7
В нашем приюте делается все возможное, чтобы воспрепятствовать появлению тщеславия в сердцах воспитанниц. Во всем ospedale имеется единственное зеркало, где можно увидеть себя во весь рост. Оно содержится под замком в небольшом учебном классе, подальше от коридора, соединяющего церковь с самим приютом. Певицы занимаются в этой комнате, глядя на свое отражение и таким образом добиваясь, чтобы их вокальные приемы обеспечивали наилучшее звучание. И тем не менее именно здесь на протяжении многих и многих лет подрастающие красавицы млеют, застывая перед собственным отражением.
Несмотря на то что manièra значилась в расписании всего раз в неделю, Марьетта, которой по красоте не было равных, находила самые разнообразные ухищрения, чтобы как можно больше времени проводить перед этим высоким зеркалом.
И девочки, и женщины в Пьете весьма изобретательно отыскивают предметы, в которые можно любоваться на себя почти так же, как в большое зеркало. Они изучают свои лица, смотрясь в начищенные столовые ложки. Они то и дело придумывают поводы, чтобы вечером бросить взгляд в темное окно, хотя на самом деле пялятся лишь на собственное отражение. Помнится, мы платили друг дружке дань монетками за возможность посмотреться в чужие зрачки, и плата удваивалась, если подруге удавалось расширить зрачки, закапав в них ворованную белладонну.
Когда у привратницы крадут ключи — такое случается и сейчас, — то делают это зачастую, чтобы проникнуть в комнату с зеркалом, как, впрочем, и в другие закрытые помещения приюта — или из них.
Правление всегда стремилось сплотить нас в безликое сообщество музыкантш-богомолок, усердным трудом умножающих благо Республики. И тем не менее все здешние обитательницы — во всяком случае, наиболее одаренные воображением — ведут двойную жизнь. На той, второй, жизни каждая из нас — драматическая героиня, менее всего помышляющая о спасении совокупной души Венеции. Мы мнили себя знаменитыми куртизанками, танцовщицами и оперными звездами. Нас вспоминали и находили давно канувшие в небытие родители. Мы тайно замышляли побег из приюта. Но как представить себя в этих драмах, если даже не знаешь, как выглядишь?
Мы не только не видели сами себя — нас не видел никто другой, только изо дня в день мелькали перед нами одни и те же лица соседок по приюту. Когда Франц Хорнек смотрел мне в лицо — неторопливо, внимательно, с явным удовольствием, — мне показалось, что в то мгновение я впервые истинно жила. Я вдруг осознала возможность настоящего, а не придуманного бытия за пределами нашего монастырского существования. И внезапно обе жизни представились равно возможными.
Невзирая на то что зеркала изгнаны из обихода тех, кто более всего жаждет глядеть в них, почти у каждой взрослой участницы coro есть в комнате хоть какое-нибудь зеркальце. Если изначально девушку определили в инструменталистки, она может надумать петь в хоре. Разумеется, по этой и только по этой причине новоиспеченная вокалистка ходатайствует у руководства, чтобы ей в комнате повесили на стену зеркало. Если она и так певица, к тому же figlia privilegiata, она заявляет, что ей необходимо собственное зеркало как инструмент для обучения вверенных ей платных учениц. Если же ни один из этих доводов не поможет, она накопит денег и подкупит одну из приходящих служанок, чтобы та приобрела ей зеркальце на стороне, такое, чтобы его можно было прятать в келье.
Не сомневайтесь, что ко времени появления первых месячных любая из девушек назубок помнит все комнаты, где припрятаны зеркала. Еще совсем недавно я сама прятала небольшое зеркальце в красивой серебряной рамке, подаренное мне семейством Фоскарини и украшенное родовым гербом.
Бог знает почему, когда примерка у Ревекки закончилась и подошло время ужина, я направилась в одну из «зеркальных» комнат. Наверное, мне не хотелось в одиночку делать открытие — или же я надеялась, что меня поймают и таким образом отсрочат его.
Едва ли не бегом поспешала я по пустынному коридору, а внутри разрасталась тревога. Разгадка происхождения неминуемо отрежет для меня все другие пути — включая и тот, что привел бы меня снова в объятия Франца Хорнека. Я ничего не знала о его семье, но была абсолютно уверена, что она воспротивится его браку с еврейкой.
Удивительное дело: хотя Франц еще не сделал мне никаких признаний, а лишь однажды поцеловал на балконе палаццо, я решила, что он непременно захочет на мне жениться.
Меж тем я шла в комнату, где раньше жила изгнанная сестра Челестина. У нее под кроватью было спрятано зеркальце, о чем я узнала от Марьетты — самой сведущей из нас в такого рода делах. Я тешила себя надеждой, что его не нашли, когда упаковывали вещи впавшей в немилость сестры.
Может, я хотела обновить в памяти свое лицо и сравнить его с обликом Ревекки, еще стоящим перед глазами? Не знаю. Наверное, Пресвятая Дева узрела мое плачевное состояние и привела меня именно в эту комнату, потому что, едва я проскользнула в дверь и глаза мои пообвыклись с темнотой, я учуяла дымок тлеющего фитиля и поняла, что я здесь не одна.
— Кто тут? — прошептала я.
Тишина… Ободренная мыслью о том, что я пока не совершила ничего запретного, чего нельзя было с уверенностью сказать про затаившуюся в комнате особу, я повысила голос:
— Покажись! Не то я встану сторожить у дверей, а сама пошлю кого-нибудь за сеттиманьерой!
— Как ты жестока, Аннина!
Голос принадлежал Клаудии. Она чиркнула кремнем, и при свете свечи я увидела два ее лица: одно настоящее, а другое — отраженное в зеркале, которое она прислонила к изголовью незастеленной кровати сестры Челестины.
Я прикрыла дверь и села на жесткое монашеское ложе рядом с подругой. Мы обнялись, шепотом поприветствовав друг дружку. Без сомнения, нам обеим значительно полегчало от мысли, что это именно мы двое тут встретились. Затем Клаудия отстранилась и разжала передо мной кулак — на ее ладони лежал предмет, напоминающий завернутую в бумажку конфету с двумя скрученными хвостиками. Я порылась в кармане и достала Ревеккин подарок — он как две капли воды походил на вещицу в руке у Клаудии.
— Я жду весточки от Скарлатти. Прости, что я ничего тебе не говорила, Аннина! Я понимала, что тебе попало бы за это куда больше, чем мне.
Мне и в голову не приходило, что Франц Хорнек может передать мне записку через кого-нибудь. Сколь умудренной в житейском смысле была Клаудия по сравнению со всеми нами! Она аккуратно развернула тонкую бумажку, разгладила ее на постели, а затем поднесла к пламени свечи — и тут встретила мой взгляд:
— Там ничего не написано — nichts! Там всего-навсего…
— Шоколад! — сказала я, развернув свой пакетик.
В глазах Клаудии блеснули слезы, но у меня рот наполнился слюной: в те времена шоколад был для нас изысканнейшим из лакомств. Родители Клаудии иногда присылали ей шоколадные конфеты, и я просто преклонялась перед ее щедростью, когда она охотно ими делилась.
Ничто, я уверена, не в состоянии так приблизить живое существо к райскому блаженству, как вкус шоколада. Теперь, когда я снискала некоторую славу, мне время от времени доводится баловать им себя. Но в отрочестве я готова была навеки отречься от царствия небесного за одну возможность вкушать это яство. Шоколад — единственная из земных радостей, которую бы я не променяла на все посулы вечного райского блаженства.
Я внимательно рассмотрела конфетку. По размеру она была такой, что внутри поместилась бы только самая маленькая из диковинных русских куколок, что носит с собой Ревекка, — та, что не больше фасолины. Которую нельзя открыть, вдруг подумалось мне, и сердце мое сжалось.
Пока гостинец Клаудии плавился у нее в кулаке, я приоткрыла рот и положила сласть на язык с благоговением причащающейся, принимающей гостию. Я твердо решила смаковать ее как можно дольше. Шоколад за щекой постепенно таял, понемногу распространяя во рту свое волшебство, а язык мой осторожно прикасался к конфете, пытаясь дознаться, состоит ли она сплошь из шоколада или скрывает некую начинку. Внешняя оболочка постепенно истончалась, и сквозь нее проступало ядро — вытянутое, с заостренными концами. Оно сразу вызвало у меня знакомые воспоминания.
Я тщательно обсосала с начинки шоколад — никогда еще сласть не казалась мне столь горькой. Я выплюнула остаток конфеты на ладонь и не захотела поверить своим глазам: это была всего лишь миндалинка. Тогда для пущей уверенности я разгрызла ее.
Клаудия к тому времени уже лила слезы по поводу задержавшихся в пути указаний от возлюбленного, а я удрученно взирала на половинки миндального ядрышка. В это мгновение наши глаза встретились — мы прыснули со смеху и, раз начав, уже не могли остановиться.
Степень близости людей ко мне я измеряю их способностью смешить меня до изнеможения. Мы так давились смехом, боясь расхохотаться в полный голос, что еле дышали, и скрещивали ноги, чтобы не обмочиться. Когда же Клаудия кашлянула и испустила ветры, мы обе свалились с кровати, опрокинув свечу.
Я до сих пор удивляюсь, каким чудом старая келья сестры Челестины тогда не занялась пламенем.
В то время все вокруг меня было словно накалено. В самых заурядных событиях повседневной жизни я видела знаки и знамения, воображая, что все они имеют ко мне отношение. Я страдала от вымышленных обид, и любое осуждение слышалось мне в десять раз громче, чем похвала. Я была столь неразрывно связана со своими подругами, что не могла представить, как у жизни хватит решимости разлучить нас. Я была совершенно наивна.
Ближе к концу репетиций Ревекка принесла на примерку наши сметанные на живую нитку платья — и привела с собой ученика. Воспитанницы тут же принялись хихикать и перешептываться, потому что подмога, несмотря на женоподобность и жеманность в обращении, имела несомненное отношение к мужскому полу.
Это был безобидный на вид юноша тонкого и хрупкого телосложения. Коже на его лице могла позавидовать любая из нас.
Ни для кого не было секретом, что мальчиков из разных приютов иногда отдавали в ученики к портным, и на первых детских уроках — еще до того, как figlie di coro отсеивались от figlie di comun, — мы все, девочки и младшие мальчики, вместе учились не только читать и считать, но также и шить, и прясть.
Только когда Ревеккин помощник с полным ртом булавок, присев на корточки, занялся моим подолом, я разглядела в его глазах озорные искорки и прижала ладонь к губам, чтобы не рассмеяться вслух.
— Сильвио, ты? — шепотом воскликнула я.
— Ш-ш! Да-да, я знал, что увижу тебя здесь. Я слышал, что ты теперь в coro. Какая ты хорошенькая, Аннина!
— Вовсе нет!
— Скажешь тоже! Хотел бы я иметь такие глазищи — и такую милую попку!
Я не смогла удержаться от смеха, и Ла Бефана, которая надзирала за примеркой, полыхнула на меня взглядом и громким отчетливым голосом объявила, что всякая лишняя болтовня исключается. Ревекка повернула мне голову набок и вытянула мою руку вдоль тела, чтобы уточнить длину рукава.
— Что, вы в детстве играли вместе? — спросила она, наклонившись совсем близко.
Я понимала, что должна быть благодарна ей за конфету, но мне было обидно, ведь Ревекка нечаянно подала мне надежду — и тут же ее лишила. Я кивнула, не ответив даже улыбкой, которую она явно ждала.
Мы с Сильвио прежде сидели вместе на всех уроках, пока меня не забрали из группы comun и не сделали iniziate. Кажется, так давно это было! Потом его и вовсе отослали из приюта — как и всех мальчиков-подкидышей, достигших десятилетнего возраста. Выходило, что мы не виделись четыре года — ничтожный срок для любого взрослого, но для меня тогдашней равный целой жизни.
Сильвио был у нас королем лицедеев: он так похоже изображал любого из учителей, что мне не раз попадало за хохот в самые неподходящие моменты.
Я с тоской проводила его взглядом, когда он закончил подгибать мне подол и двинулся дальше вдоль вереницы ожидающих своей очереди девочек. Однако он исхитрился кинуть мне взгляд на прощание. Даже с булавками во рту состроил мину, в точности воспроизводящую Ла Бефану в ее гневном раже, так что я, как бывало прежде, рассмеялась. Правда, мне удалось выдать этот всплеск веселья за стон.
— Тебе плохо, Анна Мария? — обратилась ко мне Ла Бефана, как мне показалось, с надеждой.
Я кивнула, отчаянно кусая нижнюю губу, поскольку Сильвио незаметно для остальных продолжал строить рожи.
— Тогда тебе надо в лечебницу!
Сильвио послал мне воздушный поцелуй, а я, вспомнив наши былые шуточки, показала пальцем на свой зад.
Я очень надеялась повидаться с ним снова, и, к счастью, уже на следующей неделе нам на примерку принесли почти готовые роскошные платья из красной тафты. Я подготовилась загодя: когда Сильвио начал пришнуровывать мне рукава, я сунула ему в руку записку. Прекрасный актер, он и глазом не повел, а послание мое оказалось у него в кармане так быстро, что никто и не заметил.
Я пребывала в такой уверенности до самого вечера. Уже отзвонили последний «Ангелюс», и мы с Клаудией улеглись в постель бок о бок, шепчась о том о сем, как вдруг она в упор спросила:
— Ты хорошо знаешь этого юношу, Аннина?
— Он самый милый и смешной парень на свете — к тому же, скажу тебе честно, он не как все другие. Он не то чтобы юноша, но и не девушка — в общем, ни то ни се. — Я повернулась к Клаудии, чтобы было удобнее шептать ей на ухо: — Я попросила его разузнать о медальоне: найти, если возможно, этого банкира, что обслуживает фон Регнацига, расспросить, откуда медальон взялся, и выяснить, у кого ключ.
Клаудия молчала, но я догадалась, что она внимательно меня выслушала и теперь обдумывает сказанное.
— А что, если эти сведения не придутся тебе но душе?
Клаудия частенько злила меня подобного рода заявлениями. Ее слова постоянно открывали те стороны дела, в которых она была намного опытнее меня, хотя и говорила она всегда по-доброму.
Я понимала, что правда о моем происхождении распахнет передо мной некую дверь, возможно закрыв при этом все остальные. Безвестная, но без серьезных физических недостатков figlia di coro всегда может рассчитывать на выгодное брачное предложение — при условии, что она уже пробыла в приюте определенный срок и успела обучить музыке двух воспитанниц, готовых занять ее место в coro. Если мне улыбнется удача, я смогу попасть в круг самых богатых и утонченных людей Венеции. Но не отвернется ли от меня счастье, если в ходе моих расследований выяснится, что я — дочь шлюхи, нищенки или цыганки? Какой купец или дворянин тогда возьмет меня в жены?
Впрочем, в любом случае, я и не мечтала выйти замуж иначе, как за Франца Хорнека. Но опять же, кто поручится, что его близкие согласятся породниться с девушкой без роду без племени, возможно произведенной на свет в грязных трущобах? А без родительского благословения нам все равно не на что будет жить: вступив в брак с протестантом — вообще, с иностранцем, — я заведомо не могла рассчитывать на согласие приютского руководства, а значит, и на приданое. Но даже если мне предложат это приданое, принадлежащее по праву любой примерной figlia di coro, я вынуждена буду отказаться от него, потому что по закону нашей Республики я тем самым лишу себя всякой возможности концертировать.
Все лежащие передо мной пути и возможности меня не устраивали. Я не могла выйти замуж, поскольку это было равносильно отлучению от музыки. Но и тяги к монашеству я в себе не чувствовала — тем более если вспомнить мое неясное происхождение. Всем известно, что только девушки из знатных семей могут сделаться певчими в хоре, тогда как все остальные принимаются в монастыри на правах обычных служанок. И наконец, я не желала стариться в Пьете. Насмотревшись на Ла Бефану, я поклялась, что любой ценой избегну подобной участи.
Итак, вскоре после этих событий я сидела в церкви, и тут меня впервые посетила задумка, первый выношенный мною замысел, сулящий некий исход — невзирая даже на то, что в случае неудачи этот исход мог стать для меня равносильным гибели. В отрочестве всех нас обуревает жажда справедливости, вот и я вновь и вновь размышляла над тем, что все мы, участницы coro, по сути — trompe-1'œil, имитация живых людей. Вместо жизни, вместо крови у нас в жилах течет музыка. Мы живем не ради собственного спасения, нет; нас, словно рабов, приговорили спасать других — всех, кто живет истинной, полной страсти жизнью, кому позволено каждую ночь видеть звезды и каждый день одолевать просторы суши и вод. Тех, кто знает собственное прошлое и имеет право уповать на будущее, тогда как наши «я» — наши истории и наши судьбы — укрыты под надежным замком.
Именно тогда я и загорелась идеей, которая могла бы прийти мне в голову и раньше, будь я немного хитроумнее. То, что я так пылко стремилась разузнать, было записано в libri dela scaffetta — прилежно охраняемых регистрационных книгах, куда в течение нескольких столетий со дня основания Пьеты вносят самые незначительные подробности обо всех подброшенных детях. Две scrivane — регистраторши, меняющиеся каждые три года, — ведут записи в этих книгах, не разглашая их содержания.
Меня осенило, что если мне удастся подружиться с одной из scrivane или подкупить ее — наконец, выкрасть у нее ключи, — то я смогу раз и навсегда прояснить этот вопрос, который, как я считала, был вопросом жизни и смерти, а значит, стоил любого риска.
Личности этих scrivane содержались в строгом секрете. Тем не менее я не сомневалась, что собственное упорство и — что не исключено — дружеская поддержка помогут мне выяснить, кто из воспитательниц стоит между мной и тем, что мне так необходимо знать.
Стоя на хорах церкви в то Вербное воскресенье и с трепетом готовясь исполнить посвященную дожу ораторию, мы услышали, как не менее дюжины труб возвестили его прибытие. Сквозь решетку нам была хорошо видна вливающаяся в церковные двери процессия слуг, пажей и знаменосцев в роскошных ливреях. За первой волной показалась основная часть свиты — придворные, с большой напыщенностью и безмерным чванством несущие трон дожа, его скипетр, меч и подушечку.
Il Dòge Джованни Корнаро был четвертым в своем роду, занявшим высшую в Венеции должность. Поглядывая на него с высоты, я подумала, что он, очевидно, ужасно мучается в своем тяжелом золотом облачении, под горностаевой мантией, подбитой алым шелком. По его утомленному виду можно было безошибочно угадать, что дож в эту минуту с удовольствием предпочел бы не служить средоточием этой взбаламученной титулованной толпы, а сидеть где-нибудь в уютном месте с книжкой на коленях. Ни он сам, ни кто-либо из его семейства не могли теперь носа показать из дворца без сопровождения целой своры стражников, слуг и просто подхалимов. Удивительно, как все эти люди рвутся к высшим должностям, которые отнимают у них свободу приходить и уходить неприметно, и это в нашем городе, где неприметность — верный залог счастья.
Что до нас, то и мы блистали в новых восхитительных платьях из красной тафты, сшитых Ревеккой. Пышность и великолепие церемонии даже меня убедили на время, что мы и вправду ангелы, наделенные устрашающей силой искупления и перевоплощения.
Во многом благодаря синьору Гаспарини, которому отнюдь не легко пришлось во время репетиций в отсутствие Вивальди, оратория произвела настоящий фурор. На следующий день на страницах «Palade Veneta» писаки пели хвалы воспитанницам Пьеты. Из всех figlie di coro выделяли Марьетту, Розу и Аполлонию за божественные по красоте голоса — причем Марьетту особенно. Она раздобыла где-то оттиск статьи и без устали совала нам под нос то место, где было отдельно у помянуто ее имя, пока кто-то из девушек не пригрозил ей бросить газету в огонь. Впрочем, стоит признаться, кому из нас не были ведомы и душевный подъем, и надежды, связанные с признанием заслуг, в особенности если твое имя бывало упомянуто за пределами ospedale!
Мы от всей души насладились радостью и прочими благами, которые принес нам этот триумф — результат не одной недели репетиций и для большинства из нас воплощение давней мечты. Однако, как это часто бывает после побед, торжество вскоре сменилось унынием. Марьетта дулась на всех из-за того, что с ней обходятся как прежде, хотя она (по ее утверждению) теперь вышла в солистки. Тем не менее ее пока формально даже не включили в состав coro: продвижение Марьетты, как и мое, постоянно откладывалось в наказание за плохое поведение.
Даже уравновешенная Джульетта — и та в сердцах заметила, что мне надо последить за своим тоном. Обиднее всего, что она была права: я злилась, потому что давно пора было перетянуть смычок, а я не могла никому, кроме Вивальди, доверить такое ответственное и срочное дело.
Клаудия, обычно безмятежная, тоже была чем-то встревожена или расстроена. Я наблюдала, как она ковыряет в тарелке во время трапезы, едва ли отправляя в рот хоть кусок. Несколько девчонок, из тех, что потолще, разыгрывали меж собой право сидеть рядом с Клаудией за обедом и подчищать за ней остатки. А она все худела, в прелестных голубых глазах поселилось какое-то загнанное выражение. Клаудия неотступно дежурила у окон, бросая наружу беспокойные взгляды, — и она перестала спать в одной постели со мной. Она говорила, что это от перемены погоды, дескать, ей среди ночи становится невыносимо жарко, когда мы спим под одним одеялом.
Она также изъявила желание заниматься вокалом — но я-то знала, что это только повод добраться до большого зеркала в учебном классе. Если объявляли, что в parlatòrio ждет посетитель, то с ее лица мигом сходил румянец. Однажды за ужином, когда кто-то обмолвился, будто Скарлатти покидает Венецию и возвращается в Рим, Клаудия не удержалась и вскрикнула. Повисло молчание. Никто не произнес ни слова, даже прислуживающие монахини. Вскоре все как ни в чем не бывало принялись за еду — все, кроме Клаудии.
Перед сном, когда Клаудия расчесывалась, стоя у окна, я подошла к ней и предложила:
— Давай я.
У Клаудии были густые, медового оттенка волосы ниже пояса длиной. Ей позволяли не подстригать их, что было предметом зависти всего coro.
Я начала ее расчесывать, а Клаудия закрыла глаза, и я заметила, как из-под ресниц у нее катятся слезы.
— И это после всех прекрасных заверений! — наконец выдавила она. — Никогда больше не поверю ни одному Italiano. Немец бы не бросался такими словами зазря.
— Но, Клаудия, — нашлась я, — ты же сама первая говорила мне, что все мужчины, из какой бы страны они ни были, расточают слова в угоду своему… Как, бишь, ты это называла?
— Никак не называла. Но ты права: насколько же труднее самой следовать собственному совету в таких делах!
Она повернула меня и принялась за мою шевелюру, подстриженную по плечи, как того требовали приютские правила. Одно из редчайших в мире удовольствий — когда кто-нибудь расчесывает тебе волосы, поэтому вскоре всякие мысли улетучились у меня из головы, и я полностью предалась наслаждению.
— Сегодня что-то прохладно, — закончив, будто невзначай обронила Клаудия.
Я кивнула и улыбнулась: впервые за долгое время она обращалась ко мне как к подруге.
В ту ночь мы без дальнейших разговоров легли в одну постель, и, кажется, я уснула, едва почувствовав, как Клаудия примостилась у меня за спиной.
Когда в окно поплыла мелодия, врезавшись в мои сны, я поначалу решила, что это мне снится. Но Клаудия зашевелилась, и стало ясно, что она тоже слышит музыку.
Я с трудом разлепила веки. Небосклон был окрашен в зеленоватые тона и прочерчен розовыми полосами — такое можно увидеть ранней весной на восходе солнца. Я различила звук трех flàuti dólci — тенора, альта и сопрано, вкупе с единственным мужским голосом; удивительно богатый и сильный, он разливался над каналом.
Мы все повылезали из постелей и, протирая глаза, уставились в окно, на гондолу, убранную пунцовыми розами. На носу, запрокинув голову и словно раскрыв объятия, стоял Скарлатти и выводил баркаролу.
Когда matinade была закончена, он поцеловал кончики пальцев и простер руки к нашему окну, где в самом центре стояла Клаудия — мы потеснились, чтобы ее было лучше видно.
— Вряд ли немец способен на такое, — осмелилась заметить я, провожая взглядом удаляющуюся гондолу, которая уже едва вырисовывалась в лучах восходящего солнца.
После той утренней серенады Клаудия вновь начала есть и даже не стала перечить родителям, написавшим, что они уже подыскали ей жениха и внесли первый взнос в счет приданого.
— Это потому, что ему придется ждать, — всего-то и заметила она. — Ему надо ждать, пока мне исполнится семнадцать.
В первый теплый день после той памятной зимы настоятельница за ужином вдруг встала и объявила нам, что всех figlie di coro скоро ждет развлечение. Его превосходительство Андреа Фоскарини, глава этого благородного семейства и нашего правления, пожаловал нам средства на оплату поездки на остров Торчелло.
Мы стали подбрасывать в воздух салфетки в знак радости, зная, что галдеж грозит отменой обещанного развлечения.
Перед отходом ко сну донна Эмануэла велела нам пропеть вечерние молитвы с особенной благостью, поскольку, если обнаружится хоть малейшая опасность попасть под дождь, поездка будет отложена.
В тот вечер наше пение растрогало бы самого бесчувственного венецианца, случись он под окнами приюта. Марьетта в особенности, заодно причесываясь, пела с такой силой и чистотой, что я невольно ждала аплодисментов, когда ее последнее «аминь» повисло в воздухе, мерцая, словно дождевая взвесь, пронизанная солнечными лучами.
Я лежала в постели и думала — такое часто бывало ночами — о Франце Хорнеке. Целый месяц миновал с тех пор, как его губы прижались к моим. Я накрывалась с головой и под одеялом вновь и вновь находила то место — легчайшее прикосновение к нему пробуждало воспоминания о его поцелуях.
День выдался ясный. Одна за другой мы просыпались и усаживались в своих кроватях. Джульетта, которую обычно по утрам было не добудиться, первая подскочила к восточному окну, выходящему на Рио делла Пьета. В ее каштановых локонах играло солнце.
Неожиданно Марьетта дернулась, словно кто-то крикнул «пожар!» ей прямо в ухо. «О, Dio!» — простонала она, сбросила одеяло и, босая, выбежала за дверь.
— Куда это она? — поинтересовалась у меня Бернардина.
Я совершенно чистосердечно призналась, что понятия об этом не имею, утаив догадку, что Марьетта посылает кому-то записку через Маттео. Кому и зачем — это мне было неведомо. Вернувшись, она с мрачным вызовом встречала любопытные взгляды соседок, и я заметила, что Марьетта особенно тщательно совершает утренний туалет. Более всего нас позабавило, что она еще долго подмывалась, когда все остальные уже перестали плескаться.
Мы надели старенькие, но свежевыстиранные красные платья и принялись нащипывать щеки и кусать губы, чтобы прилив крови прогнал с наших лиц зимнюю бледность. Многие старались накинуть на голову покрывало так, чтобы из-под него выбивались хотя бы кончики локонов. Нам всем было прекрасно известно, что, пока мы будем проплывать по городским каналам в царственной гондоле Фоскарини, держа путь на север, к Торчелло, на нас будет глазеть вся Венеция. Каждая из нас надеялась, что и он, тот единственный, тоже придет посмотреть.
΅΅΅΅ * ΅΅΅΅
В лето Господне 1709
«Милая матушка!
Ты, вероятно, думаешь, что все свое время я провожу в карцере. Это вовсе не так. Просто только здесь я имею возможность — правда, принудительную — писать тебе.
Но, по принуждению или иначе, я делаю это с радостью. Пусть наша беседа — лишь самообман, я довольствуюсь и этим. Я могу рассказывать тебе то, что не решилась бы доверить никому другому, и, может быть, даже более, чем если бы ты во плоти была рядом со мной. Мои послания приносят мне лучшее утешение, чем молитва, и очищение столь сладостное, какое бывает только после исповеди.
Два дня тому назад к приюту пристала одна из вместительных гондол из дома Фоскарини, чтобы отвезти нас на остров Торчелло, где мы должны были провести целый день и, как оказалось, почти весь вечер.
Когда мы в наших платьях плыли в ней, казалось, что по воде вьется красная ленточка — сначала по Большому каналу, а потом все дальше к северу от города, скользит между палаццо и под мостами, на которых толпились зеваки, желающие послушать наше пение. Нисколько не сомневаюсь, что большинству скопившихся там юношей и мужчин хотелось заодно хотя бы мельком глянуть на наши лица. Они нам аплодировали. Они выкрикивали наши имена. Они бросали нам цветы, а кое-кто — и монетки, золотые и серебряные. Сбоку к гондоле пристроилась лодка, полная гологрудых куртизанок. Они махали нам и весело кричали. „Я тоже была в Пьете!“, — признавалась одна, а другая добавляла, нежно улыбаясь: „У меня там дочурка!“ Я пристально всматривалась в их лица, но жрицы любви никого в особенности не выделяли.
Когда мы проплывали под Железным мостом, то увидели нашу портниху Ревекку, которая сверху махала нам. Напрасно я выглядывала подле нее помощника Сильвио, бывшего моим соучеником и добрым приятелем до того, как меня выбрали в coro. Немало и других евреев из гетто собралось посмотреть и послушать нас.
Перед тем как выйти в открытые воды, мы проплыли мимо приюта „Mendicanti“ и услышали, как тамошний coro подхватил звучащую из гондолы мелодию. Звуки их пения лились к нам, вниз, нашего — возносились вверх, к ним, и смешивались в воздухе.
А потом в лицо ударил свежий ветер, и впереди распахнулся необъятный водный простор. Я ощутила, как вдруг пришлось приналечь на весла нашим гребцам.
Хотелось бы мне найти слова, чтобы описать свои чувства при виде все уменьшающейся позади la Serenissima. Ширь лагуны низвела наши голоса до шепота, и, потрясенные, мы вскоре смолкли. Не сговариваясь, все взялись за руки и крепко держались друг за дружку. Кажется, сопровождавшие нас наставницы — даже Ла Бефана! — были объяты не меньшим благоговением.
Я все ждала, что увижу, как из глубин вдруг выплывет кит и поглотит гондолу. Солнце меж тем щедро согревало наши лица, хотя дул встречный свежий бриз. Это только кажется, что Венеция стоит на воде, ее крепко удерживают тысячи и тысячи свай — древесных стволов, вбитых в ил каналов и несущих на себе каменные громады дворцов и церквей, мостов и прочих строений. Созданная из воды, наша Венеция таит в себе земную природу: она — гнездо, вознесенное к небесам кронами незримых деревьев.
Но вот не осталось и следа от земной черты, которая отделила бы и охранила нас от вод, синева коих становилась все темнее и глубже. Впервые в жизни я почувствовала, сколь мелко и слабо это тело, в котором поселилась на краткий миг моя душа. Бескрайняя синева взывала ко мне — синева небес и всей вечности, и я узрела ничтожность того, что нас волнует. Море в этот миг казалось мне матерью, она пела и звала меня, и я беззвучно вскрикнула в ответ — так мне хотелось припасть к ее груди, утонуть в ее объятиях.
Гребцы не стали направлять гондолу дальше в море, хотя и к берегу больше не приближались. Мы плыли где-то посреди, и ничто, кроме солнца, не указывало нам на ход времени: не было ни привычных колоколов, ни повинностей, ни уроков, ни молитв. Наставницы взяли в дорогу немного еды, и некоторые подкреплялись, ничуть не смущаясь, зато другие висли по бортам с позеленевшими лицами, подобно увядшим стеблям. Столь мучительно было глядеть на то, как их выворачивало, что вскоре у всех нас также пропал аппетит.
Наконец вдали показался остров. До чего же приятно было увидеть очертания базилики с церковью и колокольней после тошнотворного путешествия через лагуну! И деревья — я в жизни таких не видела, целые леса, и еще поля — зеленые и золотые, выметенные ветром. Солнце к тому времени уже стояло высоко, и едва мы успели ступить на твердую землю, как поняли, что жутко проголодались.
Но сначала мы спели для рыбаков и крестьян, которые пришли встречать нашу лодку с корзинами, полными снеди и цветов. Слуги Фоскарини тем временем уже разжигали неподалеку костры, чтобы поджарить рыбу, которая так и выпрыгивала из воды, словно желая лучше расслышать наше пение.
Я отрешенно взирала на приготовления к обильному завтраку на зеленом лугу, где слабенькие лучи зимнего солнца выманивали к цветению первые фиалки. Две близняшки, недавно примкнувшие к coro — Флавия и Аличия даль Бассо, — уселись прямо на траву и принялись плести венки из фиалок и лютиков, щебеча что-то на тайном наречии, известном только им двоим.
Когда их привели к нам как iniziate, маэстро только что не кудахтал над ними. Они ничем не отличались с виду от обычных двенадцатилетних девчонок (хотя, конечно, были похожи друг на друга как две капли воды). Но в силу какого-то фокуса в устройстве голосовых связок они могли петь в нижнем баритональном диапазоне. Маэстро не уставал восторгаться, твердя, что такой голос попадается не чаще раза в десятилетие — а тут целых два, да в придачу одинаково мягкие и звучные!
Теперь, когда маэстро прогнали, Ла Бефана заставляет их петь свои партии на октаву выше, угрожая, что иначе они себе навредят — да еще у них, чего доброго, отрастут мужские органы! Она утверждает, что это грех против природы, когда девочка поет как мужчина.
Но, чу, я слышу приближающиеся шаги: это вселяет в меня надежду, что время заключения вышло. Я доскажу тебе эту историю после, когда сестра Лаура позволит.
Клаудия всегда в конце посланий шлет родителям поцелуй. Я бы тоже хотела, чтобы ты получила мои baci — тысячи поцелуев от твоей любящей дочери,
Анны Марии даль Виолин».