12
Мы миновали ворота гетто без единого возражения со стороны стражника — он лишь глянул на нас сверху и жестом пригласил продолжать путь.
— А я думала, что эти ворота на ночь запирают, — сказала я своему приятелю.
— Запирают, — согласился он, — каждую ночь, кроме сегодняшней.
Мы доплыли до причала, и гондольер подал нам обоим руку, помогая выбраться из лодки. Пока Сильвио расплачивался с ним, я крепко сжимала скрипку, прислушиваясь к отдаленному веселому шуму. Там смеялись и пели, били в ладоши и притопывали.
— Что это? — спросила я у Сильвио.
— Праздник.
— Что-то я не припомню, чтобы сегодня был праздник.
Сильвио одарил меня обычной ироничной ухмылкой.
— Это потому, что ты ни капли не смыслишь в еврейском календаре — несмотря на твою исключительную образованность.
— Если ты, несносный мальчишка, хочешь сообщить мне что-то важное, то говори немедленно!
— Ты неправильно поняла, Аннина. То есть я думаю, что ты не совсем правильно понимаешь. Сегодня тебя пригласили в гетто как наемного музыканта.
Он потащил меня за собой по темной улочке на шум толпы.
— Откуда такая страшная вонь?
— Это ветошь, и грязное белье, и кости, и просто запахи житья в тесноте. Вот сюда, вверх по лестнице.
Мы поднялись по кривой лесенке, а потом спустились по другой такой же и попали на небольшую площадь — campo, неярко освещенную масляными лампами и полную народу. Люди там пели и танцевали, пили и гомонили на разных языках. Какой-то бородач, облаченный в богато вышитое одеяние, отплясывал, держа в руках свиток, украшенный росписью и драгоценными камнями. Мужчины, женщины и дети обступили его, хлопая в ладоши и притоптывая ногами.
— Ну вылитый жених! — засмеялся Сильвио.
В этот момент к нам подошла Ревекка. Я еще никогда не видела ее такой красивой. Она всегда приходила в Пьету навещать нас, накинув на себя просторную черную шаль — zendaletta — или домино, а голову покрыв желтой или же иногда красной baretta, говорящей, что она еврейка. Теперь ее голова была непокрыта, а хорошо скроенное платье с кружевными рукавами и бледно-голубой шелковой накидкой прекрасно облегало фигуру.
Ревекка взяла меня за руки и расцеловала в обе щеки.
— Наше торжество уже в самом разгаре, — извиняющимся голосом пояснила она, а затем вытащила меня на самую середину campo.
Заметив меня, толпа разом прекратила пение и пляски, и мы вдвоем с Ревеккой оказались в центре всеобщего внимания.
— Signóri е signóre, — произнесла она по-итальянски, — вот тот подарок, который я обещала преподнести вам в память о моей сестре Рахили. Это дань ее мечте возродить замысел рабби Модены по созданию в гетто музыкальной школы — «Accadèmia degli Impediti», «Академии бесправных».
Теснившиеся вокруг нас люди слушали Ревекку очень внимательно, но, как мне показалось, весьма скептически. Она продолжила:
— Это очень давняя мечта: чтобы мы, живя здесь, в изгнании, смогли бы создавать музыку столь же прекрасную, как музыка наших предков. Дорогие мои друзья и соседи, не забывайте о том, что красивая и утонченная музыка, исполняемая сейчас с большим успехом в христианских церквях Венеции, — тут она кивнула в мою сторону, — основана на музыке Второго Храма, которую слагали и исполняли евреи. Так не будем же забывать — даже при всей нынешней скудости нашей жизни, при каждодневной борьбе за выживание, что эта музыка — наше наследие. Она принадлежит нам по праву рождения.
Ревекка говорила очень тихо, но даже если бы она шептала, ее слова доходили бы до каждого.
— Для меня равно честь и удовольствие представить вам одну из лучших юных скрипачек во всей lа Serenissima. — Она отступила на шаг, и я осталась одна в середине круга. — Это Анна Мария делла Пьета.
Я растерянно стискивала рукой скрипку, не в силах понять, одобряет толпа слова Ревекки или нет. Какой-то свирепого вида бородатый мужчина сплюнул на землю, развернулся и зашагал прочь. Многие смотрели ему вслед, поднялся ропот, но люди не расходились — они по-прежнему разглядывали меня, словно ждали, что сейчас у меня отрастут рога или крылья.
Гнетущее молчание затянулось, и я испугалась, что меня того и гляди закидают камнями. Все взрослые мужчины в кругу были бородаты; некоторые женщины щеголяли богатым нарядом, но в основном публика была одета столь же бедно и незатейливо, как и я сама. У большинства — даже у детей! — в глазах читались следы неотступных забот.
Молодая мать семейства, что стояла с двумя детьми поближе ко мне, медленно захлопала в ладоши — она явно меня подбадривала. Ее примеру последовал кто-то еще, а другая женщина нерешительно выкрикнула приветственное восклицание. И вдруг, после мучительной паузы, все вокруг разом зааплодировали и оживленно загомонили.
— Играй, Анна Мария! — перекрывая шум, крикнула мне Ревекка.
Никогда раньше мне не приходилось играть в такой обстановке — одной посреди толпы чужеземцев. Я обернулась к Сильвио.
— Сыграй же, Аннина! — закричал он, смеясь.
— Сыграй, Аннина! — вторила ему стоявшая рядом с ним беззубая старуха.
На противоположной стороне круга зычный мужской голос проревел:
— Играй, Аннина!
И вся толпа подхватила призыв, скандируя и хлопая в такт:
— Играй! Играй!
Удивительно, как могла Марьетта гореть желанием оказаться в подобной ситуации? Я же искренне жалела, что нельзя спрятаться за решетку церковных хоров и обрести привычную благословенную безликость. «Что же мне сыграть?» — бормотала я про себя, пробегая взглядом по морю лиц, как вдруг наткнулась на чью-то всклокоченную рыжую голову. На меня смотрели знакомые веселые глаза.
— Маэстро?
Это действительно был Вивальди, стоял в толпе венецианских евреев. Все вдруг притихли, словно, кроме нас двоих, на campo не было ни души. Я не видела его с тех самых пор, как он разговаривал с Генделем.
— Почему бы тебе не сыграть скрипичное соло из одиннадцатого концерта L'Éstro?
Речь шла как раз о новой вещи, переданной им мне несколько недель назад. Я уже столько репетировала ее, что выучила наизусть.
С того самого дня я знаю, что в подобной ситуации явить совершенство исполнения, презрев все мимолетные страхи, можно, лишь представив, что играешь для дорогого и преданного друга, который лучше всех в мире знает, как надо слушать музыку. Только тогда каждая нота обретет свою меру благозвучия и чувства; только тогда тронешь смычком струны с истинным чистосердечием, уверенностью и убедительностью. И тогда любая музыка будет достойна коснуться слуха Господа и зазвучит так, словно в первый и в последний раз в жизни.
Таким другом для меня всегда был Вивальди, но я осознала это именно в ту октябрьскую ночь в гетто, на празднике Симхат Тора. Позже я узнала, что этот день завершает чтение Пятикнижия — слова Божьего на древнееврейском языке, на котором оно было написано впервые, — длящегося неделя за неделей, от стиха к стиху.
Я играла для учителя — со всей искусностью и красотой, на которую только была способна. Я играла с закрытыми глазами, но лицо маэстро стояло перед моим мысленным взором. Он смотрел на меня в точности так, как некогда на восьмилетнюю девчушку, в которой он разглядел будущего музыканта — музыканта, которым я стану.
Я так сосредоточилась на этом видении, что, закончив, была немало удивлена, увидев толпу чужих людей, собравшихся вокруг меня, и услышав их восторженные крики, такие громкие, что у меня в ушах зазвенело.
Вивальди добрался до меня и пожал мне руку:
— Молодчина! Бесподобно, синьорина, разве нет?
Публика потребовала сыграть на бис. Маэстро извлек скрипку из-под полы своей мантии.
— А не исполнить ли нам ларго из первого концерта?
Так продолжалось час или более, пока Ревекка не схватила нас за руки и не потащила через протестующую толпу к ярко освещенному café.
— Я бы пригласила вас под свой кров, профессор, но закон не велит, а малышке, — она кивнула на меня, — и тем более.
Вивальди достал свою gnàga — эксцентрическую белую маску наподобие той, в каких мы пробрались с Марьеттой в оперу. Казалось, что с тех пор прошло не меньше ста лет.
— Покорно прошу извинить меня, синьора, — низко поклонился он Ревекке, — но завтра с утра у меня назначена важная встреча. Однако моего красноречия будет недостаточно, чтобы выразить вам свое удовольствие от сегодняшнего вечера. Позвольте высказать надежду, что вы не преминете прибегнуть к моей всесторонней помощи. Возрождение традиций ars mùsiса — весьма благородное побуждение, и Создатель — в этом я ничуть не сомневаюсь — возрадуется прекрасной музыке, в каком бы месте ее ни исполняли.
Глаза Ревекки просияли:
— Благодарю, padre! Заверяю вас в том, что скромные ученики нашей Compagnìa dei Mùsici всегда будут стремиться к высотам, которые вы явили нам сегодня на празднике.
Вивальди с весьма довольным видом повернулся ко мне:
— Я отвезу вас обратно в Пьету, синьорина, но предлагаю вам добираться туда mascherata, поскольку мне доподлинно известно: cattaveri сегодня ночью вышли на охоту.
Сильвио ущипнул меня, и я ойкнула, но тут же нашлась:
— Нет, благодарю вас, маэстро. Я уверена, синьора Ревекка и Сильвио позаботятся, чтобы со мной ничего не случилось.
— Мы нарядим ее в dòmino, а сверху еще накинем zendaletta, — успокоила его Ревекка, — а лицо скроем под morèta и baùta. На голову наденем шляпу-треуголку, и вашу ученицу будет не отличить от самого Великого Инквизитора.
— Только росточком пониже, — добавил Вивальди. — Что ж, прекрасно.
— Маэстро, вы пришлете мне новое произведение?
— Непременно, синьорина!
Он надвинул маску, сверху накинул капюшон плаща, так что ни одного рыжего вихра не выбивалось наружу, а затем нырнул в тень sottoportego и скрылся из виду.
Мы с Ревеккой выбрали в café уголок потише и уселись за столик. Я никогда прежде не бывала в подобном заведении — в самом ли гетто или за его пределами, — поэтому посматривала на посетителей, стараясь понять, как здесь лучше себя вести. Оказалось, что правил поведения как таковых нет: евреи и неевреи сидели вперемешку и все вместе оживленно болтали. Кроме родного итальянского я уловила еще с полдюжины говоров; разноязыкая молвь плясала по комнате, словно призыв и отклик вавилонского хора, и все это — под аккомпанемент звона бокалов, стука глиняных кружек и шипения паровых струй.
Среди мужчин я заметила и женщин — из самых разных сфер жизни — и подумала, что многое бы отдала за возможность так же ходить куда вздумается. Мне вдруг стало ясно, что все запреты суть безнадежная попытка предотвратить то, что уже происходит повсеместно и что, наверное, вообще невозможно полностью прекратить: нет ни таких стен, ни стражей, ни ворот, которые заставили бы венецианцев жить друг с другом врозь. В конце концов, все смешиваются во время карнавала, когда любой носит маску, и длится это ни много ни мало — целых шесть месяцев.
Я была всего лишь четырнадцатилетней девчонкой, но тем не менее поняла в тот мой первый вечер в настоящем café, что принудительное разделение венецианских жителей в остальную часть года — лишь увертюра к куда более грандиозному торжеству. В эти месяцы воздержания и покаяния мы разыгрываем свои отдельные роли — аристократа в черном облачении или обитателя гетто в желтой шляпе, исполненного важности гондольера или жеманной девицы, священника или проститутки, приютской сиротки или ухоженной дочери богатых родителей — мужчин и женщин всех сортов и видов. И только месяцы карнавала представляют истинную картину жизни в la Serenissima, когда каждый может обернуться тем, кем всегда мечтал, и делать все, на что духу хватит.
В ту ночь, сидя за столиком рядом с Ревеккой и Сильвио и прислушиваясь к царящей вокруг веселой какофонии, я осознала, что эта свобода доступна и мне — стоит только пожелать. Казалось, большего открытия я не делала за всю свою жизнь.
Ревекка заказала нам угощение. Смуглый официант, обслуживший нас, очевидно, ничуть не интересовался тем, кто я такая, место ли мне здесь. За шутками и приятной беседой, поддавшись очарованию этого удивительного заведения, я и вправду едва не забыла, зачем меня привезли в гетто.
— Scusi, синьора Ревекка, — начала я, едва пригубив ароматного пенного напитка. — В своей записке вы упомянули, что у вас есть для меня какие-то сведения.
— И она заслужила вознаграждение, не так ли, Ziétta?
Я удивилась, что Сильвио обращается к ней так запросто — на ты и «тетушка». Впрочем, они ведь проводили вместе за работой день за днем, и Ревекка, конечно же, успела сильно к нему привязаться.
— Что ж, — задумчиво улыбнулась Ревекка, — надеюсь, мои вести послужат достойным вознаграждением за тот великолепный концерт, который синьорина вместе с il Prète Ròsso подарила нам сегодня вечером.
Сильвио взял меня за руку:
— Речь о медальоне, Аннина.
Я озадаченно уставилась на него:
— Но ведь ты говорил, что нет.
— Я говорил, что ты не то подумала — вот что я говорил!
Сильвио расцвел улыбкой — она у него и сейчас самая очаровательная.
Я ждала продолжения без всякого тревожного замирания в сердце, как бывало прежде. Может быть, после импровизированного концерта на campo я успокоилась, все-таки выступление потребовало от меня изрядной храбрости. А может быть, я прониклась невиданным ощущением свободы — столь многоликой, что ранее и предположить было невозможно. Мне по-прежнему безумно хотелось разгадать тайну медальона, понять, почему именно Франца попросили передать его мне, но вышло так, что дверь, которую я надеялась отпереть этим ключом, вдруг распахнулась сама по себе.
Я еще отхлебнула чудесного напитка, наслаждаясь его ароматом, и затем повернулась к Ревекке, приготовившись слушать ее рассказ.
— Ты, верно, слышала, как я сегодня упоминала о моей сестре Рахили, земля ей пухом! — начала Ревекка свое повествование. — Она была, как и ты, чрезвычайно одарена в музыке. Мама назвала ее в честь другой Рахили, которая пела столь восхитительно и стала так знаменита, что ей наравне с христианами даровали свободное право переезжать в своей гондоле от палаццо к палаццо и выступать перед знатью. Наша Рахиль, как и ты, была скрипачка. К четырнадцатилетнему возрасту она усвоила все, что могли ей преподать учителя музыки в нашем гетто. Тогда наш отец, обладавший некоторым влиянием, использовал свои связи, чтобы нанять ей священника-музыканта, обучавшего скрипичному искусству воспитанниц «Ospedale della Pietà» — дона Бонавентуру Спаду.
Я вспомнила, что о нем уже говорила мне сестра Лаура. Это он был предшественником нашего маэстро и крутил любовь с Ла Бефаной.
— Шли годы, и этот священник постепенно стал любимцем нашей семьи. Он пестовал дарование Рахили, усердно внимал разговорам моей матери о еврейском мистицизме, который она постигала, еще держась за юбку нашей бабушки. Между прочим, той покровительствовала сама великая и мудрая Сара Копио Суллам. Итак, он заслужил не только свою плату, но и дружбу нашего отца. Он приходил на урок к Рахили — и оставался, и садился с нами за стол, и пил наше вино.
А потом, когда Республика потеряла в войне Кандию, а вместе с ней и немалую долю своих богатств, с евреев стали взимать все больше и больше налогов. Все у нас в гетто — даже такие состоятельные люди, как мой отец, — обнаружили, что с каждым днем все труднее обеспечивать своим семьям даже самые неотложные жизненные потребности, не говоря уже о всякой роскоши вроде музыкальных занятий.
Тогда мы собрались всей семьей: отец понимал, что его решение равным образом заденет каждого из нас. Мы посоветовались и решили пустить мамины украшения — у нее оставалось несколько красивых вещиц — на оплату уроков Рахили. Отец предложил отдавать их дону Спаде по одной — при условии, конечно, что тот согласится их принять, — и это даст Рахили возможность продолжить занятия. В любом случае, мы получим лучший обменный курс, чем если бы заложили драгоценности в ломбард.
Никто из нас не раздумывал ни мгновения. Что значат эти безделушки по сравнению с таким талантом, как у Рахили? Она была великим музыкантом, как и ты, синьорина. И жила она ради музыки.
Неужели каждая жизнь — такая запутанная головоломка? Или, может быть, только в Венеции — в городе, где у каждого своя, четко очерченная роль, — щели между частями головоломки могут рассказать ничуть не меньше, чем составляющие ее части. Любой отдельно взятый кусочек мозаики лишен смысла; непонятно, что это — уголок пейзажа или человеческая нога, листок с дерева, тень, фрагмент водного или небесного пространства. Лишь собрав их все воедино, можно прояснить для себя значение целого.
У Ревекки в руках был один осколок мозаики, у меня другой — два крохотных кусочка огромной картины, столь же богатой подробностями, как любой холст Каналетто. Я перебирала эти кусочки, надеясь среди всех отыскать подходящий к моему, — и вот он в руках у Ревекки, сверкающий всеми гранями. Я поняла, что она не просто платит мне за игру на campo — нет, она хочет по-настоящему одарить меня.
— Сильвио стал меня расспрашивать о медальоне, который случайно попал к тебе в руки. Он описал эту вещицу, и я не поверила своим ушам: мне доподлинно известно, что вторую такую вряд ли сыщешь. Ее изготовил один мастер-златокузнец в Польше более двухсот лет назад. Да, Анна Мария, я знаю происхождение этого медальона, но не понимаю, как и почему он оказался у тебя.
Я попросила Ревекку рассказать мне все, что ей известно об этом украшении.
— Этот медальон мой отец отдал Бонавентуре Спаде в уплату за скрипичные занятия с Рахилью.
Я так и эдак взвешивала ее слова, но тем не менее ничего не понимала.
— Вы думаете, дон Спада продал медальон?
— Не исключено. Этот дон Спада был весьма своеобразный мужчина, даром что священник. Его вкрадчивый голос и задушевный взгляд, который, казалось, проникал в самые глубины вашего сердца, помогали ему втереться в доверие к кому угодно. Бонавентуру равно любили и мужчины, и женщины — и он сам готов был любить всех и вся. Он завоевал доверие моих родителей, а сам похитил целомудрие моей сестры — и подарил нам Сильвио!
Сильвио! Как неожиданно, без всяких усилий со стороны моего приятеля, раскрылась тайна его происхождения! Ему для этого не пришлось ни прочесывать книги скаффетты, ни выискивать какие-то намеки, ни подговаривать друзей порыскать там и сям, чтобы дознаться истины. И все же это были дурные новости.
Я с удвоенной нежностью и сочувствием взглянула на Сильвио, на моего милого дружка, который и вправду оказался ни то ни се — отпрыск священника и еврейки да еще содомит в придачу! Большего изгоя трудно было себе даже вообразить.
Ревекка тоже обернулась к племяннику, который сидел рядом с нами как ни в чем не бывало, ничуть не огорченный и не взволнованный.
— Когда я смотрю на него, — призналась она, — я так и вижу глаза, и улыбку, и руки сестры… она ведь была мне и солнцем, и луной.
— Но как же, — я наконец опомнилась и смогла связать два слова, — как же ее ребенок мог попасть в Пьету и вырасти там?
— Расскажи ей, Ziétta!
Ревекка печально вздохнула:
— Наш отец впал в такой гнев и отчаяние, что отрекся от Рахили, которая в ту пору уже была далеко не дитя, а женщина двадцати восьми лет — женщина, которой, как он разорялся вовсю, следовало бы уже кое-что соображать. Он захотел привлечь Спаду к суду, но все его попытки лишь привели к тому, что младенцем в конце концов заинтересовался Совет Десяти. Сильвио едва исполнился месяц — Рахиль к тому времени уже лежала больная, — как к нам пришли cattaveri и забрали его, чтобы окрестить и вырастить христианином в приюте для подкидышей.
Многие наши соседи и даже кое-кто из родственников одобряли такой исход дела, дескать, зачем полухристианскому дитяти расти в условиях крайней нищеты, без всяких надежд на будущее? «Ospedale della Pietà» — это вам не гетто; там ему дадут и пищу, и кров, и хорошее образование, выведут в жизнь.
Рахиль умерла, и отец остался безутешен. Он было пожелал забрать внука из приюта, но выторговал лишь право для меня шить и чинить платья для figlie di coro. Вот так я смогу время от времени навещать Сильвио и приглядывать, как он там. У друзей моего отца, в свою очередь, тоже нашлись друзья среди членов правления, которые и позволили нам определить Сильвио ко мне в ученики, как только он достаточно подрос. Тем не менее за ним сохранялись такие же права и преимущества, что и у любого жителя la Serenissima. Словом, мы устроили небольшой еврейский заговор.
— И ты все это время знал? — обернулась я к Сильвио.
— Я знал только, что за стенами приюта есть добрая душа, которая почему-то заботится обо мне, приносит мне иногда сласти и не забывает похвалить. Я считал, что мне жутко повезло.
Ревекка склонилась к нему и поцеловала в щеку.
— Значит, тогда, на острове, ты уже знал!
— Нет, еще не знал. Вся история вышла на свет, когда я начал выпытывать у Ревекки — и надо сказать, не без опаски, — не знает ли она что-нибудь о твоем медальоне. Как ты сама убедилась, она знает о нем все.
— Нет, с тех пор как медальон ушел из рук дона Спады, я о нем больше не слышала. Я всегда считала, что учитель моей сестры любил ее столь же горячо, как она, на свою беду, любила его. Мне больно думать, что он проиграл или продал единственную памятную вещь, что оставалась у него от Рахили, — не считая, конечно, сына, которого он не мог признать, иначе лишился бы и доброго имени, и средств к существованию. Священникам тоже приходится добывать себе хлеб насущный, а такой человек, как Бонавентура Спада, возможно, нуждался в наличных деньгах даже больше, чем его собратья. А за этот медальон наверняка давали хорошую цену.
Ревекка взглянула на меня и добавила:
— Сильвио рассказал мне, как он попал к тебе и через кого. Но почему — тут я теряюсь в догадках.
— Выходит, вы в не меньших потемках, синьора, чем я сама! Я надеялась, что вы сможете рассказать мне что-нибудь о владельце Banco Giallo: это он послал мне медальон через герра фона Регнацига, местного консула архиепископа Майнцкого.
— Могу только казать, что Желтым банком владеет хороший и надежный человек. У меня не раз были с ним дела.
— Скажите, синьора… — начала я, но тут же запнулась. — В самое последнее время не рекомендовали ли вы его какой-нибудь знатной даме?
— За последнее время я рекомендовала его доброй полудюжине знатных дам. Благодаря моим особым отношениям с Пьетой мне легче попадать в город, чем другим женщинам из гетто, так что у меня много клиенток среди дворянства.
— А с Фоскарини вам приходилось иметь дела? — Я затаила дыхание.
— Да, с матерью. У нее вечные неприятности из-за детишек. Наверное, слишком много денег — это почти так же плохо, как и слишком мало. Только старшим сыном, Марко, она может гордиться. Говорят даже, что со временем он станет дожем — если, конечно, доживет. А остальные дети приносят ей одни огорчения.
Она взяла меня за руки. Ладони у нее были мягкими, в пятнах краски от постоянной работы с материей.
— Уже поздно, скоро начнет светать. Тебе лучше вернуться, пока тебя не хватились.
— Я приду снова, если позволите — и если мне удастся улизнуть из приюта так же легко, как нынешней ночью. И я с удовольствием буду давать уроки в память о вашей сестре, матери Сильвио. Я так завидую вам обеим, хотя вы и лишились ее. Если бы у меня в жизни был хоть один кровный родственник, я бы ощущала себя совсем по-иному! — Я сравнила лица Ревекки и Сильвио, но не нашла ни одной похожей черты. — Синьора Ревекка, а у медальона был когда-нибудь ключ?
— Да, конечно, — крохотный ключик, украшенный сапфирами, если мне не изменяет память. Очень изящный. Неужели он успел затеряться? Как жаль!
Мне уже не терпелось поскорее вернуться к себе в комнату и еще раз рассмотреть медальон в свете того, что я теперь о нем знала. Где он пропадал все это время — с тех пор, как грешный священник продал его? Или, может, вынужден был отдать его в обмен на чье-либо молчание? Я вдруг испугалась, что Ревекка затаит на меня обиду из-за того, что я без видимых причин и без всякого на то права обладаю столь драгоценной вещью, некогда принадлежавшей ее семье.
Выполняя обещание, данное нашему маэстро, Ревекка закутала меня так, что даже мать родная не узнала бы. Сильвио поехал меня провожать тоже in màschera.
В Венеции не все каналы обязательно куда-нибудь выводят: некоторые просто упираются в здание или в улочку и там заканчиваются. Еще несколько часов назад я знала куда меньше, чем сейчас, после визита в гетто, но, словно заблудившийся лодочник, налегала что было сил на весла в отчаянном стремлении попасть туда, откуда нет и не может быть выхода туда, куда мне надо.
Если бы моя мать захотела дать мне знать о себе, прислав что-нибудь на память, она, без сомнения, выбрала бы для этой цели что-либо из своей собственной шкатулки, а вовсе не эту фамильную драгоценность, некогда принадлежавшую семье, никак не связанной с ней — ни родством, ни обычаем.
Как могла Ревекка все это время скрывать от Сильвио, что она — его тетя? Тогда мне было совершенно непонятно, почему человек должен держать в секрете весть, которая может принести столько радости. Не могла я пока уразуметь и то, сколь непростым может в результате явиться нам счастье, и то, сколь утешительно жить с неразглашаемой до поры тайной, лелеемой в глубинах сердца до того момента, когда ее можно будет раскрыть.
— Ты что-то примолкла, — заметил Сильвио.
— А тебя разве все это не волнует? — откликнулась я.
— То, что я отпрыск гулящего священника и еврейки-скрипачки? В общем-то, я был не слишком удивлен. Я примиряюсь с моим происхождением — и принимаю его. Оно равносильно для меня позволению не мучиться выбором, а вечно скитаться между двумя горизонтами моего существования. К тому же я ведь как-никак обрел семью; у меня теперь есть Ревекка, которая любит меня, блудного выродка, таким, какой я есть. Она замечает во мне только хорошее, а на все плохое закрывает глаза.
Ночь была удивительно тиха.
— Вот бы мне тоже такую Ревекку…
— А я на что, Аннина? Я и буду твоей ziétta!
Сильвио скорчил такую забавную рожицу, весьма напоминающую сердобольную пожилую женщину, что я невольно рассмеялась и только тогда заметила, что гондольер причаливает к ступеням наших ворот. Мы, оказывается, уже прибыли. Я обвила руками своего милого Сильвио и крепко прижалась к нему.
— Приезжай поскорей снова! — прошептала я. — И знаешь еще что?
— Что, сестренка?
— Я хочу отдать тебе медальон. Он не мой, а твой.
— Ничего себе бедненькая сиротка! Раздает драгоценности направо и налево!
— Нет, серьезно, — в следующий раз, когда мы увидимся, я его обязательно тебе отдам.
— Хорошо, отдавай, а я отнесу его Ревекке.
— Итак, договорились. Только условие: если когда-нибудь ты достанешь к нему ключ, обещай, что не будешь открывать без меня!
— Обещаю!
Он поцеловал меня прямо в губы. Я выскочила из гондолы, бесшумно поднялась по ступенькам и проникла в здание, темное и тихое. Чтобы глаза немного привыкли к полумраку, я затаилась в укромном уголке и прислушалась.
Кругом царило то особенное безмолвие, которое бывает за час до рассвета. Снаружи плескалась вода в канале, откуда-то доносился едва слышный топоток — в подвале всегда хватало крыс. Тем не менее их суетливая возня побудила меня с неожиданной поспешностью ринуться вверх по лестнице — и на первой же площадке со всего размаху налететь на Ла Бефану.