ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Бельгия. Сколько смешанных чувств поднимается в моей груди при этом слове! Бельгия. Название страны стало для меня синонимом человека и места, которые оказали на меня неизгладимое влияние и навсегда изменили мою жизнь.
Было холодное сырое утро 13 февраля 1842 года, когда мы с Эмили впервые увидели бельгийскую природу. В возрасте двадцати трех и двадцати пяти лет мы исполнились решимости на полгода вернуться к учебе, овладеть немецким и французским языками и впоследствии преподавать их в своей собственной школе. В то время шел второй год пребывания Анны в Торп–Грине, наш брат еще работал на железной дороге, а тетя Бренуэлл, которая щедро предоставила средства на наше образовательное предприятие, была жива и успешно вела домашнее хозяйство пастората.
В путешествии нас сопровождал отец, гидами были моя подруга Мэри Тейлор и ее брат Джо, которые неоднократно бывали на континенте. Поскольку новая железнодорожная ветка между портом Остенде и Брюсселем еще не открылась, нам пришлось сесть в дилижанс и проехать около семидесяти миль, что заняло почти весь день.
— Какой унылый пейзаж! — пожаловался Джо Тейлор (практичный и повидавший мир молодой человек, который помогал вести семейный мануфактурный бизнес). — Скучный, плоский, никакой.
— И вовсе он не унылый, — возразила я, с улыбкой глядя в окно. — Его зимний облик прелестен.
Если честно, не такой уж отрадный вид представал нашим взорам на протяжении всего пути, но я была настолько счастлива приехать в незнакомую страну, что все казалось красивым и радующим глаз. После захода солнца дождь зарядил не на шутку, и вот сквозь его завесу, сквозь беззвездный мрак я уловила первые вспышки огней Брюсселя.
Ночевали мы в комфортабельной гостинице. Наутро Мэри и Джо Тейлоры попрощались с нами, поскольку Мэри должна была присоединиться к своей сестре Марте в первоклассной немецкой школе «Шато де Кукельберг».
Пансионат Эгера, «Maison d'education pour lesJeunes Demoiselles», был расположен в старинном городском квартале на узкой улочке д'Изабель, застроенной во времена испанской оккупации. Улица пробегала у подножия лестницы, ведущей к центральному парку, неподалеку от собора Святых Михаила и Гудулы, башни которого заполняли все небо, а огромные мелодичные колокола отбивали время торжественно и отрадно.
— Улица д'Изабель представляет собой нечто среднее между нижней средневековой частью города и верхним фешенебельным кварталом восемнадцатого века, — пояснил мистер Дженкинс, английский капеллан при британском посольстве в Брюсселе, который вместе с супругой любезно сопроводил нас с папой и Эмили в своем экипаже от гостиницы к школе.
— Наверху прелестный парк и дворец, — сообщила миссис Дженкинс, — и много превосходных аристократических особняков и гостиниц.
Но мы с Эмили не сразу нашли время исследовать пленительный город, в котором поселились. Когда я впервые увидела пансионат в то пасмурное февральское утро, он показался мне суровым и непривлекательным. Двухэтажное здание, построенное всего сорок лет назад, было намного больше и на этаж выше соседних и обладало рядом больших зарешеченных прямоугольных окон, выходивших на улицу. Однако за унылым фасадом скрывалось превосходное убранство.
Привратница впустила нашу небольшую компанию в коридор, выложенный попеременно черным и белым мрамором. Стены были выкрашены в подражание полу и снабжены деревянными колышками, на которых висели плащи, шляпки и сумочки.
— Смотрите! — с удивлением воскликнула Эмили, слабо улыбаясь. — Сад!
Она указала на стеклянную дверь в дальнем конце коридора, за которой я заметила вьющийся плющ и другие зимние кустарники. Но у меня не было времени их разглядывать, поскольку нас провели в комнату по левую сторону и попросили подождать.
Мы очутились в сверкающей гостиной с блестящим натертым полом, диванами и креслами с яркой обивкой, картинами в золоченых рамах и золочеными украшениями, красивым столом в центре комнаты и облицованной зеленым изразцом печью. Мне предстояло близко познакомиться с этой разновидностью печи, бельгийским аналогом камина; хотя ей не хватало вдохновенности открытого пламени, свои функции она выполняла весьма рационально и эффективно.
— Monsieur Brontё, n'est–ce pas? — раздался за спиной голос с густым брюссельским акцентом.
Я чуть не подпрыгнула от неожиданности, поскольку не заметила, как в комнате кто–то появился. Я обернулась и не без изумления уставилась на нашу директрису. Я говорю «не без изумления», поскольку подсознательно ожидала встретить более пожилую и высохшую даму, похожую на мою бывшую директрису мисс Вулер. Женщина передо мной, однако, выглядела лет на тридцать, не более (на самом деле ей исполнилось тридцать восемь). Она была невысокой и несколько грузной, но двигалась изящно. Черты ее не казались ни миленькими, ни безупречно правильными, однако ни в коей мере не были некрасивыми; безмятежная ясность голубых глаз, свежесть белоснежного лица и блеск пышных каштановых волос (аккуратно уложенных локонами) ласкали взор. Темное шелковое платье сидело на ней превосходно, свидетельствуя о мастерстве портнихи–француженки, и выставляло достоинства своей владелицы в самом выгодном свете свежести и материнства — поскольку она находилась на седьмом месяце беременности.
— Je m'appelle Madame Héger, — представилась она с мимолетной улыбкой и официальным радушием, протягивая руку сначала папе, затем мистеру Дженкинсу, миссис Дженкинс, Эмили и мне.
Мадам была образцом хорошо одетой континентальной женщины. Из–под подола платья выглядывали легкие комнатные туфли, и потому мы не слышали, как мадам вошла через маленькую дверь у нас за спинами. Как я убедилась позднее, бесшумная походка — бесценное преимущество в управлении пансионатом.
Когда папа сообщил, что почти не владеет французским, мадам ответила, что ее «англисский не очень короший», и вступила с Дженкинсами в оживленную беседу, из коей я поняла крайне мало. Меня охватил приступ паники при мысли, что мое знание французского, которое я полагала по меньшей мере сносным, в действительности ничтожно; общение на иностранном языке в английском классе — совсем не то что беглый разговор с иностранцами на их родном языке.
Дженкинсы перевели, что мы приняты, но познакомимся с месье Эгером только вечером, поскольку в настоящее время он читает лекции в Athénée «Руаяль», элитной брюссельской школе для мальчиков, которая находится по соседству. К счастью, наше обучение должно было начаться только на следующий день.
Главное здание было разделено на две части: частные покои Эгеров по левую руку и школьные помещения по правую. Нам устроили краткую экскурсию по школе и позволили заглянуть в два больших уютных класса, полных юных леди за devoirs, и длинную трапезную, где, как пояснила мадам Эгер, нам предстояло обедать и готовить вечерние уроки.
— Что ж, — с довольным видом произнес папа, когда экскурсия подошла к концу, — условия достойные. Надеюсь, вам тут будет неплохо, девочки.
Мы поблагодарили Дженкинсов за руководство и поддержку, обняли папу на прощание и со слезами на глазах смотрели вслед карете, сознавая, что не увидим отца как минимум полгода, и волнуясь за его здоровье и безопасность во время путешествия. Через неделю наши страхи развеялись, когда мы получили письмо, в котором отец описал, как насладился видами Брюсселя, Лилля и Дюнкерка, прежде чем вернуться домой на пароходе из Кале.
Как только наши сопровождающие уехали, во дворе прозвенел колокольчик. В тот же миг незримые часы пробили полдень. Около сотни учениц в возрасте от двенадцати до восемнадцати лет с криками выбежали из классов в коридор. Все девочки были хорошо одеты и весело щебетали. Больше половины их похватали плащи, шляпки и сумочки и высыпали в задний сад; я решила, что это приходящие ученицы, которые принесли обед с собой. Появились две maîtresses, их визгливые голоса безуспешно силились навести какой–то порядок среди оставшихся пансионерок, но ни приказы, ни увещевания не оказывали эффекта. Дисциплина казалась недостижимой, а ведь заведение слыло одной из лучших школ в Брюсселе.
Мне не пришлось долго ждать, чтобы найти источник этой вполне заслуженной репутации.
Мадам Эгер (которая стояла в тени дверного проема своей гостиной) решительно направилась в коридор и с безмятежным видом сказала одно–единственное слово, спокойно и веско:
— Тишина!
Собравшиеся немедленно умолкли, воцарился порядок; юные леди хлынули в salle–à–manger. Мадам Эгер наблюдала за их поведением с самодовольным, но критическим выражением лица, подобно генералу, следящему за передвижением войск. По реакции окружающих было ясно, что и ученицы, и педагоги относятся к ней с почтительностью, если не с симпатией.
Мадам Эгер перекинулась парой фраз с одной из учительниц (высохшей особой средних лет, которую, как я впоследствии выяснила, звали мадемуазель Бланш) и удалилась. Мадемуазель Бланш провела нас с Эмили за стол. Подали восхитительный ужин: мясо неизвестного происхождения под странным кисловатым, но приятным соусом; картофельное пюре, приправленное сама не знаю чем; тартинку, то есть тонкий ломтик хлеба с маслом, и печеную грушу. Пансионерки болтали, не обращая на нас внимания.
Как только ученицы вернулись в классы, меня и Эмили провели в дортуар наверху — длинную комнату, освещенную пятью массивными створчатыми окнами, большими как двери. По десять узких кроватей стояли по обе стороны прохода, вокруг каждой с потолка свисала белая драпировка. Под кроватями располагались длинные ящики, которые, как объяснила мадемуазель Бланш, служили гардеробами; между кроватями стояли небольшие комоды с дополнительными ящиками, на которых находились личные тазы, кувшины и зеркала. Я с одобрением отметила, что все опрятное и чистое.
— Мадам Эгер отвела вам отдельный угол, — сообщила по–французски мадемуазель Бланш, показывая на кровати в дальнем конце комнаты, отделенные от остальных занавеской. — Она специально повесила занавеску из уважения к вашему возрасту, полагая, что вам захочется немного уединения.
— Весьма заботливо с ее стороны, — ответила я на том же языке, с улыбкой озирая наши владения.
Мне показалось, что мы будем здесь очень счастливы. Поначалу довольно странно почти в двадцать шесть лет снова стать ученицей и после многих лет преподавания и работы гувернанткой вновь исполнять требования, а не требовать самой. Но я верила, что мне придется по душе подобное положение. Что касается приобретения знаний, мне всегда было намного проще подчиняться, чем повелевать.
Остаток дня мы с Эмили устраивались и разбирали вещи. Вечером мы получили приглашение присоединиться к Эгерам в их семейной гостиной.
Я знала, что к моменту нашего прибытия мадам и месье Эгер были женаты шесть лет и имели трех дочерей в возрасте от года до четырех лет. Тем не менее я не была готова к ожидавшей нас сцене: мадам полулежала на диване подле изразцовой печи, одной рукой баюкая у груди младшую дочь, другой рукой держа книгу. Она читала вслух, а старшая дочь сидела рядом и внимательно слушала, средняя тихонько играла на ковре у ног матери. За все время службы гувернанткой я не встречала картины столь небрежного и совершенного материнства.
Лишь тогда я поняла, почему эта школа казалась настолько особенной: управляемая семейной парой, жившей непосредственно в школе, она была пропитана домашней атмосферой, и это решительно отличало ее от всех остальных образовательных учреждений, в которых я бывала. Вскоре эта разница стала еще более заметной.
При нашем появлении мадам Эгер улыбнулась и кивнула в сторону дивана на противоположной стороне комнаты.
— Bon soir. Asseyez–vous, s'il vous plait. Monsieur approche dans un instant.
Мы сели. Как и было обещано, в коридоре скоро раздались приближающиеся шаги, но далеко неделикатные — они больше напоминали частые раскаты грома, предвестие надвигающейся бури. Мое сердце тревожно забилось еще до того, как, подобно нечестивому призраку, в облаке сигарного дыма в комнату ворвался смуглый человечек, задев щеколду и с грохотом захлопнув дверь. Он был одет в бесформенный, черный как копоть paletôt; на коротко стриженной темноволосой голове под опасным углом балансировала bonnet–grec с кистью. Вне себя от ярости, человечек подскочил к хозяйке и, рассерженно размахивая сигарой, разразился тирадой на французском языке, из которой я почти ничего не поняла, хотя из частых повторений слов «étudiant» и «Athénée» предположила, что речь идет об учениках соседней школы.
Кто этот ужасный мужчина? Мы с Эмили обменялись тревожными взглядами, вопреки логике надеясь, что это не месье Эгер. Мадам слушала спокойно, молчаливо и терпеливо; дети безмятежно хлопали ресницами.
— Mon cher, — произнесла мадам, когда ее муж (поскольку это, разумеется, был месье Эгер) на мгновение прервался, чтобы хорошенько затянуться сигарой, — les pupilles Anglaises sont arrivées.
Она кивнула в нашу сторону.
Мужчина обернулся и посмотрел на нас. В мягком мерцании свечей, освещающих комнату, я разглядела его фигуру и черты лица. Он был ниже среднего роста, еще довольно молод (тридцати трех лет — на пять лет младше своей жены и всего на семь лет меня старше) и совсем не красив. Смуглая кожа удивительно гармонировала с мрачным выражением лица — эта мрачность исказила его черты в миг нашей встречи и теперь потихоньку рассеивалась. Черные густые усы и бакенбарды топорщились, как у разъяренной кошки.
— Ainsi je vois, — задумчиво отозвался он, изучая нас через очки.
Его гнев испарился, будто по волшебству; три слова на мелодичном, чистейшем французском были исполнены удивления, тепла, радушия и дружелюбия. Этот новый тон настолько контрастировал с тем, чему мы стали свидетельницами всего пару минут назад, словно исходил из уст совсем другого человека. Месье вновь повернулся к жене и нежно поцеловал ее, после чего ласково обнял всех дочерей по очереди. Только после этого он пересек комнату и протянул руку Эмили и мне. Он говорил по–французски — все беседы во время нашего пребывания в пансионате, разумеется, велись по–французски, но впредь я буду приводить их по–английски для простоты восприятия.
— Добро пожаловать в Брюссель и наше скромное заведение, — поприветствовал он, сверкая голубыми глазами и пожимая мне руку. — Сидите! Сидите! Надеюсь, путешествие не слишком вас утомило? Вы мадемуазель Шарлотта и мадемуазель Эмили, верно?
Сестра молча кивнула, и мы снова опустились на диван.
— Oui, monsieur, — откликнулась я, радуясь, что поняла его, но на этом радости закончились.
Месье Эгер упал в широкое удобное кресло рядом снами и продолжил бегло болтать на родном языке. В тот момент смысл его слов остался для нас с сестрой загадкой; я поняла их только через несколько месяцев, когда месье припомнил их и перевел для меня.
— Когда вы написали нам, мадемуазель Шарлотта, нас с женой так поразил простой, серьезный тон вашего письма, в котором вы излагали свои надежды, а также финансовые ограничения, что мы решили: вот дочери английского священника, стесненные в средствах, стремящиеся к знаниям, намеренные в будущем учить других. Нам следует принять их и обеспечить самые благоприятные условия. — Он приумолк и улыбнулся, явно рассчитывая на изъявления благодарности. Не получив таковых, он поднял темные брови. — Надеюсь, вы сочли наши финансовые условия приемлемыми, раз приехали?
Мы с Эмили хранили неуверенное молчание, и он рассерженно продолжил:
— Вы писали мне по–французски. Я полагал, что вы сносно владеете языком. На что же вы рассчитываете? Вы хоть немного понимаете мою речь?
Поток слов совершенно оглушил меня, так что даже если бы я понимала, то не смогла бы достойно ответить. Месье Эгер смотрел на нас, и у меня мелькнула мысль: насколько хуже приходится Эмили! Не считая шести месяцев уроков французского во время краткого пребывания в Роу–Хед, когда я служила там учительницей, единственные познания Эмили в языке сводились к тому, чему я научила ее дома и что она сама прочла в книгах.
— Monsieur, — запинаясь, с горящими щеками пробормотала я, — je suis désolé, mais vous parlez trop rapidement.
— Nous ne comprenons pas, — решительно и просто добавила Эмили.
Он заметно поморщился, и я догадалась, что наши северойоркширские потуги имитировать французское произношение невыносимы для его ушей.
— Ба! — сердито воскликнул он, выскакивая из кресла и бросаясь обратно к супруге. — Эти девчонки совершенно не знают языка! Они будут последними на занятиях. Мне придется самому учить их, чтобы дать им хоть какой–то шанс!
Он потряс темноволосой головой, распахнул дверь и пулей вылетел из комнаты.
В тот вечер мы с Эмили готовились ко сну в нашем отдельном углу и вслух гадали, во что ввязались. Конечно, в первые недели обучения мы потеряли немало времени. В школе имелись три проживающие учительницы и семь приходящих учителей, они вели различные предметы: французский, рисование, музыку, пение, сочинительство, арифметику и немецкий, а также Закон Божий и «секреты рукоделия, которые должна знать каждая воспитанная леди». Как и предполагалось, мы были вынуждены говорить, читать и писать по–французски каждый день; все предметы, не считая, разумеется, немецкого, преподавались только на французском. Мы не искали снисхождения и не получали его. Хотя я с нетерпением ждала подобной возможности упрочить свое знание языка (и действительно, нет лучшего учителя, чем погружение в языковую среду), усилия, которые требовались на занятиях по самым обычным предметам, превосходили все мои ожидания. Как я сожалела, что недостаточно подготовилась перед отплытием в Бельгию!
Тем не менее мы усердно трудились, и вскоре дело пошло на лад, во многом благодаря месье Эгеру, воплощению спокойствия и темперамента одновременно. Он давал нам еженедельные частные уроки французского, втискивая их между занятиями в соседнем атенеуме. Мы с Эмили часто сидели в его библиотеке в напряженном предвкушении, ожидая шагов, которые возвестят о настроении учителя.
Когда походка была размеренной и легкой, месье Эгер пребывал в превосходном расположении духа, хвалил нас за успехи и находил повод для восхищения. Если же в коридоре раздавался грохот, мы вздрагивали, поскольку это означало неудачный день. В таком случае месье Эгер вымещал на нас разочарование, давая урок жестокий и изнурительный. Он высмеивал то, как мы коверкаем своими языками французский, обвинял, что мы жуем слова, словно боимся раскрыть рот. Он часто доводил меня до слез, а Эмили — никогда; к его чести надо сказать, что при виде слез он немедленно извинялся и смягчал тон.
В пансионате Эгеров мы с Эмили были белыми воронами; все были франкоговорящими католиками, за исключением нас, еще одной ученицы и гувернантки хозяйских детей, англичанки, исполнявшей также обязанности камеристки и няни. К тому же мы были намного старше своих одноклассниц. Эта разница в возрасте, национальности, языке и религии проложила широкую демаркационную линию между нами и всеми остальными. Разрыв стал еще заметней из–за частных уроков, которые нам давал месье Эгер и которые сеяли злобу и зависть у остальных учениц. Мы чувствовали себя совершенно одинокими среди людей.
Моя сестра, неизменно тихая и замкнутая в присутствии кого–либо, кроме членов семьи, сначала, казалось, приуныла под гнетом всех трудностей, но после воспряла.
— Я поборю свои сомнения и страхи, — решительно заявила она однажды вечером. — И не потерплю поражения.
Шли месяцы; Эмили не заговаривала первой ни с кем, кроме меня, черпала силу из нашего маленького общества и усердно трудилась, точно раб на галерах.
В отличие от сестры, я была счастлива с самого начала. Новая жизнь показалась мне более радостной и близкой по духу, чем моя работа гувернанткой. Я набросилась на знания, точно корова, много месяцев проведшая на сухом сене, набрасывается на свежую траву. Я постоянно была чем–то занята, и дни летели незаметно.
Мы нанесли несколько воскресных визитов Дженкинсам, но их заметно разочаровали безуспешные попытки втянуть нас в светскую беседу, к чему мы с Эмили никогда не имели склонности, и эти встречи быстро прекратились. Мы получали огромное удовольствие от ярких, беспечных дней, проводимых с нашими подругами Мэри и Мартой Тейлор в «Шато де Кукельберг», дорогостоящем пансионате для девочек, который располагался в сельской местности к северо–западу от Брюсселя. Свидания с приятельницами согревали нашу кровь и сердца, тем более что мы жили среди чужаков.
— Я приехала сюда учиться французскому, как и вы, — заметила Мэри в наш первый мартовский визит в «Шато де Кукельберг», во время прогулки по роскошным школьным угодьям, — но большинство пансионерок — англичанки и немки и говорят по–французски мало и очень плохо.
— Хватит ныть! — воскликнула Марта, игриво дергая старшую сестру за темные курчавые волосы.
Марта, очаровательное лукавое дитя, так развлекавшее нас в Роу–Хед, расцвела и превратилась в не менее живую и веселую молодую женщину.
— Послезавтра приезжает новая учительница французского, так что вскоре дело пойдет на лад.
— В городе мы увидели кое–что странное, — сообщила я. — Нам показалось или некоторые местные джентльмены красятся?
— Еще как! — засмеялась Мэри.
— Причуды моды, — пояснила Марта. — Разве не забавно? Я подумываю послать немного косметики Эллен для ее брата Джорджа. Да! В моду вошло еще кое–что: отправлять кипы чистой бумаги иностранным друзьям вместо писем! Может, пошлем немного Эллен, шутки ради?
Мы с Мэри засмеялись, но Эмили нахмурилась и возразила:
— Не следует напрасно переводить бумагу и деньги.
С чем мы полностью согласились.
В превосходном расположении духа мы отправились в библиотеку, чтобы внести свою лепту в письмо Мэри к Эллен.
В Брюсселе я научилась выставлять свою миниатюрную фигуру в более выгодном свете. Тетя Бренуэлл любезно снабдила нас с Эмили небольшими суммами на непредвиденные расходы. Я постоянно видела примеры мастерства бельгийских портних и наслушалась об их разумных ценах, в результате чего потратила часть своих карманных денег на новое платье. Меня охватило такое волнение, когда оно пришло! Я выбрала светло–серый шелк и простой облегающий фасон с пышной юбкой, узкими рукавами и белым кружевным воротником. Также я заказала новую, более пышную нижнюю юбку. Платье было единственным, и мне приходилось носить его постоянно, не считая дня стирки, латая по мере необходимости; зато теперь мне больше не казалось, что я разительно отличаюсь от окружающих.
Эмили, напротив, решила носить те же старомодные платья и тонкие нижние юбки, что и раньше. Когда другие девушки высмеивали странную одежду сестры, она холодно отвечала:
— Я хочу быть такой, какой создал меня Господь.
Ее слова встречались недоверчивыми взглядами и вызывали еще большее отчуждение.
Через шесть недель после нашего прибытия мадам Эгер подарила жизнь своему первому сыну, Просперу, вследствие чего первые месяцы в пансионате мы редко видели ее: обычно она отдыхала или занималась ребенком. Позже я познакомилась с ней поближе и сочла умелой директрисой, полной чувства собственного достоинства. В лоне ее хорошо поставленного хозяйства процветала сотня здоровых, веселых, хорошо одетых девочек, их обучение не требовало от них ни тяжких усилий, ни бесполезной траты умственной энергии. Занятия разумно распределялись и велись в понятной для учащихся форме; в школе были созданы условия для развлечений и телесных упражнений, благодаря чему девочки отличались завидным здоровьем; пищу им давали сытную и полезную. «Хорошо бы суровым наставницам из английских школ взять пример с мадам Эгер», — думала я.
По крайней мере, таковы были мои первые впечатления от нее — и они оставались незыблемыми очень долго.
Месье Эгера, напротив, мы с самого начала видели каждый день на уроках сочинительства и раз в неделю на частных уроках. Он был взыскательным, но превосходным учителем, противоположностью своей жене по характеру и темпераменту: раздражительным, неистовым, переменчивым и часто безрассудным. Время от времени, однако, в нем брала верх иная сторона личности, беззаботная и игривая. Месье Эгер не раз врывался без предупреждения в трапезную, где мы занимались по вечерам, и превращал тихое монашеское сборище в кипучее affaire dramatique.
— Mademoiselles! — восклицал он, хлопая в ладоши и принимая комнату в командование, подобно маленькому Наполеону. — Отложите книги, перья и бумаги и достаньте рукоделие. Настала пора немного развлечься.
Учительницы и ученицы, сидящие за двумя длинными партами с установленными посередине лампами, откликались с равным энтузиазмом. Месье Эгер вынимал красивый книжный томик или стопку брошюр и потчевал нас отрывками чудесной повести либо остроумным рассказом с продолжением. Он читал умело и живо, не забывая пропускать неподходящие для юных леди абзацы, и часто заменял их забавной импровизированной прозой и диалогами. Подобные, увы, не слишком регулярные вечера приводили собравшихся в прекрасное расположение духа, и я ждала их с нетерпением.
Однако этот человек оставался для меня загадкой; перепады его настроения от светлого к мрачному невозможно было предугадать. Думаю, ему нравилось наблюдать за чувствами, которые он вызывал своим изменчивым лицом, прихотливым течением мысли и вспышками темперамента. Он мог испепелить ученицу, едва заметно дернув губой или ноздрей, или же превознести ее, опустив веки. Мы провели в пансионате чуть более двух месяцев, когда на одном из частных уроков месье Эгер швырнул в меня тетрадью. Ему пришелся не по душе мой последний перевод сочинения с английского на французский.
— Вы пишете по–французски, как маленький автомат! — рявкнул он. — Каждое слово — продукт излишне старательного изучения словаря и грамматических правил, но не имеет ничего общего с подлинным узором речи. Ваша младшая сестра, хоть и менее опытна, переводит намного лучше и лаконичнее.
— Прошу прощения, месье, — пробормотала я, будучи смертельно униженной.
— С настоящего момента, мадемуазель, запрещаю вам пользоваться при переводе словарем или учебником грамматики.
— Но, месье! Как же мне переводить без словаря или учебника грамматики?
— При помощи мозгов! — завопил он, стуча себя по голове и яростно взирая на меня сквозь очки. — Слушайте, что говорят вокруг! Проникнитесь французской речью! И пропускайте все, что услышали, через кончики пальцев, когда пишете!
— Постараюсь, месье.
Следует признать, что гневу этого человека была присуща некая затаенная страстность, способная исторгать слезы. И я, не чувствуя себя ни несчастной, ни испуганной, все же расплакалась.
— Месье, вы зашли слишком далеко, — сурово произнесла Эмили. — Мы с сестрой трудимся что есть сил. Нехорошо заставлять ее плакать.
Взглянув на меня, месье Эгер увидел мои муки; он издал долгий вздох, немного помолчал и промолвил более мягким тоном:
— Allons, allons. Я поистине чудовище и злодей. Прошу, примите мои извинения и утрите слезы платком.
Он вынул из кармана сюртучка упомянутый предмет. Я с благопристойным видом взяла его и промокнула глаза.
— Пожалуй, я нашел решение этой головоломки, — задумчиво изрек месье Эгер, изучая корешки книг в своем шкафу — обширной библиотеке, которая занимала полки от пола до потолка. — Вы обе способны на большее, чем скучные переводы и заучивание слов. Давайте попробуем работу посложнее. — Он выбрал книгу. — Каждую неделю я буду читать вам избранный отрывок из лучшей французской литературы. Мы будем анализировать его вместе, после чего вы будете писать эссе в схожей манере.
Эмили нахмурилась.
— Но в чем здесь польза, месье? Если мы станем копировать других, то утратим всю оригинальность мысли и стиля.
— Я не имею в виду копировать! — пылко возразил месье Эгер. — Вы должны будете написать в схожем стиле, но совсем на другую тему и о другом персонаже, чтобы предотвратить бессмысленное подражание. Если вы преуспеете, то со временем разовьете собственный стиль. Заверяю вас, что уже опробовал этот метод со своими самыми успевающими и одаренными ученицами, и он всегда давал превосходный результат.
— На какую тему нам предстоит писать, месье? — спросила я.
— На любую, по вашему выбору. Надо найти в себе мысли и чувства, прежде чем браться за перо. Мне неведомо, что занимает ваши умы и сердца. Я оставляю решение за вами.
Немало времени я провела над своим первым сочинением, но сдала его с радостью, полагая, что мои подлинные таланты лежат в области прозы, и надеясь, что подобная попытка — пусть даже на несовершенном французском — завоюет похвалу месье Эгера. К моему ужасу, эффект был прямо противоположным. Стоял день; шел урок сочинительства.
— Что это за вялая чепуха, которую вы называете эссе? — возмутился месье Эгер, бросая злосчастную тетрадь мне на парту. — Река сантиментов! Плотина ненужных метафор и прилагательных! Вы позволили фантазиям увлечь вас, мадемуазель, как если бы стремились написать как можно больше слов.
Мои щеки горели от резкой критики; из–за смешков нескольких девушек, не успевших покинуть класс, унижение было еще большим.
— Сожалею, что вы нашли мою работу столь занудной и отвратительной, месье. Я старалась как могла.
— Неправда, вы способны на большее. — Он смотрел на меня через парту; кисть фески бросала мрачную тень на левый висок. — У вас богатое воображение, мадемуазель Шарлотта. Вы умеете видеть! У вас есть талант! Но вы совершенно пренебрегаете стилем. Вот над чем придется потрудиться, и весьма усердно.
— Я хочу писать лучше, месье. Но скажите: что мне делать?
— Прочтите мои замечания, мадемуазель. Отнеситесь к ним серьезно.
С этими словами он покинул комнату.
Я открыла тетрадь со своей последней работой и изучила замечания месье Эгера на полях. Мое бедное маленькое эссе словно подверглось нападению дикого зверя! Месье не просто оставил замечания и исправил ошибки. Неподходящие слова были жирно подчеркнуты, фразы подверглись безжалостной цензуре. Тут и там красовалось: «Ne soyezpas paresseux! Trouvez le mot juste!», «Вы переливаете из пустого в порожнее», «Почему именно это выражение?» Если я отклонялась от темы ради изысканной метафоры, месье вымарывал абзац и писал: «Не отвлекайтесь, двигайтесь к цели».
Сначала я обиделась, но когда поняла, сколько времени он уделил моему скромному упражнению, мое сердце исполнилось благодарности. Никто и никогда не критиковал мои труды подобным образом. Я поняла, что под руководством месье Эгера познаю совершенно новую и суровую, но желанную дисциплину.
От моих наблюдений не укрылось, что в чужие сочинения месье вносит крайне мало правок, разве что добавляет пару глубоких мыслей, однако в моих не терпит ни ошибок, ни изъянов.
— Развивая тему, вы должны без сожаления приносить в жертву все, что не способствует ясности и достоверности, — твердил он. — Именно это придает прозе стиль — точно так же, как придает живописи гармонию, перспективу и силу.
Его советы были для меня бесценными и совершенными перлами мудрости. Я, как губка, впитывала их и всегда жаждала большего.
Однажды вечером в середине июля я читала на скамейке в заднем саду. Это очаровательное пристанище представляло собой протяженный, с любовью возделанный участок земли сразу за школьным зданием, закрытый со всех сторон. В его центре было нечто вроде клумбы — цветник с аккуратно подстриженными розовыми кустами и пышными цветочными бордюрами — и аллея, окаймленная старыми, развесистыми фруктовыми деревьями. По одну ее сторону густо росли кусты сирени, золотого дождя и акации; стена и кустарник по другую сторону отделяли пансионат от атенеума «Руаяль». Поскольку одинокое окно дортуара атенеума смотрело на сад, ученицам было запрещено заходить в затененную деревьями аллею — «L'alléе défendue».
Этот сад — вероятно, редкий для школы в центре города — являлся надежным убежищем от шумной суматохи школьной жизни. В нем приятно было провести час или два, особенно в такой чудесный летний вечер. Я была погружена в чтение, когда ощутила запах сигары и у меня за плечом раздался глубокий голос:
— Что вы читаете, мадемуазель?
Я показала месье Эгеру книгу: то был один из французских учебников.
— Замечательный труд, но не слишком захватывающий. Возможно, вы предпочтете это?
Он выудил книгу из складок сюртучка и протянул мне. То был прелестный старый томик, мягкий и приятный на ощупь: «Гений христианства» Шатобриана.
— Месье! Я безмерно вам благодарна.
— Молодой Виктор Гюго однажды сказал: «Быть Шатобрианом или никем». Вы читали его труды?
— Нет, месье. Но я видела эту книгу в вашей библиотеке. Название заинтересовало меня.
— Полагаю, сама книга заинтересует вас не меньше. Шатобриан написал ее в попытке осознать причины Французской революции и в защиту мудрости и красоты христианской религии.
— Мне не терпится ее прочитать.
— Мы ведь обсудим ее, когда вы закончите?
— Конечно.
Он опустился рядом со мной на скамейку. Мое сердце затрепетало от его близости; я отодвинулась, чтобы освободить немного места.
— Я неприятен вам, мадемуазель? — оскорбленно спросил он.
— Нет, месье. Просто я хотела освободить немного места.
— Немного места? По–вашему, это немного? Между нами пролегла пропасть, океан! Вы обращаетесь со мной, как с парией.
— Ничего подобного, месье. Я отодвинулась всего на фут или два. Я сидела почти посередине и боялась, что вы сочтете, будто я заняла больше своей законной половины скамейки.
— Итак, вами двигала забота о моем удобстве, а не отвращение к перспективе делить скамейку со мной?
— Верно, месье.
— В таком случае я принимаю ваше объяснение, хотя и не одобряю его. Мне было вполне удобно. Я маленький мужчина, вы маленькая женщина, а скамейка такая большая. Впредь вам незачем двигаться.
— Постараюсь это запомнить, месье.
Он умолк, попыхивая сигарой. Его внимание было сосредоточено на птичке, порхавшей на ветке соседней груши. Затем он произнес:
— Полагаю, вас следует поздравить, мадемуазель.
— Поздравить? С чем, месье?
— Вы стали писать намного лучше. Все же вы обладаете некоторым потенциалом.
Его тон был искренним, но блеск голубых глаз призывал к смирению. Я поняла намек. Меня переполняла радость, и я наклонила голову, скрывая улыбку.
— Спасибо, месье.
— Наверное, вы лелеете честолюбивые планы? Надеетесь стать известной? Издаваться?
— О нет, месье! Как вы могли такое подумать?
— Я вижу это в ваших словах на бумаге. Вижу в ваших глазах, когда мы обсуждаем работы других: страстный огонь, означающий блаженство, гнев или зависть в зависимости от уровня работы и вашего настроения.
Мое лицо залил жар; с меня как будто сорвали одежду, обнажили чувства, которые я вовсе не желала выставлять напоказ.
— Я люблю писать, месье. Всегда любила, с самого детства. Но я намерена открыть школу. Вот почему я здесь: чтобы учиться и в будущем стать более ценным преподавателем.
— Достойная цель. Но преподавание не исключает сочинительства.
— Я больше не мечтаю стать писательницей.
— Почему же?
— Такой совет дали мне джентльмены, чье мнение я ценю очень высоко.
— И кто же эти джентльмены, которых вы так цените?
— Во–первых, мой отец.
— Что ж, несомненно, вы должны подчиняться отцу. Отцам всегда известно, что лучше для их отпрысков, не так ли?
Его губы дернулись, выдавая усмешку.
— Мой отец очень добрый и мудрый человек, а другие… это великие английские писатели и поэты: Роберт Саути и Хартли Кольридж.
— Я слышал о них. Вы знакомы с этими джентльменами?
— Нет. Но я писала им и посылала образцы своих работ. Оба ответили одно и то же: хотя произведения написаны не без мастерства и обладают известными достоинствами, по их мнению, они все же не заслуживают публикации. Саути, которому я открыла свой пол, также добавил, что писательство — неподходящее занятие для женщины и я должна от него отказаться.
Месье засмеялся.
— Я не виню этих джентльменов, если работы, которые вы им послали, созданы в том же напыщенном, дурном стиле, что и ваши первые французские сочинения.
Теперь разозлилась уже я.
— Вы раните меня, месье. Если вы находите мои работы настолько отталкивающими, зачем вы утруждали себя поздравлениями?
— Я поздравил вас, поскольку вы стали писать лучше. С самого начала я увидел, что вы обладаете талантом — огромным талантом, — которому необходимы лишь руководство и практика. Вы полностью оправдали мои ожидания. Вы выросли. Пишете более уверенно. Научились укрощать свое перо. Теперь я доволен, что вы ступили на верный путь — путь к более строгой и элегантной прозе.
Как быстро он переходил от злобной критики к живительным словам похвалы! Моя уязвленная гордость воспряла так же быстро.
— Я действительно стала писать настолько лучше, месье?
— Несомненно. Что до ваших мистера Саути и мистера Кольриджа, не стану скрывать, что я думаю. Вам следует крайне осторожно относиться к советам касательно ваших сочинений, в особенности к советам людей, которых вы ни разу не встречали. Откуда этим людям знать, какие страсти в вас пылают? Кто дал им право гасить это пламя своими комментариями? Не обращайте на них внимания, мадемуазель, — и на меня тоже, если искренне не согласны с тем, что я говорю. Я всего лишь ваш учитель и могу только наставить вас в том, в чем сам разбираюсь. В конечном итоге вы должны прислушиваться к внутреннему голосу. Этот голос — ваш верный проводник. Он поможет вам существенно превзойти все, что я могу преподать.
По мере того как завершался июль, быстро приближался конец нашего запланированного шестимесячного пребывания в Брюсселе. Однажды вечером мы с Эмили готовились ко сну.
— Как жаль, что приходится покидать место, где такой простор для учебы! — воскликнула я.
Сестра удивленно на меня посмотрела.
— Мы не можем остаться. Средства, выделенные тетей Бренуэлл, потрачены. Не хочу больше обращаться к ней за деньгами.
— Я тоже, но мы можем сами себя обеспечивать. Преподавать английский и заниматься в свободное время.
— Я не сильна в преподавании, — ответила Эмили, у которой остались самые неприятные воспоминания о кратком шестимесячном пребывании на посту учительницы в школе Лоу–хилл в Галифаксе. — Но должна признать, у меня есть желание добиться больших успехов во французском и немецком, а такого прекрасного шанса может больше не представиться.
Возбуждение росло в моей груди.
— Не попросить ли Эгеров оставить нас до Рождества? Если они согласятся, ты со мной?
— С тобой. Но что мы будем делать во время les gran–des vacances?
— Что–нибудь придумаю, — улыбнулась я и обняла сестру.
Сначала я побеседовала с мадам Эгер, затем она поговорила с мужем. Я заверила их, что уже преподавала несколько лет, хотя, если честно, ни разу не имела дела с классом из сорока девочек. Наконец мое предложение было принято. Мадам рассчитала учителя, который вел английский в первой группе, — в последнее время он стал ненадежен — и взяла меня на его место. Было решено, что Эмили, посещавшая лучшего учителя музыки в Бельгии, будет преподавать нескольким ученицам фортепиано. За эти услуги нам позволили продолжить обучение французскому и немецкому, а также бесплатно столоваться и жить. О жалованье речи не шло, но мы сочли условия справедливыми и охотно их приняли.
Пятнадцатого августа школа закрылась на летние каникулы. Эгеры отправились на ежегодный морской отдых в Бланкенберге, учителя тоже разъехались. Кроме нас с Эмили в пансионате осталось около дюжины учениц. В эти чудесные августовские и сентябрьские дни мы впервые в жизни испытали по–азиатски жаркое лето, а также наконец нашли время как следует изучить Брюссель. Мне понравился огромный, впечатляющий королевский дворец, роскошный парк и чистые, просторные улицы. Мы с радостью осматривали городские художественные галереи, церкви и музеи.
Лето промелькнуло незаметно; учителя и ученицы вернулись в классы, и снова закипела учеба. Касательно преподавания английского сбылись мои лучшие и худшие ожидания. Когда–то я считала, что с британскими ученицами нелегко справиться, но самых буйных английских учениц здесь сочли бы тихими мышками. Бельгийские девочки были поистине грубыми и дерзкими бунтарками, высокомерными, не уважающими старших. Первая группа прекрасно помнила, кто я такая: взрослая ученица, которая стала преподавать, чтобы обеспечить себя, и к которой они теперь обязаны обращаться «мадемуазель Шарлотта». В первые месяцы моей службы они много раз подвергали меня испытаниям, но я не сдавалась, полная решимости доказать им — и Эгерам, — что способна настоять на своем. Такая обстановка поддерживала во мне необходимое напряжение, благодаря чему я преуспевала.
* * *
Дневник! Я записала немало нежных воспоминаний, сладких, точно собранный с цветов дикий мед, но настала пора для менее приятных заметок. Случилось так, что, пока жизнь в Бельгии текла размеренно и мило, в Хауорте дела шли далеко не гладко. Из папиного сентябрьского письма мы узнали, что деревню поразила холера. Многие люди пали жертвами смертельной болезни. Среди них был и очаровательный молодой викарий Уильям Уэйтман, который после визита к больным и бедным заболел и умер.
Беда не приходит одна, и та осень не стала исключением. В конце октября наш бренный мир покинула Марта Тейлор, также от холеры. Казалось невозможным, что Марта умерла в столь первоклассном учебном заведении, как «Шато де Кукельберг» в Бельгии! У меня никогда не было более беззаботной подруги, чем Марта; она была любимицей всей семьи и верной спутницей своей сестры Мэри. И вот, к моему горю и изумлению, ее жизнь оборвалась в двадцать три года, не успев по–настоящему начаться.
Третий удар последовал всего через несколько дней. Папа написал, что тетя Бренуэлл скончалась от кишечной непроходимости. Потрясенные подобной вереницей скорбных событий, мы с Эмили засобирались домой. Хотя мы уже не успевали на похороны, но понимали, что должны немедленно вернуться в Англию. Папа и брат остались одни, им нужна была женщина для ведения домашнего хозяйства.
В вечер перед отъездом я была в дортуаре одна и со слезами на глазах собирала чемодан. Меня печалили не только кончина тети, Марты и Уильяма Уэйтмана, но и жестокая внезапность отъезда, отторгавшего меня от жизни, которую я полюбила. Вдруг в дальнем конце спальни отворилась дверь. Послышались шаги, мужские шаги, — я сразу их узнала; они затихли у белой занавески, после чего раздался голос месье Эгера:
— Мадемуазель Шарлотта? Можно войти?
Я разрешила сквозь всхлипы. Он отдернул занавеску, приблизился ко мне и промолвил с неподдельной мягкостью и искренностью:
— Скорблю о вашей утрате.
За эти слова я поблагодарила его. Он подошел еще ближе и вложил в руки книгу. Сквозь слезы я разобрала немецкий текст и добротный переплет.
— Что это?
Месье протянул мне носовой платок — ритуал, бессчетное множество раз повторявшийся за последние девять месяцев после наших стычек на уроках, — и, как всегда, я приняла платок, чтобы высушить слезы.
— Это подарок. Надеюсь, он позволит вам продолжить изучение языка, который вы только начинаете по–настоящему понимать.
— Спасибо, — еще раз поблагодарила я, тронутая тем, что он позаботился обо мне.
Когда я вернула платок, месье на мгновение нежно сжал мою руку, и тепло его драгоценного прикосновения заставило меня задрожать.
— Мне известно, каково утратить горячо любимого человека.
Я молча кивнула, не в силах говорить из–за комка в горле; я решила, что он имеет в виду смерть отца или матери. Но я ошиблась. Он тихо продолжил:
— Вы знаете, что я уже был женат?
В моем голосе прорезалось удивление.
— Нет, месье.
— Ее звали Мари Жозефина Нуайе. — Это имя он произнес с благоговением; на его голубых глазах выступила влага, и он сморгнул. — Мы едва успели пожениться, когда разразилась революция тысяча восемьсот тридцатого года. Я присоединился на баррикадах к националистам. Мой юный шурин погиб у меня на глазах. За свободу Бельгии пролилось немало крови. Ровно через три года мои жена и ребенок заболели и оба умерли от холеры.
Из моих глаз брызнули свежие слезы.
— Мне очень жаль, месье.
Теперь мне было ясно, отчего у него столь часто мрачный вид, почему он клокочет, как кипящий чайник. Никто не способен пережить подобные страдания и остаться прежним!
— Это было давно. Я рассказал вам, только чтобы вы поняли: вы не одиноки. Я сочувствую вам.
— Хотя невозможно сравнивать наши утраты, месье. Я лишилась двух друзей и любимой тетушки, но не жены и ребенка.
— И все же ваша утрата невосполнима. Ваши чувства глубоки, мадемуазель, но заверяю вас: боль со временем утихнет. Однажды вы оглянетесь назад, и вместо печали ваше сердце согреют нежные воспоминания.
Я снова кивнула со слезами на глазах, и он в очередной раз протянул мне платок.
— Оставьте его себе, мадемуазель. Вам он нужнее, чем мне. И помните: мы всегда охотно примем вас с сестрой. Расставание печалит и меня, и мадам. Вы стали нам совсем как родные. Приведите в порядок домашние дела, отдайте дань памяти тетушке и возвращайтесь, если пожелаете.
— Правда? — Все происходило так молниеносно, что я не успевала подумать о будущем. — Разве вам не придется нанять другого учителя английского на время моего отсутствия?
— Мы можем взять кого–нибудь до Рождества. Если нужно, ваше место будет ждать вас. Хотите ли вы вернуться к нам в Брюссель, мадемуазель?
Когда я встретила его взгляд, мои глаза вновь наполнились слезами, но теперь это были слезы благодарности.
— Oui, monsieur. Очень хочу.
С того самого мгновения, как я ступила на родную землю, я скучала по Бельгии. Я привезла домой бесценное письмо отцу от месье Эгера, в котором тот восторженно отзывался о наших успехах в пансионате и красноречиво умолял позволить нам с Эмили возвратиться на последний год обучения — на сей раз с жалованьем в обмен на наши преподавательские услуги. Однако необходимо было разрешить два важных вопроса, прежде чем папа одобрил бы наше возвращение: кто будет вести дом после смерти тети Бренуэлл? И что делать с моим братом? В том году брата уволили с поста на железной дороге из–за скандала с пропавшими средствами. Новой работы он не нашел и все время ошивался в таверне «Черный бык». Смерть тети и Уильяма Уэйтмана произвела на него огромное впечатление.
Одним бурным ноябрьским вечером мы сидели у камина в пасторате.
— Уилли совсем о себе не думал, — посетовал Бренуэлл. Взгляд его был влажным и отупевшим от выпивки. — Его волновали только бедные, больные и немощные. «Кто позаботится о них? — сокрушался он. — Кто займет мое место?» На свете не было человека лучше, попомни мое слово! А тетя… боже мой! Я проводил у ее кровати круглые сутки. Я стал свидетелем таких мучительных страданий, каких не пожелал бы злейшему врагу. Двадцать лет она заменяла мне мать, руководила и наставляла в счастливые дни детства — и теперь ее нет. Что мне делать без нее? Что нам делать?
Я ласково взяла его за руку.
— Единственное, что мы можем сделать, — это чтить ее память разумом, сердцем и всем своим поведением. Жить так, чтобы она гордилась нами.
Брат тупо уставился на меня, не в силах уловить намек.
— Ты должен меньше пить, Бренуэлл, — пояснила я. — Хватит!
— А чем же мне заняться? В этой забытой богом деревушке некуда приткнуться.
В декабре Анна написала из Торп–Грин, предлагая решение проблемы: Робинсоны были не прочь нанять Бренуэлла учителем к своему сыну, Эдмунду–младшему. Вопрос с хозяйством также отпал: Эмили объявила о своем намерении остаться дома и помогать отцу. Это не удивило меня, я знала, как сестра тосковала по нашим пустошам. Через несколько дней я получила письмо от мадам Эгер. Она подтвердила предложение, содержавшееся в письме ее мужа.
— Ты уверена, что хочешь вернуться в Брюссель? — спросила Эмили, когда папа дал согласие.
— Ни о чем другом я и не мечтаю. Здесь я чувствую себя праздной и бесполезной.
— В праздности нет нужды. Мы получили знания, за которыми отправились в Брюссель. Наш французский, полагаю, не хуже, а то и лучше, чем у большинства английских учителей. Мы можем предпринять шаги к открытию собственной школы, как и собирались.
— По–моему, еще рано открывать свою школу. Хочу подготовиться получше.
Эмили взглянула на меня.
— Это реальная причина твоего желания вернуться?
— Что ты имеешь в виду? — Я залилась краской. — Да, реальная. Но не единственная. Мне понравился Брюссель. Чудесно жить в большом городе, подальше от этого тихого уголка вселенной… и Эгеры искренне хотят моего возвращения. Я не собираюсь их разочаровывать.
Была еще одна причина, но тогда я не могла ее ни понять, ни объяснить: некая непреодолимая сила тянула меня обратно в Брюссель. Хотя внутренний голос предостерегал меня, я не обращала на него внимания, сосредоточив все мысли на одном: «Я должна вернуться. Должна».