2. Страх
— Условимся, — продолжал он. — Вы обязаны написать правду. Готовую книгу принесете мне. Я прочту первую главу, скажу: «Плохо, наврано! Кладите на стол левую руку». Раз! Левая рука долой! Прочту вторую главу: «Плохо, наврано! Кладите на стол правую руку». Раз! Правая рука долой! Согласны?
— Согласен, — ответил я.
Мы оба шутили, но не улыбались.
Не по-монгольски широкие черные глаза испытующе вглядывались в меня.
— Хорошо, — сказал он. — Кладите бумагу, берите карандаш. Пишите: «Глава первая. Страх».
— Пишите, — сказал Баурджан Момыш-Улы: — «Глава первая. Страх».
Подумав, он проговорил:
— «Не ведая страха, панфиловцы рвались в первый бой…» Как по-вашему: подходящее начало?
— Не знаю, — нерешительно сказал я.
— Так пишут ефрейторы литературы, — жестко сказал он. — В эти дни, что вы живете здесь, я нарочно велел поводить вас по таким местечкам, где иногда лопаются две-три мины, где посвистывают пули. Я хотел, чтобы вы испытали страх. Можете не подтверждать, я и без признаний знаю, что вам пришлось подавлять страх.
Так почему же вы и ваши товарищи по сочинительству воображаете, что воюют какие-то сверхъестественные люди, а не такие же, как вы? Почему вы предполагаете, что солдат лишен человеческих чувств, свойственных вам? Что он, по-вашему, — низшая порода? Или, наоборот, некое высшее создание?
Может быть, по-вашему, героизм — дар природы? Или дар каптенармуса, который вместе с шинелями раздает бесстрашие, отмечая в списке: «получено», «получено»?
Я немало уже пробыл на войне, стал командиром полка и имею основание, думается мне, утверждать: это не так!
На что рассчитывали немцы, вторгаясь в нашу огромную страну? Они были уверены, что в восточный поход вместе с ними во главе танковых колонн отправится генерал Страх, перед которым склонится или побежит все живое.
Наш первый бой, проведенный в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое октября тысяча девятьсот сорок первого года, был и сражением со страхом. А семь недель спустя, когда мы отбросили немцев от Москвы, за ними побежал и генерал Страх. Они наконец-то узнали, быть может впервые за эту войну, что значит, когда сзади гонится страх.
До середины октября, до момента, когда начались сражения на подмосковных рубежах, мы в боях не участвовали. Выехав из Казахстана, мы полтора месяца прожили в болотах Ленинградской области, в тридцати — сорока километрах от фронта, на так называемой второй линии обороны, числясь резервом Главного Командования.
Утром шестого октября я получил приказ: поднять батальон по тревоге и выступить к ближайшему железнодорожному разъезду. Там нас уже ждали теплушки и платформы. Погрузившись, мы в ночь тронулись.
Куда? Даже мне, командиру батальона, до поры до времени этого знать не полагалось. Казалось, мы едем не к фронту, а от фронта. Поезд несся к узловой станции Бологое, минуя с ходу промежуточные пункты.
В пути объявили, что в Бологом для нас готов обед. Но кто-то торопил, кто-то подхлестывал наши эшелоны. Обед раздать не успели. Смена паровозов была произведена в две-три минуты. Гудок — и снова в путь!
Все с любопытством ждали, куда повернем от Бологого. Скоро выяснилось: к Москве.
Туда, не снижая скорости на полустанках, мчались с интервалами в полтора-два часа наши эшелоны. Триста шестнадцатая стрелковая дивизия.
Зачем, для каких целей нас перебрасывают?
Неизвестно.
Почему мчимся с такой скоростью? Куда, по какой дороге поедем от Москвы? Где остановимся?
Неизвестно, неизвестно.
Необычно быстрое движение вызвало у всех тревожную приподнятость. Думалось: наконец-то настоящее, наконец-то в дело, в бой!
Седьмого октября мы выгрузились в лесу близ Волоколамска, в ста двадцати километрах западнее Москвы.
Меня вызвали к командиру полка на станцию.
Запомнились выстроившиеся близ полотна приземистые клепаные башни, выкрашенные маскировочным узором — зелеными и серыми разводами. Это были вместилища бензина.
Мог ли я знать, что скоро увижу на фоне угрюмого октябрьского неба, как без грохота, который дошел позднее, без пламени и дыма, которые заволокли горизонт потом, они, эти железные башни, враз медленно поднимутся и, словно повисев мгновение, рухнут?
Подходя к станционному зданию — впоследствии от него осталась лишь раскрытая кирпичная коробка с хвостами копоти над пустыми окнами, — я издали заметил длинный состав платформ, груженных пушками.
Меня кто-то окликнул. У состава я увидел полковника Малинина, командира артиллерийского полка нашей дивизии.
— Полюбуйтесь-ка, отступник, — сказал он. — Хороши?
Он называл меня отступником с того дня, как узнал, что я, артиллерист, командир батареи, по собственному настоянию перешел в пехоту.
Орудия были смазаны по-заводски — толстым слоем потемневшего сверху густого пушечного сала. Дополнительно к нашей дивизионной артиллерии они только что прибыли сюда.
— Ого, — сказал я, — есть и тяжелые!
— Этих бегемотов будем устанавливать, как крепостные…
— Разве мы здесь надолго?
— Зимовать, должно быть, будем.
Я ощутил разочарование. Опять, значит, мы в тылу, опять в резерве.
Я не знал, что далеко впереди, за Вязьмой, немцы рассекли фронт, заслонявший Москву, что Гитлер четыре дня назад объявил по радио миру: «Красная Армия уничтожена, дорога на Москву открыта».
А Москва в это время напряженно создавала новый фронт в ста двадцати — ста пятидесяти километрах от городской черты, на рубежах, которые вошли в историю под названием «дальних подступов к столице». С московских вокзалов без речей и оркестров отправлялись коммунистические батальоны в штатском, получавшие оружие и обмундирование в пути. За день-два до нашего прибытия было переброшено на грузовиках через Волоколамск к Московскому морю пехотное училище имени Верховного Совета; за ним туда отправилось с учебными орудиями Московское Краснознаменное артиллерийское училище. Москва посылала навстречу врагу свежие силы и вооружение, в том числе и эти пушки.
В штабе полка подтвердили: дивизии приказано принять и оборудовать оборонительные сооружения в районе Волоколамска. Мне указали полосу моего батальона.
Вечером мы выступили в ночной марш к реке Рузе, за тридцать километров от Волоколамска.
Житель южного Казахстана, я привык к поздней зиме, а здесь, в Подмосковье, в начале октября утром уже подмораживало. На рассвете по схваченной морозом дороге, по затвердевшей, вывороченной колесами грязи мы подошли к селу Новлянскому — самому крупному населенному пункту нашего батальонного участка.
Глаз сразу отметил силуэт невысокой колокольни, черневшей в мутном небе.
Оставив батальон близ села, в лесу, я с командирами рот отправился на рекогносцировку.
Моему батальону было отмерено семь километров по берегу извилистой Рузы. В бою, по нашим уставам, такой участок велик даже для полка. Это, однако, не тревожило. Я был уверен, что, если противник действительно подойдет когда-нибудь сюда, его встретит на наших семи километрах не батальон, а пять или десять батальонов. С таким расчетом, думалось мне, надо готовить укрепления.
Не ожидайте от меня живописания природы. Я не знаю, красив или нет был расстилавшийся перед нами вид.
По темному зеркалу, как говорится в топографии, неширокой медлительной Рузы распластались большие, будто вырезанные листья, на которых летом цвели, наверное, белые лилии. Может быть, это красиво, но я для себя засек: дрянная речонка, она мелка и удобна противнику для переправы.
Однако береговые скаты с нашей стороны были сделаны недоступными для танков: поблескивая свежесрезанной глиной, хранящей следы лопат, к воде ниспадал отвесный уступ, называемый на военном языке эскарпом.
За рекой виднелась даль — открытые поля и отдельные массивы, или, как говорят, клины, леса. В одном месте, несколько наискосок от села Новлянского, лес на противоположном берегу почти вплотную примыкал к воде. В нем, быть может, было все, чего пожелал бы художник, пишущий русский осенний лес, но мне этот выступ казался отвратительным: тут вероятнее всего мог, укрываясь от нашего огня, сосредоточиться для атаки противник.
К черту эти сосны и ели! Вырубить их! Отодвинуть лес от реки!
Хотя никто из нас, как сказано, не ожидал здесь вскорости боев, но нам была поставлена задача: оборудовать оборонительный рубеж, и следовало выполнить ее с полной добросовестностью, как положено офицерам и солдатам Красной Армии.
Первые вестники отступления появились на следующий день: брели жители, где-то оставившие все; среди них встречались бойцы, выбиравшиеся мелкими группами из окружения.
Впервые я встретил их — скитальцев в солдатских шинелях — у батальонной кухни.
Они грелись у костра. Их с любопытством рассматривал командир хозяйственного взвода пожилой лейтенант Пономарев, до войны директор не особенно крупного строительства. Сюда же собрались повара и бойцы, наряженные в тот день на кухню.
Пономарев скомандовал «смирно!» и подбежал с рапортом.
Я искоса смотрел на сидевших у костра: там кое-кто поднялся, кое-кто лишь пошевелился.
— Что за люди? — спросил я.
От огня шагнул рябоватый маленький красноармеец.
— Из окружения, товарищ старший лейтенант!
В то утро я первый раз услышал это слово.
— Какое окружение? Где?
— Под Вязьмой, товарищ старший лейтенант… Теперь он сюда прет.
— Кто?
— Известно кто… немец…
— Вы его видели?
— Разве его увидишь? Сыплет, как горохом, минами… Или прет по шоссе на танках и стреляет во все стороны.
— Танки видели?
— В кино, товарищ старший лейтенант, на танки можно глядеть вольно… А тут не до погляденья! Все в глазах мешается, света не увидишь, когда он тарахтит и бросает во все стороны.
— Винтовка где?
— Со мною, в целости… Извиняюсь, товарищ старший лейтенант, не чищена…
— Куда же вы?
— В Москву, на формирование… Мы ходко шли, многих обогнали. Я, товарищ старший лейтенант, взял их под начало, чтобы вывести… В Москве, говорят, бой будем принимать. Сейчас пойдем… Тут нельзя нам прохлаждаться, скоро он тут будет… Пообедать не дозволите с вашего котла, товарищ старший лейтенант?
Простодушие, с каким маленький рябоватый солдат признавался в бегстве, было особенно страшным. Его слушали жадно.
Я вновь оглядел его «часть». Все давно не брились, давно не умывались, от этого на лица лег одинаковый серый налет. На сапогах и обмотках засыхала у огня невытертая грязь. Все были без знаков различия на шинелях.
— Все рядовые? — спросил я.
Почувствовалась неловкость. Потом один поднялся. Это был парень лет двадцати двух, с растерянными, грустными глазами.
— Я лейтенант, командир взвода, — сказал он.
Не знаю, быть может, я не изменился в лице, но внутренне шарахнулся, словно от удара: как, командир взвода, лейтенант, офицер Красной Армии, бежит вместе с красноармейцами с фронта под началом бывалого солдата?
В эту минуту повар поставил перед «окруженцами» кастрюлю с дымящимся супом.
— Кушайте, — сказал он. — Теперь не пропадете, к своим попали… Заправляйтесь!
Я крикнул:
— Встать! Лейтенант Пономарев! Арестовать дезертиров! Отобрать оружие!
— Винтовку не отдам, — сказал рябоватый солдат.
— Молчать! Лейтенант Пономарев, исполняйте приказ.
Еще не договорив, я заметил, что Пономарев смотрит куда-то мимо меня, удивленно поднимая брови.
Я оглянулся. К батальонной кухне устало брели человек десять, в шинелях, с винтовками и без винтовок. Некоторые подняли воротники, сунули руки в карманы. Этого у меня не водилось. Было ясно даже издали: эти — не моего батальона.
Они подошли.
— Что за люди? — спросил я.
И услышал:
— Из окружения, товарищ старший лейтенант.
В этот день, как обычно, я обходил от края до края наш батальонный участок.
Было Холодно, ветрено. Редкий колючий снег застревал ледяной крупой в траве, скоплялся белыми маленькими косяками у затвердевших комьев вспаханной земли. Шел обеденный час. Бойцы ели в укрытых местах — в недорытых окопах или за кучами выброшенной глины.
Проходя по линии, отмеченной торчащими лопатами, я услышал:
— Нет, ребята, он оттуда не ударит, где вы ожидаете… Он этого не любит — лезть, где ожидают…
Звякали ложки. В яме за невысокой насыпью обедали.
— А что он любит?
Я узнал по выговору: это спросил казах.
— Обойдет, и все… И узнаешь, что он любит.
И снова казах:
— А тогда что?
Чей это окоп? Кто тут из казахов? Память подсказала: Барамбаев. Да, здесь его пулеметный расчет. Или Галлиулин… Они оба у одного пулемета. Черт возьми, и тут кормят этих пришельцев!
— Тогда не давайся, — произнес новый голос. — А то погибель…
— Лес укроет! В лес он не ходок.
Опять тихо звякали ложки. С моими бойцами обедали те, что вышли из окружения. Раздался еще один незнакомый голос:
— И мешок мой там, и котелок мой там… Мы сидели кушали, вроде как здесь, и вдруг…
«…и вдруг побежали, подлецы!» — хотел крикнуть я, но меня остановила одна мысль.
Невдалеке я увидел поблескивающие вороненой сталью ствол пулемета, скрытого за аккуратно уложенным дерном. Там дежурил пулеметчик. В магазин была заправлена боевая лента.
— В порядке? — спросил я.
— Только нажать, товарищ комбат.
Я присел и, наведя ствол на зеркало реки, нажал. Пулемет, дрожа, заработал. Вынимая землю для укрытий, мы здесь еще не проводили стрельб; это была первая пальба, разнесшаяся над нашим рубежом.
Кто-то выскочил из ямы.
— Тревога! — крикнул я. — В ружье!
И тотчас, как искаженное эхо, отдалось:
— Немцы!
Голос был странно приглушен, человек не выкрикнул, а скорее выдохнул это, словно немцы были уже рядом.
В следующий момент кто-то побежал. За ним другие. Я не успел заметить, как это случилось. Все произошло мгновенно.
Лес был недалеко, в полутораста — двухстах шагах. Бежали туда…
Я поднялся на кучу глины и встал там, молча глядя вслед бежавшим.
Рядом раздался яростный крик:
— Стой!
И затем — ругань.
Это выкрикнул появившийся откуда-то пулеметчик Блоха. Увидев меня, он кинулся ко мне, к пулемету. Меня пронзила острая, как игла, любовь. Ни одну женщину я не любил так, как бегущего ко мне пулеметчика Блоху.
Смотрю, остановился Галлиулин — огромный казах, упаковщик по профессии, легко взваливавший на широченные плечи станковый пулемет. Он опустил голову и прижал руку к груди, безмолвно прося извинения. А ноги уже несли его ко мне, вслед за Блохой.
Затем обернулся очкастый Мурин, до войны аспирант консерватории, писавший статьи по истории музыки. Но его кто-то подтолкнул, указывая на недалекий лес. И он опять, как заяц, помчался. И опять обернулся. Потом остановился. Вспотевшее лицо на слабой шее поворачивалось то ко мне, то к лесу. Потом он быстро протер пальцами очки и понесся назад, ко мне.
Все они были одним отделением, одним пулеметным расчетом. Теперь не хватало лишь командира отделения, сержанта Барамбаева.
Я нередко радовался, глядя, как ловко он, казах Барамбаев, разбирает и собирает пулемет, как легко он угадывает, точно механик, где и почему не совсем ладно. «Вот и мы, казахи, становимся, как и русские, народом механиков», — иногда думал я, встречая Барамбаева.
А теперь он прошмыгнул, наверное, где-нибудь мимо, не смея на меня взглянуть.
Я молча встречал возвращавшихся. Я знал, мои бойцы были честными людьми. Сейчас их терзал стыд. Как оградить их на другой раз от этого мучительного чувства, как спасти их от позора? Разве я уверен, что они в другой раз не побегут и опять потом не будут понимать, как это с ними могло произойти? Что с ними делать?
Уговаривать? Побеседовать? Накричать? Отправить под арест?
Отвечайте же — что?