Книга: Волоколамское шоссе
Назад: ПОВЕСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Дальше: 2. Панфилов приехал пообедать

1. Женщине выйти из рядов!

Я снова во фронтовом блиндаже у своего героя. Момыш-Улы смотрит в небольшое окошко под верхним накатом, окошко, за которым чернеет ночь. О чем он думает? Куда унеслись его мысли? Вот он негромко пропел:
Выпьем, добрая подружка
Бедной юности моей…

За время нашего знакомства — уже не краткого, но еще и не короткого — я успел заметить: обладая верным и развитым музыкальным слухом, Момыш-Улы знал, хранил в памяти немало песен, старинных романсов, оперных арий. Иногда он любил в лад мыслям пропеть фразу-другую из своего обширного, как я мог определить, музыкального репертуара.
— Откуда, Баурджан, вам известно столько музыки?
Я ожидал, что мой вопрос будет немедленно отвергнут. Момыш-Улы всегда так поступал, когда я расспрашивал о чем-нибудь личном. Однако сейчас он затянулся папиросой и сказал:
— Жила-была такая девушка Рахиль, которая водила меня по театрам и концертам, когда я был студентом в Ленинграде.
— В Ленинграде?
— Да.
— Как же вы туда попали?
— Долгая история.
Баурджан замолк, явно не намереваясь развивать дальше эту тему. Я попросил:
— Расскажите о Ленинграде, об этой девушке.
— Зачем?
— Мне как писателю это необходимо. Хочется вас увидеть в разных гранях.
— Я рассказываю не вам.
— Не мне?
— Не вам, а поколению. Было бы глупо и неблагородно подсовывать сюда собственную биографию.
Я вздохнул. Чем, какими доводами переубедить этого неуступчивого человека?

 

 

— Коль мы заговорили про женщин, — продолжал Баурджан, — то вместо россказней, которыми иногда позволительно согрешить в землянке, коснемся вопроса о женщинах на войне, в сражающейся Красной Армии.
В дни битвы под Москвой я, командир батальона, решал эту проблему просто: женщине не место в боевых частях. Коротко и ясно. И вся проблема отсечена, как шашкой.
Никогда ни одна женщина не шагала в батальонной колонне, не становилась в наш строй. Но вот однажды…
Собственно говоря, про этот случай следовало бы рассказать на страницах одной из наших прежних повестей, где описаны первые бои батальона, наш отход к Волоколамску. Что же, вернемся к тем картинам, к нашему невеселому ночному маршу.
…Во мраке ротными колоннами батальон шагает по расползающейся талой земле. Движутся бойцы, движутся орудия, двуколки с пулеметами, повозки с боеприпасами, потом опять бойцы.
Мы покидаем эту землю, выскальзываем из петли. Деревни по правую и по левую руку от нас уже заняты врагом; осталась лишь узкая проушина; надо пользоваться мраком, ночным временем, чтобы по приказу отойти к своим, соединиться с частями дивизии.
Колонну ведет Заев. Его рота головная. Он неутомимо шагает, помахивая длинными руками. Проходят ряды бойцов, проезжают запряжки. Вот и приблудная команда — потерявшие своих командиров, свою часть, приставшие к батальону солдаты. Их ведет политрук Бозжанов. Сюда присоседился и инструктор по пропаганде Толстунов.
С седла — я сидел верхом, пропускал мимо себя колонну, — с седла я разглядел: возле Бозжанова и Толстунова шагает кто-то третий. Что за черт? Юбка? Быть того не может! Померещилось… Нет. Среди мужских силуэтов мелькают ножки в ботиках, мелькает юбка.
И я крикнул:
— Стой!
Колонна остановилась.
— Женщине выйти из рядов!
Нерешительно вышла и приблизилась женская фигура. Я скомандовал бойцам:
— Марш!
Ряды двинулись. Толстунов и Бозжанов остались на обочине.
— Кто такая?
Во тьме прозвучал женский голос:
— Фельдшерица… Фамилия Заовражина…
Толстунов добавил:
— Из села Васильеве… Уходит, комбат, от немцев.
— Что за порядок? Почему мне не доложили? Кто разрешил допускать жителей в батальонную колонну?
Бозжанов хотел что-то ответить, но я оборвал:
— Без разговоров! По местам!
— А я? — спросила девушка. — Неужели оставите у немцев?
Я вытащил карманный электрофонарик, нажал кнопку. Пучок света вырвал из темноты русское девичье лицо, широкие крылья округлого носа, ямочку на подбородке. На миг я увидел серьезные темно-серые глаза. Тотчас девушка заморгала, ослепленная внезапным светом. Я повел фонариком ниже — луч упал на осеннее черное пальто, на лямки закинутой за плечи котомки, на висевшую сбоку фельдшерскую сумку. Далее полоса света опустилась на дешевые, простые чулки, на облепленные грязью, должно быть, хлебнувшие воды, невысокие боты. Меня потянуло еще раз увидеть ее взгляд. Чуть приподнял фонарик. В слабом отблеске опять стали различимы обращенные ко мне небоязливые серые глаза. Я опять подивился их серьезности.
Да, пришел для нее серьезный час! Родная пристань брошена, чалки обрублены топором войны. В ботиках, с наскоро собранной тощей котомкой девушка встала в ряды последнего уходящего батальона Красной, Армии, пошла с нами. Великое время, великая война позвали ее.
Фонарик погашен.
— Как зовут? — спросил я девушку.
— Варя.
— Ну, Варя, выведем тебя. Иди, где шла. Скоро дойдем. Там скажу: вот. Варя, наша сторона. И пойдешь себе…
— А с вами?
— С нами нельзя.

 

 

За деревней Долгоруковкой, занятой немцами, — ее мы обогнули — нас радостно повстречал помощник начальника штаба полка лейтенант Курганский. Его появление означало: мы дошли к своим!
Курганский привез нам подарок — две подводы с белым хлебом, совсем свежим, ночной выпечки. Я смотрел на эти укрытые брезентом повозки, на колеса с поблескивающими сталью ободами, проложившие к нам колею из Волоколамска, и беззвучно пел: «Мы у своих! Мы на земле, где стоят наши!»
Брезжил рассвет, стлался утренний туман. Я решил укрыть батальон в леске, дать людям поесть, передохнуть.
Вместе с бойцами в лес зашагала и Варя. В черном пальто, черном беретике, с котомкой за спиной. Я снова вызвал ее из рядов. Она подошла, оглянулась на уходящую колонну, подняла на меня взор. Теперь, в утреннем неярком свете, черты ее лица — крупные нерасплывчатые губы, открытый лоб, прямой пробор темных, без завивки, волос, — эти черты показались мне более тонкими, чем ночью, при фонарике.
— Ну, Варя… Вот дорога. Иди.
В устремленных на меня темно-серых глазах показались слезы. Я не слишком чувствителен к женским слезам. Но эта девушка плачет, пожалуй, не часто. Она проговорила:
— Одна?
Стало ее жалко. Действительно, нелегко уйти одной в этот туман.
— Хорошо, Варя. Доведем тебя дальше.
— А совсем мне с вами нельзя?
— Нет. Мы, Варя, воины. Отправим тебя, если хочешь служить в армии, немного подальше в тыл. А в батальоне девушки не надобны.
Привел ее в санитарный взвод к Кирееву, нашему фельдшеру.
— Киреев, доверяю тебе эту девушку. Зовут Варя Заовражина. Сколько, Варя, тебе лет?
— Девятнадцать.
— У меня как раз такая дочь, — сказал Киреев.
— Знаю, ты отец… Передаю тебе ее на сохранение до Волоколамска. Следи за ней строго, как за дочерью.
Варе напоследок дал наказ:
— А ты смотри — ни с кем не заводи здесь шуры-муры. Веди себя, как подобает порядочной советской девушке.
Она покраснела. В ее взгляде я прочел: «Зачем ты меня обижаешь?»

 

 

Вы, надеюсь, помните, как далее сложилась обстановка. Я пожадничал; захотел вывезти из-под носа у немцев припрятанные нами снаряды и пушки, для которых не хватило коней; приказал Бозжанову взять распряженных артиллерийских битюгов и доставить все, что было кинуто. Бозжанов с конями, со своим воинством ушел. А с разных сторон леска, где мы укрылись, занялась пальба, разгорелся бой. Выстрелы орудий слились в сплошной гром. Я ждал Бозжанова. Без него не тронешься. Вал боя приближался. Пришлось дать приказ: поднять людей, рыть круговую оборону.
Вместе с Рахимовым я обходил роты. В штабной шалаш мы возвращались мимо санитарного взвода. Из-за деревьев донесся хохот нескольких здоровых глоток. Что такое? Раненые так не загогочут.
Я-зашагал на голоса. На полянке возле ручья трещал костер. В бачке грелась вода. Неподалеку на веревке было развешано только что выстиранное белье — санитарные халаты, марлевые салфетки, простыни. Справедливости ради скажу: развешанное белье поражало белизной, его всегдашний изжелта-серый отлив будто улетучился. От кровяных пятен и потеков не осталось следа.
И все Варя! Она стирала здесь же, у ручья. Пальто было сброшено. Вместо него поверх платья была надета гимнастерка. А вместо ботиков по милости какого-то неведомого мне добряка (уж не Киреева ли?) девушка уже успела обуться в солдатские кирзовые сапоги. Она склонилась над тазом, пристроенным на пне, рукава были засучены, мыльная пена брызгала из-под ее распаренных широких кистей.
Подле работающей девушки разместились, словно стянутые сюда магнитом, чуть ли не все мои герои во главе со свежевыбритым Толстуновым. Всюду поспевающий Брудный сушил у огня Варины туфли. Здесь же оказался и командир роты Филимонов, которого я считал образцом дисциплинированности, исполнительности.
Нет, не зря я придерживался заповеди: женщине не место в боевых частях! Кругом пальба, черт знает какая обстановка; в любой момент можем очутиться в окружении, а командиры льнут к юбке. Варя заметила маня, улыбнулась, показав крупные красивые зубы. Ее улыбка говорила: «Вот я и при деле, вот я и нужна».
Командиры, несколько сконфуженные, встали «смирно». Невдалеке, у санитарных повозок, я заметил Киреева, крикнул:
— Киреев, ко мне! Так-то ты следишь за девушкой? Почему допустил сюда этих молодцов?
— Как же, товарищ комбат, я с ними слажу? Они командиры, а я…
— А ты отец! Я тебе ее доверил, как отцу. Всякого, кто к ней подойдет, ты обязан гнать властью отца.
— Оплошал, товарищ комбат. Сробел.
— Другой раз не плошай. О тех, кто тебя ослушается, докладывай мне. Понял?
Обратившись к Рахимову, я приказал:
— Всех этих молодчиков и девушку немедленно пошлите ко мне в штаб.
Повернулся и ушел.

 

 

Следом за мной к штабному шалашу приплелись вызванные. С ними Варя в солдатских сапогах, в своем черном пальто, в черном берете. Все струхнули, лишь Толстунов пытался с независимым видом улыбаться.
— Толстунов! Что за ухмылки, когда подходишь к командиру батальона?
— Комбат, ну что ты? Чего накинулся? Мы же…
Я перебил:
— Вы мне, товарищ старший политрук, не подчинены, но если намерены со мною пререкаться, будьте любезны оставить батальон.
Толстунов смолчал.
— А ты что, Филимонов? Ротой командуешь или выехал с барышней в лесок?
Филимонов был очень чувствителен к замечаниям, которые я ему делал на людях. Он был, как вам известно, командиром-кадровиком, бывшим пограничником. По его убеждению, которого он не скрывал, лишь пограничники умели нести службу. Выслушивая мой нагоняй, он краснел и бледнел, на скулах ходили желваки. Я продолжал:
— Хочешь, чтобы я пощадил твое самолюбие? Не пощажу! Ты липнешь к каждой юбке!
— Товарищ комбат, это же первый раз…
— Молчать! Ты что, не понимаешь обстановки? Не понимаешь, что с любой стороны могут появиться немцы? Каждый обязан быть на своем месте.
Влетело как следует и Брудному. Отчитав моих героев, я сказал:
— Ступайте… А ты, Заовражина… Если ты будешь так себя вести…
— Господи, как?
— Сама знаешь! Зачем собрала вокруг себя этих мужланов?
— Я не собирала. Я вовсе не хотела…
— А зачем одаривала улыбками? Запомни: за малейший проступок, за кокетство — слышишь? — положу тебя на этот пень, разрублю шашкой на кусочки! А заодно и твоих ухажеров. Понятно? Я тебя спрашиваю: понятно?
Она едва выговорила:
— По…понятно.
…Наконец мы, батальонная колонна, пришли в Волоколамск. Шагая во главе строя по асфальту главной улицы, я увидел на тротуаре начальника санитарной части полка доктора Гречишкина. Подошел к нему, перекинулся словцом, подождал, пока с нами не поравнялись повозки санитарного взвода. На одной из повозок сидела, мокла под дождем в своем черном пальтишке Варя. Я остановил повозку.
— Варя, слезай! Доктор, вот вам подарок. Это работящая, честная девушка. В будущем тоже врач. Ушла с нами от немцев. Она вам пригодится, будет ходить за ранеными. Пенять на меня, уверен, не придется.
Доктор поздоровался с Варей, сказал:
— Получить рекомендацию от нашего комбата нелегко. Найдем, Варя, вам место.
Девушка бросила на меня прощальный взгляд. В серых серьезных глазах таилась и благодарность и обида. Я пожал жестковатую Варину руку.

 

 

Вам известен дальнейший боевой путь батальона, ставшего резервом командира дивизии. Заградив прорыв под Волоколамском, мы опять были отрезаны, опять — не теряя строя, порядка — прошли к своим по занятой немцами земле.
И вот наконец батальон на отдыхе. Вновь поступив в резерв Панфилова, мы были отведены во второй эшелон за пять-шесть километров от переднего края. Роты расположились в поле, вырыли себе солдатские квартиры — блиндажи. А штаб батальона и специальные подразделения поместились в деревне Рождествено.
В начале ноября 1941 года ударил ранний мороз. На всем фронте под Москвой длилась оперативная пауза. Не пробившись к Москве с ходу, не одолев нашего сопротивления, немцы подтягивали свежие силы, готовили новый рывок. А пока воевала артиллерия. Уху стала привычна однообразная, порой ненадолго учащавшаяся канонада. Время от времени противник накрывал огнем и нашу деревеньку. Немцы, отдадим им должное, не приучали нас к беспечности. Ночью нельзя было курить открыто: гитлеровцы нередко швыряли десяток-другой мин по вспыхнувшей спичке, по огоньку папиросы. И все же после тяжелых боев мы более или менее спокойно отдыхали. Затишье позволило торжественно отпраздновать день седьмого ноября, двадцать четвертую годовщину нашей Великой революции. Из Казахстана нам, дивизии Панфилова, прислали к празднику подарки: знаменитые огромные алма-атинские яблоки, конфеты, вино.
Незаметно мы втягивались в этакий быт передышки, даже стали наезжать друг к другу в гости.
В тот вечерок, о котором сейчас пойдет речь, я сидел за своей тетрадью, продолжал записи о боях батальона. Был в сборе весь мой маленький штаб. Толстунов и Бозжанов по-братски вдвоем прилегли на широкую кровать, позволили себе, с моего молчаливого разрешения, соснуть после обеда. Рахимов занимался нравящейся ему работой (в ней он был искусником), растушевывал схемы — графическое приложение к моим записям.
Растворилась дверь.
— Товарищ комбат, разрешите.
На пороге стоял фельдшер Киреев. Мне показалось, что у него лукавый вид, что добрые губы вот-вот расползутся в улыбке. Он понизил голос:
— Происшествие, товарищ комбат.
Толстунов сразу проснулся, сел. Бозжанов приоткрыл глаза, еще с поволокой дремоты, приподнял голову.
— Какое происшествие? — спросил я.
— Приехала в гости дочка.
— Дочка? Твоя?
— Моя. Варя Заовражина. Не позабыли?
Тут следовало бы написать: «движение в зале». Толстунов спустил босые ноги на пол. Бозжанов откинул шинель, исполнявшую обязанности одеяла. Даже Рахимов отложил карандаш. Я произнес:
— Где же она?
— К вам, товарищ комбат, не пошла.
— Вот как… Напугана?
— Нет… Ждет приглашения.
— Ого! Следовательно, гордая?
— Гордая.
— Так приглашай. Буду ей рад. Далеко она?
— Здесь. У крыльца.
Я скомандовал:
— А ну, товарищи офицеры, полную приборочку!
Распоряжение, впрочем, оказалось излишним. Толстунов уже навернул портянки, натягивал сапоги. Бозжанов обрел всю свою подвижность: шинель вмиг очутилась на гвозде; смятая плащ-палатка, прикрывавшая тюфяк, расправилась будто сама собой; по чуть вьющимся черным волосам Бозжанова прошелся гребешок. Рахимов тем временем взялся за веник, гнал в угол кучу сора.
— Киреев, проси гостью. Не заставляй девушку ждать. Синченко!
Из сеней раздалось:
— Я.
— К нам гости. Ставь самовар.
— Уже шумит.

 

 

Вскоре, сопровождаемая названым отцом, через порог нашей штабной обители переступила Варя. Теперь она была одета по-военному. Вместо пальто — ушитая в талии шинель. Ботики, равно как и кирзовые сапожищи, преподнесенные Варе в батальоне, уступили место легким сапогам-недомеркам, что пришлись, видимо, впору. На скрывавшей волосы солдатской ушанке, была, как положено, прикреплена жестяная красноармейская звезда. Варя отдала мне честь.
— Товарищ комбат, — проговорила она, — по вашему приглашению прибыла. Военфельдшер Заовражина.
— Военнослужащие, товарищ фельдшер, — сказал я, — прибывают к командиру, как гласит устав, лишь в трех случаях: с новым назначением, или из отпуска, или покидая свою часть. Во всех остальных случаях являются. Уразумела?
— Да.
— А теперь. Варя, можешь снять свои доспехи. Присаживайся. Будь нашей гостьей.
Варя вновь поднесла руку к шапке, козырнула. Довольная своей форменной одеждой, своим правом взять под козырек, ловкостью этого своего движения, еще ей непривычного, она вдруг улыбнулась. Блеснули крупные красивые зубы. Однако она тотчас сжала рот. Улыбка исчезла, как прихлопнутая.
— Варя, что же это? — сказал Толстунов. — Забоялась улыбнуться?
Она ответила:
— Боюсь вашего комбата. Он запретил. Если осмелюсь, положит меня на пень и разрубит шашкой на кусочки.
В ее темно-серых глазах, которые я видел то серьезными, то радостными, то с влагой навертывающихся слез, мелькнули искорки смеха. Заметив, что Бозжанов едва сдерживается, чтобы не фыркнуть, я резко повернулся к нему, но… Но нельзя же вечно быть строгим, надо уметь и пошутить и понять шутку. Рассмеявшись, я сказал:
— Поддела… Для гостьи, Варя, запрещение отменяется. И про мои зверства больше, чур, не поминать.
Все же еще одну шпилечку я получил.
— Товарищ комбат, — с невинным видом произнес Киреев, — оставляю ее вам на сохранение.
Ишь, и он возвращает мне мои словечки. Что же, надобно стерпеть.
— Ладно. Можешь идти. Присмотрю за твоей дочкой.

 

 

Варя сняла ушанку и шинель, провела ладонью по волосам, разделенным надвое прямым пробором, оправила гимнастерку, явно великоватую, слишком свободную в плечах и в вороте, с укороченными на живую нитку рукавами. Зато широкая, военного образца юбка была ладно сшита, ладно пригнана. Вновь подойдя ко мне, Варя проговорила:
— Товарищ комбат…
Я перебил:
— Варя, для тебя я не комбат. Называй меня старшим лейтенантом.
Она помолчала.
— А если попрошу? Можно называть вас комбатом?
— Что же, — согласился я. — Гостю отказать трудно.
— Обратно свое разрешение не возьмете?
— Обратно? Нет, Варя. Хлопнул дверью — не открывай! Подарил — не отнимай!
— Верно! — Варя вдруг опять вытянулась «смирно». — Если так, то разрешите мне, товарищ комбат, прибыть. Не явиться, а прибыть.
— Э, вот оно что… Нет! Бросим, Варя, эту тему. Садись… Синченко! Как самовар?
Девушка огорченно-помолчала. Однако, как только Синченко втащил самовар, как только стал расставлять чайную посуду, принялась помогать. Замелькали, захлопали ее широкие красноватые руки. В фаянсовом чайнике, служившем для заварки. Варя обнаружила груду влажного спитого чая. Синченко хотел было взять у нее чайник.
— Дайте-ка выплесну.
— Что вы? — возмутилась Варя. — Это же лучшее средство против пыли.
Тотчас влажные чаинки оказались раскиданными по полу. Бозжанов не без лукавства произнес:
— Товарищ Рахимов только что подмел.
Варя лишь покачала головой. Потом, глянув в окно, еще не замазанное на зиму, сказала:
— Товарищ комбат, разрешите войти еще кое-кому.
— Кому?
— Свежему воздуху.
Все рассмеялись. Окно было мигом распахнуто. Только в ту минуту, когда в комнате сразу посветлело, я увидел, как были замызганы, запылены стекла. На воле лежала ранняя русская зима, мело, сквозь раскрытые створки влетал снег и на лету таял.
Варя наводила чистоту с не меньшим рвением, чем однажды стирала на берегу ручья. Комната наконец прибрана, проветрена. Ни мусора, ни пыли, стекла протерты, посуда чиста. Можно уже сесть за стол, благо мы теперь богаты: на разостланной газете красуются консервы, брусок сливочного масла, колбаса, яблоки, печенье и даже две плитки шоколада из нашего командирского пайка.

 

 

К чаю подоспел еще один гость — лейтенант Мухаметкул Исламкулов.
В нашей летописи мы его уже бегло обрисовали. Теперь познакомимся с ним заново.
Он не ввалился в комнату в шапке и в шинели, что стало привычным в нашем быту огрубевших вояк, а воспользовался сенями, чтобы раздеться, и вошел в гимнастерке, с непокрытой головой, с приветливой, сдержанной улыбкой — статный, красивый казах. Все в нем было приглядно: разворот слегка округлых сильных плеч, прямизна шеи, державшей большую, хорошо поставленную голову. Над открытым выпуклым лбом лежали очень черные — еще черней, чем у меня, — зачесанные назад волосы. Скульные кости не выдавались, были скрыты под матовыми, сейчас с мороза разгоревшимися, в меру полными щеками.
Кажется, я как-то уже говорил, что казахи в старину подразделялись на три главных рода; род воинов, к которому принадлежу я; род судей, в большинстве толстяков, из которого вышел Бозжанов; и, наконец, род дипломатов. От этого рода Исламкулов унаследовал свою стать.
Войдя, он поклонился. Нам уже довелось локоть к локтю воевать, мы вместе недели две назад гнали немцев у села Новлянского, нас побратали пули. Теперь, приехав в гости, Исламкулов мог бы кинуться ко мне с раскрытыми объятиями. Нет, он сдержанно, пристойно поклонился.
Я шагнул ему навстречу, радостно пожал красивую, тонкую руку. Затем подошел с ним к Варе.
— Ну-с, товарищ военфельдшер…
Девушка мигом поднялась, выпрямилась.
— Познакомься с лейтенантом Исламкуловым. Он командир роты из другого батальона. Человек с высшим образованием, представитель нашей казахской интеллигенции. Конечно, осуждает мои зверства, считает меня жестокосердным. Кстати, имей. Варя, в виду, и комбат у него не очень строг.
Варя ничего не ответила, лишь порозовела. Видимо, я опять ее обидел.
— Баурджан, — произнес Исламкулов, — я давно хотел тебе сказать, на на войне было некогда… Давно хотел сказать: кай жере, аксакал!
Эти последние три слова, которыми он как бы подводил итог нашим давним спорам, были сказаны не без торжественности. По-русски они означают: «Ты прав, старейший!» Старейший… Но ведь я на пять-шесть лет моложе Исламкулова. Еще никогда он, казах-интеллигент, знаток наших древних народных обычаев, не величал меня аксакалом. Напротив, раньше, еще в Алма-Ате, мы были постоянными противниками в спорах. Приехав теперь в гости, он выразил свое признание величавым языком наших акынов. Я склонил в знак благодарности голову.

 

 

За столом потекла оживленная беседа. Посматривая на Исламкулова, рассказывавшего о себе, о своей роте, я вспоминал наши встречи, беседы, несогласия. В спорах Исламкулов любил рассуждать, находить доводы. Резкость речи, резкость жеста были не в его натуре. Даже давая нагоняй подчиненному, он взвешивал слова, старался быть убедительным.
В прошлом не однажды он откровенно осуждал меня. Как-то оба мы, командиры запаса, участвовали в воинском сборе близ Алма-Аты. После целого дня занятий в горах я вел батарею на ночлег. Устали лошади, устали люди. Неподалеку от лагеря я скомандовал: «Запевай!» Но утомление было так велико, что никто не запел. Я крикнул: «Направо кругом!» — и повернул батарею назад в горы. Еще два часа мы занимались. Уже затемно двинулись обратно. На том же месте, где батарея не исполнила команду, я опять гаркнул: «Запевай!» На этот раз запели.
Вечером ко мне в палатку пришел Исламкулов. «Так нельзя, Баурджан. Ты поступаешь слишком жестоко, слишком круто». — «Нет, можно! Каждый приказ должен быть исполнен. Надо, чтобы это вошло в кровь, стало второй натурой».
Исламкулов тогда не согласился. А теперь, побывав в боях, изведав стихию войны, вошел со словами: «Ты прав, аксакал!» Знал бы Исламкулов, что всего пять-шесть дней назад генерал Панфилов чокнулся со мной, отмерив пятнадцать капель в рюмку! Возможно, и мне следовало бы высказать Исламкулову свое ответное признание. Ведь и он был не менее прав. Однако эти думы, признаюсь, в тот вечер остались моей тайной.
Между тем подступили сумерки. Была зажжена керосиновая лампа. Синченко наглухо, согласно правилам светомаскировки, завесил окна. В кругу света, отбрасываемого лампой, стал как бы тесней и наш застольный круг. Мы выпили по стояке, по другой.
Отказавшись даже пригубить водку. Варя разливала чай, помалкивала. Я посмотрел на нее.
— Исламкулов, рассуди… Эта девушка просится ко мне в батальон. А я уверен, что женщине в строю не место. И если не ошибаюсь, в этом со мной согласны полководцы всех времен.
Исламкулов ответил:
— Ты забыл гражданскую войну. А потом — Отечественная война изменяет многие понятия. Что раньше считалось немыслимым, то нынче становится возможным, порой даже необходимым.

 

 

Вновь открылась дверь. Вошел дежурный по батальону, лейтенант Тимошин. Он, едва вышедши из возраста юноши, всегда прямодушный, отличался вместе с тем скромностью, застенчивостью. Смущенно отведя взор от нашего застолья, он проговорил:
— Товарищ комбат, разрешите доложить. В одном доме недостаточно замаскирован свет. Я требую, а меня обзывают нахалом.
— Кто?
— Молодая женщина… И я ничего не могу сделать.
— Ничего не можешь? Няньку тебе надо?
Тимошин потупился.
— Возьми двух бойцов, — приказал я. — Приведи эту женщину сюда. И всех, кого застанешь в ее доме, тоже веди сюда. Понятно?
— Есть, товарищ комбат.
Мы продолжали чаепитие. Некстати прерванный разговор о том, место ли женщине в строю, заново не завязался. Беседа повернула к другим темам.
Четверть часа спустя Тимошин ввел в комнату красивую, с накрашенными алыми губами, женщину.
— Почему ты, красавица, не подчиняешься порядку? Да еще оскорбляешь командира!
Она попыталась возмутиться:
— Что значит — красавица? Что за выражение?
— Э, какая смелая… Тимошин! Застал у нее кого-нибудь?
Тимошин помялся.
— Да, товарищ комбат.
— Кого?
Юноша лейтенант явно испытывал неловкость. В нем, видимо, боролись добросовестность и деликатность. Так и не решившись назвать во всеуслышание чье-то имя, он смолчал.
— Привел? — продолжал спрашивать я.
— Да. Он, товарищ комбат, здесь. В сенях.
— Давай его сюда. Посмотрим, красавица, на твоего заступника.
И через минуту перед нами предстал — кто бы вы думали? — командир роты Ефим Ефимович Филимонов. Он вошел, насупившись. Его обветренные бритые щеки всегда были красноватыми. Теперь покраснела и шея. Однако в эту неприятную для него минуту Филимонов сумел сохранить вид образцового служаки. По всем правилам приставив ногу, он отдал мне честь и, как говорится, оторвал руку от шапки.
За столом прозвенел смех. Я покосился на засмеявшуюся Варю — предмет столь еще недавних ухаживаний Ефима Ефимовича. Варя тотчас пальцами зажала себе рот.
На скуле Филимонова выпукло обозначилась, заходила мышца. Вот, собственно, говоря, он и наказан. Можно, пожалуй, сказать «ступай!» и этим ограничиться. Нет, не могу ослабить воинскую требовательность.
Накрашенная женщина еще храбрилась, хорохорилась. Я сказал ей:
— Вы нарушили порядок в прифронтовой полосе. Вы не подчинились приказанию дежурного по гарнизону. Даю вам два часа на сборы. И чтобы через два часа вас в этой деревне не было!
Она опять стала возмущаться.
— Молчать! — прикрикнул я. — Филимонов!
— Я, товарищ комбат.
— Проводишь свою даму до деревни Голубцово и оставишь ее там. Об исполнении мне доложишь.
Филимонов еще более потемнел, но ответил:
— Есть!
— Угомони свою знакомую.
Он помедлил, покусал верхнюю губу. Ему, наверное, хотелось попросить о пересмотре приказания, но дисциплина взяла верх. Он проговорил:
— Пошли.
Его тон был твердым. Женщина смирилась.
После их ухода в комнате стало тихо. Толстунов и Бозжанов уставились на свои чашки: знали, видимо, грешки и за собой. Исламкулов, как и положено гостю, не вмешивался в наши домашние дела. Толстунов наконец поднял голову, усмехнулся, обратился к Варе:
— Заовражина, неужели ты все-таки хочешь служить под начальством этого свирепого комбата?
— Хочу, — просто ответила она.
— Нет, Варя, — сказал я. — В ряды батальона я женщину не допущу! И хватит об этом разговаривать.
Таким было мое решение. Коротко и ясно! Отрублено, как шашкой!
Пожалуй, и нам с вами, товарищ бумагомаратель, хватит болтать о бабах. Правда, на отдыхе это иногда позволительно… Но отдых батальона, перекур в великой битве уже был на исходе.
Назад: ПОВЕСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Дальше: 2. Панфилов приехал пообедать

Айгүль
почему название в эту часть судите меня