24
НАЛЕТ СТАРОСТИ
В день выписки из клиники я очень волнуюсь. Не могу себе представить, каково будет снова оказаться дома. Находится ли наш дом под наблюдением? Велено ли было людям не общаться со мной? Нарочно ли выбрал отец поздний час для нашего приезда, чтобы избежать встречи с соседями? Когда мы сворачиваем в переулок Шахназ, 10 метров, мне вспоминается тот день, когда Ахмед собрал всю округу для измерения ширины переулка. Я улыбаюсь, и отец это замечает.
— Чему ты улыбаешься? — спрашивает он.
— Да так, — отвечаю я, попросив его ехать помедленнее, чтобы я смог хорошенько рассмотреть знакомые места.
Я думаю о прошлом, где царила невинность, а зло существовало лишь в воображении рассказчиков, и мной овладевает ностальгия. Ностальгия по тем временам, когда Ирадж казался нам порочным, потому что заглядывался на сестру Ахмеда, а смерть была каким-то чуждым состоянием небытия, касающимся только стариков.
Наша округа выглядит по-другому, словно палитра времени придала всему налет старости. Переулок как будто более темный и узкий, чем мне помнится. Деревья голые и безжизненные. Февраль в Тегеране — холодный месяц. Дует зимний ветер, заносит снег к высоким стенам домов. Окна, выходящие на север, замерзли. Я вспоминаю, как мама говорила, что эти дома — рассадник микробов, потому что не освещаются солнцем. Я невольно улыбаюсь, но потом вижу неподалеку дом Зари. Он тоже темный и безжизненный. Душа содрогается от мучительной боли. Невыносимо представить себе нашу улицу без нее. И вот я вижу розовый куст. Он стоит высокий, но облетевший, как и должно быть в это время года.
Мы подъезжаем к нашему дому, отец останавливает машину, тормоза громко визжат. На улицу выбегает моя мать и, едва я открываю дверь, заключает меня в объятия. Она обнимает, целует меня и кричит, что никогда больше не отпустит от себя. Я готов расплакаться, но сдерживаюсь. Перед тем как войти в дом, я смотрю на крышу.
— Где Ахмед? — спрашиваю я.
Родители обмениваются взглядами, но ничего не говорят. Сердце у меня падает, и я непроизвольно тянусь к рукавам рубашки. И что теперь? Что с ним сделали? Он не пропустил бы моего возвращения!
Мы входим во двор, и на меня вдруг обрушивается град снежков — в грудь, голову и другие места.
— Давай, покажи ему! — слышу я крики парней.
Мама включает свет, и ко мне бегут Ахмед с Ираджем. Они хватают меня и валят на землю.
Мама со смехом говорит:
— Осторожней, пожалуйста, осторожней. Он еще слаб, и кости у него хрупкие.
— Ах, оставь их в покое, — говорит отец. — Пусть немного порезвятся.
Разумеется, Ахмед и Ирадж ни на кого не обращают внимания. Они шутливо пихают меня кулаками в живот и бока и бросаются снегом. Я переполнен радостью. Я тоже целую и обнимаю их, но не отвечаю на тычки.
В домах соседей зажигаются огни. Вдруг кажется, будто ожил весь переулок.
— Добро пожаловать домой! — кричит отец Ахмеда с той стороны стены, а его мать молится.
Другой мужчина, живущий за два дома от нашего, выкрикивает:
— Мы без тебя скучали!
Я оглядываюсь по сторонам и вижу соседей у окон, на крышах и на балконах домов. Они машут руками, улыбаются.
— Спокойного тебе сна, — говорит один сосед.
— Слава богу, он дома.
— Завтра ровно в девять утра мы играем в футбол! — слышу я, как выкрикивает какой-то парнишка.
Я киваю и машу в ответ. Ахмед и Ирадж выглядят такими счастливыми, что мне снова хочется их обнять. С нами за стол садится отец, а мать идет на кухню, чтобы приготовить чай и сладости. Я не могу поверить, что вернулся в родной дом. Прямо напротив двери у нас стоит черно-белый телевизор. Вокруг небольшого старого диванчика, словно охраняя его, расставлены три старинных кресла с голубой обивкой. На полу — потертый кирманский ковер. Я замечаю, что ярко-голубые обои, которые пять лет назад нам помогали клеить мои дядья, обтрепались и требуют замены. Я стараюсь не вспоминать, что голубой был любимым цветом Зари. В противоположном углу, рядом с огромным коричневым масляным радиатором, стоят большие дедушкины напольные часы, они давно уже не работают. Между гостиной и двором у нас просторная терраса. Свет во дворе еще горит, с моего места хорошо видны хозе и оливковое дерево — его посадил отец в тот день, когда мы сюда переехали.
Мать приносит чай и велит нам пить его не слишком горячим, потому что горячий чай может вызвать рак печени. Ахмед исподтишка нюхает чай — а нет ли там измельченной рябины? Я прыскаю.
Ирадж говорит, что господин Язди ушел на пенсию, а место директора занял учитель Закона Божьего господин Горджи. Теперь в школе многое изменилось, потому что господин Горджи — ярый приверженец дисциплины, чего никто не знал, когда он был всего лишь бесправным учителем.
Каждое утро он заставляет учеников выстраиваться на линейку и стоять по стойке «смирно», пока он через мегафон, на полной громкости, читает им нравоучения. Мысленно я слышу его напыщенное карканье. Друзья рассказывают о новом учителе по алгебре, его зовут господин Шейдаи. Он четверокурсник физического факультета Тегеранского университета и считает, что все на свете можно объяснить с помощью математических формул, а основные законы Вселенной закодированы в архитектуре египетских пирамид. Похоже, господин Горджи ненавидит богохульные теории господина Шейдаи.
— Все знают, что дни Шейдаи в школе в качестве учителя сочтены, — говорит Ахмед, — но до сих пор он смело сопротивлялся.
— Чтобы сгладить противоречия, они несколько недель назад вместе пили водку в каком-то баре, — говорит Ирадж.
Господин Горджи, бывало, поучал нас, что употребление алкоголя — это грех и что пьяницы — неверные, которые в Судный день будут гореть в аду.
— Как вы об этом узнали? — спрашиваю я, поражаясь лицемерию господина Горджи.
— Ахмеду сказал господин Шейдаи! — со смехом говорит Ирадж. — На следующий день Ахмед похвалил господина Горджи перед целой толпой учеников за то, что тот отставил в сторону разногласия с господином Шейдаи и опрокинул несколько стопок.
Я смеюсь, а Ирадж продолжает:
— Ахмед сказал, что все мы получили от них ценный урок: любую ссору можно мирно разрешить за рюмкой водки.
— Господин Горджи вылетел из класса, как пуля из шестизарядного револьвера, — ухмыляется Ахмед.
Ахмеда перебивает Ирадж:
— Следующее, что мы услышали, — это то, как господин Горджи обзывает господина Шейдаи идиотом и болтуном, а господин Шейдаи обзывает господина Горджи лицемером и шарлатаном.
Я представляю себе, как Ахмед вызывает очередные крупные беспорядки в школе. Сейчас я впервые искренне смеюсь более чем за три месяца. Мама приносит еще сладкого и следующую порцию чая.
— Я не скучаю по школе, особенно если директором стал господин Горджи, — тихо говорю я.
— Ты собираешься туда вернуться? — спрашивает Ирадж.
— Ему нельзя, — говорит отец. — Он пропустил больше трех месяцев. До следующего года его не допустят.
До меня вдруг доходит, что я не буду оканчивать школу с Ахмедом и Ираджем. Мысль о том, что в следующем году я буду в школе без своих друзей, наполняет меня печалью.
Ахмед указывает на Ираджа и спрашивает:
— Можешь поверить, что этот паренек еще растет? Посмотри, какой он высокий!
И действительно, он вырос сантиметров на пять. Верхняя губа покрыта густым пушком, ему пора побриться.
— Почему ты не сбреешь усы? — спрашиваю я.
— Отец считает, что я еще слишком молод, чтобы бриться, — немного смутившись, говорит он. — Понимаешь, от этого у меня испортится кожа.
Ахмед шутит:
— Разумеется, в медицинских журналах полно историй о взрослых с плохой кожей — все оттого, что они слишком рано начали бриться.
Мы все смеемся, даже Ирадж.
Мать пересказывает мне новости о том, что происходило в переулке, пока меня не было. Сыграли много свадеб, и скоро вся округа будет кишеть младенцами. Не то чтобы это ей не нравилось, но она только начала привыкать к спокойной жизни.
Соседи постоянно спрашивают обо мне, и каждый желает мне всего наилучшего. Отец говорит, что в ближайшие две недели в город приедут мои тети и дяди — навестить меня. Он упоминает господина и госпожу Касрави, но ничего не говорит о семье Мехрбан. Неужели господин Мехрбан все еще в тюрьме? В голове у меня мелькает более пугающая мысль. «Если с ним что-то случилось, я пока не хочу этого знать». Я прихлебываю чай.
Мы не ложимся до трех часов утра, разговаривая обо всем и обо всех, кроме Зари и Доктора. Иногда, когда говорят другие, мои мысли куда-то ускользают. Мне не по себе. Кажется, моей души коснулся налет старости. Ощущение такое, что мне нечему больше учиться и нечего ожидать. Чему такому может научить меня жизнь, чего я еще не испытал?
Наконец пора идти спать. Попрощавшись, Ирадж уходит домой, а мы с Ахмедом поднимаемся в мою комнату на третьем этаже. И вот мы одни. Я смотрю на крышу и даю волю слезам. Ахмед опускает глаза.
— Как там Фахимех? — спрашиваю я.
— Она по тебе скучает. Завтра мы ее увидим.
— Не могу дождаться. Слава богу, с вами обоими все хорошо.
Едва сказав это, я вспоминаю, что больше не верю в Бога.
Мы в упор смотрим друг на друга. Оба мы знаем, что рано или поздно наш разговор перейдет на Зари. Наконец он спрашивает:
— Хочешь об этом поговорить?
Помолчав, я киваю.
— Теперь мы редко видим ее родных, — начинает он. — Ее отец уходит рано утром и никогда ни с кем не разговаривает о ней. Мать не выходит из дома и, говорят, все время болеет. Она долго пробыла в больнице после…
Выждав три удара сердца, он продолжает:
— Какое-то время я не видел ее матери, но все говорят, в нее будто ударила молния. Она сильно изменилась с того дня. Волосы поседели, лицо в морщинах, руки дрожат — бедная женщина. Ты ведь помнишь, какой прелестной и трепетной она была?
Я киваю. Ахмед глубоко вздыхает и прикуривает сигарету. Я тоже закуриваю. Я вспоминаю о неодобрительном взгляде отца, который задевает сильнее, чем тысяча пощечин, но больше не боюсь его.
— Им не разрешено носить траур, — рассказывает дальше Ахмед. — Ну им этого и не надо — их дом выглядит таким темным. Я вот думаю, каким будет Кейван, когда подрастет. Однажды я шел с ним в школу и пытался разузнать, как дела у него и его родителей, но он так и не сказал ни слова. Ему велели ни с кем не говорить о Зари и о том, что происходит у них дома.
Я вспоминаю тот день, когда мы помогали Кейвану мастерить собачью конуру. Как я неумело обращался с инструментами и как пролил себе на рубашку напиток, и настойчивое требование Ахмеда, чтобы я поговорил с Зари, и фиаско с «Сувашун». Кажется, все это было сто лет назад.
— Переодетый Ангел бросила школу и переехала сюда, чтобы заботиться о родных Зари, — говорит Ахмед. — Все в округе считают, что она помогла им в какой-то степени обрести душевное равновесие.
— Она общается с Фахимех? — спрашиваю я.
— Нет. Фахимех было бы слишком тяжело приходить в этот дом — ведь ты меня понимаешь?
Я вспоминаю вишневое дерево, красное одеяло, маленький хозе в их дворе, и по щеке у меня скатывается слеза. Ахмед кладет руку мне на плечо.
— Ты в порядке? — спрашивает он.
— Да.
— Хочешь, поговорим об этом в другой раз?
— Нет. Хочу, чтоб ты продолжал.
— Ты уверен?
— Угу.
— Ну ладно. — Ахмед делает глубокий вдох. — Переодетый Ангел ни с кем не общается. Ходят слухи, что она ухаживает за родителями Зари, пока они не лягут спать, а потом идет в ее комнату и всю ночь читает стихи. Представляешь, каково ей жить в комнате Зари?
Я вспоминаю ту последнюю ночь в ее комнате, фотографию нас четверых на стене, кресло, в котором мы сидели, Зари в моих объятиях, опьяняющий аромат ее волос. Я смахиваю с глаз слезы.
— Почему они не говорят нам, где она похоронена?
— Потому что они — шайка негодяев, — выпаливает он.
— Родственники так и не получили ее… тело?
— Нет. Весь свет считает, что ничего не произошло. Словно ее не существовало. От этого хочется вопить во все горло, правда? Проклятые подонки! Творят, что им вздумается, и никто ничего не может поделать.
— Она умерла в больнице? — едва слышно спрашиваю я.
Ахмед качает головой.
— Точно не знаю.
— К ее родителям приходили из САВАК?
— Не думаю — по крайней мере, они не делились этим с другими жителями переулка. Я ведь говорил тебе, что они почти ни с кем не общаются. Не принимают гостей и редко выходят из дома. Каждый раз при упоминании ее имени ее отец плачет. Просто сердце разрывается. Боже правый, этот человек был олимпийским чемпионом. Разве может быть что-нибудь страшнее, чем потеря собственного ребенка?
Взглянув на меня, Ахмед умолкает.
— Прости, я не это хотел сказать, — извиняется он.
Я качаю головой — мол, не стоит беспокоиться.
— Ее родителям хоть что-то сообщили о ней?
— Мне об этом ничего не известно. Когда я был в тюрьме, то слышал, что она немного еще прожила, — но нельзя доверять информации, полученной в тюрьме.
Продолжая вытирать слезы, я жажду, чтобы кто-нибудь вынул кинжал из моего сердца или воткнул его глубже и положил конец моей несчастной жизни.
— Сколько времени ты пробыл в тюрьме? — спрашиваю я.
— Недолго, — говорит он, словно о каких-то пустяках.
— Что они с тобой делали?
— Обычные вещи, — отвечает он с невеселым глухим смешком.
Он прячет глаза, и я догадываюсь, что он говорит неправду. Я молча смотрю на него в упор, чтобы он понял, что он у меня на крючке.
— Человека забирают, потому что им нужна информация, — наконец поясняет он, поднимая плечи скупым, неловким движением, какого я не замечал у него прежде. — Клянусь, ничего особенного со мной не происходило. Бьют кулаками или ногами и осыпают бранью. Знаешь, обычные вещи, о которых говорят люди.
Я не свожу с него взгляда. Полагаю, он понимает, что я по-прежнему не удовлетворен его ответом, и начинает рассказывать более подробно. Он говорит, что самыми тяжелыми были для него первые дни в тюрьме, потому что он не знал, что случилось со мной и с Зари, и не знал, была ли арестована Фахимех. Поначалу следователи САВАК обходились с ним мягко, поскольку хотели расположить его к себе и вынудить рассказать о Зари. В конце концов, для них он был всего-навсего испуганным парнишкой. Он отрицал связь с коммунистами и запрещенной Народной партией Ирана, известной под названием Туде, или любыми другими политическими группами, и тогда ему стали угрожать побоями, пытками и даже расправой.
Однажды ночью его разбудили в камере и отвели в темное помещение, а там заломили руки за спину, завязали глаза и оставили в кресле на два или три часа. Время от времени он слышал, как шепчутся двое охранников, а потом опять наступала тишина. Он волновался все больше, ожидая самого худшего. И вот кто-то схватил его колени, развел их, и он почувствовал сокрушительный удар в пах. Боль была настолько сильной, что его сразу же вырвало. Шли минуты. Едва он начал приходить в себя, как кто-то принялся бить его длинным толстым кабелем. Ему не оставалось ничего другого, как пронзительно кричать и плакать, но мучители не собирались останавливаться. Чем больше он кричал, тем сильнее его били. Он чувствовал, как у него на спине, плечах, лице и голове вспухают рубцы. Должно быть, он потерял сознание, а его продолжали избивать.
Вернувшись в камеру, Ахмед увидел нового заключенного, тоже зверски избитого неделю или две тому назад. Его нового друга звали Джавад. Это был молодой человек лет двадцати трех — двадцати четырех, высокий, сильный и весьма красивый. Джавад рассказал Ахмеду все о себе. Он был членом коммунистической партии и учился в юридическом колледже при Тегеранском университете. Его выдал какой-то его товарищ, впоследствии скончавшийся под пытками. Его группа планировала ограбить банк, чтобы финансировать свою деятельность против режима. Родственников к нему не пускали, и они вряд ли знали, что Джавад жив.
Он показал Ахмеду искалеченную левую руку, в жутких подробностях описав, как ему однажды ночью отрезали два пальца. В другой раз, сказал он, ему в тело втыкали длинные толстые предметы. Боль была настолько нестерпимой, что он потерял сознание. Джавад был так сильно ожесточен тем, как с ним обошлась САВАК, что не давал Ахмеду рассказать его историю, почти без остановки говоря о своем.
— Эти негодяи — слуги Запада, — говорил он. — Никогда не доверяй им и не позволяй им думать, что они одержали верх.
Ахмеда избивали каждую вторую ночь, и каждый раз более зверски, чем прежде.
— Их не интересует расследование преступлений, — говорит Ахмед, затягиваясь сигаретой. — Им нужно признание, и, чтобы получить его, они сделают что угодно. Они сказали, что собираются по одному отрезать мне пальцы на руках и ногах. Они велели спросить у Джавада, насколько это больно, и я спросил. Джавад ничего не ответил, а лишь отвернулся и заплакал.
После экзекуций Джавад обрабатывал раны Ахмеда и рассказывал ему о своем видении будущего, о вооруженном восстании против режима шаха. Однажды вечером он предложил Ахмеду познакомить участников их групп друг с другом.
— В нашей стране успех революции возможен только при объединении всех сил, — объяснял Джавад. — Правительство создало такую атмосферу подозрительности и недоверия, что революционные силы могут функционировать лишь в изолированных ячейках. Дело в том, что гораздо проще контролировать маленькую ячейку, чем большую. Несмотря на то что всегда существует риск внедрения нежелательных элементов в более крупные группы, мне ясно, что ты принадлежишь к хорошо организованной группе с отличной дисциплиной, потому что ты никогда не рассказываешь о своих товарищах.
Покачав головой, Ахмед рассмеялся. Джавад хотел знать, кто такой Ахмед, с кем он связан и арестовали ли «эти проклятые слуги Запада» кого-то из его группы. Ахмед рассказал ему о Докторе, Зари и обо мне. Он рассказал, как мы проводили дни под вишней, о дне рождения Кейвана и о ночах на крыше. Ахмед рассказал ему, что любит Фахимех, что я его лучший друг и что Зари — моя первая и единственная любовь. История Зари тронула Джавада до слез. Плача, он проклинал шаха и его семейство, которое непременно попадет в ад.
Ахмед беспокоился, что, пока он в тюрьме, родители Фахимех принудят ее выйти замуж за соседа. В конце концов, они не знали, жив ли он. Он говорил Джаваду, что его сердце разрывается каждый раз при воспоминании о том, как я бежал за Зари, как это было ужасно и как нас потряс ее поступок.
— Такое сокрушает дух, разбивает сердце и истощает душу, — рыдал Джавад. — Несправедливо, чтобы молодой человек видел то, что увидел твой друг в тот злосчастный день.
Ахмед говорил ему, что всякий раз, как он вспоминает нас под вишней, ему хочется размозжить себе голову. Жизнь была прекрасна, но после ареста Доктора резко пошла под уклон.
В те дни и ночи, когда Джавад и Ахмед разговаривали, никто не приходил мучить их. Время от времени Джавада уводили, но он вскоре возвращался без видимых признаков физического насилия на лице или теле. Однажды ночью агенты забрали Джавада навсегда. Ахмед больше никогда его не видел и опасался, что его единственного друга и сторонника в этой адской дыре казнили. И лишь за пару дней до освобождения он узнал, что Джавад был агентом САВАК, которому поручили завоевать его доверие и раскрыть связи.
— Они часто так поступают, особенно с новичками, — объясняет Ахмед. — Откуда мне было знать? Он казался таким искренним.
Ахмед говорит, что не само пребывание в тюрьме едва не сломило его дух, а противоречивые рассказы о Зари, Фахимех и обо мне. С самого начала ему говорили, что я был казнен, а Зари умерла. Потом сказали, что она выжила после ожогов, на допросе призналась в принадлежности к хараб-кар и умерла под пытками. Его заставили поверить, что Фахимех арестована и в этот самый момент подвергается групповому изнасилованию в соседней комнате. Они утверждали, что ее будут насиловать, пока он не признается в своих преступлениях.
— Я хотел покончить с собой, — бормочет он. — И сделал бы это, если бы нашел способ.
Когда мы выходим на крышу, начинает светать. Крышу покрывает тонкая пленка льда. Мы ступаем осторожно, помня о предупреждении моей матери насчет того, что каждый год с крыш падают сотни людей. Я смотрю на окно Зари и чувствую на сердце невыносимую тяжесть. Шторы задернуты, но свет горит. Когда я вижу признаки жизни в этой комнате, сердце у меня подпрыгивает.
— Зари, — шепчу я.
Ахмед кладет мне руку на плечо.
— Мне жаль, — говорит он. — Наверное, это Переодетый Ангел читает утреннюю молитву.
Утро прохладное, и я жалею, что недостаточно тепло одет. На улице тихо. Там и здесь иногда вспыхнет свет, на миг послышится крик ребенка, скрипнет дверь. Квартал постепенно просыпается.
— Я никогда раньше не замечал этих звуков, — говорю я Ахмеду.
— Я тоже.
— Как теперь твой настрой?
— Бодрый, как всегда, — сейчас, когда в мою жизнь вернулись вы с Фахимех. Пусть эти подонки поцелуют меня в зад, если надеются, что могут сломить меня, поставив несколько синяков!
— Ты по-прежнему думаешь о звездах? — спрашиваю я, глядя на небо.
— Конечно.
— Как и прежде, твоя звезда — самая большая там, наверху. Ты сподобишься жизни властителя и будешь жить в большом дворце с Фахимех, своей прекрасной царицей.
Я умолкаю и делаю глубокий вдох. Ахмед опускает голову.
— Сила нашей дружбы — единственное, что не дало мне сойти с ума. Ты — мой брат, мой товарищ и друг на всю жизнь.
Ахмед похлопывает меня по спине и улыбается, не говоря ни слова, но по мягкому выражению его лица я могу догадаться, что он глубоко тронут.
Краем глаза я вижу, как во двор выходит Переодетый Ангел. Она идет в булочную купить свежий горячий лаваш, как это делала Зари. Меня поражает ее непривычно быстрая поступь. Я слышал от Зари, что Переодетый Ангел — самое уравновешенное, самое сосредоточенное существо на свете. Не понимаю, почему она мчится, словно кто-то за ней гонится. Пока я смотрю на нее, мои глаза вновь наполняются слезами. Ахмед спрашивает, не хочу ли я пойти в дом, и я говорю «нет». Он потирает загривок.
— Мне так жаль, — говорит он. — В наши годы жизнь не должна быть такой.
— Знаю.
— Обещай мне, что очень постараешься оставить прошлое позади.
Я киваю, и он протягивает мне руку.
— Давай скрепим это, — глядя мне прямо в глаза, говорит он.
Пожимая ему руку, я вспоминаю вечер накануне похорон Доктора, когда мы поклялись не плакать на кладбище. Сомневаюсь, что на этот раз смогу выполнить обещание.
Переодетый Ангел возвращается. Глядя на развевающуюся вокруг нее чадру, я вспоминаю нашего учителя Закона Божьего, господина Горджи, и его теорию о том, что женщина без покрывала становится объектом сексуального желания мужчин. Я вспоминаю и то, как считал, будто Ирадж влюблен в Сорайю, хотя никогда не видел ее лица.
— А Ирадж по-прежнему?.. — спрашиваю я.
— Ирадж ею очарован, — с улыбкой произносит Ахмед.
Мне никак не удержаться от ответной улыбки.
Переодетый Ангел входит во двор и закрывает за собой калитку, поднимает взгляд и видит на крыше нас с Ахмедом. Она резко останавливается, словно наткнулась на невидимую стену, а потом устремляется в дом.
— Она, наверное, потрясена тем, что увидела тебя, — говорит Ахмед. — Они за тебя волновались.
— Скоро мы пойдем их навестить.