Книга: Девственницы Вивальди
Назад: 13
Дальше: 15

14

В душе моей поселилась тупая отрешенность. Дни тянулись за днями, скапливались в недели, потом в месяцы. Лежа вечером в постели, я смотрела на свои руки и плакала, потому что это были уже не мои руки. Кожа на пальцах покраснела, загрубела и потрескалась. Когда становилось холоднее, пальцы на левой руке деревенели настолько, что не годились бы для исполнения даже самого неспешного из пассажей маэстро. Чувствуя, что гибкость рук стремительно утрачивается, я пыталась восстановить ее, время от времени упражняясь в аппликатуре и смычковой технике на воображаемом инструменте. Прок от этого был ничтожным, поскольку я так уставала к ночи, что не могла посвящать подобным занятиям много времени.
Соседки по кровати презирали меня, потому что я не интересовалась их сплетнями, а вся была поглощена мыслями о музыке, о том, что музыка еще не умерла в моей душе. Не раз я слышала их пересуды о себе самой — насмешки над моими упражнениями и над моими глупыми надеждами на то, что я когда-нибудь снова смогу играть.
Весной синьора Дзуана велела мне явиться в лечебницу.
— Но я не больна, — возразила я, пряча глаза.
С того дня, как она сожгла мои письма, я избегала встречаться с ней взглядом.
— И тем не менее тебя туда вызывают.
Я пошла в чем была, припорошенная пеплом, который теперь постоянно покрывал меня, так что я выглядела скорее седовласой дамой, нежели пятнадцатилетней девушкой.
Дежурившая на дверях санитарка провела меня через главную палату, где кашляли и тихо постанывали больные, мимо спящих и бодрствующих пациенток с остекленевшим взором. Затем мы оказались у некой двери, постучались и были впущены в другую, меньшую палату с окном, выходящим во внутренний дворик. Там шел дождь.
В комнате на кровати лежала сестра Лаура, хотя я даже не сразу узнала ее. Лицо у нее было одутловатым, землистого оттенка, а некогда голубые глаза покраснели и воспалились — совсем как в ту ужасную ночь. Тем не менее при виде меня они словно озарились внутренним светом, выказывая мне прежнюю доброту и привязанность. Вспомнив, что наговорила ей тогда, я преисполнилась раскаянием.
Врач, сидевший у ее постели, отозвал меня в сторонку:
— Ты хорошо ее знаешь?
— Это моя первая наставница, — ответила я. — Она всегда была мне другом.
Я не стала ему рассказывать о нашей последней с сестрой Лаурой встрече.
Он лишь покачал головой:
— Тогда тебе лучше прямо сейчас сказать ей последнее addìo и благословить в последний путь. Мы уже позвали священника.
— Но почему? — не понимала я. — Что с ней стряслось?
— Воспаление легких, горячка и бред. Наши средства были на этот раз бессильны. Она хотела видеть тебя.
Я опустилась на колени у постели больной и взяла ее за руку — почти ледяную, словно сестра Лаура уже скончалась. «Figlia!», — прошептала она едва слышно, а потом все ее тело сотряс жестокий приступ кашля. Я держала ее за руку и терпеливо ждала, пока прекратится кашель, а потом поцеловала в лоб так же, как когда-то она меня.
Пока я, оцепенев от ужаса, стояла на коленях у кровати, в комнату понемногу стали заходить люди. Они принесли все необходимое для соборования: столик, покрытый белой тканью, свечи и ладан, чашу с водой и сосуды с елеем. Вслед за ними в палату вошел священник — не тот привычный падре, что исповедовал и причащал нас, а какой-то незнакомый, чином повыше нашего.
За ним последовала процессия из нескольких maèstre, настоятельницы и двух вельможных синьор, с головы до ног закутанных в черное и в темных плотных вуалях.
Священник крестообразно окропил палату святой водой. Осушив пальцы о кусочек хлеба, он обмакнул несколько белоснежных лоскутков ткани в елей и также крестоообразно помазал больной лоб, а затем принялся читать молитву:
— In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti, extinguatur in te omnis virtus diaboli per impositionem manuum nostrarum, et per invocationem gloriosae et sanctae Dei Genitricis Virginis Mariae, ejusque inclyti Sponsi Joseph, et omnium sanctorum Angelorum, Archan-gelorum, Martyrum, Confessorum, Virginum, atque omnium simul Sanctorum.
Мы все стояли полукругом у постели сестры Лауры и молились о спасении ее бессмертной души, повторяя семь покаянных псалмов и литанию святым.
Священник поднес ей к губам распятие и склонился, чтобы выслушать исповедь. На это у больной еще нашлись силы, но вскоре ее глаза вновь потускнели. Меж тем святой отец обернулся к присутствующим в палате:
— Кто из вас именуется Анна Мария? — спросил он и сразу же безошибочно обратился ко мне, вероятно, из-за моего изумленного вида. — Она хочет, чтобы ты сыграла для нее. Она желает, чтобы эти звуки были последними из всех, что она услышит, прежде чем отойти в мир иной.
Но как я могла ей сыграть, если уже полгода не держала в руках скрипку! Какую музыку можно извлечь вот этими пальцами — обваренными, разбухшими от воды, без мозолей на подушечках, утратившими всякую гибкость? Я вспыхнула от стыда при мысли, что жалкие звуки, которые я смогу извлечь сейчас, будут последним, что услышит сестра Лаура.
Как бы там ни было, кого-то все же послали за моей скрипкой. Я опустилась у ложа моей любимой наставницы, моего дорогого друга, и поцеловала ей руку. Она же поднесла мою кисть к своим сухим губам, и я ощутила их прикосновение — столь обжигающе-жаркое, что я не удивилась бы, если бы от ее поцелуя на коже остался след. Слабым голосом она произнесла: «Figlia mia!»
Мне хотелось сказать ей в ответ что-нибудь доброе, поблагодарить за то, что она столько заботилась обо мне в детстве. Из всех maèstre она одна искренне желала мне успеха, и теперь мне оставалось только лить слезы: не из-за несчастья, выпавшего на долю сестры Лауры, не из-за собственной неспособности достойно выполнить ее последнюю волю. Плакала я из боязни, что она унесет с собой в могилу мою последнюю надежду узнать, кто была моя мать, и разыскать ее.
И хотя я понимала, что это верх своекорыстия — донимать сестру Лауру расспросами в такой момент, когда единственным ее желанием может быть только облегчение души, я тем не менее не могла себя сдержать, думая только о своей спешной надобности.
Если бы вдруг каким-то чудом мне было позволено прожить заново некий миг моей жизни — зачеркнуть неверно выполненное, обдумать все как следует еще раз, подготовиться с должным прилежанием, а потом переделать все наново с нужной глубиной и пониманием, — я бы выбрала именно этот момент. Но жизнь очень редко предоставляет нам второй шанс — а смерть не оставляет ни одного.
Я склонилась к сестре Лауре и прошептала ей в самое ухо:
— Прошу вас ради Господней любви, подскажите, как мне отыскать ее! Сжальтесь надо мной, Ziétta!
Она поглядела на меня и что-то неразборчиво повторила несколько раз, а потом отвернула лицо к стене.
— …in nomine Domini: et oratio fidei salvabit infirmum, et alleviabit eum Dominus: et si in peccatis sit, remittentur ei; cura, quaesumus, Redemptor noster, gratia Sancti Spiritus languores istius infirmae, ej usque sana vulnera, et dimitte peccata, atque dolores cunctos mentis et corporis ab ea expelle, plenamque interius et exterius sanitatem misericorditer redde, ut, ope misericordiae tuae restituta…
В маленькой палате было душно от запаха ладана, я чувствовала, что сама вот-вот упаду в обморок.
Кто-то вложил мне в руки скрипку — это оказалась Ла Бефана. Рядом с ослабшей, изнуренной сестрой Лаурой она казалась бодрой и полной жизни.
— Играй, Анна Мария! — произнесла она голосом столь резким, что я отпрянула.
Мне невольно припомнилась ее острая палочка, больно впивающаяся в тело. Но потом я словно наяву услышала веселые возгласы, что подбадривали меня на концерте в гетто много-много месяцев назад. Я не стала смотреть на Ла Бефану, хотя она стояла так близко ко мне, что ее сипение раздалось прямо над моим ухом:
— Отправь ее на тот свет своей игрой!
Я взяла у нее из рук инструмент и принялась вертеть колки, выгадывая себе лишнее время, хоть он и так был великолепно настроен. Это оказалась моя бывшая скрипка, и я едва не плакала от радости, что снова держу ее в руках. Я возилась дольше обычного, тщетно пытаясь согласовать движения смычка с положением левой руки. Увы, мои руки, казалось, принадлежали каким-то другим людям, причем разным. Я чувствовала себя словно в дурном сне. Бремя возложенной на меня ответственности отзывалось во мне жутким страхом, помноженным на сомнения, что я вряд ли смогу сделать все, как она заслуживает.
Меж тем присутствующие начали понемногу перешептываться и проявлять нетерпение. Я поняла, что откладывать дольше нельзя, и заиграла. Я выбрала концерт Вивальди ля минор, grave е sèmpre piano из второй части: это был один из любимейших отрывков сестры Лауры.
Звуки первых тактов жутко коробили слух, и я чувствовала, что мое лицо пылает от стыда. Ла Бефана так и впивалась в меня взглядом, в котором читалось неприкрытое торжество — ей недоставало только потирать руки от удовольствия. Я как могла приказывала мышцам вспомнить — и вдруг что-то переменилось. Казалось, сама скрипка вспомнила музыку за меня.
Я снова играла. Я снова стала собой, а скрипка — частью моего тела.
Ничуть не передохнув, я перешла к концерту фа мажор из того же цикла. Музыка была для меня в этот момент словно мост, по которому я перебиралась из царства мертвых сюда, в мир живых. Играя, я вспоминала свои прежние фантазии, посещавшие меня во время едва ли не каждого выступления. Я представляла среди публики свою мать. Мне чудилось, что, вложи я в свое исполнение достаточно нежности и мастерства, как она встанет в зале, с сияющим взором протянет мне руку и скажет: «Идем отсюда, Анна Мария. Нам пора домой».
Я играла, искренне надеясь растрогать сестру Лауру своей музыкой, раз уж не смогла тронуть словами. Я играла, надеясь, что она исцелится, как иногда бывает с теми, кто уже увидел Ангела Смерти, — снова обретет волю к жизни и скажет мне то, что я так хочу узнать. Я вкладывала в музыку всю мою тоску по родной душе, все томление, переполнявшее мне сердце с той поры, когда я впервые осознала, как одинока в этом мире — и как недостойна любви, раз уж даже моя собственная мать, если она еще жива, не хочет меня знать.
Я длила последнюю ноту, сколько посмела, не решаясь отнять смычок. Когда струны наконец смолкли и я, опустив руку, огляделась вокруг, все присутствующие в палате утирали слезы. Сестра Лаура была мертва.

 

Я едва могу припомнить, что случилось потом. Кто-то пытался вынуть скрипку у меня из рук, а я сопротивлялась, не желая отдавать ее. В конце концов меня вновь препроводили обратно в прачечную, где я тут же слегла и несколько дней не брала в рот никакой пищи. В те дни я завидовала сестре Лауре.
Пока я болела, меня навестила Паолина. Она принесла мне чистейший носовой платок, миску супа и письмо от Марьетты.
΅΅΅΅ * ΅΅΅΅
«Аннина, дорогая!
Я наконец-то узнала от маэстры Эвелины, что с тобой приключилось. Сага! Как же несправедливо было сослать тебя в comun! Надеюсь, однако, что тебе не поручили слишком уж гнусную работу.
Боже, зато как я хохотала, когда она рассказала мне, как ты врезала Ла Бефане! Brava! Я и не подозревала, что ты на такое способна. И вправду, давно пора было кому-нибудь дать по мозгам старой сучке. Жаль только, что теперь ты должна страдать из-за этого.
Поверь, если бы маэстро работал в Пьете по-прежнему, тебя никто бы не посмел выгнать из coro: он слишком ценил тебя и никогда не дал бы в обиду. Сейчас о Вивальди почти нет известий — кроме тех, что он много времени проводит в Мантуе.
Не знаю теперь, как бы ухитриться выдать тебя замуж, но я попробую подыскать такого жениха, который бы вызволил тебя оттуда. У Томассо полно друзей, но они большую часть времени так пьяны, что им совершенно все равно, откуда невеста — из coro, из comun или из борделя. Моя задача — найти такого, чтобы согласился дать тебе свое имя. Не дрейфь!
Чем больше я узнаю о жизни венецианской знати, тем сильнее изумляюсь. Она напоминает мне яблоко — с виду такое спелое и аппетитное, а стоит разрезать — сплошь гниль и червяки. Даже у самих Фоскарини есть куда более постыдные тайны, чем наш с Томассо брак.
Неделю назад меня в монастыре подняли с постели среди ночи и велели облачиться в принесенную мне одежду, всю из черного шелка. К наряду прилагалось увесистое жемчужное ожерелье, которое мне позволяют надевать только по семейным поводам. Потом меня потащили к воротам и впихнули в одну из гондол дома Фоскарини, залитую сиянием множества свечей. Посредине лодки стоял гроб, так засыпанный красными розами, словно небеса разверзлись и пролился дождь из цветов. Я начала расспрашивать, что за жмурика мы хороним, но никто мне не сказал, даже Томассо.
Все они плакали, хотя и пытались скрыть слезы. Больше всех рыдала мамочка Фоскарини. Папочка и все сыночки и дочечки, мне уже знакомые, тоже тут были, ну я и решила, что это ребенок, которого они прятали от всех. Гроб, впрочем, был обычного размера, не детский.
Так мы и плыли — они все рыдали, но никто и словом не обмолвился, по ком плач, до самого cimitèro San Michele, где обычно хоронят всех покойников. После я, полусонная, плелась за ними к родовому участку, с трудом продираясь через густую траву. По дороге меня неожиданно осенило, что когда-нибудь и меня тут зароют.
Хотя имя покойника сохранялось в тайне, хоронили его со всей помпой, положенной такому семейству. Заупокойную служил кардинал, а помогал ему хозяйкин личный исповедник — судя по его мерзкой физиономии, затерявшийся брат-близнец нашей Ла Бефаны. Бубня молитвы, он дважды успел полапать меня за задницу.
Лишь в самом конце, когда все уже стали бросать в могилу последнюю горсть земли, Томассо проскулил: „Антония!“ Я так думаю, что она была его сестрой. Не знаю, что уж там случилось с этой Антонией, но могу побиться об заклад, что все в семейке чувствуют себя жутко перед ней виноватыми.
Я беспрестанно спрашиваю Томассо в записках, когда будет назначен день нашего венчания. Он же долдонит одно: дескать, его отец хочет сперва устроить, чтоб моя родная матушка вместе со всем выводком переехала из своей дыры в Виченцу. Не знаю, сколько там отступных она из него вытрясла, но наверняка малым не обошлось. Вместо того чтобы посылать эту голоштанную компанию попрошайничать под мостами, она собирается основать нечто вроде конторы, куда будут приходить матроны и их домоправительницы и нанимать ребятишек для работы по хозяйству и на огородах. Не сомневаюсь, что мамуля заранее считает это предприятие самой выгодной аферой в своей жизни. Я же дала себе зарок, что не стану по ней скучать, хотя, если припечет, у меня всегда будет достаточно денег, чтобы ее навестить.
Я тут пою, конечно, вместе с монашками, но репертуар у них еще зануднее, чем в Пьете. Я бы с удовольствием сбежала отсюда, если бы моя свекровушка не пообещала мне, что я снова выйду на оперную сцену, как только благополучно схожу под венец.
Мне до сих пор иногда присылают цветы. Впрочем, мои обожатели из публики успели меня подзабыть, ведь триумф „Агриппины“ уже в прошлом. Минуло целых двадцать семь представлений, и каждое принесло небывалый успех всем исполнителям.
Не теряй надежды, Аннина! Я попробую уговорить папочку Фоскарини использовать его влияние, чтобы тебя восстановили в coro, и одновременно буду расхваливать тебя этим олухам — дружкам Томассо. Поверь, если бы мое слово хоть что-то значило, ты ни на минуту дольше не осталась бы в comun.
Пока прими от меня цыпленка и два золотых. Я не брошу тебя, cara, даже если весь мир отвернется от тебя.
Шлю тебе baci ed abbracci,
Марьетта».
΅΅΅΅ * ΅΅΅΅
В последних числах сентября меня вызвали к настоятельнице. Войдя в кабинет, я отметила удивление в ее глазах.
— Присаживайся, дорогая, у тебя такой утомленный вид!
Время, казалось, сгладило острые углы ее гнева; настоятельница выказывала мне явное сочувствие — и все же я не спешила верить ей.
— Анна Мария, вчера собиралось наше правление. Оно приняло несколько решений.
Только тогда я поблагодарила ее и села. Я не знала, то ли я сама так изменилась, то ли все вокруг стало другим, но я будто новыми глазами увидела полотно Балестры «Annuziazione». У Святой Девы было такое лицо, будто ее предали.
Настоятельница дождалась, пока я снова остановлю на ней свой взгляд.
— Несмотря на многочисленные крупные затруднения, с которыми в последнее время сталкивается «Ospedale della Pietà», руководство выделило на собрании время, чтобы еще раз рассмотреть вопрос о твоем смещении. Хочу, чтобы ты знала — я сама написала прошение к правлению от твоего имени, и к нему присоединились несколько других maèstre.
Я сцепила зубы, ожидая плохих известий. Понятно, что мне придется остаться в comun навсегда, до конца своих дней.
Ее уже нет в живых, нашей тогдашней настоятельницы. Хоть она и была причиной стольких моих страданий, я спустя годы смогла понять, как хорошо она умела справляться со своими обязанностями. Она поступала порой строго, но всегда честно. Теперь для меня очевидно, что в своих решениях настоятельница опиралась лишь на явные факты и делала все от нее зависящее, чтобы руководство могло составить непредвзятое мнение обо всех неполадках в Пьете.
Она помолчала, глядя на меня, а затем объявила:
— Перед самым концом собрания члены правления проголосовали за то, чтобы восстановить тебя в качестве figlia di coro.
Я не сразу вникла в смысл ее слов — а потом в голос разрыдалась. Все куда-то ушло: и былая гордость, и гнев, и отчаяние. В тот момент я испытывала только признательность.
Подождав, пока я выплачусь, настоятельница продолжила:
— Далее тебе, думаю, будет также интересно узнать, что правление восстановило дона Вивальди в должности maèstro di violin. Сейчас ему поручено подыскать инструменты для отдельных исполнительниц. Пока maèstro Вивальди не нашел для тебя подходящей скрипки, ты можешь взять ту, что раньше принадлежала сестре Лауре. Она превосходна по звучанию, ты сама знаешь, и, я думаю, сестра Лаура искренне желала бы этого. Ну-ну, детка… перестань сейчас же! Вот, возьми платок. Я еще не все сказала.
Настоятельница встала и отперла ящичек своей credènza, достала оттуда запечатанное сургучом письмо и протянула его мне.
— Строго говоря, я должна была бы прочитать послание, чтобы удостовериться, что оно не содержит ничего для тебя пагубного. Но сестра Лаура настоятельно просила вручить его тебе как есть, не вскрывая. Я уверена, что от нее к тебе может исходить только добро. Она ведь очень любила тебя, Анна Мария. Сестра Лаура открыто выделяла тебя среди остальных своих учениц и всегда прочила тебе большое будущее. Знаю, что ты сделаешь все, чтобы ее надежды не оказались напрасными.
Вручая письмо, настоятельница легонько сжала мне руку, а я в тот момент вдруг поняла, что и она чувствует ко мне расположение, хотя раньше мне это было невдомек.
— Если сестра Лаура и поступала с тобой сурово — это исключительно потому, что ей хотелось для тебя удела, которого, как она понимала, ей не удалось достичь. Для себя же она была самой строгой судией. Давай вместе помянем сестру Лауру в наших молитвах в надежде, что она наконец обрела покой.
΅΅΅΅ * ΅΅΅΅
«Figlia mia!
Каждой частицей своего существа я стремилась сказать тебе эти слова — и дать тебе услышать в них правду.
Моя дорогая доченька, единственное мое дитя, рожденное от любви, которой мне лучше было не знать! Молись за меня, доченька! Проси Господа, чтобы пламя Чистилища выжгло тот грех, которым я навлекла беду на нас обеих!
Figlia mia, теперь ты наконец узнаешь, как свято берегла я твои письма. Перо и бумага в твоих руках тоже превращались в музыкальный инструмент, оживавший под твоими пальцами.
Мне следовало стыдиться, а я гордилась. Глядя на тебя, помогая тебе и незаметно наставляя во всем, в чем могла, я никогда не была способна заставить себя испытывать укоры совести, которые могли бы очистить меня от греха, в коем я произвела тебя на свет.
Я не слишком одарена в игре на скрипке, но ты — в тебе есть искра Божья. И если сам Создатель вложил ее, как могу я усомниться, что Он улыбнулся тебе еще при рождении?
Говоря так, я нагромождаю грех на грех.
Как же мне хотелось признать тебя! И как странно мне писать эти строки, зная, что буду уже мертва, когда ты их прочитаешь. Я же видела, как глядит на меня врач — как меня отделили от других пациенток, как они оставили всякие надежды. Я и сама достаточно насмотрелась на таких больных, чтобы тешить себя надеждой, будто со мной все закончится иначе. Жизнь во мне угасает. Уже сейчас я могу писать лишь понемногу: приходится часто останавливаться и делать передышку.
В твоих письмах я с особой нежностью перечитывала слова, которые, как я прекрасно понимала, мне никогда не услышать наяву: „Carissima madre mia“.
Есть то, что невозможно постичь, Аннина. Смерть. Мы поем о ней псалмы, нас учат бояться ее. Но на самом деле нам трудно поверить, что она когда-нибудь придет. Что это тело, которое мы знаем так хорошо, — эти руки, эти глаза, эти уши — перестанет служить нам вместилищем. Ладони раскроются, душа отлетит прочь, а глаза и уши затворятся навеки.
Пятнадцать лет назад моя мать вместе со своим исповедником заставили меня поклясться спасением твоей бессмертной души, что до тех пор, пока живу, я не откроюсь тебе. Этой клятвой я выкупила право жить рядом и приглядывать за тобой, вместо того чтобы вверить тебя заботам чужих людей. Но и такое стало возможным лишь благодаря моей лжи относительно того, кто твой отец, благодаря моей лжи и соучастию еще одной особы — Менегины, которая знала правду и сохранила ее в тайне. Впрочем, ни на минуту она не давала мне забыть, что сделала это из любви к нему, а вовсе не ко мне.
Сейчас, когда ты читаешь это письмо, я уже не связана былой клятвой.
Анна Мария, я любила тебя больше всего на свете. Больше, чем музыку. Больше даже, чем Господа.
Со страхом я примечала, как ты хорошеешь день ото дня. Я следила за твоим маэстро в те часы, когда он учил тебя и твоих подружек. С каким же облегчением я вскоре убедилась, что Вивальди некогда даже остановить на тебе свой взор, поскольку ему гораздо милее собственный успех! Тогда я вознесла хвалу Господу за то, что Вивальди и себялюбив, и честолюбив одновременно.
Не укрылось от меня и влияние, которое на тебя оказывала Марьетта. Большей пройдохи я в жизни не встречала, и по ловкости ей нет равных среди сверстниц — ни в приюте, ни за его пределами. Эта из кого угодно сможет веревки вить — и скоро, между прочим, станет тебе теткой (если уже не стала).
Впрочем, возможно, именно такая жена и нужна моему глупенькому среднему братцу, столь же легковерному и распутному, сколь образован и умен другой наш брат — Марко.
Когда Марьетта одурачила Томассо — а ты ей невольно помогла, — я едва могла сдержать свое возмущение. Это наша мать проявила мудрость, позволив Марьетте довести задуманное до конца.
Твоя бабка вовсе не глупа, и я надеюсь, что она еще пригодится тебе в будущей жизни и карьере.
Я все боялась, что ты сбежишь из приюта в чем есть, прихватив с собой одну лишь скрипку. Ночами я лежала и представляла, как ты скитаешься по миру, отдавшись на милость судьбы, без гроша в кармане, чтоб оплатить дорогу. Я всячески убеждала настоятельницу сажать тебя почаще под замок и держать взаперти как можно дольше. Я даже преувеличивала твои проступки в стремлении уберечь от опасностей.
Тот медальон был единственной ценной вещью, доставшейся мне не от родни. Он был мой и только мой, хотя по понятным причинам мне не дозволено было держать его при себе в Пьете. Тем не менее я вполне могла подарить эту вещицу: она никогда не навела бы тебя на мой след, а значит, не содержала угрозы для твоей бессмертной души. Как же я негодовала, когда обнаружила, что Томассо украл его!
Какой же я была дурой! Моя собственная мать не могла уберечь меня от любви, даже заперев в эти стены, где нет других мужчин, кроме слуг Господа.
Figlia mia, прости, что я отступилась от тебя в то утро. Мне невыносимо было помыслить, что ты собираешься бросить свой огромный талант на алтарь любви, а теперь я сама не могу простить себе последствия этого предательства. Вместе с настоятельницей мы подали прошение о твоем восстановлении в coro. И она пообещала мне сейчас, что добьется этого.
Анна Мария, все мужчины непостоянны. Они верят в собственные признания, но пройдет время, и они будут с не меньшим жаром твердить их снова какой-то другой девушке — и так же верить. Я тоже считала, что любима искренне, — и тем не менее мой любовник обратил на меня внимание лишь после того, как его отвергла другая, нашедшая в себе силы противостоять ему, хоть и любила его.
Только теперь, лежа долгими часами на больничной койке, я поняла, что ты теперь и сама женщина — и, как женщина, сама сделаешь выбор. Я же не вольна подсказывать тебе, как поступить с дарами, которыми ты обладаешь: это ты решишь наедине с Господом.
Конечно, я молюсь, чтобы ты выбирала без ошибок.
Я никогда не покидала тебя, Анна Мария. Я все время была с тобой, и я буду с тобой вечно.
Подписываю это письмо — как ты мне когда-то — с тысячей поцелуев.
Твоя любящая мать,
Антония Лаура Фоскарини».
Назад: 13
Дальше: 15