10. Восемьдесят семь
Верхом, сопровождаемые Синченко, я встретил колонну близ леса.
Остановился, пропуская упряжки. Тяжелые артиллерийские колеса до черной земли продавливали снег.
Бозжанов оживленно докладывал: немцы беспечны, спят, постов нет, никто не помешал его маленькому войску.
Лысанка узнала Джалмухамеда, тянулась к нему мордой, он часто ласкал и угощал мою лошадь; в зубах и теперь захрустел сахар.
Маленькому войску… Кой черт маленькому? Что это? Откуда он пособрал людей?
Рядом с лошадьми, рядом с пушками, зарядными ящиками шли и шли фигуры с винтовками, в шинелях.
Я спросил:
— Кого ты привел? Что за народ?
Бозжанов радостно ответил:
— Почти сто человек, товарищ комбат. Из батальона Шилова. Выходили по двое, по трое из лесу. Нас чуть не целовали.
Я скомандовал:
— Колонна, стой!
Битюги стали, замер скрип колес.
— Посторонним отойти! За орудиями не следовать! Командир отделения Блоха!
— Я!
— Проверьте исполнение! Синченко!
— Я!
— Передайте мое приказание командиру ближней роты и затем в штаб, Рахимову: ни одного постороннего человека не допускать в расположение батальона…
— Есть, товарищ комбат.
— Отправляйтесь.
Он поскакал.
От длинной цепи упряжек отделялись темные фигуры. Некоторые стояли, отойдя поодаль, другие шли ко мне. Блоха доложил, что в колонне остались только свои.
— Колонна, марш!
Орудия двинулись. Я молча смотрел. Последним с винтовкой в руке шагал Мурин.
Почуяв повод, Лысанка тронулась вслед.
— А мы? Мы куда, товарищ командир?
— Куда хотите… Бегляки мне не нужны.
Они гурьбой шли за Лысанкой, они жались ко мне.
— Товарищ командир, примите нас…
— Товарищ командир, он зашел с тылу, со всех сторон. Вот и получилось, товарищ командир!
— Мы из окружения, товарищ командир!
— В плен, что ли, нас посылаете? Не имеете права…
Я не отвечал. На душе вновь было мрачно. «Из окружения». Опять это слово, которое, будто сговорившись, повторяли скитальцы в солдатских шинелях, что брели через нашу линию из-под Вязьмы. Оно навязло в ушах, оно стало ненавистным.
Хотелось крикнуть: «А где ваши командиры? Почему они не взяли вас в узду?» Но я вспомнил раненого капитана Шилова, вспомнил, с какой страстью он сказал: «Ведь дрались же две роты, ведь не бросили же раненого командира».
И все-таки батальон разбит, рассеян по лесу. «Закономерно ли это?» Так недавно у меня в блиндаже вслух спросил себя Шилов. Спросил — и не дал ответа.
Этих солдат жалели до боя. Они бежали от врага — в их душах гнездился страх. Они побегут и здесь. Нет, я не впущу их в наш ощетинившийся остров. Шатнулись в бою? Так шатайтесь и теперь как неприкаянные.
Кто-то взял рукой стремя.
— Аксакал, вы неправы, — сказал по-казахски Бозжанов.
Вот как! Нашелся заступник. И он, значит, идет за мной вместе с бегляками, которых пособрал?
— Вы неправы, — повторил он. — Это советские люди, красноармейцы. Так нельзя, аксакал.
Я не прервал, но и не ответил. Бозжанов продолжал:
— Нельзя, аксакал, их прогонять… Назначьте меня их командиром. Я их привел, я с ними буду в бою. Дайте нам-задачу, дайте нам боевой участок.
— Нет, — сказал я.
Не понимая казахской речи, все прислушивались, все теснились к Лысанке. По интонациям они, наверное, угадывали: толстый политрук заступился, толстый политрук отстаивает. А этот — сухолицый, едущий на коне, что все время молчит, что бросил какое-то слово, — этот не хочет. Некоторые в зыбком свете месяца старались заглянуть в мое лицо.
Лысанка все тянула, все поворачивала к нашему лесу, словно тоже просила: туда.
Словам Бозжанова я отворил сердце, обдумал. И сказал: «Нет!» И резко направил Лысанку в сторону от леса.
Люди тянулись за мной, лепились ко мне.
Я не мог, поймите меня, не мог взять их в батальон. Поработать бы с ними, обжать, прочеканить эту вереницу, и верю, были бы воины на славу. Но надобно время — то, чего у меня нет. Остались немногие часы до жестокого боя.
Что я могу для них сделать? Пусть уходят, помогу им добраться туда, где их обожмут, прокуют… А тут… Тут они не нужны.
Отворачивая от леса, не оглядываясь, а шагом ехал по полю. Меня несколько раз окликнули наши посты.
Вернулся Синченко.
— Приказание исполнено, товарищ комбат…
— Рахимову звонил?
— Да.
Я подождал, не скажет ли Синченко чего-либо еще, нет ли новостей от Рахимова. Но Синченко молчал.
Я буркнул:
— Хорошо…
Мы приближались к дороге, что шла на Долгоруковку, что выводила к своим. Там, вдоль узкого проулка, патрулировала наша конная разведка. Ей была поставлена задача: непрестанно следить, свободна ли дорога, не закрылась ли, не заплыла ли щель.
Краешком сердца я все еще надеялся, что, может быть, прибудет приказ, что до света, пока есть скважина, мы, может быть, выскочим из петли.
Разыскав пост конной разведки, я спросил:
— Что нового?
— Ничего… Недвижимо, товарищ комбат.
— Кто знает дорогу?
— Я.
— В обход Долгоруковки?
— Да.
— Отправишься проводником. Проведешь вот этих.
Обернувшись к людям, которые, прислушиваясь, стояли кругом, я показал на дорогу:
— Там Волоколамск, там наши части. Вас выведут. Идите.
И тронул Лысанку назад, к лесу.
Вдруг за мной побежали.
— Товарищ командир… Товарищ командир…
— Чего вам?
— Товарищ командир… Примите нас, товарищ командир!
Я ответил:
— Прекратить базар! Слышали мой приказ? Ни один посторонний человек не будет допущен в расположение батальона.
— Какие же мы посторонние? Мы же свои! Товарищ командир, вы же меня лично знаете. Я Ползунов. При вас со мной разговаривал генерал. Помните?
Ползунов… Во мгле я не видел, но вспомнил юношеское лицо, пухлые, слегка оттопыренные губы, серьезные серые глаза, вспомнил упрямый ответ: «Хорошо, товарищ генерал». Вот тебе и хорошо.
— Что же ты, Ползунов? Генерал сказал: «Хочу о тебе, Ползунов, услышать»… А ты?
Он не ответил. Я повторил:
— А ты? Бежал?
Ползунов мрачно произнес:
— Там погибли бы зазря… Неохота, товарищ командир, помирать зазря…
Кто-то рядом с ним смело заговорил:
— А куда же нам, когда он наскочил сзади? Сидеть по норам, дожидать, чтобы кокнул? Ну и кинулись. Открыто скажу: и я бежал… А какая была мысль? Сейчас ты меня, а потом изловчусь — я тебя… Сочтемся. Не пойду, товарищ командир, куда показываете. Пускай один останусь — один буду партизанить! Открыто скажу: что хотите со мной делайте, а не пойду.
Я спросил:
— Фамилия?
— Боец Пашко.
Ползунов поспешил подтвердить:
— Это, товарищ командир, истинно он, Пашко. Вы, может, опасаетесь, что тут есть шпионы? Нет, товарищ командир, я всех тут признаю… И по документам можно свериться. Книжки, ребята, у всех есть?
Я сказал:
— Винтовки у всех есть?
— У всех… У всех…
— Каждому отвечать только за себя. Гранаты есть?
— Есть! У меня есть!
Теперь голосов было поменьше.
— Порастеряли с перепугу? Ползунов, будешь за старшего. Построй людей. Приведи в воинский вид. С гранатами — на правый фланг.
Не ожидая другой команды, люди стали торопливо строиться.
Ползунов сказал:
— Товарищ командир! Тут есть постарше меня званием.
— В званиях потом будем разбираться. Сейчас у всех вас одно звание: дезертир.
Опять раздался голос Пашко:
— Не принимаю на себя!
— Молчать!
Пашко казался отважнее других, но я видел: первая доблесть солдата — беспрекословное повиновение слову начальника — ему была чужда. Да, имей хоть золотую голову, хлебнешь горя, если солдат не подготовлен, как говорил Панфилов… Да, не надо бы их брать… С нерадостным сердцем я скомандовал:
— Равняйсь! Ползунов, подровняй ряды! Смирно! Разговоры прекратить! Шевеление прекратить! По порядку номеров рассчитайсь!
Ползунов доложил, что в строю вместе с ним восемьдесят семь бойцов.
Я сказал:
— Не бойцов! Восемьдесят семь беглецов, восемьдесят семь мокрых куриц! Долгих разговоров у меня с вами не будет. Вы пустили слезу: примите нас. Москва слезам не верит. Не верю и я. Мой приказ остается неизменным: ни один трус, бежавший с рубежа, не войдет в расположение батальона. В наши ряды встанут лишь бойцы. Вы отправитесь туда, откуда бежали. Вы пойдете дальше — в тыл врагу. Пойдете сейчас. И вернетесь по трупам врагов. Тогда вход будет открыт. Командиром отряда назначаю политрука Бозжанова. Напра-во! За мной, арш!
Подобрав повод, я послал Лысанку ровным, небыстрым шагом. Вслед, строем по два, следовали восемьдесят семь человек. Рядом со мной шел Бозжанов.
Он попросил указаний. Я буркнул:
— Погоди…
На душе было по-прежнему мрачно. Куда я веду их? Иду наобум, без разведки, без плана, сам не знаю куда. Люди не разбиты на отделения, на взводы, не знают места в бою, не сумеют принять боевых порядков. Хотя и выстроены по два, они остались толпой.
Надо бы выделить головной дозор. Надо бы вызвать один или два взвода, чтобы ворваться к немцам с двух, с трех сторон.
Надо бы… Эх, что еще надо бы…
Моментами мучительно сверлило сознание долга. Я понимал: я нужен батальону, нужен до конца. Мое место не здесь! Зачем понесло меня во тьму, черт знает с кем, черт знает куда? Я не имею права покидать батальон, не должен влезать в необдуманную, нелепую затею, которая не кончится добром.
И не было сил, не было воли повернуть дело по-иному.
Приходила мысль: а вдруг без меня вернется Брудный, вдруг прибудет приказ? И я усмехался: не тешь себя, приказа не будет, не выйдешь.
Потянулась полоса запыленного дочерна снега. Лысанка обходила воронки. Вот и линия окопов — покинутых, безмолвных, пустых.
Тут все знакомо — каждый ходок, каждая тропка — и все неузнаваемо, все дико. Сбоку, в Новлянском, виднелись два-три освещенных окна. Немцы не боялись нас, пренебрегали маскировкой… Взмыла ненависть: ну, погодите!..
Я оглянулся на растянувшийся строй. Восемьдесят семь бегляков. Что они смогут? Эх, не так, не так все это надо бы…
Вспомнилось, как неделю назад я отправлял в ночной набег сотню орлов. Нас знобило тогда; прохватывала дрожь подъема, азарта, предчувствия боевой удачи. То была операция — идея, расчет, удар наповал.
А сейчас? Зачем я еду? Кой черт несет меня напропалую?
Миновав линию пустых окопов, мы спустились к реке. Тут были знакомы все броды, все бревнышки, перекинутые на курьих ножках с берега на берег.
У такого мосточка я остановил людей. Журча, белым порожком река бежала поверх пары бревен.
На той стороне, в сотне шагов от воды, чернел лес.
Я вполголоса объяснил задачу: подобраться к Новлянскому той стороной, лесом, у села перейти вновь реку вброд, ворваться в село, перебить немцев, поджечь машины, поджечь понтонный мост.
Потом спросил:
— Понятно?
Ответили негромко и немногие:
— Понятно…
До меня не дошли токи возбуждения, подъема перед дракой. Этим людям, только что бежавшим от немца, набравшимся страху, не верилось, что сейчас они будут страшны. А я? Верил ли я?
— Здесь переходить по одному! — приказал я. — Затем двигаться гуськом, рассредоточение. Ползунов, вперед!
Он побежал с винтовкой наперевес, пригнувшись. У мостика приостановился, ступил на скользкие бревна… Потом темный фон реки скрыл темную фигуру. На белом откосе того берега скоро появился силуэт.
Ползунов поднялся по скату, у гребня прилег, потом привстал, выпрямился и зашагал к лесу.
Я сказал:
— Правофланговый, вперед! В лесу идти гуськом, по порядку номеров. Интервал — пять — восемь шагов.
Повинуясь руке, Лысанка вошла в реку. Тут было мелко, по брюхо.
Почему я приказал двигаться в лесу поодиночке? Зачем с таким интервалом? Открою мою тайную мысль. Думалось: трусы попрячутся. Во тьме леса это легко: подался в сторону, прильнул к дереву и пропал. И черт с тобой, пропадай! Скитайся без Родины и чести! Останется, думалось, половина или меньше. Этим поверю, поверну назад, возьму в батальон.
Обогнав Ползунова, я ехал меж деревьями впереди всех, не отдаляясь от опушки, и не оглядывался.
Теплело, с веток падала капель. Облака застили луну; она едва просвечивала расплывчатым мутным пятном.
Вот и край леса. Рядом дорога, что ведет в Новлянское.
Вблизи понтонный мост, затем взгорок, на взгорке село. Ясно светятся несколько окон.
По одному подходили люди. Замыкающим шел Бозжанов. Я приказал выстроиться.
— Ползунов! Пересчитай, сколько налицо?
Пройдя от края до края, он шепотом доложил:
— Восемьдесят семь, товарищ командир!
Восемьдесят семь? Все здесь! Все пришли драться!
Пробежал трепет радости. Я ощутил: они уже дороги мне, сердце приняло их. А может быть, то был иной трепет, может быть, уже и от них исходил нервный ток.
Послышался приближающийся гул автомобильного мотора. Я повернул голову на звук, и вдруг сквозь деревья нас обдало белым прожекторным светом. Фары машины, поднявшейся на некрутой изволок, горели в полный свет. Изгиб дороги направил столбы света сюда.
Никто не шевельнулся в строю. Все стояли бледные, почти белые от света, сжимая заблестевшие винтовки, напряженно глядя перед собою. Медленно передвигались черные, будто резные, тени деревьев.
Свет скользнул дальше. Тьма задернула лица. Покачиваясь вверх и вниз, белые полосы уходили, укорачивались, легли на дорогу.
Я спрыгнул с седла. После ослепительных лучей я никого не различал, лишь смутно виднелись белые чулки Лысанки.
— Лечь! Наблюдать! — приказал я.
Глаза опять обвыкли… Фары отразились в воде. Донесся перестук мостовин. Навстречу машине возникло красное пятнышко электрофонаря. Машина вышла на тот берег и застопорила. К фарам, в полосу света, ступил часовой. Некоторые жесты были поняты. Оборачиваясь, он раза два ткнул рукой к лесу, где засел наш батальон. Потом показал направление к Красной Горе. Очевидно, там пролегал объезд.
Взговорил мотор, свет двинулся, машина взяла подъем, фары на миг выхватили из темноты засеребрившуюся улицу с длинными грузовиками у домов. Потом пучки света поползли в сторону и, покачиваясь вверх и вниз, двинулись вдоль берега, в объезд.
Кто-то подошел ко мне.
— Товарищ командир, я берусь.
Голос был знаком.
— Пашко?
— Да… Я берусь.
— Что?
— Пришью его…
— Часового? Как?
Отвернув шинель, Пашко показал: блеснуло светлое лезвие финки.
— Будь спок… — сказал он. — А потом свистну.
— Нельзя… — Я подал ему электрический фонарик. — Возьми. Зажжешь три раза.
Он сунул фонарь под шапку:
— Могу и трофейным просигналить… Красным. Можно?
— Можно… Зажжешь три раза: путь свободен. Справишься один?
Скорее слухом, чем зрением, я уловил: он усмехнулся.
— Справлюсь…
— Ступай!..
Пашко быстро скрылся во мгле.
Ну, будь что будет. Назад мне теперь не повернуть. Что же, так и ворвемся — ордой? Я подозвал Бозжанова.
— Раздели людей на десятки… Группу возьми себе, ударь в спину охранению, которое расположено напротив батальона. Одному десятку задача: поджечь мост… Остальные пусть орудуют в селе; всех с гранатами туда…
— Есть, товарищ комбат.
Он стал распоряжаться.
Проехали еще две машины. Опять в полосе света появился часовой. Опять фары засеребрили улицу. В каком-то доме отворилась дверь, вышел кто-то высокий, в белье, босиком и, сонно дотягиваясь, стал мочиться с крыльца. Сволочи, вот как они спят на фронте: раздевшись до белья, в домах, в кроватях.
Опять все пропало во мгле. Белые пучки, колыхаясь, завернули в сторону и пошли кружным путем.
Мы лежали, напряженно вглядываясь в мутную черноту ночи, вглядываясь туда, где исчез Пашко. Удастся ли ему? Будет ли сигнал? А потом? Как произойдет оно, это «потом»?
Странное ощущение пронзило на миг: показалось, будто все это, точь-в-точь как сейчас, когда-то уже было (а когда — неведомо, в какой-то другой жизни, что ли?) — мы вот так же лежали во тьме, притаившись, подобравшись сзади к сонному становищу врага, готовые вдруг прянуть туда. Странно, неужели это современная война? Не такой представлялась она.
Но где же сигнал? Томительно долги минуты. Ага, кажется, вот…
В темноте у моста в чьей-то невидимой руке возник красный пятачок… Повисел и исчез… Раз… Засветился опять… Два… Вот и три.
Я сказал:
— Встать! Приготовиться! Гранаты к бою! Ну, товарищи… Закон солдата: пан или пропал! Врываться молча. Бозжанов, веди!
— Через мост?
— Да.
Он шепотом скомандовал:
— За мной!
И побежал. За ним кинулись все.
Через минуту дошел перестук мостовин.
Все удалось… Удалось до нелепости легко.
Я медленно въехал по мосту в село, багрово озаренное пожаром.
Кое-где еще лопались гранаты, щелкали выстрелы, раздавались крики. Да, это был не бой, а побоище.
Выставив охранение в сторону леса, куда втянулся наш батальон, немцы улеглись на ночь. Услышав выстрелы, взрывы гранат, они стали выскакивать, заметались, попрятались всюду: под кроватями, в запечьях, в погребах, сараях, трясущиеся от холода, страха.
Не буду описывать этих сцен.
Пылал мост, облитый бензином. Вырисовывалась темная громада церкви. Который раз за одни сутки я возвращался сюда, к этой паперти? Стекла вылетели, оконные проемы были черны, в немногих уцелевших переплетах отсвечивало пламя.
Я отрядил Синченко искать Бозжанова, приказав собрать бойцов, вести в батальон.
Опять меж деревьев Лысанка шагала к дому лесника.
Радость отлетела. На душе опять было невесело. В седле я сидел грузно, всем весом, без чудесного чувства крылатости, без счастья победы.
Победа куется до боя — этому учил Панфилов. Это, как и многое другое, я воспринял от него.
Но что я тут сделал до боя? Встретил бегляков и повел наудалую. И все. И победил. Вам известны мои убеждения, мои офицерские верования. «Легкие победы не льстят сердца русского», — говорил Суворов.
Ползали тягостные думы. Ну, перебили полторы-две сотни немцев. А дальше? Ведь мы по-прежнему в кольце, по-прежнему одиноки среди прорвы врагов.
Всю дорогу, пока я ехал к дому лесника, шевелилась мысль: не вернулся ли Брудный, нет ли приказа? Конечно, это непрестанное ожидание приказа об отходе выглядит немужественным, недостойным. Но такова правда. Я от всех ее скрывал, но от совести не скроешь.
В большой рубленой комнате штаба горела лампа. С усталым лицом встал Рахимов. Приподнял голову Толстунов, прикорнувший под шинелью на полу. Они смотрели на меня с ожиданием…
Спрашивать ли? Я все-таки спросил, хотя знал ответ заранее. Да, Брудного не было, приказа не было.
Принесли ужинать. Есть не хотелось… Толстунов поднялся. Скоро пришел Бозжанов. У него был для меня подарок: немецкий шестикратный бинокль. Как порадовался бы этому я в другое время… А теперь ко всему был безразличен. Шел четвертый час. Следовало бы поспать до света, но чувствовал: не засну.
Я кликнул Синченко.
— Синченко, водка есть? Рахимов, выпьешь?
Он отказался. Я налил Толстунову, налил себе. Выпью, тогда, может быть, усну…