Ощутив надежду, я перевела дыхание. Значит, у Анны есть шанс на выздоровление? О! Если бы только это оказалось правдой!
— Что же нам делать, доктор? Мы вверяем вам Анну.
По совету мистера Тила я перестала делить кровать с сестрой и перебралась в старую комнату Бренуэлла. Мы принимали все меры, чтобы температура в комнате больной оставалась постоянной. Анна, помня о наших бессильных муках при виде того, как Эмили отвергала любое медицинское вмешательство и помощь, переносила болезнь весьма терпеливо и исправно следовала рекомендациям врача, покуда могла. По его указанию она не покидала дом всю зиму, хотя для этого ей пришлось отказаться от своих любимых воскресных служб. Вместо этого мы с папой молились вместе с ней дома каждое воскресенье, и он повторял ради нее основные положения своей проповеди. Однако вытяжной пластырь, который мы по настоянию мистера Тила ставили Анне на бок, причинял ей боль и не приносил облегчения, а ежедневный прием рыбьего жира, вкусом и запахом напоминавшего, по словам сестры, ворвань, лишал ее остатков аппетита. В конце концов нам пришлось отказаться от этих средств. Местный медик всячески расхваливал гидротерапию; она была опробована, но также тщетно.
При поддержке мистера Джорджа Смита нам удалось получить заключение другого специалиста, знаменитого врача королевы, передового английского авторитета в области чахотки, доктора Джона Форбса. К моему разочарованию, несмотря на то что доктор Форбс прислал быстрый и любезный ответ, он лишь выразил уверенность в мистере Тиле и повторил советы, которые мы уже получили, а также предостерег меня от излишнего оптимизма относительно Анны.
Зимние дни ползли мрачно и тягостно, подобно похоронной процессии. Каждая новая неделя напоминала, что вестник, столь поспешно отнявший у нас Эмили, вновь взялся за свое зловещее ремесло. К концу марта ввалившиеся мертвенно–бледные щеки и запавшие глаза сестры представляли собой ужасающее зрелище, на которое было нестерпимо смотреть.
— Хорошо бы Господь пощадил меня, — промолвила Анна однажды утром, тоскливо наблюдая из окна за стайкой птиц, парящих над церковной колокольней, — не только ради вас с папой, Шарлотта, но и потому, что мне хочется принести в мир добро, прежде чем покинуть его. У меня в голове столько планов и идей для новых историй и книг! Какими бы скромными и ограниченными они ни были, мне жаль, что они обратятся в ничто, а моя жизнь окажется бесполезной.
— Твоя жизнь уже небесполезна, Анна. — Я боролась со слезами и сжимала руку сестры с огромной любовью. — И ты поправишься. Ты слишком дорога нам, чтобы сдаваться без боя.
За шесть месяцев, прошедших после прогулки с мистером Николлсом по пустошам, нашим домом совершенно завладели смерть и беспощадная болезнь, так что мы с ним едва успевали обменяться парой слов. В последнее воскресенье марта мистер Николлс специально подошел ко мне после службы, чтобы спросить об Анне.
— Ваш отец регулярно докладывает о ее здоровье, но я не уверен, хорошо ли он владеет ситуацией. Хочу узнать от вас, как она поживает.
Открыв рот для ответа, я неожиданно разразилась слезами. Мистер Николлс стоял передо мной, молчаливый и мрачный, на его лице читалось искреннее сочувствие и участие. Он достал из кармана носовой платок и протянул мне. Я вспомнила, как много лет назад, в Брюсселе, другой мужчина предлагал мне платок в минуты печали. Как переменилась моя жизнь после Бельгии! Я ощущала себя почти другим человеком. Хотя в кармане у меня имелся превосходный носовой платок, я приняла платок викария и попыталась собраться с силами, промокая мокрые глаза.
— Итак, она очень больна? — мягко осведомился мистер Николлс.
Я кивнула.
— Когда мы лишились Эмили, я думала, что мы осушили чашу испытаний до дна, но я невольно опасаюсь, что нам еще предстоит немало горя. Анне всего двадцать девять лет, сэр, но она уже исхудала и обессилела больше, чем Эмили в самом конце.
— Мне очень жаль. Могу ли я чем–то помочь мисс Анне или вам и вашему отцу? Хоть чем–нибудь?
— Спасибо, мистер Николлс, но мы делаем все, что в человеческих силах; полагаю, это наше единственное утешение.
Он попрощался, но, к моему удивлению, уже на следующий день нанес визит.
— Я кое–что принес вам, мисс Анна, — сообщил он, когда Марта провела его в столовую, где сестра отдыхала у огня, а я накрывала на стол.
— Вот как, мистер Николлс? — отозвалась Анна, начиная медленно вставать с кресла.
Викарий ринулся к ней.
— Прошу вас, сидите. Один из прихожан заверил меня, что растительный бальзам Гобольда — превосходное средство от подобных болезней. Я подумал, что стоит попробовать, и осмелился привезти вам немного из Китли.
Он вложил ей в руки небольшой флакон.
— Вы очень добры, — сказала Анна. — Я непременно воспользуюсь им. Благодарю вас, сэр.
Мистер Николлс поклонился и уже собирался уходить, но тут Анна добавила:
— Пожалуйста, выпейте с нами чаю, мистер Николлс.
— О нет. Мне не стоит вторгаться в семейный круг.
— Это никакое не вторжение, и вы доставите мне огромное удовольствие.
Мистеру Николлсу явно было не по себе. С внезапным уколом боли я осознала, что все эти годы, живя по соседству, он всего несколько раз присоединялся к нам за столом, обычно когда в город приезжал с визитом священник или в обществе приглашенных им самим местных викариев. Во всех подобных случаях я была отнюдь не любезна и исполнена предвзятости из–за ложных представлений о нем. Я с улыбкой обратилась к нему:
— Присоединяйтесь к ужину, мистер Николлс. Мы будем очень рады.
Он посмотрел на меня с удивлением и благодарностью.
— Спасибо. Тогда я остаюсь.
Мы поглощали жареного ягненка и репу в молчании. Я попыталась завести с отцом и мистером Николлсом светскую беседу, но отсутствие аппетита и частый сильный кашель Анны постоянно напоминали всем собравшимся о ее тяжелом состоянии.
— Папа, Шарлотта, мне пришла в голову одна мысль, — Анна отложила вилку. — Помните, я получила наследство от мисс Аутвейт?
Я кивнула и быстро пояснила мистеру Николлсу:
— Крестная Анны умерла в прошлом месяце и оставила Анне двести фунтов.
— Я решила потратить часть денег на отдых, — заявила сестра.
— На отдых? — удивился папа.
— Давайте все съездим на несколько недель. Я прочла, что своевременная смена воздуха или климата — верное средство от чахотки.
— Моим первым желанием было увлечь тебя в теплые края, — призналась я, — но доктор не одобрил эту идею. Он запретил тебе путешествовать.
— Он запретил покидать дом до конца зимы, — поправила Анна, — а сейчас весна. Мне кажется, нельзя терять ни минуты.
— Вы можете отправиться на побережье, — предложил мистер Николлс. — Морской воздух считается особенно целебным.
— Да! — воскликнула Анна. Ее глаза горели пылом, какого я не замечала много месяцев. — Ах! Как бы мне хотелось на море! Вот бы снова попасть в Скарборо! Проводить лето с Робинсонами было чудесно. Тебе понравится Скарборо, папа. Шарлотта, я прекрасно вижу, как ты устала меня опекать. Морской воздух пойдет на пользу нам обеим.
— Мне семьдесят два года, дорогие, — вздохнул папа. — Дни моих странствий остались позади. Но вы можете поехать вдвоем.
Я пообещала Анне отвезти ее в Скарборо, если доктор позволит, однако после ужина, провожая мистера Николлса к двери, выразила ему свои мрачные предчувствия:
— Я на все готова ради Анны, но вы правда считаете, что у нее хватит сил на путешествие?
— Возможно, именно путешествие поможет ей восстановить силы, — ответил мистер Николлс.
Я кивнула. Викарий опустил глаза, изучил мое лицо и угадал все потаенные страхи.
— Если Господь пожелает забрать ее, мисс Бронте, — мягко произнес он, — то заберет ее или здесь, или в Скарборо. Анна явно мечтает об этой поездке. Неужели она не заслуживает последней, возможно, радости?
Со слезами на глазах я снова кивнула. Переступив порог, он проницательно озвучил мой второй страх:
— Не волнуйтесь об отце. Я присмотрю за ним, пока вас не будет.